России нужна вода
Петр I
Очень странно, скажу я вам, держать в руках три толстых, обыкновенных, современных тома, на которых написано: "Суворов. Документы". Во втором, например, — сохранившиеся рапорты, письма, реестры о крымских и кубанских делах после Кучук-Кайнарджийского мира.
Турция в те времена все еще не могла поверить, что Крым она уже потеряла, что Россия уже вышла к воде. К тому самому Черному морю, к которому рвалась со времен Петра I и которое когда-то, в средние века, именовалось морем Русским.
Обстановка в Крыму была зыбкая, тревожная. Между тем требовалось соблюсти интересы России без выстрела, чтоб сгоряча не влететь в новую войну с Турцией, к ней Россия еще не была готова. Войсками в это время в Крыму командовал не кто иной, как Александр Васильевич Суворов.
В жизни Суворова так много блистательных страниц, что биографы его обычно пропускают страницы крымские. В самом деле, он здесь скучал без боевых походов, болел лихорадкой, томился от капризов бахчисарайского хана Шагин-Гирея, досаждавшего мальчишеским тщеславием, неумением наладить отношения со своими же подданными, глупым, заведенным ни к чему французским политесом. Впрочем, в том ли заключалось главное? Важно, что положиться на Гирея нельзя: чуть что случится, переметнется к туркам. Положиться нельзя, а использовать в интересах России — можно.
Главный же интерес — освободить полуостров от турок окончательно. Что значит: выдворить их без выстрелов, даже худого слова не говоря, из Ахтиарской бухты, где стоят их корабли, неведомо на что питая надежду. То ли выжидают, то ли дерзят всем своим видом: землю, мол, вы у нас оттягали, а на море наша сила. Нечего вам против нас выставить. И действительно: пока нечего.
Но и на турецких кораблях положение, как говорили перебежчики, тяжелое: войско голодает плачевно. Высадиться на берег для закупки продуктов им не удается, но и приказа отправляться назад в Стамбул они не получают. Иные турецкие корабли хитрости ради поднимали русский флаг, следуя мимо прибрежных укреплений. Иные готовы были по-петушиному задрать, втянуть в сражение любое русское судно.
"Что будет, — спрашивал Суворов фельдмаршала Румянцева, — если стамбульцы выгрузятца, укреплятца, моих внушениев угроз не внимут, внедрятца внутрь земли? Вооруженная рука то зло одна превозможет!"
Однако именно о вооруженной руке даже речи вслух не должно было быть. А конфликт назревал — прорвалось напряжение в июне 1778 года. 16 числа в рапорте своем по начальству Суворов описывает вероломное нападение трех турок на донских казаков, одного из которых они убили и ограбили.
Дабы неповадно туркам было и дальше следовать по скользкому пути, который мог, наконец, привести к нарушению мира, Суворов требует, чтоб турецкий адмирал сурово наказал виновных.
Адмирал медлит. Нрав Суворова не дозволяет бездействия. Между тем, как действовать? Как, если главная забота не подать Порте Оттоманской прицепки в нарушении якобы со стороны Российской дружественного союза? Тут приходится воевать не числом, не умением даже, а одной хитростью, выдумкой дипломатической. Таланта такого рода современники в Суворове не подозревали. Однако он у него был.
Прежде всего, Суворов пригласил с собой Шагин-Гирея верхами объехать берег, ту самую часть его, которая особенно хорошо просматривалась с турецких кораблей. Суворов все время держался рядом с Шагин-Гиреем, показывал туркам, с кем теперь дружит крымский хан. Да как дружит — так и пляшет его тонконогий черный конь рядом с суворовской широкоспинной кобылой! А сам Шагин-Гирей только что в лицо не заглядывает русскому генералу.
Но прогулка была не просто прогулкой ради порчи нервов турецкому командованию. Суворов еще раз осмотрел места будущих укреплений Ахтиарской бухты. И ночью 15 июня отдал приказ трем батальонам "с приличною артиллерией и конницей" начать скрытно земляные работы по обе стороны бухты. К рассвету, был приказ, работы прекратить.
