Глаза Изекииля были закрыты, словно он заснул. Мариан разозлилась на себя, что этого не заметила. Она говорила уже больше часа, как обычно не обращаясь ни к Изекиилю, ни к кому-либо еще, просто рассказывала историю, будто для себя, какой он ее запомнила из уст Зиядов. Она поднялась, стараясь не шуметь, но Изекииль открыл глаза и улыбнулся.
— Я не сплю.
— Неважно, я устала и больше не могу говорить. Да и ваше состояние следовало бы учесть.
— Не извиняйтесь, эти беседы приносят пользу нам обоим.
Тут дверь в палату открылась, и вошел молодой человек в военной форме. Это был Йонас, внук Изекииля. Через его плечо был небрежно перекинул автомат, как и в первый раз, когда они виделись. Мариан он показался очень похожим на своего деда — те же серо-голубые глаза.
— Заходи, Йонас. Я тут с Мариан.
Молодой человек приблизился и крепко пожал ей руку.
— Я уже ухожу...
— Не беспокойтесь, можете оставаться, сколько хотите, — сказал ей новоприбывший.
— Не хочу вам мешать. Надеюсь, вы вскоре поправитесь и покинете больницу.
— Думаю, что через пару дней буду дома. А у вас какие планы? — спросил Изекииль.
— Нужно съездить в Амман, но я пробуду там только один день.
— Вы остановились в «Американском квартале»?
— Да.
— Я вам позвоню. Настала моя очередь рассказывать. Думаю, моя история вас заинтересует.
Мариан вышла из больницы с грустным чувством. В глаза Изекииля она увидела отражение смерти.
В отеле она сделала несколько звонков. Ей нужно было договориться о встречах в Аммане и в Рамалле.
Она уже начала задыхаться от постоянного присутствия военных, которые грубо обращались со всеми, кто въезжает или выезжает из Иордании или с территорий, подконтрольных палестинской национальной администрации. Она задавалась вопросом, как здесь до сих пор могут жить и те, и другие, когда между ними столько ненависти и неразрешимых проблем.
На следующее утро она взяла такси и вышла из него у моста Алленби, откуда пошла в Иорданию. Официально Израиль и Иордания поддерживали дипломатические отношения, но все переходящие через границу подпадали под подозрение израильтян. Она терпеливо ждала, пока военные пропустили ее к такси, которое прислали за ней с другой стороны границы. Между ними лежало несколько метров ничейной земли. Мариан вспомнились две картинки времен холодной войны: потсдамский мост и пропускной пункт Чарли в Берлине [12]. Когда такси остановилось перед офисом, где у нее была назначена встреча, она почувствовала облегчение при виде молодого Али Зияда, ожидающего ее с улыбкой на лице.
— Как твоя работа в Иерусалиме?
— Думаю, почти вся закончена.
— Тебе так повезло! Когда-нибудь я тоже поеду в Иерусалим.
— Я уже сказала, что могу это устроить...
— Нет, не хочу ехать туда как иностранец, чтобы на меня смотрели с ненавистью и обращались снисходительно. С какой стати мне это терпеть?
— В таком случае... — Мариан замолчала, не осмеливаясь продолжить.
— Что? — спросил Али с любопытством после затянувшейся паузы.
— Они не уйдут, никогда не вернут Иерусалим... Они не уйдут... Они не отступятся, они останутся там... — голос Мариан звучал грустно и безнадежно.
— Они должны вернуть украденное, — ответил Али. — Рано или поздно, но у них нет другого выхода.
Она не ответила, погрузившись в собственные мысли и скользя взглядом по возделанной земле, тянущейся по обеим сторонам асфальтированного шоссе, ведущего в Амман.
Али включил радио, и утренний воздух наполнился мелодией популярной песни. Вскоре они достигли крепости, возле которой ютились сотни убогих домишек. Это был Лагерь Хусейна, где палестинские беженцы дожидались того дня, когда смогут вернуться на родину.
Старик ждал их с нетерпением, стоя в дверях дома, расположенного на узенькой улочке, круто идущей вверх. Он улыбнулся, увидев Мариан вместе с Али, и тут же предложил ей выпить чаю с фисташковыми сладостями.
Мариан думала о том, как приятно ей находиться в этом скромном жилище, сооруженном на скорую руку; о лагере беженцев, покинувших Иерусалим после поражения в Шестидневной войне. Это место должно было стать временным прибежищем. Все его обитатели верили, что вернутся на Родину, но они все еще жили здесь: старики вместе с детьми и внуками — в ожидании того дня, когда соберут свои пожитки, чтобы пересечь реку и оказаться на том берегу Иордана.
Она могла задержаться в этом доме лишь на несколько часов, ибо завтра, на рассвете, ей предстояло выехать в Иерусалим. В Рамалле ее ждала встреча с несколькими членами Фатха. Слушать, слушать и еще раз слушать; слушать как можно больше, чтобы иметь возможность собрать еще несколько кусочков головоломки, которая казалась бесконечной. И, конечно, ей не терпелось снова встретиться с Изекиилем. Бесконечные разговоры со стариком утомляли, но еще больше угнетал тот горький осадок, который оставался на душе после каждого его рассказа. Но она все равно будет слушать, сколько потребуется. Это ее работа.
В больничной палате Изекииля она застала обоих его внуков. Прошло не более двух дней с тех пор, как они виделись в последний раз, но Мариан заметила, как он осунулся за эти дни.
— Скорей бы вернулся папа, уж он-то сможет заставить его есть! У внучки нет над дедом никакой власти, но ведь сын — совершенно другое дело, правда? — в голосе Ханны звучало скорее убеждение, чем вопрос.
Мариан не знала, что ответить, и перевела взгляд на Изекииля.
— Я привезла конфеты из Аммана, — сказала она. — Надеюсь, они вам понравятся, они из фисташек.
— Конфеты из Аммана? — в голосе Йонаса прозвучало недоверие. Он встал и взял коробку в руки, чтобы получше рассмотреть.
Мариан обидело такое поведение молодого человека.
— Можете мне поверить, конфеты не отравлены, — сердито сказала она.
— Не сомневаюсь, — ответил он, немного смутившись. — Вот только я не уверен, стоит ли дедушке их есть.
— Почему же не стоит, — возразила Ханна. — По крайней мере, он съест хоть что-то, — с этими словами она взяла в руки коробку, собираясь показать ее деду.
— Дайте мне одну попробовать, — попросил Йонас.
— Конечно, попробуйте, хотя бы для того, чтобы убедиться, что в них нет ничего вредного, — Мариан все еще была обижена.
— Что за глупости! — возмутилась Ханна. — Разумеется, ничего вредного в них нет. Я уже ела эти конфеты, когда была в Петре. Они мне очень понравились.
— Вы были в Иордании? — удивилась Мариан.
— Ну конечно, была, ведь у нас дипломатическое соглашение с Иорданией, и многие евреи не захотели упустить возможности побывать в Петре. И, раз уж вы не уехали, советую вам тоже там побывать: это одно из красивейших и удивительнейших мест на Земле. Вы собираетесь вернуться в Амман?
— Думаю, что да...
— Ну что ж, в следующий раз возьмите пару дней отпуска и поезжайте в Петру, а оттуда — в Вади Рам... Ночевка в пустыне, в бедуинском лагере — это незабываемые впечатления, — заверила Ханна.
Когда Ханна и Йонас ушли, Мариан села рядом с Изекиилем.
— Йонас — хороший мальчик, — заметил старик.
— Боюсь, что он меня недолюбливает, — ответила Мариан.
— Просто он смотрит на вас с предубеждением, — объяснил Изекииль. — Вернее, даже не на вас, а на вашу организацию. Он думает, вы снабжаете ее информацией, которая идет во вред Израилю.
— А Ханна? Она тоже так думает?
— Моя внучка совсем другая. Она убежденная пацифистка и настроена против правительства еще больше, чем вы. Она участвует в движении «Мир — сейчас», и в Рамалле у нее много друзей среди защитников прав человека. Янив, ее жених, открыто заявляет о своем нежелании служить в армии. Полагаю, ему приходится нелегко, ведь молодых людей, не желающие служить в армии, осуждают не только сверстники, но и всё общество. Знаете, люди, подобные Ханне и Яниву, принадлежат скорее будущему, чем настоящему.
— Одним словом, если Йонас — сокол, то Ханна — голубка, — заметила Мариан.
— Так и есть. Не думайте, что в Израиле все думают одинаково и слепо повинуются приказам правительства... Хотя в это трудно поверить, есть люди, которые работают во имя мира и думают, что палестинцы и евреи могут жить в мире. Ханна — одна из них.
— Таким же был и Самуэль, ведь так?
— Да, мой отец тоже так считал. Но ему это было проще. Хотя я бы сказал, что внучка больше похожа на мою мать, чем на отца. Она унаследовала ее доброту.
— Хотите чашку чаю? — предложила Мариан. — Думаю, чай хорошо подойдет к этим конфетам.
***
Больше ни Мухаммед, ни я ничего не слышали о Самуэле. Мы получали новости о нем до начала войны, но потом письма от него и моей сестры Далиды перестали приходить.
Проститься с отцом оказалось непросто. Он позвал меня пообедать в «Царя Давида». Я принял приглашение при одном условии: что там не будет Кати. Он согласился. Тогда мне было двенадцать лет, и я страдал из-за матери. Я понимал, какие усилия мне придется приложить, чтобы не выйти из себя, когда в Саду Надежды появится Самуэль.
Помню, что как-то вечером мы с Далидой спрятались, пока они спорили по поводу отказа матери позволить нам жить в Англии.
— Ты отказываешь им в лучшем будущем, какое их никогда не ждет здесь. Позволь им выучиться в Лондоне, а когда они повзрослеют, то сами решат, где хотят жить. Ты можешь приезжать к ним, когда захочешь, и конечно, они тоже смогут приезжать на каникулы, — настаивал Самуэль.
— Хочешь лишить меня детей? И что мне тогда останется? Самуэль, скажи, что у меня останется?
— Пожалуйста, Мириам, не драматизируй! Далида и Изекииль останутся с нами, я их отец и буду заботиться о них каждую минуту.
— Я не хочу, чтобы мои дети жили в школе-интернате, они намного счастливее здесь.
— Жизнь здесь становится просто невыносимой! Каждый день новые трупы, Мириам, арабы нападают на британцев, те отвечают убийствами других арабов, а мы посередине, стали частью конфликта, а некоторые из наших тоже мстят арабам. Эти люди из «Иргун»... Мне стыдно, что евреи способны совершать такие жестокости.
— Я родилась здесь, Самуэль, здесь и останусь. Я знаю, что ты не считаешь эту землю своей родиной, но для меня она всегда была родной, и для моих детей тоже.
Они не могли даже понять друг друга, не говоря уже о том, чтобы о чем-то договориться, пока однажды вечером не произошло нечто совершенно непредвиденное. В комнату, где они спорили, неожиданно вошла Далида; не было сомнений, что она подслушивала под дверью. Моей сестре в то время было уже шестнадцать, она решительно отстаивала право на собственное мнение. С тех пор как отец вернулся в Палестину, он без конца спорил с мамой, постоянно упрекая ее за то, что она разлучила его с нами, а более всего — за то, что увезла нас из Парижа.
— Я вижу, вы спорите из-за нас, — сказала Далида. — Но, мама, ты ведь даже не спросила у меня, чего я хочу, и Изекииля не спросила тоже.
Мириам рассердилась и велела Далиде выйти из гостиной.
— Ты просто невоспитанная грубиянка! Мы с отцом разговариваем. Как ты смеешь подслушивать чужие разговоры, да еще и перебивать? Сию минуту убирайся отсюда!
— Нет, постой, — остановил Самуэль. — Далида права. Она имеет право на свое мнение, особенно, когда дело касается ее будещего. Ей шестнадцать лет, она уже не ребенок. Изекиилю, правда, только двенадцать, но он тоже имеет право решать за себя сам.
Мама в бессильной ярости посмотрела на Самуэля, уже зная, что проиграла. Далида тем временем втолкнула в гостиную меня.
— Мама, я знаю, чего я хочу, — сказала Далида. — И я решила, что поеду с папой и Катей. Папа прав, там нам будет лучше. А мы сможем приезжать сюда к тебе в гости.
Лицо мамы исказилось болью. Я видел, как она старается взять себя в руки, чтобы не расплакаться. Предательство Далиды лишило ее дара речи. В отчаянии она взглянула на меня — и мне захотелось броситься к ней, обнять, защитить, наорать на отца и сестру, чтобы оба они проваливали отсюда и оставили нас в покое. Но я застыл на месте, не в силах пошевелиться; слова застряли у меня в горле.
Довольный Самуэль тем временем ласково сжал руку Далиды.
— А ты, Изекииль, что ты собираешься делать? — спросил он у меня. — Поедешь с нами?
Я не знаю, сколько прошло времени, прежде чем я смог ответить; но мне никогда не забыть, сколько страданий пережила за эти минуты мама.
— Нет, я останусь с мамой, — ответил я наконец.
Нужно ли говорить, какой неожиданностью стал для отца этот мой выбор? Думаю, он не сомневался, что я приму такое же решение, что и сестра. Мама с облегчением взглянула на меня и заплакала.
— Послушай, Мириам! Не пытайся давить на детей. Они вправе сами решать.
Ни сказав больше ни слова, она вышла из комнаты, а я бросился за ней следом. Она сжала меня в объятиях с такой силой, что я едва не задохнулся, шепотом повторяя:
— Спасибо, спасибо... спасибо.
Мне хотелось вернуться обратно в комнату и сказать сестре, что она неблагодарная предательница, и что если она уедет, я никогда больше не стану с ней разговаривать. Но я остался возле мамы, крепко обнимая ее.
Накануне отъезда отец сказал, что хочет со мной поговорить; мы договорились встретиться в «Царе Давиде», при условии, что мне не придется лицезреть Катю.
Вы даже не представляете, каким был «Царь Давид» в те времена! В коридорах этого роскошного отеля вы запросто могли встретить и арабского шейха, и европейского аристократа, и знаменитого артиста. Каждый, кто приезжал в Иерусалим, непременно стремился остановиться в «Царе Давиде».
Отец заказал для нас столик на открытой террасе — достаточно уединенной, чтобы мы могли спокойно пообедать и поговорить. Катю я не видел, зато Константин был там же и держался со мной очень ласково. А впрочем, меня это нисколько не удивило: Константин со всеми был дружелюбен и обходителен.