Утром Гаджи-Мегмет, командующий турецким флотом, увидел позади кораблей, у входа в море, довольно значительные укрепления, а на них — ни единого человека. Что такое? Зачем? Уж не хочет ли хитроумный Суворов запереть корабли в бухте? От Гаджи-Мегмета к Суворову полетел скорее нервный, чем обоснованный вопрос: что все это значит?
Впрочем, начиная работы, Суворов как раз рассчитывал на то, что у турецкого адмирала не выдержат нервы.
Морща в усмешке тонкие губы, Суворов писал размашистый ответ: "Дружески получа ваше письмо, удивляюсь нечаянному вопросу, не разрушили ли мы обосторонней дружбы… К нарушению взаимного мира никаких намерений у нас нет, а, напротив, все наше старание к тому одному устремлено, чтобы содружество сохранить свято. Итак, мой приятель, из сего ясно видеть можете мою искреннюю откровенность и что сумнение ваше выходит из действия вашей внутренности"…
Надо думать, иронию послания Гаджи-Мегмет понял. Но дело было сделано: «внутренность» адмирала не выдержала — неприятно, почти невозможно было наблюдать, как за спиной у тебя вырастают укрепления. Гаджи-Мегмет отдал приказ своим кораблям: из бухты выйти! Ветра не было, весельные лодки тянули фрегаты из гавани — такую порол спешку турецкий адмирал.
Потом Гаджи-Мегмет локти себе кусал, поняв, сколь опрометчив был его приказ. Суворов же мог не без торжества наблюдать турецкие корабли, освободившие Ахтиарскую бухту и стоявшие на рейде напротив деревень Учкуй и Авлита.
А бухта была доподлинно хороша. Или, может быть, к красоте и удобству ее многое добавляло то, что и туркам она приглянулась? Засватанная девка, известно, всем кажется краше. Но нет, бухта была точно хороша — в белых берегах, кое-где поросших лесом, узкая, недоступная ветрам, прозрачная…
Между тем Гаджи-Мегмет решил зайти снова в нее, якобы за пресной водой. Его не пустили. Проторчав несколько дней в виду строящихся русских укреплений, флот ушел в Синоп.
Императрица Екатерина отметила заслуги генерал-поручика Суворова. "…За вытеснение турецкого флота из Ахтиарской бухты" Суворову пожалована золотая табакерка. Слово вытеснение очень точно передавало суть дела.
Однако турки на том не оставили свои притязания. Уже в августе того же 1778 года их флот численностью более 170 «флагов» вновь приблизился к южным берегам Крыма, а затем блокировал все побережье от Балаклавы до Кафы. Ну что ж, корабли, как на прогулке, дефилировали взад-вперед вдоль берегов, пытаясь приглядеть место удобное для десанта. А по бурой от пыли и выжженных трав прибрежной степи, тоже взад-вперед, передвигались русские войска. Турки просились "сходить на берег для прогулки, — отказано под карантином; нескольким чиновным посидеть в Кафской бирже — отказано; набрать на суда пресной воды — отказано; той воды несколько бочонков — с полной ласковостью отказано" — так доносил в реляциях Суворов, провожая взглядом турецкие корабли, взявшие обратный курс на Константинополь.
Ставка турок на восстание татарской знати в Крыму провалилась. Укрепления береговой линии не разрешали надеяться на легкий успех. Эти укрепления и были, по существу, началом военному городу Севастополю. Я подумала так, стоя в Ленинграде в Александро-Невской лавре. Стояла я там над надписью на мраморном полу: "Здесь лежит Суворов". И никаких объяснений к этой чисто суворовской краткости. А уж если русский ты, должен сам знать, кто такой Суворов.
И мне захотелось написать о летних зеленых с белыми срезами холмах Севастополя, чтобы напомнить: "Здесь тоже стоял Суворов!" Стоял, нагнулся для чего-то, помял в маленькой быстрой руке комок земли, кивнул солдату, поднявшему к нему загорелое лицо:
— Ну, услужил, братец, услужил! Не с твоей ли лопаты город начался? Большой город, упаси бог: опора флоту, берегам — крепость, слава оружию русскому.
Писать об Ушакове мне, признаюсь, долго не хотелось. Рядом привычно блистал остроумием и удачливостью Суворов и затмевал адмирала, сочинявшего пространные реляции, а также жалобы Потемкину на то, что его затирают, чернят бездарности граф Мордвинов, контр-адмирал, и граф Войнович, контр-адмирал.
Что оба графа и действительно были бездарности, а также тормоза российскому флоту, — из истории очевидно, но лицо самого Федора Федоровича взглядывало на меня с портретов до того постно и достойно, что рука не поднималась писать о чужом человеке. И вдруг случился случай: я увидела еще одно изображение Ушакова, причем столь же документальное, как если бы могла существовать фотография великого флотоводца. Дело в том, что это была опять-таки реконструкция М.М.Герасимова, представившего нам истинные, не приглаженные модой черты.
И тут, глядя на сильное, огрубелое в опасностях войны лицо, я почувствовала связь между этим человеком и давним моим понятием слов — флотоводец, полководец. Тут легко мне стало писать о том, без которого, как считают историки, не было еще настоящей славы русского Черноморского флота, а ведь флот без славы как бы и не существует вовсе. Есть корабли, более или менее удачно построенные, но флота еще нет.
Ушаков сам создавал Черноморский флот на верфях Херсона, Севастополя, и сам завоевывал ему славу в битвах при Фидониси, Керчи, Тендре, Калиакрии. Все подробно рассказать об этой длинной жизни флота и флотоводца невозможно в рассказе на несколько страничек. Но — две истории.
…Федор Федорович Ушаков не перебивал греческого шкипера, когда тот наивно хвастался товарами: оливковым маслом, изюмом, лимонами. Расспрашивал. Грек сказал, что султан турецкий, разгневанный и удрученный прошлогодними поражениями в Керченском проливе и у Тендры, призвал из Алжира несравненного по удачливости корсара Сеид-Али с тем, чтоб корсар тот, наконец, разбил русских…
На этих словах грек для приличия слегка споткнулся, но потом продолжал:
— А еще Сеид-Али грозился, ваше превосходительство, Ушак-Пашу в плен взять и в клетке в Константинополь доставить.
Федор Федорович Ушаков был мнителен и обидчив. Порой ему чудился шепот за спиной или перемигивание, которых не было. А порой он и в самом деле ловил завистливые или злорадные взгляды. Сейчас адмирал как будто заметил тонкую улыбку переводчика, которую тот, впрочем, поспешно слизнул с сухих губ.
Ушаков задал греку еще несколько вопросов, но расспросить насчет угроз Сеид-Али так и не решился, хотя самого кольнуло, и пребольно.
С глазу на глаз говорить об этом он бы стал, но то, что тут переминался офицер-переводчик на красных своих каблуках, мешало. Адмирал уже видел: побежит, растрепывая в спешке букли, известие-то какое! То-то радость друзьям графа Мордвинова, то-то веселье сторонникам графа Войновича! Слушайте, господа, что алжирский корсар грозится сотворить с нашим выскочкой, с нашим лапотным дворянином!
Тут надо заметить, однако, что лапотным дворянином Ушаков, как бы опережая насмешки, часто называл себя сам. Может быть, и мнительность его родилась из того, что был он бедного рода, а вокруг, куда ни глянь, — одни титулованные. Разве ж с такими потягаешься в достатке, в манерах? О нем вон и в Петербурге говорят, что пушки русских кораблей бывают красноречивее под его командой, нежели он сам…
…29 июня 1791 года, оставляя Севастополь, выходя на встречу с турецкой эскадрой, чтоб любой ценой навязать ей бой, Ушаков выходил как бы еще и на поединок, где драться предстояло на кулачках, как дрались в его родной деревне парни с разных "концов".