Отец никак не решался завести тот самый разговор, для которого пригласил меня на обед. Казалось, он не решался спросить напрямую, почему я решил остаться в Палестине; я тоже нервничал, понимая, что никакой другой причины для этого приглашения просто не может быть. Когда же молчание стало для меня совершенно невыносимым, я заговорил первым, избавив его от необходимости начинать трудный разговор, после чего изложил свои доводы.
— Я не поеду в Лондон, а останусь с мамой, — сказал я. — Я считаю, что поступлю отвратительно, если брошу ее одну и уеду с тобой. У тебя есть Катя, а у мамы — только мы. К тому же я знаю, что если поеду в Лондон, все равно буду жить не с тобой, а в каком-нибудь пансионе, а этого мне совсем не хочется. И с Катей жить я тоже не хочу, глядя на нее, я каждый раз вспоминал бы о маме.
Отец взглянул на меня с удивлением; думаю, мои слова совершенно его обескуражили.
— Это твое окончательное решение? — спросил он.
— Да, я остаюсь с мамой, и мне совсем не нравится, что Далида уезжает с тобой. Я ей уже сказал, что никогда ее не прощу.
— Ты не прав. Ты имеешь право на выбор, но и твоя сестра имеет такое же право; так не стоит ее в этом упрекать.
— Я считаю, что мы не должны бросать маму. Она любит нас гораздо сильнее, чем ты, и никогда нас не бросала. Да-да, мама никогда и ни на кого нас не променяет, как ты променял нас на Катю.
Думаю, эти упреки больно ранили Самуэля. Он улыбался, но глаза его подернулись слезами.
— Не осуждай меня, сынок. Поверь, когда вырастешь, ты сможешь меня понять.
— И что же я должен понять: что ты желаешь, чтобы Катя заняла мамино место?
Конечно, я вел себя вызывающе. Но поступок отца причинил мне слишком большую боль, чтобы я заботился о его чувствах. В эту минуту я хотел, чтобы он тоже страдал, как страдал я в ожидании новой разлуки.
— Я люблю твою мать, — ответил он. — И уверяю тебя, что и вы, и она навсегда останетесь в моем сердце. Но есть вещи, которые я не могу объяснить... да и не хочу. Да, Катя очень важна для меня, и я хочу жить с ней. Когда-нибудь тебе и самому придется решать, с кем жить, и, поверь, тебе будет совершенно неважно, что думают по этому поводу остальные.
— Я никогда не расстанусь с мамой.
— Мне очень жаль, что ты не едешь с нами. Хорошее образование в британском колледже тебе бы не повредило; но я знаю, что не вправе тебя принуждать, поэтому не буду настаивать.
Затем он сказал, что после того, как я отказался с ним ехать, ему больше нечего делать в Палестине, и что самое большее через три-четыре дня они покинут Иерусалим и отбудут из Яффы в Марсель, а оттуда — в Париж, прежде чем отправиться в Лондон.
После этого разговора в гостинице мы с ним не виделись. Когда спустя три дня он пришел за Далидой, он не застал меня дома. Я попросил Вади помочь мне спрятаться. Тот настаивал, чтобы я попрощался с отцом и сестрой, но я не хотел их видеть, потому что боялся расплакаться.
Когда, наконец, они уехали, я вернулся домой. Мама закрылась у себя в комнате, и Кася сказала, что ей лучше побыть одной.
— Твоей маме нужно выплакаться: ей нелегко далось расставание с Далидой.
Кася была очень рассержена, как и Руфь, которая даже не захотела выйти из комнаты, чтобы проститься с Самуэлем, сославшись на болезнь. Единственными, кому удавалось держать себя в руках, были Марина и ее сын Бен, а Игорь работал в карьере, что избавило его от процедуры прощания.
Марина обняла меня, пытаясь успокоить, но я вырвался и снова убежал к Вади, спросив у Сальмы, могу ли остаться у них на ужин. Сальма кивнула и вскоре позвала нас с Вади за стол.
Отъезд Далиды нанес глубокую рану всем нам, но мама страдала больше остальных. Думаю, что Мириам восприняла отъезд дочери как настоящее предательство. Сам не знаю, почему, но очень скоро мы перестали даже вспоминать о Далиде, словно ее никогда не существовало. Думаю, мы сделали это для того, чтобы облегчить страдания Мириам. Я отваживался говорить о сестре лишь с Вади, а он утверждал, что тоже никогда не простил бы свою сестру Найму, если бы она поступила как Далида.
В 1938 году Сад Надежды, который едва оправился от потерь, вновь посетила смерть.
Первой ее жертвой пал старый аптекарь Натаниэль, умерший от пневмонии. Порой я спрашивал себя: быть может, он и сам хотел умереть? Мама и Луи настаивали, чтобы он лег в больницу, но он не послушал.
— Ничего страшного, это всего лишь катар, помноженный на возраст, — попытался он нас успокоить.
Но однажды утром он вдруг начал задыхаться. Луи послал Даниэля за Йосси. Когда пришел дядя, он велел немедленно везти Натаниэля в больницу. Однако было уже слишком поздно что-то предпринимать. Через несколько часов он умер.
Даниэль сильнее всех переживал смерть старого аптекаря.
Он всегда считал Натаниэля своим вторым отцом. После нашей матери он был для Даниэля самым важным человеком в жизни. Последние несколько лет они с Даниэлем часами проводили в лаборатории, где Натаниэль терпеливо учил его всему, чему мой брат был в состоянии обучиться.
С Самуэлем Даниэль никогда не был особенно близок. Он считал отчима едва ли не злодеем, отнявшим у него мать, а когда Мириам произвела на свет Далиду, почувствовал себя совсем одиноким.
Самуэль же, несмотря на то, что всегда был подчеркнуто внимателен к Даниэлю, в глубине души, видимо, тоже не питал к нему особой привязанности. Далида и вовсе не проявляла интереса к старшему брату, который все время пропадал в лаборатории, и матери приходилось отрывать его от работы, чтобы позвать за общий стол на обед или ужин. Что же касается меня, то у нас с ним была слишком большая разница в возрасте, чтобы могли сблизиться. Так что Даниэль чувствовал себя одиноким и всю свою любовь, которая не нашла ответа у домашних, отдал Натаниэлю.
Я до сих пор не могу забыть, как горько он оплакивал смерть аптекаря. Даже мама ничем не могла его утешить.
Незадолго до этого Даниэль поступил в университет, несмотря на то, что был уже взрослым. На этом настоял Натаниэль, убедив его, что, если он хочет стать хорошим фармацевтом, он должен учиться. Кроме того, он настоял на том, чтобы построить новую лабораторию вместо сгоревшей. Эта лаборатория была меньше и скромнее прежней, однако Натаниэля вполне устроила и такая; он чувствовал себя уже слишком старым, чтобы полноценно работать, но все же достаточно крепким, чтобы обучать Даниэля. А самое главное, он хотел, чтобы у Даниэля было место, где он мог бы уединиться.
— Уж не заболел ли наш мальчик? — встревожилась Кася, заметив, что Даниэль почти не ест.
— Даже не знаю, что ему еще сказать, — посетовала Мириам.
— Ему нужно гораздо больше, чем тебе, — убеждала ее Кася. — Ему нужно знать, что он не одинок.
— Но я никогда не оставлю его одного.! Я его мать и люблю его до безумия.
— Возможно, но беда в том, что он не чувствует твоей любви. Ты была слишком влюблена в Самуэля и поглощена заботой об Изекииле и Далиде. Думаю, Даниэль ощутил себя ненужным; во всяком случае, ему казалась, что новая семья для тебя важнее.
Слова Каси, конечно, причинили боль, но в глубине души Мириам понимала, что та права.
— И что же я могу сделать?
— Быть рядом, разговаривать с ним, и, самое главное, убедить в том, что он должен закончить учебу.
— Разумеется, он ее закончит! Нам слишком дорого обошлась его учеба в университете, чтобы он захотел его бросить!
Увы, но именно это Даниэль и сделал. Он отказался завершать курс и, ко всеобщему изумлению, заявил матери, что хочет стать раввином.
— Но ты же ничего не хотел знать о нашей вере! — сетовала Мириам, не в силах его понять.
К ее удивлению, Йосси поддержал решение Даниэля. Он отвез его ненадолго в кибуц в Тверии, сказав, что, если по прошествии нескольких месяцев он не изменит своего решения стать раввином, никто не будет против этого возражать.
— Он должен найти свой путь в жизни, причем сам, — сказал Йосси Мириам. — Не стоит подрезать ему крылья, он уже стал мужчиной.
Она с этим согласилась, как ни больно было расставаться с Даниэлем. Эту боль усугубляло чувство вины, что она так и не смогла заставить его понять, как сильно его на самом деле любит.
Я очень тосковал по Даниэлю. Все же он был моим братом, пусть даже мы не были слишком близки, он был частью моей жизни, неотрывной ее частью.
— Боюсь, что я не слишком хороший брат для Даниэля, — однажды признался я Вади.
— Что за ерунда? — возмутился он. — Разумеется, ты хороший брат, почему ты считаешь, что нет?
— Мы с ним почти не разговаривали, я никогда не интересовался его делами, а кроме того... Кася однажды сказала, что ему кажется, будто наша мама нас с Далидой любит больше, чем его.
— Братья не всегда ладят между собой, — возразил Вади. — Вот мы с Наймой постоянно ругаемся, потому что она вечно сует свой нос, куда не следует. Но это не мешает мне ее любить, хотя я никогда и не говорю ей об этом.
— А ты тоже думаешь, что нас с Далидой мама любит больше?
Вади слегка задумался. Я не сомневался, что он скажет правду.
— Нет, — признался он наконец. — Думаю, что нет. Возможно, так было вначале, когда вы только родились. Даниэль тогда был уже взрослым, и твоей маме приходилось уделять вам гораздо больше внимания. А возможно, Даниэля ранило еще и то, что твоя мама вышла замуж за другого, изменив памяти отца.
— Но отец Даниэля умер...
— Да, но... Мне бы тоже не понравилась, если бы моя мать вышла замуж за другого. А тебе?
Я не знал, что и ответить. Я действительно не знал, задело бы меня это или нет, но по-прежнему был зол на отца. Я так и не мог его простить за то, что он бросил нас и увез Далиду.
Я привык советоваться с Вади по любому поводу. Ему уже исполнилось восемнадцать, он был совсем взрослым, а я — всего лишь подростком тринадцати лет, но он был всегда терпелив и заботлив. Ни единому человеку на свете я не доверял так, как Вади; в конце концов, я был обязан ему жизнью.
Зато с Беном, сыном Марины и Игоря, мы цапались по любому поводу. Мы были очень разными, но при этом любили друг друга, ведь мы выросли вместе. Однако Бен был человеком действия, ему нравилось замышлять всевозможные проказы, а я был намного спокойнее. Я любил читать, и учеба давалась мне легко, а вот Бен с трудом переползал из класса в класс. Учителя жаловались, что он не в состоянии сосредоточиться даже на минуту. Но при полном отсутствии способностей к математике он обладал другим бесспорным талантом.
Ему достаточно было один раз взглянуть на любой механизм, чтобы разобрать его и снова собрать. Он мог отремонтировать что угодно, вплоть до старого двигателя грузовика. А кроме того, он обладал просто потрясающей памятью. Услышав что-то один-единственный раз, он запоминал это навсегда. Подозреваю, что Бену тогда очень нравилась Найма, однако Сальма и Марина делали все, чтобы помешать ему с ней видеться. Марина, всегда такая нежная, не на шутку сердилась, если видела Бена возле изгороди, отделяющей наш сад от сада Мухаммеда и Сальмы.
— Ты что, хочешь скомпрометировать Найму? — возмущалась она.
— Но я хочу всего лишь поговорить с ней! — защищался Бен.
— У нас и так достаточно проблем между арабами и евреями, чтобы еще и подливать масла в огонь. Найме пятнадцать лет, она уже не ребенок, и ей не подобает бегать вместе с тобой.
— Почему это не подобает? — протестовал Бен.
— Потому что это просто неприлично, люди не так поймут. Или тебе нужны лишние проблемы? Ну так вот, мне они не нужны.
Однажды утром по дороге в школу я встретил Игоря, который вместе с Луи нес на руках свою мать. Они отвезли ее в больницу, где она и умерла тем же утром.
Руфь уже давно была больна и не покидала своей комнаты. Она перенесла инсульт, после чего у нее парализовало левую сторону тела. И, хотя мы все ухаживали за ней, большую часть забот взяла на себя Кася, которая относилась к Руфи, как к родной сестре.
До сих пор не могу забыть, как безутешно оплакивал Игорь смерть матери. Тщетно Марина старалась его утешить. А Бен в эти дни, казалось, превратился в невидимку. Смерть бабушки стала для него настоящей трагедией. В последние дни ее жизни Бен, вернувшись из школы, садился на краешек ее постели и рассказывал, что произошло за день. Руфь после инсульта с трудом могла говорить, но глаза ее сияли, когда она смотрела на Бена.
— Совсем мы превратились в старух, — сказала однажды Кася, и мне стало по-настоящему жутко от этих слов. — Сначала — Дина, теперь вот — Руфь, а я буду следующей.
Кася была настоящим оплотом Сада Надежды. Я даже представить себе не мог наш дом без нее; мне казалось, что Сад Надежды еще мог бы прожить без любого из нас, но без Каси — никак.
Я в те дни был еще подростком, однако уже понимал, что в кровавых стычках между арабами и британцами арабы терпят поражения намного чаще. Луи объяснял это тем, что им не хватает дисциплины, и это делает их уязвимыми.
Время от времени Луи по-прежнему куда-то исчезал, хотя и реже, чем раньше. Как-то само собой произошло так, что он занял в доме главенствующее место, которое прежде занимал Самуэль. На втором месте стоял Игорь, который безоговорочно признавал авторитет Луи, как, впрочем, и Мойша.
Впрочем, отношения Луи с Мойшей стали весьма напряженными, с тех пор как тот вступил в Национальную Военную организацию земли Израильской, больше известную как «Иргун» (Иргун Зеваль Леуми). С тех пор они с Луи постоянно спорили, поскольку методы «Хаганы», где Луи состоял почетным членом, сильно отличались от военных и политических подходов «Иргуна».
— Мы не хотим ни с кем воевать, — не уставал повторять Луи. — Наша цель — защитить свои дома и поселения.
Однако Мойша утверждал, что арабы и британцы — всего лишь две стороны одной медали, и они чинят препятствия приобретающим здесь землю евреям.