Нетерпения такого рода трудно было ждать от этого обстоятельного, сорокашестилетнего человека с тяжелым лицом и любовью к длинным объяснительным запискам, но, как бы там ни было, оно как раз и охватило его.
Командующий держал флаг на корабле "Рождество Христово". Корабль отличался лучшим в эскадре ходом и имел 84 пушки. Вторым по достоинствам своим шел бывший турецкий «Мелики-Бахри», взятый в плен у Тендры и переименованный в "Иоанна Предтечу"… А вообще-то перевес сил был явно на стороне турок, но рапорт Ушакова Потемкину пестрит такими выражениями: "Я спешил атаковать"; "я нагонял его"; "я гнался за ним".
Как это было похоже на Ушакова и как противоречило науке морского боя, которую навязывали русскому флоту иностранные авторитеты вот уже сто лет подряд, учившие уклоняться, но не настигать. Ушаков остался и в этом бою верен своей тактике: с ходу ударил по врагу, оттеснил флагманский корабль, предоставив своим кораблям наносить удары противнику согласно конкретным обстоятельствам, а не уставным предписаниям… Но сколько к тактике примешалось еще и личного жара, когда Ушаков встретился в бою с Сеид-Али! Он ему попомнил железную клетку и отрезанные уши, когда ядро за ядром посылал в развороченную корму турецкого корабля и кричал:
— Сеид-Али, бездельник! Будешь еще хвастаться или зарок дашь? — Весь покрытый копотью, он был страшен в азарте боя. Пот градом струился по загорелому лбу, застилал глаза. — Вот тебе за клетку! За то, что не меня — флот русский оскорбить осмелился, адмирала его не почитая равным! — Ушаков сорвал с себя парик, вытер им лицо, рука так и застыла, вцепившись в фальшивые букли, жестоко потряхивая ими в моменты особенно успешного маневра или при хорошем попадании.
Впрочем, и турецкий командующий почувствовал, что бой как бы перерастает обыденное. Под вой своих подчиненных, сбиваемых с палубы меткой картечью, Сеид-Али велел одному из матросов взобраться на верхнюю рею фок-мачты и гвоздями приколотить флаг, чтоб команда не могла его спустить.
А может быть, тут был некий вызов Ушакову, наблюдавшему маневр с флагом в непосредственной близости?
Во всяком случае, неслышимый стук молотка Ушакова подстегнул, и "Рождество Христово", огромный корабль под многотонными парусами, легко, как гребная лодка, повернулся, обходя турецкий флагман «Капитанию», разряжая свои пушки в ее пышную золоченую корму. Откалываясь, сыпалась в воду резная обшивка, металась команда, выскочил на палубу человек в богатой пестрой одежде — может быть, сам Сеид-Али, гроза Средиземного моря? Грозил равно и русским и своим кораблям, рассыпавшимся в беспорядке, навострившимся удирать.
Угрозы возымели действие: четыре судна прикрыли собой «Капитанию», и теперь с ними со всеми вел бой Ушаков, собираясь потопить и второй корабль под этим несчастливым для турок наименованием, как потопил первый в прошлогодней битве при Тендре… Однако внезапный штиль помешал Ушакову.
Ночью после разгрома под Калиакрией «Капитания» шла к столице, буквально затопая на ходу; пушечные выстрелы ее, требовавшие помощи, взбудоражили спящий Константинополь.
Султан поспешил заключить мир с Россией.
…Матрос, лежавший на койке в углу, был совсем плох.
— Необходим при лечении сей лихорадочной маяты бульон хорошего навара, — доктор, подумав, добавил сокрушенно: — И прочее соответственно…
И вдруг адмирал узнал матроса. Это был Василий Голота, гребец со шлюпки, что в памятный день 8 июля 1790 года в Керченском проливе подобрала в море флаг турецкого подбитого корабля. Теперь матрос отплывал в иной мир, где ему не придется страдать ни от турецких пуль, ни от скудости казны…
— Семнадцать! — зло сказал адмирал, ударяя сам себя кулаком по ладони. — Семнадцать служителей потеряли мы в славном деле при Калиакрии. Двадцать девять в баталии у берегов Керчи, а нынче в Севастополе, у себя дома, без славы, и без боя каждый месяц отдаем смерти более двухсот!
Доктор, втянув голову в плечи, закивал согласно. Потом адмирал отправился домой и вот пишет расписку, в которой одной видит выход. Предстоит занять денег под залог дома, того самого, где он сидит, обдумывая пути и возможности дальнейшего развития флота и порта…
Дальнейшее развитие и даже просто поддержание состояния благополучного требует денег и денег. Казна денег не дает ни на медь для обшивки кораблей, ни на мясо для матросского рациону. Война с Турцией кончилась, мир заключен почетный и выгодный, флот подождет. Ждать не могут столичные маскарады, золоченые кареты цугом — флот ждет.
Федор Федорович отложил перо, загибая пальцы крупной руки, стал считать, в который раз закладывает дом свой. Не в том заключалось постыдное, что закладами этими он давал понять: за столько-то лет службы не скопил надобных ему пятнадцати тысяч. В краску вгоняло, что казна не имела для Севастополя тех денег.
Кроме долговой расписки, в тот день 18 октября 1792 года написал адмирал еще приказ "О сохранении здоровья матросов и об улучшении их питания", о том, что крыши казарм можно крыть местной черепицей, а окна, за неимением стекла, затягивать парусиной, но не допускать, чтоб за скудным содержанием ослабленные служители мерзли. Также не допускать, чтоб мерзли они на работах рано утром и в туман. В приказе предписывалось также заготовлять хрен, солить капусту, следить за тем, чтоб порция матросская содержала 1/2 фунту говядины, по тому же числу капусты. На соблюдение такового рациону по флоту полагал Ушаков своих "десять тысяч отпустить в контору Севастопольского порта для покупки свежих мяс, а три с половиною тысячи госпитальному подрядчику Курапцову для содержания госпиталей".
Окончив писать, Ушаков поморщился, вспомнив: среди прочих насмешек графа Войновича и графа Мордвинова была та, что еще с Херсона дразнили они его клистирных дел мастером. Наверное, то, что в совсем молодых летах победил он там чуму, вызывало зависть. Но что, кажется, завидовать? Не проще ли проявить собственное рвение по службе? Однако ни один из графов землянок госпитальных под Херсоном рыть не бросился. Здесь, в Севастополе, за мастера не работал, носилок с камнями не таскал, болот у пристаней не гатил. Зато зубоскальству нет конца: "последние портки лапотник наш в заклад несет, чтоб прикрыть дыры, коими флот сквозит при его управлении". И лица — спесивые, равнодушные, страшно сказать, к самой России…
Однажды два петербуржца беседовали на балконе. "Видишь ли ты этого господина, который тащится по набережной, так гадко одетый? — спросил один. — Это великий человек! Это нищий, которому казна должна миллионы, истраченные им для чести и славы отечества. Это адмирал Сенявин!"
…Но начнем с начала. В юности Сенявин был строптив, дерзок, страстен в своих увлечениях и сумасбродствах. Ушаков, чуждый суетным радостям, недолюбливал его. Однако годы спустя великий флотоводец убедился: нет у него лучшего преемника, чем веселый, громкоголосый и удачливый Сенявин.