— Знаешь что, Мойша? — возражал Луи. — В те времена, когда нас преследовали по всей Европе, а цари устраивали еврейские погромы, единственным местом, где мы могли спокойно жить, оказался Ближний Восток, входивший тогда в состав Османской империи. Так что сами по себе арабы нам не враги; на протяжении веков мы жили рядом с ними; жили, как соседи, не создавая друг другу серьезных проблем.
Но Мойша не желал слушать никаких аргументов.
— Рано или поздно британцы уйдут, и тогда вопрос встанет ребром: либо они, либо мы. Чем раньше это поймут в «Хагане», тем лучше для всех нас.
Кася теперь старалась как можно реже приглашать в гости Мойшу и Эву, чтобы вместе встретить субботу. Она говорила, что ей надоели бесконечные споры, которые все равно ни к чему не приведут.
— Ты же знаешь, что Мойша состоит в «Иргуне», — говорила Кася. — А потому я считаю, что ему вообще нечего делать в нашем доме. Я совсем не одобряю всех этих зверств, и когда вижу его, всякий раз задаюсь вопросом, не принимал ли он в них участия.
Марина была согласна с матерью.
— Да, мы приютили их, когда они приехали сюда, но много лет назад. Теперь они уже давно не те бедные иммигранты без гроша в кармане. Так что вполне могли бы переехать куда-нибудь в другое место. Их дети живут в кибуце в Галилее, так почему бы им не переселиться к детям? Как подумаю, что люди из этой его организации бросали гранаты в кафе в Иерусалиме...
— Но мы же не знаем, участвовал ли в этом Мойша... — заметила Мириам — не слишком, впрочем, уверенно.
— Ты должен поговорить с Мойшей, — уговаривала Кася Луи — Пусть уезжают отсюда.
Надо сказать, что Мириам, моя мать, выступала в роли миротворца. Нет, она вовсе не разделяла взглядов Мойши и Евы, но ей не нравилась сама идея выгнать кого-то из Сада Надежды. Полагаю, в глубине души она думала, что и Самуэль не поддержал бы этой идеи, поскольку для него Сад Надежды всегда был приютом для страждущих.
— Мы должны научиться уважать друг друга, — настаивала Мириам. — В конце концов, Мойша и Эва и так не живут в нашем доме.
— Да, но они живут в двухстах метрах от нас, — ответила Марина.
— Однако мы с ними почти не видимся, — не сдавалась мама.
— А я бы предпочел, чтобы Мойша все время был у меня на глазах. Полагаю, что в «Хагане» не видят от «Иргуна» большого зла, но наши руководители не желают иметь с ними дела, — объяснил Луи.
Мне нравилось слушать разговоры старших — особенно Луи, в котором я, сам того не замечая, стал видеть отца. Именно с ним я делился своими маленькими секретами, а он порой бранил меня за шалости, хотя иной раз сам покрывал мои грешки перед матерью.
Именно тогда я начал по-настоящему жалеть, что Луи мне не отец. Я всегда любил его больше, чем Самуэля, особенно после того, как отец уехал и бросил меня.
Но самым большим несчастьем, случившимся за эти годы, стало отчуждение между нами и семьей Зиядов. Луи требовал, чтобы мы вели себя с ними как можно осторожнее.
— Если они будут слишком часто видеться с нами, их могут посчитать предателями, — объяснял он. — И мне страшно подумать, что тогда произойдет. Если они придут сами — будьте вежливы, но не компрометируйте их своим обществом. Да и ты, Марина, нравится тебе это или нет, не должна так часто бегать в гости к Айше в Дейр-Ясину. Я слышал, как несколько дней назад женщины обсуждали ее поведение, да и кое-кто из мужчин упрекал Юсуфа, что позволяет жене принимать в доме евреев.
— Я не перестану встречаться с Айшой! — возмутилась Марина. — Она мне как сестра. И я не допущу, чтобы какие-то старушечьи сплетни помешали нашей дружбе.
— Но мы не можем допустить, чтобы Айша пострадала из-за этой дружбы. Если вы найдете другой способ видеться — прекрасно, но ты не должна туда ходить.
Игорь почти никогда не вступал в спор с Мариной, но на этот раз согласился с Луи. Он сказал, что Марина с Айшой вполне могут видеться в доме Йосси и Юдифи.
— Никого не удивит, если Айша отправится в дом врача. Йосси пользуется большим уважением у арабов. Многие из них сами являются его пациентами, ведь это лучший врач во всем Иерусалиме.
Марина, пусть и с большой неохотой, согласилась. А я не обратил особого внимания на предупреждение Луи и по-прежнему при любой возможности бегал в дом Мухаммеда, чтобы повидаться с Вади. Конечно, я старался это делать по вечерам, когда сгущались тени, в надежде, что никто меня не заметит. А впрочем, иногда я и вовсе забывал об увещеваниях Луи и вместе с Беном открыто шел в дом Зиядов, и Вади или Найма приглашали нас к себе. Иногда нам навстречу выходила и Сальма; увидев нас издали, она еще с порога махала рукой, приглашая в дом.
Сальма казалась мне очень похожей на маму. Правда, она была моложе, но когда снимала платок, становились видны ее темно-каштановые волосы с медными бликами — совсем как у мамы. Кроме того, я считал Сальму очень красивой, пожалуй, даже красивее Мириам.
Иногда по вечерам Луи и сам бродил вдоль изгороди в надежде встретиться Мухаммеда, чтобы вместе покурить в тени оливковых деревьев, сидя на старой деревянной скамье, сделанной еще Ахмедом Зиядом в те времена, когда Мухаммед был совсем маленьким.
Порой они шептались до самой поздней ночи. Луи никогда не рассказывал, о чем говорит с Мухаммедом, но при этом продолжал настаивать, чтобы мы вели себя как можно осторожнее и не афишировали дружбу с Зиядами, поскольку это может быть чревато серьезными неприятностями и для них, и для нас. Кася в ответ не уставала напоминать, что Дина всегда была ее лучшей подругой, а Айшу она привыкла считать второй дочерью. А вот мама гораздо лучше понимала опасения Луи. Доклад Пила нанес серьезный удар положению арабов и дал некоторые преимущества евреям, что сделало еще глубже и без того катастрофически растущую пропасть между двумя народами. Луи не уставал ломать голову, каким способом можно преодолеть эту пропасть — во всяком случая, в отношении наших друзей.
По совету Игоря, Марина теперь встречалась с Айшой только в доме Йосси и Юдифи. Мы с мамой часто сопровождали ее, так что я часто виделся с тетей Юдифью.
Со временем она превратилась в пассивного и безучастного ко всему человека, потерявшего не только зрение, похоже, она и нас перестала узнавать. Ясмин с трогательной нежностью заботилась о больной матери и помогала отцу в работе, а Михаил целиком погрузился в политику. Он помогал нелегальным иммигрантам-евреям, которые все прибывали в Палестину, обосноваться здесь навсегда. Им требовался всего лишь кусок земли, на котором они строили временные жилища, вбивая в землю колья и устанавливая палатки.
Не то чтобы британцы так уж стремились способствовать притоку еврейской иммиграции в Палестину, но разгул нацизма в Германии привел к тому, что с каждым днем все больше и больше евреев бежало из страны. Михаилу приходилось непросто: не хватало средств для снаряжения судов, перевозивших беженцев; тем более, что британцы начали не только крейсировать вдоль береговой линии, но и контролировать ее с воздуха, стремясь если не остановить, то хотя бы ограничить столь массовую иммиграцию, поскольку конфликты с арабами им были совершенно не нужны.
Однажды я услышал, как Михаил рассказывает маме, что мой отец участвует в снаряжении кораблей, везущих иммигрантов в Палестину, невзирая на все опасности и неусыпный контроль британских военных кораблей.
— Самуэль и Константин тратят свое состояние на покупку старых кораблей и плату капитанам, способным проскользнуть сквозь британскую блокаду. На днях я ездил на север — встречать группу иммигрантов, прибывших на мальтийском сухогрузе. Видела бы ты эту посудину! Просто удивительно, что она еще как-то держится на плаву... Мы выгрузили на берег около ста человек. Многие из них больны. Трюм был забит до отказа, жуткая антисанитария... Мы переправили их в Негев. Им будет нелегко приспособиться к сельской жизни: ведь большинство — учителя или торговцы, никогда в жизни не державшие в руках лопату.
— Было время, когда и ты не знал, какой стороной сажать дерево, — с улыбкой ответила Мириам.
— Я тогда был совсем молод, но эти люди... — не уступал Михаил. — К тому же, они говорят только по-немецки; кое-кто из них, правда, знает иврит, но таких совсем мало.
— По крайней мере, здесь их никто не станет преследовать, — заявила моя мать.
— Никто, кроме англичан, но уж лучше попасться англичанам, чем немцам. Если бы ты знала, что рассказывают... Некоторые женщины плачут, вспоминая о том, что им пришлось оставить семьи, дома, могилы своих предков... Несмотря на то, через что им пришлось пройти, они считают себя немцами и не хотят быть никем другим. Здесь они чувствуют себя потерянными. Их превратили в крестьян за одну ночь.
— Самуэль по-прежнему сотрудничает с Еврейским агентством? — спросила мама, которой все же было небезразлично, как обстоят дела у мужа.
— Да, они с Константином — одни из самых активных его членов. Должен признать, они делают все возможное, чтобы помочь евреям покинуть Германию; больше того, стремятся оградить свое дело от вмешательства британских властей. По-видимому, они нашли могучего союзника в лице Уинстона Черчилля, одного из тех немногих английских политиков, что не скрывают своей симпатии к евреям.
Моя мать искренне обрадовалась, узнав, что Михаил общается с Самуэлем. Их отношения всегда были непростыми; главным образом, по той причине, что ни один не умел выразить ту привязанность, которую они, несмотря ни на что, питали друг к другу. Мириам знала это, как никто другой: ведь на протяжении стольких лет она постоянно слышала, как Самуэль сокрушался, что Михаил никак не хочет его понять.
Никто из нас ничуть не удивился, когда Михаил вступил в Еврейскую Сельскую полицию, основная задача которой состояла в защите евреев-поселенцев. Таким образом, Михаил участвовал сразу в дух движениях: в официальном с англичанами и неофициальном — с «Хаганой»; при этом оба движения имели одну и ту же цель: защитить евреев от все более частых нападений арабских банд.
Однако вскоре после того, как Пил в своем докладе предложил разделить Палестину на две части — арабскую и еврейскую, британцы дали задний. 9 ноября 1938 года было решено отклонить доклад Комиссии Пила.
Британское правительство было вынужденно признать — несмотря на то, что войска как-то сдерживают вспышки арабских бунтов, ситуация в Палестине грозит выйти из-под контроля.
К этой новости добавилась другая — поистине трагическая, ибо в ту же ночь по Германии прокатилась целая волна ужасных погромов. Эта ночь осталась в памяти людей под именем Ночи разбитых витрин. Еще один шаг, предпринятый нацистами против немецких евреев.
Луи вернулся домой совершенно подавленным. Впервые мы видели его настолько обескураженным.
Спустя несколько дней после того, как мир узнал о зверствах Ночи Разбитых витрин, британцы отказали в визе на въезд в Палестину нескольким сотням тысяч детей из Германии.
— Даже не знаю, чего теперь и ждать, — сказал Луи. — Британцы снова взялись за свое. Они больше не хотят ссориться с арабами и теперь уклоняются от своих обязательств по отношению к нам. А эти бедные дети... Даже не представляю, что теперь с ними будет.
Сам не знаю, почему, но я был уверен, что отец не сидит сложа руки. Разве он не говорил, что является близким другом некоторых английских министров? Разве не ссужал деньги на снаряжение кораблей? Да, Самуэль наверняка что-то предпримет; я был уверен. В памяти всплывали его давние беседы с мамой; я тогда был совсем маленьким, и они были уверены, что я все равно ничего не пойму. Разговоры вертелись вокруг германского нацизма; отец не уставал повторять, какую серьезную опасность он представляет, и как их лидер, Адольф Гитлер, ненавидит евреев, а я все никак не мог понять, за что он их так ненавидит.
Тем временем, мама всеми силами склоняла меня к мысли, что я должен поступить в Еврейский университет в Иерусалиме. Я раздумывал, стать ли врачом, как дядя Йосси, или химиком, как отец, но меня не привлекала ни та, ни другая стезя. На самом деле меня привлекало совсем другое: я был очарован, глядя на Луи и Михаила, которые приезжали и уезжали, когда им заблагорассудится. Их жизнь казалась полной невероятных приключений; я радовался, слушая рассказы, как они обводят вокруг пальца англичан, чтобы помочь нелегальным еврейским иммигрантам проникнуть в страну. Но во всех этих приключениях было нечто, что вгоняло меня в дрожь — мысль о том, что защита еврейских колоний означает войну с арабами.
Я никак не мог считать арабов своими врагами, несмотря даже на то, что именно арабы подожгли Сад Надежды в тот далекий год, когда я чуть не погиб. Ведь мой мир не ограничивался лишь матерью, дядей Йосси и Юдифью, Ясмин и Михаилом и всеми теми, кто жил вместе с нами в Саду Надежды. Я не мог представить свою жизнь без Вади, да и Дина очень много для меня значила, равно как и Айша и ее дети, Рами и Нур. Даже дядя и тетя Мухаммеда, Хасан и Лейла, как и их сын Халед занимали важное место в моей жизни. Я не видел серьезных различий между арабами и евреями, и всякий раз, когда глядел на шрамы на лице Вади, вспоминал о том, что мы в неоплатном долгу перед ним и его семьей.
Я уже говорил, что смерть стала частой нашей гостьей; так вот, январским утром 1939 года она вновь посетила нас. В это утро Юдифь нашли мертвой в своей постели. Йосси обнаружил ее слишком поздно. Должно быть, она умерла еще ночью, потому что к утру тело уже остыло.
Я помню, как в это утро раздался стук в дверь. Это пришел друг Йосси, чтобы сообщить нам о случившемся. Услышав о смерти сестры, мама словно окаменела: она не могла ни двинуться с места, ни говорить, ни даже плакать. А я, напротив, не смог сдержать слез.
Кася как всегда взяла дело в свои руки. Она велела всем умыться и прилично одеться, а потом отправила Бена в дом Мухаммеда и Сальмы, чтобы сообщить им о смерти Юдифи. Луи не было дома, и за руль грузовика сел Игорь, чтобы довезти нас всех до Старого города.
Дядя Йосси молча плакал у постели Юдифи. Ясмин помогала ему обмывать тело матери и готовить ее в последний путь — в лоно земли, где она родилась.
Никто не спорил о том, где ее похоронить. И Юдифь, и Мириам всегда хотели, чтобы их похоронили в Хевроне. Там спали вечным сном их родители, там же хотели упокоиться и они. Игорь, правда, не считал разумным ехать в Хеврон, справедливо опасаясь нападения одной из тех арабских банд, что рыскали по всей стране. Однако мама была непреклонна. Ее сестра должна лежать в Хевроне, и она сделает для этого все возможное, даже подвергая опасности собственную жизнь.
Йосси не спорил; он был готов к этой поездке, поскольку всегда знал, что Юдифь хочет быть похороненной в Хевроне; он согласился поехать в Хеврон после того, как покончит с делами в Иерусалиме, но при этом настоял на том, чтобы предупредить Луи и Михаила. Нам понадобятся защитники.
Их оказалось не так-то легко отыскать, они вернулись только спустя два дня. Между тем, в доме Йосси уже собрались все друзья и знакомые, чтобы оплакать Юдифь. К моему удивлению, мама не пролила ни единой слезинки. Смерть сестры она переносила с поразительным мужеством, только Кася не на шутку беспокоилась.
— Лучше поплачь, — говорила она маме. — Поплачешь — легче станет.
Но Мириам так и не заплакала все три дня, пока обихаживала гостей, пришедших выразить соболезнования.
Несмотря на все наши опасения, по дороге в Хеврон ничего страшного не произошло. Возможно, у арабов просто не поднялась рука напасть на похоронный кортеж. Так или иначе, мы вполне благополучно добрались до небольшого еврейского кладбища.
Встреча с подругами детства стала для мамы настоящим утешением. Это были арабки примерно маминых лет, и все они искренне оплакивали Юдифь. У меня в голове не укладывалось, что в этом тихом месте несколько лет назад случился ужасный погром, во время которого погибла моя бабушка.
Когда мы вернулись домой, мама расплакалась. Она заперлась в своей комнате, и вскоре оттуда послышались сдавленные рыдания. Кася не позволила мне войти.
— Не трогай ее сейчас, — сказала она. — Ей нужно поплакать, иначе у нее разорвется сердце.
Спустя несколько дней мы навестили Йосси и Ясмин; я поразился, увидев, как постарел за эти дни дядя.
— Как же невыносимо знать, что ее больше нет, — вздохнул Йосси. — Я знаю, что последние несколько лет она была скорее мертва, чем жива, но, по крайней мере, была рядом.
Ясмин не на шутку беспокоилась за отца и, видимо, тоже почти не спала в последние ночи.
— Он просиживает в своем старом кресле ночи напролет, — сетовала она. — Если так и дальше пойдет, он просто заболеет.
А тем временем жизнь, равнодушная к человеческим страданиям, текла своим чередом. В феврале 1939 года в Лондоне прошла конференция с участием арабов и евреев. Правительство его величества отказалось посылать войска в Палестину, видя замаячившую на горизонте куда более серьезную и страшную опасность: агрессивную экспансионистскую политику Гитлера и нацизма.
В душах палестинских евреев поселилась тревога, во что выльются для них решения, принятые на этой конференции. Ясно было только одно: как объяснил нам Луи, мы не отступим, не сделаем даже шагу назад.
Арабские делегации прибыли на лондонскую конференцию по отдельности: с одной стороны — Джамаль аль-Хусейни, кузен муфтия; с другой стороны — один из самых видных членов семьи Нашашиби, возглавлявший наиболее умеренную фракцию палестинских арабов.
Хусейни разместили в роскошном отеле «Дорчестер», Нашашиби — в столь же роскошном «Карлтоне». Доктор Вейцман и Бен Гурион взяли на себя все расходы.
Михаил был скептически настроен по поводу Вейцмана.
— Слишком уж он англичанин, — говорил он.
Луи тут же напомнил, что именно благодаря Вейцману они получили нечто ценное: декларацию лорда Бальфура, позволившую евреям обрести дом на земле предков, в Палестине.
Новости из Лондона не внушали оптимизма. Самуэль прислал длинное письмо, в котором сообщил, что конференцию проводили два раза: первый раз — для арабов, второй — для евреев-сионистов, поскольку и те, и другие отказались вместе присутствовать на заседании, что, по словам Самуэля, «вызвало раздражение у британского премьера Невилла Чемберлена».
Самуэль также разъяснил, что британцы «скорее склонны искать компромиссы с палестинскими арабами, чем с нами. Несколько дней назад, во время званого обеда в доме банкира, Константин слышал из уст самого Чемберлена, что в случае конфронтации с Германией, евреи поддержат англичан. А разве есть у нас другой выход? Так что боюсь, они начнут делать уступки палестинским арабам в ущерб нам.
В британском правительстве у нас не так много друзей; например, новый министр по делам колоний, Малкольм Макдональд, всячески уклоняется от обсуждения наших проблем. Отсутствие взаимопонимания между Вейцманом и вашим лидером Беном Гурионом тоже не идет нам на пользу. Прибывший в Лондон Бен Гурион не желает идти ни на какие уступки. Боюсь, при всех своих достоинствах, он не слишком гибкий человек. Насколько мы можем судить, Вейцман готов был пойти на снижение количества еврейских иммигрантов, но Бен Гурион упрямо стоит на своем.
Один из участвовавших в переговорах британских дипломатов — кстати, хороший друг Константина — рассказал, что Бен Гурион предложил создать еврейское государство в составе Арабской конфедерации. Как вы можете догадаться, это совсем не понравилось делегации палестинских арабов. Так что боюсь, мы зашли в тупик».
Спустя много лет я прочел в книгах по истории, что Бен Гурион тогда не согласился ограничить приток еврейских иммигрантов в Палестину, ссылаясь на преследования, которым подвергались евреи в Германии. Джамаль аль-Хусейни, со своей стороны, с самого начала расставил все точки над «i», заявив, что британцам следует положить конец еврейской иммиграции в Палестину, а также запретить евреям скупать палестинские земли, но прежде всего, британцы должны провозгласить создание Палестинского государства. Сторонники Нашашиби заявили, что евреи, уже живущие в Палестине, вполне могут стать гражданами арабского государства, но Хусейни согласились на это лишь при том условии, чтобы евреи не пытались заводить в стране свои порядки.
Соглашение было невозможно. Даже более, чем невозможно, ибо еще до окончания конференции у британцев уже был новый план решения палестинской проблемы. Этот план, включенный в новую Белую книгу, состоял в том, чтобы министр иностранных дел, лорд Галифакс, в ближайшие десять лет создал новое государство, где доминировать будут арабы. В то же время решили максимально ограничить еврейскую иммиграцию. Этот документ возмутил еврейскую делегацию; евреи дружно поднялись из-за стола и в полном составе покинули конференцию. 17 мая новая Белая книга аннулировала Декларацию Бальфура.
Все эти события мы переживали в большой тревоге и в постоянных обсуждениях. Кася и Марина по-прежнему оставались социалистками и постоянно спорили с Луи, который считал, что евреи непременно должны создать свое государство. Михаил же, ревностный сторонник Бена Гуриона, категорически поддерживал идею собственного государства евреев, пусть и в составе арабской конфедерации.
— Я не хочу никакого еврейского государства, — говорила Марина. — Наша цель — жить в мире с палестинскими арабами, ничего другого нам не надо.
Марина очень страдала от того, что пропасть между двумя народами неотвратимо растет. Даже не столько потому, что в ее сердце по-прежнему жила тщательно скрываемая любовь к Мухаммеду, но прежде всего потому, что родители воспитали в духе социалистических идей, они были в первую очередь интернационалистами и считали, что у арабов и евреев достаточно других проблем, чтобы позволять морочить себе головы национализмом.
Что же касается дяди Йосси и моей мамы, то оба чувствовали себя неловко во время этих споров. Они были коренными палестинцами и хотели оставаться в том же статусе, в котором жили до сих пор. В то же время, их сердце разрывалось: с одной стороны, оба знали, что евреям нужен свой дом — место, где они могли бы спокойно жить; не боясь преследований; с другой стороны, они хорошо понимали недовольство своих арабских друзей хлынувшим в страну потоком еврейских иммигрантов. При этом они не одобряли идею создания исключительно еврейского государства.
Когда в 1939 году началась Вторая Мировая война, решение Бена Гуриона было однозначным: сражаться против Гитлера, как если бы не было никакой Белой книги, и протестовать против Белой книги, как если бы не было никакой войны.
Мы с Беном заявили Луи, что желаем вступить в «Хагану». Официально никакой «Хаганы» не существовало, но при этом все знали о ее существовании, так что нам не было нужды ходить вокруг да около. Мы слышали достаточно разговоров на протяжении долгих лет, чтобы понять, что Луи и Михаил состоят в этой подпольной организации, призванной защищать поселенцев, а также о ее противостоянии «Иргуну» и группе Штерна — двум другим организациям, которые отличала склонность к насильственным, даже террористическим методам. Вскоре после провозглашения Белой книги «Иргун» заложил бомбу возле Яффских ворот, в результате чего погибли девять палестинских арабов.
Луи хоть и отнесся к нашей просьбе с уважением, но в конечном счете отказал.
— Похвально, что вы хотите помочь, для начала вы могли бы стать нашими связными.
— Мне семнадцать лет! — воскликнул Бен. — В этом возрасте человек уже способен делать что-то более важное.
— Мне — четырнадцать. Я слышал, что в кибуцах к людям нашего возраста никто не относится, как к детям, они вместе со взрослыми принимают участие в обороне, — добавил я, пытаясь убедить Луи.
— Если понадобится, мы поедем в кибуц, и тогда никто не сможет помешать нам сражаться, — сказал Бен.
Кася тоже слушала, хотя мы этого не замечали.
— Да вы с ума сошли! — закричала она. — Можно подумать, нам мало проблем с Мойшей, чтобы еще и вы мотали душу.
— Послушай, Кася, они уже не дети, рано или поздно им придется принимать на себя груз обязанностей.
— Обязанностей? О чем ты говоришь? Арабы нам не враги.
— Зато британцы — враги.
— Так что же, мы должны втягивать в войну детей? — все больше разъярялась Кася.
В эту минуту из оливковой рощи вышли мама и Марина.
— В чем дело? — спросила Марина. — Почему вы так кричите?
Кася рассказала Марине, в чем дело, и она тут же набросилась с упреками на всех нас — на Луи, Бена и меня. Мама, как могла, попыталась ее успокоить.
— Они сейчас в том возрасте, когда хочется приключений, — сказала она. — Поэтому и решили присоединиться к «Хагане». Вот только боюсь, на самом деле они не понимают, что это такое.
— Разумеется, мы все понимаем! — раздраженно-снисходительным тоном перебил ее Бен.
Луи разом пресек все споры, заявив, что ему пора уходить. Однако перед самым уходом он смерил нас с Беном оценивающим взглядом, и мы поняли, что еще не все потеряно.
Как ни удивительно, за шесть лет войны между арабами и евреями установилось нечто вроде перемирия. Сам не знаю: то ли потому, что Белая книга, несмотря на все противоречия, все же оставляла евреям надежду получить свой дом в будущем; то ли потому, что британцы прилагали всё больше усилий, чтобы не пускать в Палестину новых евреев, которые провинились лишь тем, что пытались спастись от злейших врагов: Гитлера и его приспешников.
Несмотря на протесты матерей, мы с Беном стали связными «Хаганы». В 1940 году мы начали доставлять по адресам оружие и сообщения. Думаю, что мама, как и Марина, о многом догадывалась, но ни та, ни другая не подавали виду, что о чем-то знают, поскольку обе доверяли Луи и знали, что он не подвергнет их детей настоящей опасности.
Луи поручил нас заботам Михаила, а мама убедила Касю, что я постоянно отлучаюсь в дом Йосси, чтобы навещать его и Ясмин.
— Изекииль — такой отзывчивый мальчик. С тех пор как умерла Юдифь, он не упускает случая, чтобы проведать дядю и кузину, — сказала она, полная гордости за меня.
Полагаю, что и моя кузина Ясмин тоже догадывалась, чем на самом деле мы занимаемся, но при этом, как впрочем, и Йосси, ее отец, делала вид, что верит нашим байкам.
Труднее всего для меня оказалось не проговориться Вади, но Луи категорически запретил даже заикаться ему об этом.
— Имей в виду: если что — никакой «Хаганы» не существует, — напоминал он при каждой возможности.
— Но я же своими ушами слышал, как Мухаммед говорил, что ты состоишь в «Хагане», — возразил я однажды.
— Возможно, он и догадывается, но точно ему ничего не известно. Я знаю, как много значит для тебя Вади, ты обязан ему жизнью, но сейчас жизни многих других людей зависят от твоего молчания. Это не твоя тайна, и ты не имеешь права ею распоряжаться.
Я был самому себе противен. Все так и сжималось у меня внутри, когда я разговаривал с Вади, зная, что не могу ничего рассказать о своем деле.
Шрамы на лице Вади постоянно напоминали мне о том, что я обязан ему жизнью, но сам он никогда не вспоминал об этом, а если об этом вспоминал я — отвечал, что не стоит преувеличивать.
Вади решил стать учителем и теперь старательно готовился к этому поприщу. Он получил хорошее образование в школе Сент-Джордж, и так успешно помогал отстающим, что все учителя отметили его особые способности к педагогике. Теперь ему приходилось еще и защищать свою сестру Найму, которая всякий раз вздрагивала, когда мать напоминала отцу, что пора бы уже начать подыскивать для нее мужа. Когда Вади рассказал об этом Бену, у того сразу испортилось настроение. Он по-прежнему был влюблен в Найму, хотя и дал слово родителям, что не позволит себе ничего такого, что могло бы ее скомпрометировать.
Собственно говоря, Марина ничего не имела бы против влюбленности сына, если бы не знала совершенно точно, что это приведет к серьезным проблемам не только с Сальмой, но и с Мухаммедом. И если они с Мухаммедом когда-то проводили вместе все свободное время, и никто ничего плохого в этом не видел, то теперь времена изменились. И если Марина еще могла бы пойти на поводу у сына, то Игорь был непреклонен. Он даже пригрозил Бену, что отправит его к Самуэлю в Англию, если тот не оставит Найму в покое. А впрочем, Бен прекрасно знал, что никто его в Англию не отправит, это совершенно невозможно. Война была в самом разгаре, британцы делали все, чтобы не пускать евреев в Палестину, и не могло быть даже речи о том, чтобы переправить молодого человека в Лондон. Кому он был там нужен? мы ведь были такими незначительными людьми.