Младший современник Суворова и Ушакова, Сенявин жил во времена, когда под озадаченные возгласы Запада, под бормотанье блистательной Порты — смотря по обстоятельствам то озлобленное, то умильное, — в Черное, а затем в Средиземное море на всех парусах славы входили русские корабли. Они были прекрасны, и любовь к ним щемила сердце при вынужденной разлуке, наполняла гордостью при одном взгляде на огромные и в то же время как бы невесомые громады, летящие к родному Севастополю под звуки веселой музыки и гром салютных выстрелов…
Корабли и Севастополь были страстью адмирала. А вот и слова его об этом удивительном городе, куда прибыл он отнюдь не адмиралом — мичманом: "1783 год. Перед обедом, когда командиры все собрались, адмирал (Мекензи) при объявлении им приказания главнокомандующего говорил: "Господа, здесь мы будем зимовать, старайтесь каждый для себя что-нибудь выстроить, я буду помогать вам лесом, сколько можно будет уделить, все прочее, как сами знаете, так и делайте, более ничего; пойдемте кушать".
…Вот откуда начало города Севастополя.
Вот откуда начало его собственной блистательной военной карьеры. Не будем останавливаться подробно на тех ее страницах, что пройдены под началом Ушакова, нас интересует продолжение. Однако нельзя и совсем минуть случившееся с капитаном во время второй русско-турецкой войны, начало которой заставило растеряться даже самого главнокомандующего, светлейшего князя Таврического. "Рано! — в ужасе воскликнул Потемкин, обращаясь к Екатерине, — Матушка, рано!"
Сенявин, со своей молодостью и нетерпеливым характером, ничего подобного, очевидно, не восклицал, просто устремился к заманчивым победам. И первую одержал осенью 1788 года у Синопа: "…множество народу турецкого жестоко защищали суда, но транспорты были потоплены" Сенявиным. Шла война с Турцией, которую выигрывал гений Суворова и Ушакова… Сенявин в этой войне еще оставался младшим. А в следующую севастопольский флот отправился к далеким берегам штурмовать бастионы Ионических островов. Выступила на этот раз Россия в неожиданном союзе с Турцией против войск Наполеона Бонапарта.
"Ура Русскому флоту!.. зачем я не был при Корфу хотя бы мичманом?" — так писал в те дни пылкий Суворов. Сенявин в 1799-м был при Корфу, так что «ура» Суворова и к нему относилось.
Второй раз на Корфу, уже в начале нового века, Сенявин отправился главнокомандующим, сорокалетним вице-адмиралом. Как отмечает современник: "Народ (на Корфу) кричал «Vivat», женщины бросали вверх свои веера", а русские солдаты мирно, но лихо вышагивали по улице, уже названной к тому времени именем Ушакова, бросая любопытные взгляды на прекрасных гречанок или разглядывая непривычные фигуры албанских легионеров.
А рядом, на материке, были земли, куда с часу на час ожидались французы — земли области Которской, населенной в основном сербами.
Это была земля, политая кровью южных славян и греков в борьбе за независимость. Здесь, как писали современники Сенявина, "каждый камень может служить памятником геройских защит и удалых нападений, всякая скала помнит чью-нибудь мученическую смерть". Люди, жившие на этой земле, сочинили песню, в которой говорилось:
Сенявин, славный генерал!
Спеши, как можно скорее:
Тебя желают бокезские сербы,
Желают тебя, как сыновья отца.
Тут надо сказать, что победа Сенявина на Балканах была почти ровесницей поражения под Аустерлицем. Александр I мог бы оценить ее особенно. Но не оценил, скорее, испугался в запутанной политической ситуации 1806 года. Адмирал еще сражался за Балканский плацдарм, а ему уже преподносили: "Честь имею сообщить вам, что согласно полномочиям, данным мне его величеством императором, я подписал сегодня окончательный мирный договор между Россией и Францией…"
Надо было уходить с Корфу, уводить войска с Балкан, все победы сводились на нет этой бумажкой. Было жалко жертв, трудов, российского престижа. А, кроме того, Сенявин предвидел в Наполеоне неминуемого врага своего отечества.