Сегодня, оглядываясь назад, я думаю, что Найма не была влюблена в Бена столь же безоглядно, как он в нее. Конечно, ей льстило, что Бен так нервничает в ее присутствии и не упускает случая прогуляться вдоль изгороди, разделяющей наши сады, в надежде ее увидеть. Сама она в это время наблюдала за ним из окна и, если бы не строгий надзор матери, побежала бы к нему навстречу. Но я неоднократно имел случай убедиться, что Сальма всегда знает, чем Найма занята и куда смотрит.
Мне было больно видеть, как мирные беседы Игоря и Луи с Зиядами все чаще кончаются ссорами. Я хорошо помню один вечер, когда Марина пригласила в гости Айшу и ее мужа Юсуфа, к которым присоединились Мухаммед, Сальма, их дядя и тетя Хасан и Лейла, а также все дети. Молодежь всегда была рада случаю встретиться, и меньше всего нам хотелось, чтобы старшие спорили о политике. И вдруг Игорь, всегда такой осторожный и благоразумный, начал упрекать наших друзей в нацистских замашках муфтия.
— Сдается мне, немцы пообещали муфтию, что едва закончат войну в Европе, как тут же займутся «еврейским вопросом» у нас на Востоке, — заявил он, многозначительно взглянув на Мухаммеда.
Тот невольно поежился под взглядом Игоря. Марина напряглась: ее всегда расстраивало, когда муж начинал спорить с Мухаммедом. Однако на этот раз слово взял вовсе не Мухаммед, а его дядя Хасан.
— Многие арабы вполне разделяют неприязнь Гитлера к евреям, но это лишь совпадение, — сказал тот. — Вы должны понимать, насколько обеспокоены палестинцы планами британцев по разделу нашей земли. Мы можем делить ее с вами, но можем ли позволить отнять ее у нас?
— Палестина — земля наших предков, — ответил Игорь. — Мы здесь не чужие.
— Если хотите вернуть прошлое, придется вернуться в начало времен, — возразил Хасан. — Вы прекрасно знаете, что никто в нашей семье не согласен с политикой Хусейни и не боится открыто ему противостоять. Нет ничего хорошего в смене британского тирана на германского, хотя муфтий и полагает, что, если он окажет поддержку Гитлеру, это поможет сохранить Палестину. Кроме того, нам совсем не нравятся расовые теории, которых придерживаются нацисты. Но при всем этом нас все больше и больше беспокоят нескончаемый приток в Палестину евреев и планы британцев по разделу нашей земли.
— Вам должно быть стыдно за своего муфтия, в друзьях у которого ходят нацисты, — Игорь, казалось, не на шутку увлекся спором. — А евреи тем временем страдают от кошмаров, устроенных Гитлером.
— А вам следовало бы прекратить наконец отнимать у нас то, что всегда принадлежало нам, — на этот раз голос Хасана прозвучал далеко не миролюбиво.
— Если он поддерживает Гитлера — значит, поддерживает преступную идею уничтожения евреев, — Игорь упорно не желал сдаваться.
Марина посмотрела на него с тоской, всерьез опасаясь, что дружеская встреча со старыми друзьями превратится в арену жестоких споров, и вечер будет совершенно испорчен. Однако Кася решительно положила этому конец.
— Хватит! — крикнула она. — Игорь, сейчас не время для споров. К нам пришли друзья, я хочу наслаждаться их обществом. Давайте лучше поговорим о былых временах...
Оглядываясь назад, я понимаю, как же, должно быть, страдала мама. Ни она, ни я никогда не упоминали имен отца и Далиды. Мама никогда не вспоминала и о старшем своем сыне, Даниэле. Все остальные тоже молчали о них, щадя наши чувства. Теперь я осознаю, как на самом деле нам их не хватало, и знаю, что мы старались не вспоминать о них лишь потому, что не хотели растравлять своих ран.
Мама никогда и ни на что не жаловалась. Казалось, она находила утешение, работая в поле от рассвета до заката.
Кася тоже отчаянно рвалась в поле, но мама убеждала ее, что она гораздо нужнее дома; ее беспокоил не столько Касин преклонный возраст, сколько то, что в последнее время она стала быстро сдавать; сказать по правде, это тревожило не только маму, но и всех нас.
— Твою мать необходимо показать Йосси, — говорила мама Марине.
— Мириам, ты же знаешь маму, она ни за что не соглашается показаться врачу. Утверждает, что прекрасно себя чувствует.
— Мне не нравится цвет ее лица и эти круги под глазами. Пусть твой муж с ней поговорит.
— Игорь? — удивилась Марина. — Да ты что, Игорь не посмеет ей и слова сказать. Скорее уж она тебя послушает.
Бен тоже понимал, что бабушка тяжело больна. Однажды он признался мне, что его очень беспокоит ее здоровье.
— Прошлой ночью я услышал ее стоны, — сказал он. — Я встал, чтобы спросить, что случилось, и увидел, как ее рвет.
Но сама Кася по-прежнему упорно отказывалась показаться врачу. Сейчас я думаю, что она просто устала от жизни; у нее больше не осталось в этом мире никаких иллюзий, хотя она по-прежнему очень любила Марину и Бена. На протяжении долгих лет Кася боялась, что Марина, чего доброго, разведется с Игорем; но со временем поняла, что хотя ее дочь и не любит мужа, она никогда от него не уйдет. Ее любовь к Мухаммеду не то чтобы совсем угасла, но как будто уснула; Марина знала, что Мухаммед никогда не изменит Сальме. Марина и Мухаммед смирились с неизбежным, предоставив друг другу жить своей жизнью, и это утешало Касю. Что же касается Бена, то она даже не пыталась себя обманывать, понимая, что не так уж внук в ней и нуждается; по крайней мере, не настолько, чтобы всеми силами сражаться с болезнью, лишь бы оставаться рядом с ним.
Когда же Кася все-таки согласилась лечь в больницу, она была уже почти при смерти.Врач поставил роковой диагноз: рак желудка в последней стадии. Он не уставал сетовать, что Кася не обратилась к ним раньше, пока еще можно было чем-то помочь.
— Просто не могу понять, — сказал он Марине, — как она могла выносить такие боли.
Марина горько плакала и во всем винила себя, что не слушала Мириам и до последней минуты не верила в тяжелую болезнь матери, не желала понимать, что отсутствие у Каси аппетита, рвота и крайняя худоба — очевидные симптомы болезни. Когда же врач сказал, что ей необходимо остаться в больнице и времени почти не осталось, Кася решительно воспротивилась.
— Вы же сами говорите, что мне не так долго осталась жить, — сказала она врачу. — Так почему бы вам не дать мне чего-нибудь, чтобы я могла спокойно умереть в своей постели?
— Ради Бога, мама, что ты говоришь! — воскликнула Марина со слезами на глазах. — Конечно, ты поправишься.
Но Кася велела ей замолчать и продолжала просить врача, чтобы ей позволили спокойно умереть в собственной постели.
Врач наотрез отказал. Не то чтобы он надеялся спасти Касину жизнь, но считал, что в больнице за ней хотя бы будет надлежащий уход. Дядя Йосси отозвал его и что-то долго втолковывал. Когда они вернулись, Кася уже знала, что выиграла последнюю битву.
— Ну, если вы так хотите, мы можем отвезти вас домой, — сказал врач. — Но вы должны все время лежать в постели, и нужно регулярно делать обезболивающие уколы. Но имейте в виду: если покинете больницу, я мало что смогу сделать ...
— Если я останусь, вы тоже мало что сможете, — ответила Кася. — Разве что успокоить свою совесть.
Стоял холодный декабрь 1941 года. У меня до сих пор бегут мурашки по коже, когда я вспоминаю эти последние дни Касиной жизни.
Мама постоянно топила камин в гостиной, а в Касину кровать клала бутылки с горячей водой.
Пока Кася не видела, Марина плакала.
— Если бы я тебя послушалась! — сетовала она в разговорах с моей мамой.
На самом же деле, даже если бы Кася обратилась к врачу несколькими месяцами раньше, это все равно ничего бы не изменило, но Марина не переставала казнить себя, что вовремя не заметила, насколько серьезно больна ее мать.
Я не знаю, что за лекарства кололи Касе, знаю только, что какое-то снотворное.
Умереть не так-то просто. Впервые я это понял, когда наблюдал за агонией Каси.
Однажды ранним утром меня разбудил подозрительный шум; я вышел из спальни и увидел, что в гостиной горит свет, а дверь в комнату Каси открыта.
Ее рвало, она задыхалась, сражаясь за каждый глоток воздуха; ее дыхание было тяжелым и хриплым. Исхудавшее тело Каси сотрясалось в конвульсиях, выгибаясь так, что, казалось, она вот-вот переломится пополам. Крепко сжав руку Марины, она пыталась что-то сказать, но изо рта вырвалось лишь какое-то невнятное бормотание. Бен стоял рядом со мной, дрожа всем телом. Луи помчался за Йосси.
Вытерев рвоту и перестелив кровать, моя мама сделала знак Бену, чтобы он подошел к постели бабушки.
Бен поцеловал ее в лоб и крепко сжал руку.
— Бабушка, я тебя люблю, — прошептал он. — Ты поправишься, вот увидишь!
Последним усилием Кася сжала руки Бена и Марины; затем из ее горла вдруг вырвался пронзительный крик. Это был ее последний вздох. Наконец, он стих. Ее тело и взгляд навеки застыли.
Несколько секунд мы стояли молча, не в силах двинуться с места. Потом Игорь подошел к Марине и попытался ее обнять, а мама обняла Бена. Марина вырвалась и потребовала, чтобы ее оставили наедине с матерью. Игорь воспротивился, но Марина так закричала, что он в испуге вышел из комнаты, увлекая за собой Бена.
Мама закрыла дверь в комнату, и я впервые увидел, какая она хрупкая. До самого прихода Луи, который привел с собой Йосси, она так и не позволила себе заплакать.
Мы долго ждали в гостиной, пока наконец из Касиной спальни не вышла Марина с опухшими от слез глазами.
— Я должна приготовить ее к погребению, — еле выговорила она, почти упав в объятия моей мамы.
— С первыми лучами солнца мама отправила меня в дом Мухаммеда сообщить о смерти Каси. Когда я пришел, он как раз пил чай, прежде чем отправиться в карьер.
— Кася умерла, — сказал я.
Сальма неподвижно стояла, ожидая слов Мухаммеда. А он, казалось, не видел и не слышал ничего вокруг. Он даже не взглянул на меня. Наконец, он поднялся и, закрыв глаза, привалился головой к стене. Ко мне подошел Вади и положил руку на плечо.
— Идите вместе с Изекиилем, мы придем потом, — сказал он отцу.
Мы с Мухаммедом молча направились к нашему дому. Когда мы вошли, тело Каси уже покоилось на чистых простынях, и в комнате пахло лавандой. Мама всегда использовала лаванду для очистки воздуха. Марина стояла на коленях у постели матери, а Игорь варил кофе.
Мухаммед подошел к Марине и молча протянул ей руку. Она встала и в минутном порыве обняла его.
— Мне жаль... Мне так жаль... — повторял Мухаммед срывающимся голосом. — Ты же знаешь, как я любил твою мать.
Марина вдруг отпрянула от него, по-прежнему заливаясь слезами. Мама деликатно обняла Мухаммеда, чтобы хоть как-то сгладить охватившую всех нас неловкость. Игорь молча вышел из дома, а Бен стоял, не сводя глаз со своей матери и Мухаммеда. Я бросился вслед за Игорем с чашкой горячего кофе в руках.
— Вот возьми, сейчас холодно, — сказал я ему, чтобы хоть как-то утешить.
Когда мы вернулись в дом, мама по-прежнему обнимала Мухаммеда; при виде этой картины Игорь почувствовал себя не столь униженным. Мухаммед шагнул навстречу Игорю и заключил его в объятия. Это был быстрый жест, обусловленный ситуацией.
— Кася была для меня второй матерью, — сказал он, утирая слезы ладонью.
Марина достала письмо матери, в которой та изъявляла свою последнюю волю. Письмо было очень коротким; по сути, Кася хотела лишь одного: чтобы ее похоронили под оливами в Саду Надежды.
Мы похоронили ее на следующий день — там, где она завещала. На похороны пришли все Зияды. Здесь были Мухаммед и Сальма со своими детьми Вади и Наймой; пришли также Айша и Юсуф, а с ними — Рами и Нур. Пришли даже Хасан и Лейла с сыном Халедом.
Никто из нас даже не пытался сдерживать слезы. Айша обнимала Марину, а Бен пытался спрятаться за спиной отца. Мне показалось, Игоря огорчает, что Марина ищет утешения в объятиях Айши, а не у его, своего законного мужа. Однако ни единого упрека не сорвалось с его губ.
Сейчас, в старости, когда у меня много свободного времени для раздумий, я вспоминаю те дни и удивляюсь выдержке и терпению Игоря. А еще преклоняюсь перед той беззаветной любовью, которую он питал к Марине.
Луи написал Самуэлю о смерти Каси, но так и не получил ответа.
Вернуться к нормальной жизни оказалось весьма непросто. После отъезда Самуэля и смерти Каси жизнь в Саду Надежды, казалось, утратила смысл. Я догадывался, что мама подумывает о том, чтобы переехать жить в город, предоставив Сад Надежды заботам Марины и Игоря. Я это знал, потому что слышал обрывки ее разговоров с дядей Йосси. Тем не менее, мы никуда не уехали; я уверен, что она решила остаться ради меня, чтобы не лишать меня корней и прошлого.
Бен по-прежнему упорствовал в своем желании поехать в кибуц. Он восхищался ребятами из кибуца — нашими ровесниками, которые готовили себя к борьбе, а иные уже воевали с немцами, казалось, с каждым днем подбирающимися все ближе к Палестине, с англичанами, всеми силами препятствовавшими иммиграции евреев, и с арабскими бандами, все чаще нападавшими на еврейские поселения.
Однажды мама спросила у Луи, что будет, если войска Роммеля вторгнутся в Палестину. Ответ Луи ее обескуражил:
— Мы можем лишь попытаться как-то исправить последствия, именно к этому мы и готовимся. Еврейские лидеры уже приняли необходимые решения. Британцы знают, что им не обойтись без нашей помощи.