С неуловимой быстротой менялась политика Европы все десятилетие с 1797 по 1807 год. И вот в 1807 году, подстрекаемая дипломатами Наполеона, Турция — в который уже раз! — объявила войну России, заняла привычную для нее позицию. Сенявин, отойдя от Корфу, поспешил при известии этом к Дарданеллам, ждал, когда турецкая эскадра оставит константинопольские причалы, примет сражение… Дал туркам наконец 10 мая это сражение, в котором "стремительная атака была ужасна". Бой длился 5 часов, окончился отступлением, но не разгромом турок. И на этот раз, как во времена Ушакова, ими руководил отчаянный Сеид-Али, его не так-то легко было разгромить.
19 июня началось новое сражение при Афоне; сотни орудий "изрыгали смерть и гром, колебавшие не только воздух, но и самые бездны морские. При самом конце сражения в трех шагах от Сенявина поражен был двумя ударами вестовой, державший его зрительную трубу. Картечь оторвала ему руку, когда подавал он трубу адмиралу. И в ту же минуту ядро разорвало его пополам и убило еще двух матросов".
Однако и противник его Сеид-Али находился точно в такой же близости от пролетающих ядер. Турки вообще, по словам очевидцев, дрались "с отчаянным мужеством", предпочитая взрывать свои корабли, но не сдаваться.
За победу при Афоне Сенявин был награжден орденом Александра Невского.
А дальше что? А дальше завистливая неблагодарность плешивого щеголя, Александра I, мнившего себя полководцем, дальше та страница, с которой мы начали: "Сенявин доведен до того, что умер бы с голоду, если бы не занимал денег, покуда без отдачи, у всякого, кто только дает…"
Бредет по набережной пожилой человек в порыжелом платье, в худых сапогах, а на юге империи, над нарядной, как праздник, бухтой, стоит город, в памяти которого Сенявин живет молодым капитаном, молодым адмиралом. Седые матросы и жилистые, прокаленные всеми ветрами офицеры в отставке, говоря о нем, перечисляют победы: при Корфу, при острове Тенедос, при Дарданеллах, в виду афонских берегов. С особым удовольствием величают они Сенявина человеком, "не страшащимся жертвовать собою пользе и славе Отечества", и вспоминают, что худшим наказанием по эскадре считалось когда-то лишиться ослепительной, ободряющей, сулящей победы улыбки Сенявина…
А вот еще одна страница славы Севастополя и русского флота: на Матросском бульваре стоит кораблик на высоком постаменте. Это первый памятник в Севастополе, поставленный бригу «Меркурий», хотя отлит из бронзы не его уменьшенный образ, а условное подобие греческой триеры. За что же «Меркурию», его капитану Александру Ивановичу Казарскому и всей команде такая честь? Каким подвигом продиктована надпись на постаменте: "Казарскому. Потомству в пример?"
В 1829 году Россия опять воевала с Турцией. 14 мая бриг «Меркурий» и два других русских корабля встретили вдали от своих берегов турецкий флот. Неприятель шел на ветре тремя колоннами, в полнеба развернув могучие паруса: шесть линейных кораблей, два фрегата, два корвета, бриг и еще три одномачтовых судна…
"Штандарт" с «Орфеем» помчались навстречу туркам для полной разведки. «Меркурию» было приказано лечь в дрейф. Ничего еще не предвещало великого дня. Вполне еще можно было уйти в сторону от опасности, да к тому же навести уклончивую турецкую армаду на наш флот. Так и собирался сделать Казарский. Он стоял на шканцах, готовый отдать команду, круглое с некрупными чертами лицо Александра Ивановича было сосредоточенно…
Вдруг на рее русского флагмана появился сигнал: "Избрать каждому курс, каким судно имеет преимущественный ход". Это меняло дело: «Меркурий» предоставлялся сам себе, своей скорости, своей удаче.