Новости из Европы повергли нас в ужас. Мы, конечно, знали, что немцы свозят евреев в концлагеря, но даже в самых кошмарных снах не могли себе представить, что на само деле представляют собой эти лагеря смерти. Мы знали, что евреев методично истребляют, как знали о трагедии в Варшавском гетто и о том, как травят по всей Европе этих несчастных.
Первое, что сделали люди из Ишува — обратились к британцам с просьбой позволить сражаться на их стороне.
В те времена британцы нам не доверяли, так что лишь немногим удалось добиться, чтобы их отправили на передовую, хотя кое-кого британцы все же определили во вспомогательные батальоны. Впоследствии они, впрочем, переменили свое мнение о нас и даже помогли создать Пальмах — особые войска самой «Хаганы».
В те дни произошли два события, пошатнувшие мою веру в человечество. Первым явился очередной скандал Луи и Михаила с Мойшей. Вернее, не столько сам по себе скандал, сколько его причина.
В тот день мы как раз собрались на традиционный субботний ужин и, хотя в последнее время избегали приглашать к себе Мойшу и Эву, в тот день они ужинали с нами. Ужин готовили мама с Мариной, а за столом, кроме Мойши с Эвой, сидели Игорь, Бен и я. Мы не знали, придет ли Луи, но мы уже привыкли его не ждать.
Все было хорошо, пока не явились Луи и Михаил. Они ворвались в дом, даже не поздоровавшись. Луи посмотрел на Мойшу полным ненависти взглядом, а Михаил, схватив за шиворот, рывком поднял его на ноги.
Все застыли, словно громом пораженные. Никто не мог понять, что происходит. Михаил отшвырнул Мойшу к стене; затем наотмашь ударил его по лицу, после чего пнул ногой в живот, и бедняга согнулся пополам. Эва с истошным криком вскочила из-за стола и бросилась к мужу. Мама с Мариной тоже поднялись и начали допытываться, что случилось, а Игорь попытался встать между Мойшей и Михаилом.
Но Михаил, словно разъяренный медведь, молча оттолкнул Игоря и вновь набросился на Мойшу, продолжая осыпать его полновесными ударами, от которых тот даже не пытался защититься.
— Ради Бога, прекрати! — кричала Эва, обнимая мужа и пытаясь заслонить его своим телом. — Ты с ума сошел!
Михаил резко оттолкнул ее — с такой силой, что она не удержалась на ногах и упала. Потом он дождался, пока Мойша встанет, и снова набросился на него с кулаками. Они дрались так яростно, что, казалось, гостиная превратилась в поле боя.
Мы с Беном застыли на месте, не зная, что делать. Тем временем Луи невозмутимо закурил, равнодушно наблюдая, как Михаил расправляется с Мойшей.
Но тут между ними бросилась моя мать; она не сомневалась, что Михаил не осмелится поднять на нее руку.
— Хватит! — крикнула мама. — Хватит уже! Или ты хочешь его убить?
— Да! Именно это я и собираюсь сделать!
Но мама оттолкнула Михаила и встала у него на пути с выражением грозной решимости на лице.
— В этом доме никто никого не убьет, — твердо сказала она. — Или тебе придется сначала убить меня.
Луи подошел к Михаилу и опустил руку ему на плечо, принуждая сесть.
— Ты уедешь отсюда сегодня же вечером, Мойша, — произнес Луи, и голос его был холоден, как лед. — Уедешь отсюда навсегда.
— Но почему, почему? — повторяла Эва сквозь слезы, держа на коленях голову мужа, чьи волосы слиплись от крови.
— Потому что мы не желаем иметь дела с убийцами, — спокойно ответил Луи.
— Что здесь происходит? — спросил Игорь, совершенно ошеломленный этой сценой кровавой бойни.
— Его друзья из банды Штерна собрались развязать собственную войну, — объяснил Луи, выпуская сигаретный дым. — А значит, подвергнуть опасности всех нас. Если вы и дальше будете совершать диверсии против англичан, а после этого от них скрываться, вам придется скрываться и от нас. И мне совершенно не нравятся ваши методы борьбы, из-за которых гибнут невинные люди.
— Мойша не имеет отношения к группе Штерна! — кричала Эва. — Вы же знаете, он состоит в «Иргуне»!
— И то, и другое — две стороны одной и той же медали, — закричал в ответ Михаил. — Обе организации омерзительны.
— Два дня назад Мойша встречался с одним из людей Авраама Штерна, — добавил Луи. — Причем уже не в первый раз. Не исключено, что твой муж перешел из «Иргуна» в «Лехи», группу Штерна, а ты об этом не знаешь.
— Да ладно вам, — сказал Игорь, которому эта сцена была глубоко неприятна. — В конце концов, поговорить с человеком — еще не значит быть соучастником преступлений.
— Хорошо, тогда давайте напрямую спросим у Мойши, — ответил Луи. — Мойша, скажи, правда ли, что ты вышел из «Иргуна» и вступил в «Лехи»? Отвечай: да или нет?
Марина подала Эве стакан воды для Мойши, но тот смог отхлебнуть лишь несколько глотков.
— Я не вступал в «Лехи», — еле выговорил Мойша дрожащим от боли голосом. — Я по-прежнему в «Иргуне».
— Ну что ж... В таком случае, ответь: о чем ты говорил с тем человеком из «Лехи»?
— Это один из друзей моего старшего сына, — едва смог выговорить Мойша, прежде чем все его тело затряслось в приступе кашля и из угла рта потекла струйка крови.
Эва ошеломленно смотрела на него, и мне стало ясно: что бы ни сделал Мойша, его жена ни о чем не знала.
— Но ведь твой старший сын живет в Хайфе, — напомнил Луи.
— Да, живет, — только и ответил Мойша.
— Значит, твой сын состоит в «Лехи»?
— Этого я не сказал. Но послушайте, разве человек отвечает за поступки друзей? Мой сын познакомился с ним в «Иргуне», а потом этот человек переметнулся к Штерну, вот и все, что мне известно.
— Допустим, но тогда скажи, что тебя с ним связывает?
— Я не имею отношения к «Лехи», — не сдавался Мойша. — Клянусь.
— В таком случае, расскажи, что у тебя за дела с этим человеком, — в голосе Луи зазвучал металл.
Мойша ничего не ответил. Эва с маминой помощью помогла ему встать.
— Уходи, Мойша, и постарайся больше не попадаться нам на глаза, — огласил Луи свой приговор. — И уж поверь, мы будем сотрудничать с британцами и сделаем все, чтобы ваших молодчиков упекли за решетку. Мы не желаем иметь дела ни с террористами, ни с предателями. Так что имей в виду: если не уберешься отсюда до рассвета, я сдам тебя англичанам.
Когда Эва и Мойша покинули наш дом, все погрузились в молчание. Марина намочила платок и подала его Михаилу, чтобы тот вытер кровь с лица.
— Ну хоть теперь-то вы можете объяснить, что произошло? — потребовал Игорь.
— Как ты помнишь, когда война закончилась, «Иргун» решил пойти по стопам «Хаганы» и прекратить борьбу с англичанами. Сейчас наш главный враг — Германия. Однако один из лидеров «Иргуна», Абрам Штерн, создал собственную группу и продолжает атаковать англичан. В «Хагане» стало известно, что люди Штерна готовят нападение на британских солдат и мирные жители тоже окажутся под ударом, — объяснил Луи. — Ты понимаешь, что это значит?
— Ты уверен, что не ошибаешься? — Игорь даже покраснел от волнения.
— Нам это известно из разных источников, — ответил Михаил, опередив Луи.
— Это очень серьезное обвинение, — сказал Игорь. — Даже если речь идет о людях из банды Штерна.
— В «Иргуне» даже слышать о них не хотят, — добавил Луи. — Больше того, если банду Штерна арестуют, в «Иргуне» даже не почешутся.
— К тому же «Иргун» — все же военная организация, — сказал Михаил. — Они никогда не утруждали себя долгими размышлениями, но сейчас даже они понимают, что у нас есть куда более серьезные враги, чем британцы.
— До чего же они мне противны! — воскликнул Бен.
— А ты точно уверен, что Мойша — один из них? — спросила мама.
— Он якшается с людьми Штерна, — напомнил Михаил.
— Но они действительно могут быть просто его друзьями или друзьями его сына. В конце концов, до недавнего времени все их друзья состояли в «Иргуне», — в свою очередь напомнила мама.
— Так или иначе, будет лучше, если они отсюда уедут, — сказал Луи, положив тем самым конец спору. — Еврейское агентство и «Хагана» нипочем не простят Штерна и его людей. Мойша знал, чем рискует, когда начал играть в эти игры.
Наверное, никто из нас так и не заснул в ту ночь. Я неустанно вглядывался в окна дома Мойши и Эвы, в которых до самого утра горел свет. Потом я увидел, как они грузят в повозку чемоданы и посуду. Эва плакала, но Мойша, казалось, не замечал ее слез и все покрикивал, чтобы она поторапливалась. К собственному удивлению, я вдруг подумал об отце: что бы он сказал, будь он здесь? Я так и не нашел ответа на этот вопрос.
— Не то чтобы нам будет их не хватать, — услышал я мамин голос. — Мы не так много с ними общались. Но мне отчего-то кажется, будто что-то изменилось, и Сад Надежды больше никогда не станет прежним.
Я обернулся — мама разговаривала с Мариной. Обе выглядели подавленными.
Марина кивнула. Она тоже ощутила ту пустоту, которая поселилась в коммуне, где она выросла, и где мой отец собрал под общей крышей обездоленных незнакомцев, которые потом стали друг другу роднее, чем кровные родственники.
Я не хотел никуда уезжать из Сада Надежды, ведь это был мой дом; но в то же время задавался вопросом, как и мама, что произойдет, если мы останемся здесь.
Мы с Беном обсуждали преступления банды Штерна.
— Я их ненавижу! — сказал Бен. — От всей души желаю, чтобы их поскорее поймали и повесили. Я знаю, что Еврейское агентство и «Хагана» собираются сотрудничать в этом с британцами.
В конце концов Штерна все же поймали, хоть это оказалось и нелегко. Прежде Абрам Штерн всегда ускользал из рук англичан, но в 1942 году британцам удалось схватить его в одном из убежищ в Тель-Авиве: кто-то сообщил, где он скрывается.
Но прежде чем это произошло, мне довелось пережить новый удар.
В октябре 1941 года Бенито Муссолини со всеми почестями принимал муфтия в своем дворце на Венецианской площади в Риме. Газеты сообщали, что на встрече они пришли к выводу, что евреям не место ни в Палестине, ни в Европе.
Однако Муссолини был не единственным, кто принимал у себя муфтия, как дорогого друга; всего лишь месяц спустя Адольф Гитлер с не меньшими почестями принимал его у себя в Берлине.
Гитлер пообещал муфтию, что рано или поздно уничтожит всех евреев в Европе, а тот пообещал проделать то же самое на Востоке.
Правда, я не знал, что берлинские нацисты далеко не в первый раз принимали у себя муфтия Хусейни. Его закадычным другом стал сам Генрих Гиммлер, зловещий глава СС. Мало того, муфтий настолько заморочил головы своим приверженцам, что они начали сотнями вступать в ряды немецко-фашистских войск. Его выступления на берлинском радио транслировались по всему Востоку. У Гитлера и муфтия была общая цель: уничтожение евреев — а заодно и британцев.
Когда мы у себя в Палестине узнали о первом визите муфтия в Берлин, я потребовал объяснений у Вади. Мне было очень больно, Ведь Вади был самым дорогим для меня человеком после мамы — а быть может, и наравне с ней.
Тогда мы с ним впервые поссорились. Он попытался объяснить, почему некоторые арабы поддерживают немцев.
— Ты же знаешь, что ни я, ни моя семья не поддерживаем действий муфтия. Мне самому было очень стыдно за него, когда я прочитал в газетах, что он принял сторону Германии. Но ты же не считаешь, что все арабы, которые поддерживают муфтия — нацисты и антисемиты? Они просто патриоты, которые стремятся защитить свою родину и желают, чтобы все британцы, французы — короче говоря, европейцы — убрались отсюда навсегда. Почему, скажем, египтяне должны жить под британским мандатом? Почему мы должны это терпеть? А французы, что оккупировали Сирию и Ливан?
— Допустим, я еще могу понять, что арабы сражаются против англичан; мы, кстати, тоже это делаем, хотя сейчас Бен Гурион призывает к сотрудничеству с ними в войне с Германией. Но одно дело — сражаться против британцев, и совсем другое — воевать на стороне Германии, понимая, как целенаправленно они уничтожают евреев. Ты разве не знаешь, что немцы свозят их в концлагеря и заставляют работать до полного изнеможения, пока они не умрут от голода и непосильной работы? В Европе просто не осталось такого места, где бы евреи не подвергались преследованиям: везде их травят, хватают и отправляют в лагеря.
— Я вовсе не разделяю ненависти муфтия к евреям, как и мой отец, и ты это прекрасно знаешь. Думаю, нет необходимости напоминать, что Омар Салем стал косо смотреть не нас именно потому, что отец не одобряет действий муфтия. Дядя Юсуф говорит, что Омар Салем больше ему не доверяет ему.
— Я знаю, как знаю и то, что у вас из-за этого были с ним проблемы, но все же... Неужели никто не в силах остановить этого человека?
— Он — муфтий Иерусалима, и его род его древний и влиятельный. Ты и сам знаешь, что многие наши друзья погибли именно потому, что пытались ему противодействовать.
— Хочешь сказать, их убили. Значит, ты все-таки признаешь, как муфтий поступает с теми, кто не разделяет его мнения? Или ты думаешь, я не знаю, что жизнь твоего отца висела на волоске?
— Да уж! — признал он. — Если бы не дядя Юсуф, отца уже не было бы в живых.
— Но в таком случае...
— В таком случае, ты должен понимать, что многие поддерживают муфтия лишь потому, что считают его единственным, кто защищает интересы арабов. Многие из нас не имеют ничего против евреев, они — наши соседи и даже друзья, но при этом мы хотим остановить массовую иммиграцию. Палестина не должна принадлежать евреям; это не значит, что приехавшие раньше не могут здесь жить. Но иммиграции необходимо положить конец. Мы не можем мириться с тем, что англичане стремятся разделить нашу страну и забрать часть земли, чтобы передать ее Еврейскому агентству. По какому праву они пытаются это сделать?
Вади всегда был терпелив со мной и старался подробно все разъяснить, но так и не смог убедить меня в своей правоте. Я тогда был еще очень молод, и смог понять лишь, что кое-кто из моих школьных товарищей примкнул к нацистам, чтобы уничтожать нас, евреев. Разумеется, семья Зиядов не имела к этому никакого отношения, в этом я был совершенно уверен; Мухаммеду, как и самому Вади, было глубоко отвратительно все, так или иначе связанное с нацизмом; он откровенно смеялся над их рассуждениями о превосходстве арийской расы. Но я упорно отказывался понимать, как могли палестинские арабы примкнуть к этим нелюдям, что так стремились стереть нас с лица земли, как бы их ни раздражали хлынувшие в Палестину евреи.
В то время я был еще весьма наивен. Мама внушала мне с детства, что есть две породы людей: хорошие и плохие, и, каковы бы ни были обстоятельства, ничто нам не мешает держаться правильного пути. В конечном счете, никакая, даже самая благородная цель не оправдывает недостойных средств. Мама была в этом поразительно непреклонна. Так что я был уверен, что нет и не может быть никаких оправданий для людей Штерна, а до него — тех, из «Иргуна», которые добивались своих целей, отнимая чужие жизни. Точно так же мне было трудно понять, почему многие арабские националисты — причем, не только у нас в Палестине, но и в Египте, Ираке, Сирии и Ливане — даже не пытаются скрывать своих симпатий к нацизму.
То ли благодаря настойчивости Бена, то ли мама с Мариной решили, что перемены пойдут нам на пользу, но в конце концов они позволили нам на несколько месяцев поехать в кибуц. Предлогом для этой поездки стало наше желание навестить моего брата Даниэля, который жил в этом самом кибуце в Негеве. Вместе с нами поехали Михаил и Ясмин. Ясмин очень любила Даниэля — думаю, даже больше, чем нас с Далидой.
Я до сих пор не могу забыть тех слов, что сказала мне мама в день отъезда.
— Не такой жизни я для тебя хотела. Я хотела, чтобы мы все жили в мире, но, к сожалению, такова уж жизнь, мы сами творим будущее, в том числе и ты. Поэтому я считаю, что ты должен поступать так, как считаешь нужным, чтобы быть уверенным в своем будущем. Я прошу тебя лишь об одном: не питать ненависти к другим. Помни, что ты ничем не лучше и не хуже остальных. Иная вера еще не делает нас чьими-то врагами. Палестина так и жила — до последнего времени. В пока Европе на протяжении многих веков преследовали евреев, здесь мы жили рядом с мусульманами . Если бы в был хоть какой-то смысл... Я сама не хочу никакого Еврейского государства, но тебе я не вправе указывать, чего ты должен хотеть, а чего не должен.
Лишь спустя годы я смог понять маму. Она была настоящей палестинкой, здесь она родилась и выросла, и многие поколения ее предков жили на этой земле бок о бок с другими палестинцами, от которых ее отличала только религия; эти различия никогда не были для нее проблемой. Она жила в Османской империи, а первый муж погиб, защищая эту империю. Поэтому она ничего не имела против турок, несмотря на все страдания, которые они нам причинили — так же, как и против англичан. Собственно говоря, для моей матери было не так уж важно, кто стоит у власти: турки или англичане. Поэтому она искренне не понимала тех борцов за свободу, которые мечтали создать собственное государство. Она хотела просто жить своей жизнью, любить, мечтать, смотреть, как растут ее дети и спокойно умереть. Все остальное не имело для нее значения.
Мы прибыли в кибуц весной 1942 года. Мой приезд стал для Даниэля настоящим сюрпризом. Брат так изменился, что я не сразу его узнал. Его кожа стала темно-оливковой под палящими лучами солнца, волосы отросли, а сам он теперь излучал чувство покоя. Я не был уверен, что он обрадовался нашему с Беном приезду; быть может, поэтому и предупредил, чтобы мы не рассчитывали на какое-либо поблажки или особые знаки внимания с его стороны. Это обещание он выполнил в точности. Он не делал никаких различий между нами и остальными ребятами, так что никому бы и в голову не пришло, что мы братья. Кроме того, он целыми днями молчал и всеми силами избегал встречаться со мной наедине. Даниэль никогда не чувствовал себя полностью своим в нашей семье, после того как мама сошлась с Самуэлем. Она нисколько не посчиталась с чувствами сына, когда снова вышла замуж, и еще меньше — когда родила новых детей; думаю, он чувствовал себя очень одиноким, когда жил вместе с нами.
Но я гордился тем, что он — мой брат, видя, с каким уважением смотрят на Даниэля остальные члены кибуца.
Теперь я могу признаться, чего мне стоило приспособиться к жизни в этом весьма специфическом сообществе. Разумеется, и в Саду Надежды наша жизнь была лишена какой-либо роскоши, но там у нас, по крайней мере, были отдельные комнаты и право на частную жизнь, куда никто не смел вторгаться. А кроме того, хотя в Саду Надежды и не всех связывало кровное родство, нас связывали узы даже более крепкие.
В кибуце не было начальства, решения принимались сообща, после обсуждения. Принятые решения все должны были выполнять беспрекословно.
Что касается разделения обязанностей, то здесь все оказалось просто: одну неделю нужно было работать на кухне, на следующей неделе — заниматься уборкой, а на третьей — работать в поле; но при этом все, абсолютно все члены кибуца обязаны были посещать занятия по самообороне.
И кто бы мог подумать, что Даниэль окажется таким замечательным тренером по самообороне. Брат обучал нас боевым приемам, которым его самого научили лидеры «Хаганы», отвечающие за боевую подготовку членов кибуца. Кроме того, Даниэль очень метко стрелял, а зарядить пистолет мог с закрытыми глазами. Он пользовался у молодежи большим авторитетом, поскольку был требователен, но при этом надежен и справедлив.
Как я уже говорил, он не давал поблажек ни мне, ни Бену. Спали мы в деревянном бараке, где стояло в ряд несколько кроватей, которые мы должны были содержать в идеальном порядке. Всю первую неделю в кибуце я помогал на кухне: чистил картошку и убирал общую столовую. Свободные часы я посвящал изучению рукопашного боя. Я и раньше знал, что Даниэль является членом «Хаганы» и «Пальмаха», но даже представить себе не мог, что он окажется таким грозным бойцом. оказывается, британцы, чье отношение к евреям было поистине непостижимым, помогали готовить кадры для «Пальмаха».
Кибуц находился в районе, где нападения арабских банд случались особенно часто, поэтому нам круглые сутки приходилось быть начеку. Все члены кибуца, и мужчины, и женщины, обязаны были принимать участие в обороне.
Теперь я понимал слова мамы, когда она сказала, что мне будет нетрудно привыкнуть к жизни в кибуце. Мужчины и женщины, основавшие в Палестине первые еврейские колонии, прибыли из России и привезли с собой коммунистические идеи, которые без долгих размышлений пытались воплощать на практике, так что тамошние порядки были для меня не внове. Единственным преимуществом была свобода: никто не следил, куда ты пошел, и не требовал делиться всем. Ты мог остаться в кибуце навсегда, если пришел к выводу, что именно жизнь в коллективе — это то, что тебе в жизни нужно, а мог покинуть его, и никто не стал за это осуждать.
Можно сказать, что кибуц того времени был настоящим социализмом в миниатюре.
При этом он был расположен на краю Негевской пустыни, и получать урожай с этой земли было крайне трудно. Мы выращивали овощи и сажали плодовые деревья, зная, что прежде чем они дадут первые плоды, пройдет несколько лет.
Казалось, Бен чувствовал себя там более счастливым, чем я. Ему нравились уроки самообороны, он всегда первым рвался на любую работу. Что же касается меня, то я давно бы уехал обратно в Иерусалим, если бы не боялся разочаровать Луи, Михаила, маму, Марину и даже Бена; поэтому я не смел и заикнуться о возвращении. Была и другая причина, почему я оставался в кибуце: впервые в жизни я влюбился.
Паула появилась в кибуце спустя месяц после нас с Беном. Мне она сразу понравилась. Отец ее был немцем, а мать — полячкой. Гремучая смесь, надо сказать: слишком уж много у поляков и немцев исторических обид и взаимных претензий.
Отец Паулы был дирижером, а мать играла на виолончели; до войны они играли в одном оркестре, затем поженились, и у них родилась Паула. Они жили в Берлине, но им удалось уехать оттуда раньше, чем начались массовые аресты евреев. Затем они какое-то время жили в Стамбуле, где едва сводили концы с концами.
— Отец давал уроки музыки, — рассказывала Паула. — Этого едва хватало на хлеб.
Через несколько месяцев ее отец пришел к выводу, что его место в Палестине, и они приехали сюда, чтобы обосноваться на этой земле.
— В Стамбуле нам пришлось трудно, но там, по крайней мере, никто не смотрел на нас, как на каких-то чудовищ. Ты даже не представляешь, какой это был позор, когда мне пришлось идти в школу со звездой Давида, нашитой на пальто. В Германии быть евреем вдруг стало позорно. Из всего класса только у двух девочек хватило мужества остаться моими подругами. Они даже приглашали меня в гости, несмотря на возмущение родителей, которые боялись, что их обвинят в дружбе с евреями.
Паула мечтала заниматься музыкой и, если бы не нацисты, продолжала бы брать уроки фортепиано, на котором стала играть едва ли не раньше, чем научилась ходить. Но в Стамбуле у них не было денег, чтобы купить фортепиано, и ей пришлось довольствоваться уроками игры на виолончели, которые давала ей мать.
— Но мне это не нравится. Надеюсь, что когда-нибудь я снова смогу учиться на фортепиано.
Я не стал ее разубеждать, хотя мне самому казалось немыслимым, чтобы в этом забытом Богом углу на краю пустыни когда-нибудь могло появиться пианино. Не говоря уже о том, чтобы в кибуце кто-нибудь решил, что подобная роскошь там вообще нужна. В кибуце каждый грош был на счету, и его обитателям требовалось слишком много более необходимых вещей, чтобы кому-либо пришло в голову купить пианино.
Я замечал, что Пауле, как и мне, трудно найти свое место в кибуце. Она ни на что не жаловалась, но я видел недоумение, а порой и настоящую боль в ее огромных карих глазах. Труднее всего ей оказалось приспособиться к общей жизни в одном бараке вместе с другими девочками, а также необходимости мыть уборную — эту почетную обязанность возложили на нее в первую же неделю пребывания в кибуце. Ко всему прочему, она еще и не знала иврита. Во время жизни в Стамбуле она выучила турецкий, а также с грехом пополам могла объясниться на английском, на котором мы и общались.
Я предложил обучить ее ивриту, а она взамен будет учить меня немецкому. Разумеется, я хотел ей помочь, но прежде всего это послужило поводом постоянно находиться с ней рядом.
Таким образом, поздними вечерами, если никто из нас не уходил в это время в дозор, мы с Паулой давали друг другу уроки.
В то лето 1942 года я получил письмо от Вади, где он сообщил, что собирается поступить в британскую армию. Тогда вовсю формировались палестинские батальоны из евреев и арабов, и он тоже решил вступить в борьбу. Прочитав его письмо, я едва смог сдержать слезы.
«Я принял это решение, потому что считаю, что не вправе оставаться в стороне, когда весь мир охвачен войной. Кое-кто из моих друзей считает, что муфтий Амин аль-Хусейни прав, поддерживая отношения с Гитлером, поскольку они думают, что война с Германией ослабит Англию и поможет нам освободиться от английского ига. Я совершенно с ними не согласен. Даже если они правы, и Германия победит в этой войне, мы станем всего лишь частью той новой жуткой империи, о которой мечтает Гитлер.
Отец помог мне разрешить сомнения и принять наконец решение. Ты знаешь, он всегда говорит, что иногда единственный способ спастись — это убить или умереть. И если мне суждено погибнуть, то я буду знать, что отдал жизнь за то, чтобы Гитлер не стал властелином мира. А если суждено убивать — то я сделаю это во имя той же цели.
Сейчас я в Тель-Авиве, прохожу курс молодого бойца, но думаю, это ненадолго. Скорее всего, нас пошлют в Египет.
Береги себя, Изекииль».
Так Вади отправился на войну с Гитлером. После этого я стал еще больше им восхищаться, думая при этом, что, будь я на пару лет постарше, тоже мог бы отправиться на фронт.
Наконец, 2 ноября 1942 года британская армия разгромила немцев в Ливии, в битве при Эль-Аламейне. Эта новость стала для нас настоящим праздником. Было решено приготовить праздничный ужин и устроить вечерний костер с песнями, который предполагалось развести на площадке перед воротами кибуца.
Даниэль похвалил меня за успехи в изучении языков. В то время как Паула по-прежнему с большим трудом говорила на иврите, мое обучение немецкому языку шло гораздо быстрее.
Иногда я сопровождал Даниэля во время его визитов в арабские деревни, где он покупал продукты и материалы для нужд кибуца. Я, как и Даниэль, разговаривал преимущественно на арабском. С детства я выучился разговаривать сразу на обоих языках, и до сих пор не могу сказать, какой из них мне роднее, хотя, учитывая происхождение, на первом месте должен быть иврит.
Время от времени меня навещала мама. Она приезжала в сопровождении Луи или Михаила, а я очень беспокоился, замечая, что с каждым разом она все больше стареет. В ее волосах мелькало все больше седины, а глаза совсем погасли. Думаю, она надеялась, что я захочу вернуться домой; она была бы счастлива, если бы я в этом признался. Но я был слишком влюблен в Паулу и ни за что на свете не согласился бы с ней расстаться.
Однако после очередного приезда Михаила Бен убедил меня, что пришло время снова поменять жизнь. Это случилось в конце 1943 года, когда мне исполнилось восемнадцать.
— Я собираюсь поступить на службу в британскую армию, — заявил он. — Михаил обещал поспособствовать. Мы договорились, что он мне напишет, и тогда я вернусь в Иерусалим, а оттуда поеду в Тель-Авив. Я хочу воевать в Европе; не желаю оставаться здесь, зная, что миллионы евреев томятся в тюрьмах и лагерях, куда их согнали нацисты...
— Но здесь мы тоже сражаемся, — возразил я. — Представь себе, что будет, если Роммель вторгнется в Палестину...
— Англичане его просто сомнут. Здесь он проиграет.
Мне совсем не хотелось расставаться с Паулой. Больше того, мы с ней уже решили, что поженимся. Мама знала о наших отношениях и нисколько не возражала. Она сказала, что все будет так, как я решу, хотя ей бы хотелось, чтобы мы с Паулой жили в Саду Надежды. Но Паула сказала, что наше место — здесь, в кибуце, а мне не хотелось с ней спорить.