Солнце вставало над морем, розовым светом горели выпуклые паруса, расстояние между «Меркурием», самым тихоходным среди русских кораблей, и преследователями уменьшалось. Турки сочли, что нечего всей массой преследовать такую ничтожную добычу. Вперед вырвались два корабля: на одном 110 пушек, на другом — 74, то есть на одно орудие «Меркурия» приходилось 10 турецких, да еще гораздо большего калибра, так что артиллерийская мощь противника в тридцать приблизительно раз превосходила мощь "Меркурия".
Казарский подозвал лейтенанта Новосильского:
— Федор Михайлович, поговорите с канонирами, с Лисенко, с Кабановым, на них вся надежда!
— Понял вас, Александр Иванович.
— Маневр — наше с вами дело, но ведь без канониров маневр обернется пустым фокусом…
Потом были сделаны приготовления чрезвычайные: принесли, по приказу Казарского, и положили у порохового погреба заряженный пистолет; связали в один тюк все документы, судовые журналы, тайные приказы, привязали ядро: на случай, если придется выбросить за борт, чтоб надежнее бумаги пошли ко дну.
Настоящий бой завязался залпом из девяти орудий «Меркурия». Потом бриг получил 22 пробоины в корпусе и 133 в парусах. Потом начинался пожар, валились мачты, ветер уходил в вышину, лишая корабль маневренности. Турки зажали бриг с двух сторон и расстреливали почти в упор, предлагая сдаться, но «Меркурий» отнюдь не собирался этого делать.
В том аду, который царил на корабле, был свой порядок, и не было отчаяния. Отважно вели себя офицеры, чудеса храбрости показывали матросы, старые, бывавшие в сражениях при Сенявине, молодые, еще не нюхавшие пороху.
И вот тут-то, воспользовавшись усилившимся ветром, Казарский сделал свой главный маневр: вывел «Меркурий» из огненных тисков, а турецкие корабли некоторое время еще продолжали, не ведая того, палить друг в друга.
Но и на этом сражении не окончилось…
Был момент, когда, сбив с реи Андреевский флаг, турки решили, что бриг сдается. Был момент, когда зажигательный снаряд упал совсем рядом с пороховым складом и русские решили, что сейчас взлетят на воздух… Ранено и убито было более половины команды, контузило капитана. Едва придя в себя, он вытащил из кармана черный коленкоровый платок, разорвал пополам, одной половиной стянул себе окровавленную голову, вторую протянул матросу, стоявшему рядом: "Перевяжись!"
Лишь к вечеру турки отказались от преследования, боясь налететь на русскую эскадру. А на рассвете «Меркурий» встретился с остальными кораблями. Для героев с флагмана был спущен правый парадный трап, послан за ними адмиральский катер. Явиться Казарскому велели в том мундире, в каком он вел бой. Закопченный мундир висел победными клочьями…
В награду офицеры «Меркурия» получили право внести в свой герб изображение того самого пистолета, из коего в пороховой погреб должен был выстрелить последний оставшийся в живых… О подвиге же маленького корабля существует свидетельство и самих турок, в одной из реляций писавших: "Корабль капудан-паши и наш вступили с ним в жаркое сражение, и дело неслыханное и неимоверное — мы не могли принудить его сдаться. Он сражался, отступая и маневрируя со всем военным искусством, так, что мы, стыдно признаться, прекратили сражение, между тем как он, торжествуя, продолжал свой путь… Если древние и новые летописи являют нам опыты храбрости, то сей последний затмит все прочие и свидетельство о нем заслуживает быть начертанным золотыми буквами в храме славы. Капитан сей был Казарский, а имя брига — "Меркурий".
Тут надо сказать, кроме памятника на Матросском бульваре, подвиг «Меркурия» увековечен еще и тем, что на русском флоте с тех давних времен и по сей день всегда существует корабль, который называется так: "Память "Меркурия".