Бен со дня на день ждал вестей от Михаила, чтобы поскорее вернуться в Иерусалим и поступить в Британскую армию.
Вслед за ним я тоже начал задумываться: не следует ли и мне сделать то же самое. Мне стало казаться, что оставаясь здесь, я совершаю предательство по отношению к тысячам евреев, что неустанно молятся, чтобы союзные войска одолели Германию.
Тем не менее, именно Паула, сама того не желая, заставила меня принять решение. Однажды ночью, когда мы с ней были в дозоре, она рассказала, как страдала вместе с родителями, глядя, как их друзей увозят в лагеря. Больше они о них никогда не слышали. Именно это обстоятельство заставило ее семью бежать, чтобы их не постигла та же участь.
Внезапно она спросила:
— Ты в самом деле все эти годы ничего не знал об отце и сестре?
Эти слова словно раскаленной иглой пронзили мой мозг. Я вычеркнул Самуэля и Далиду из своей жизни, и все эти годы старался о них даже не вспоминать.
Когда я на следующий день разыскал Бена, он копал канаву.
— Ты поедешь со мной, правда? — спросил он, не глядя на меня.
Мы выросли вместе, были друг другу почти что братьями и знали друг друга настолько хорошо, что с одного взгляда понимали, что творится в голове у другого.
— Ты прав, мы нужны там, чтобы сражаться с немцами. Потом у нас будет достаточно времени, чтобы навести порядок здесь.
Ко времени нашего прибытия в Иерусалим Луи и Михаил уже получили у британцев все необходимые документы, и мы могли ехать на фронт. За время пребывания в кибуце мы научились обращаться с оружием и освоили некоторые приемы рукопашного боя; англичанам нужны были люди, способные сражаться с оружием в руках. Евреи сражались в английских батальонах в Греции, Эфиопии и Эритрее. Они выполняли задания британского командования в Тунисе, Ливии, на Ближнем Востоке. В военно-воздушных силах британской армии было немало евреев-летчиков; хватало их и в других войсках.
Самым тяжелым для меня оказалось прощание с мамой. Бен признался, что для него тоже, хотя ни Мириам, ни Марина не пролили ни слезинки, лишь умоляя нас постараться вернуться живыми. А вот Игорь не сумел скрыть своей тревоги и, прощаясь с сыном, крепко обнял его и не выпускал, казалось, целую вечность.
Перед отъездом мы зашли проститься в дом семьи Зиядов. Мухаммед снабдил нас кучей добрых советов: ведь он не понаслышке знал, что такое война, и понимал — нет никакой романтики в том, чтобы убить другого или умереть самому, неважно, какими высокими идеями прикрывают страшную правду.
Найма спросила, знаю ли я что-нибудь о ее брате Вади, от которого уже на протяжении нескольких недель не приходило ни весточки.. А Рами, сын Айши и Юсуфа, мой прежний товарищ по играм, взял с меня слово, что я буду себя беречь.
— И ты уж не пропадай, а то я, чего доброго, поеду тебя искать, — сказал он с улыбкой.
Я спросил, почему он не вступит в ряды Союзных войск, как его кузен Вади. Я заметил, как смутил его вопрос. На самом деле очень немногие арабы сражались в Союзных войсках. Муфтий делал все возможное, чтобы лично убедить мусульман вступать в ряды нацистов, неустанно выступая по радио и призывая арабов не оказывать какой-либо помощи Союзникам, которых считал злейшими врагами.
— Ты же знаешь, никто в нашей семье не разделяет политики муфтия, — ответил наконец Рами. — И если я не еду с тобой, то лишь потому, что сам не знаю, нужна ли мне эта война. Хотя Гитлер, признаюсь, мне не нравится. Только сумасшедший может всерьез поверить, что одна раса лучше, а другая — хуже. К тому же, если он решил завоевать Европу, то потом может решить захватить и весь мир. Как знать, не станут ли именно немцы нашими новыми хозяевами? Нет, Изекииль, я не поеду на войну, но искренне надеюсь, что ты вернешься домой и во всех своих сражениях одержишь победу.
Я знал, что настоящая причина его отказа ехать на фронт была совершенно иной: Рами не стал регистрироваться лишь потому, что не хотел компрометировать отца. Омару Салему ничего не стоило избавиться от Юсуфа, если бы его сын решил сражаться на стороне британцев.
Айша плакала, не стесняясь присутствия детей; Рами и Нур даже упрекали ее:
— Мама, не надо плакать. Ты же не хочешь, чтобы Изекииль уезжал расстроенным?
На следующее утро к нам пришли все Зияды, чтобы пожелать мне удачи.
До сих пор помню последние мамины слова, которые она прошептала мне на ухо:
— Если уж едешь в Европу, постарайся разузнать, как там Самуэль и Далида. Столько лет мы ничего о них не слвшали...
Меня удивило, почему она вдруг заговорила о них. Все эти годы мы о них даже не вспоминали, словно их никогда не существовало. Тем не менее, я дал маме слово, что постараюсь узнать.
На Тегеранской конференции Сталин потребовал, чтобы союзники открыли Западный фронт. Советский Союз из последних сил сражался на Восточном фронте, и Гитлер считал его капитуляцию лишь вопросом времени. Мы с Беном прибыли на фронт, лишь когда союзные войска высадились в Нормандии. Перед этим мы прошли в Тель-Авиве курс молодого бойца, однако было бы откровенной ложью сказать, что мы готовы к войне.
Очень нелегко убить человека, во всяком случае, в первый раз — особенно, когда видишь перед собой его лицо. Прибыв в свой полк 3-ей пехотной дивизии под командованием Монтгомери, я получил назначение в Кан — небольшой городок неподалеку от Нормандии. Этот городок, тем не менее, оказался ключевым пунктом; его атаковали и 21-я танковая дивизия, и 12-я дивизия СС Гитлерюгенда, и 101 батальон СС, и, наконец, Учебная танковая дивизия. Мы оказались буквально зажаты между этими вражескими подразделениями. Это место врезалось в мою память как самое кошмарное место в мире; таковым оно и останется для меня навсегда, ибо именно там я узнал, как это непросто — убить человека, который смотрит тебе прямо в глаза.
Я помню сержанта по фамилии О'Коннор. Солдаты, похоже, его уважали.
— Я же просил солдат, а не сосунков, — сказал он, оглядывая наш взвод. — Невовремя вы прибыли, ребята: сегодня ночью нас атакуют.
Несколько человек нервно засмеялись. Я подумал, что их насмешила решимость, с которой я ответил, что мы всей душой рвемся в бой.
— Ну, думаю, скоро у вас поубавится рвения, — ответил он, снисходительно поглядев на меня.
Когда мы покинули импровизированный штаб, я шепнул идущему рядом со мной Бену:
— Слушай, откуда он знает, что сегодня ночью немцы нас атакуют? Они что, об этом сообщили?
Я не обратил внимания на идущего позади британского офицера; поначалу я даже не заподозрил в нем военного, поскольку одет он был в штатское. Позже я узнал, что он из разведки.
— Он знает, он всегда все знает. Так что будьте готовы, немцы нападут совершенно точно.
Я покраснел, но тут же взял себя в руки, чтобы поприветствовать майора, которого, как я узнал позже, звали Мэтью Уильямс.
— Простите... сэр... — пробормотал я смущенно.
— На позиции, — приказал он. — Сержант сказал, что с наступлением темноты начнется атака, у нас не так много времени.
Двух часа мы просто болтали. Потом подошел один из солдат из нашего взвода.
— Ну и ночка. Сигаретки не найдется?
Бен равнодушно протянул ему сигарету.
— Вы евреи? — спросил солдат, его звали Давид Розен.
Мы с Беном, оскорбленные этим вопросом, с вызовом уставились на него.
— Да, — ответил я. — А в чем дело?
Давид хлопнул меня ладонью по спине. Он едва не сбил меня с ног, поскольку был намного сильнее и выше ростом, но я сразу понял, что этот хлопок выражал дружескую симпатию.
— Я тоже еврей, — признался он. — Поэтому мы и сражаемся лучше остальных. А знаешь, почему? Потому что у нас больше причин сражаться, чем у кого-либо другого. Тысячи евреев, гниющих заживо в лагерях смерти, ждут, пока мы их освободим и поможем вернуться домой. И мы это сделаем.
Давид понравился мне с первого дня. Я даже как-то признался Бену, что он мне кажется таким же еврей, как и мы. Когда я с ним познакомился, ему было около двадцати пяти лет, и он обладал такой силой, что все просто поражались. Как-то у нас сломался джип, и мы не знали, как убрать его с дороги, Давид вручную откатил его на несколько метров с такой легкостью, словно этот джип ничего не весил. Однако он отличался не только недюжинной силой, но и великолепными мозгами. Он учился в Кембридже на инженера и любил говорить, что решение любой проблемы следует искать в математике.
Давид родился в Мюнхене, но его мать была англичанкой, и он с детства жил в Англии. Он признался, что ему становится стыдно, когда его называют «немцем».
В тот вечер мы вместе курили сигары, которые носили с собой в ранце, и холод немного отступил.
Дождь пропитал землю насквозь, так что даже в окопах и траншеях невозможно было укрыться от холода и сырости.
О'Коннор не ошибся: едва на землю упали сумерки, немцы открыли огонь. Мы ответили им дружными залпами. Несколько часов мир вокруг превратился в нескончаемый гром выстрелов, перемежающийся криками офицеров, отдающих команды.
Сам не знаю, как это могло случиться, но вскоре до меня донесся голос майора Уильямса, он кричал, что немцы идут на штурм наших окопов. На миг я застыл, словно парализованный, не зная, что делать, но тут Бен схватил меня за плечо и велел мне примкнуть штык.
— Пусть нацисты узнают, что такое палестинский штык! — выкрикнул он, чтобы хоть как-то меня подбодрить.
Вскоре я его увидел. Он казался лишь немногим старше меня. Я увидел его холодный взгляд, полный горькой ярости жест и непримиримую решимость во что бы то ни стало меня убить. Он видел меня лишь долю секунды, но и этого достаточно, чтобы убить. Однако мне повезло. На войне выживание — еще и вопрос удачи. Тот солдат внезапно споткнулся, и это дало мне лишнюю секунду времени, чтобы вонзить штык ему в живот. Я видел, как он упал мне под ноги, корчась от боли и стараясь последним усилием достать меня штыком. Я отшвырнул ногой его винтовку и смотрел, как она падает и покрывается грязью. Следующий уже не застал меня врасплох; не теряя времени, я выстрелил в упор, а потом — еще и еще...
Потом я вдруг почувствовал, как кто-то пытается меня оттащить, крича при этом, чтобы я успокоился. Оказалось, что это Давид трясет меня за плечо, стараясь привести в чувство.
— Успокойся, он уже мертв, — повторял он, пока я снова и снова вонзал штык в тело солдата, который продолжал смотреть на меня широко открытыми глазами.
— Мы победили? — спросил я, как если бы речь шла о детской потасовке.
— Думаю, да, ведь мы по-прежнему в окопах. Полковник приказал здесь прибраться, иначе скоро тут нечем будет дышать от трупной вони.
Последующие дни мало чем отличались от первого. Нас атаковали. Мы отражали атаки. Мы убивали их. Они убивали нас. Очень скоро я привык к этой ужасной рутине и перестал об этом задумываться. Я просто убивал, чтобы выжить, постаравшись отключить все пять чувств, которые здесь только мешали.
Примерно через месяц моего пребывания в этом аду майору Уильямсу потребовались добровольцы для выполнения некоего задания «в тылу врага».
— Мне нужны люди, знающие французский и немецкий, — сказал он.
Мы с Давидом вышли вперед. Давид был немцем, но изучал в школе французский язык и знал его довольно хорошо; что касается меня, то я говорил по-французски, как истый парижанин, а благодаря Пауле достаточно бегло научился говорить по-немецки.
— Нам предстоит пробраться на территорию Бельгии и встретиться с одним из членов Сопротивления, которого прячут на ферме. Он обладает важной информацией. Верховному командованию он нужен живым.
Нам объяснили подробности задания. Отправлялось трое — я, Давид Розен и капрал по имени Тони Смит — под началом майора Уильямса. Мы сняли мундиры и переоделись в гражданское. Майор объяснил, что, если нас задержат немцы, то расстреляют как шпионов.
— Те, кто одет в военную форму, еще могут надеяться, что их направят в лагерь для военнопленных, но нам придется выдавать себя за мирных жителей, чтобы не привлекать лишнего внимания. У нас будут только пистолеты и по паре гранат на каждого.
Мы дождались, когда метеослужба сообщила, что ночь предстоит темная и безлунная. Несмотря на то, что мы крепко удерживали линию фронта, майор Уильямс всерьез опасался, что немцы могут вернуться. И он был прав: стычки и перестрелки по-прежнему случались довольно часто.
Я помню, как мы нескончаемо долго ползли по грязи, изо всех сил стараясь не шуметь, чтобы немцы нас не обнаружили. Мы не решались даже поднять головы, пока майор Уильямс не подал условный сигнал. Тогда мы встали и собрались вокруг него.
— Отсюда нам предстоит пройти десять километров, прежде чем прибудем на ферму. Разведка сообщила, что эта ферма сейчас пустует. Там мы будем ждать, пока за нами придут. После этого нам предстоит добираться собственно до места встречи — это еще двадцать километров от той фермы. Там нас будет ждать человек из Сопротивления. Забрав «посылку», мы тронемся в обратный путь. Вопросы есть?
Вопросов не было, и мы молча двинулись через лес, прислушиваясь к каждому шороху. Ночь была темной и безлунной. Густой лес, наш союзник, заботливо укрывал нас от чужого глаза. Тем не менее, я всеми силами старался не шуметь, боясь, что при первом же шорохе немцы нас обнаружат. Мы договорились, что, если немцы нас все же задержат, разговаривать с ними будет Розен. В конце концов, он ведь немец. Отец Смита, правда, тоже был немцем, но его мать была родом из Бата, и сам он тоже родился в Англии и до войны ни разу не покидал ее пределов. Он, правда, хорошо говорил по-немецки, но акцент все же его выдавал.
Первые километры мы прошли без особых происшествий. На ферму прибыли уже в сумерках. Хотя я бы сказал, что ферма — слишком пышное название для этой халупы, у которой не было даже крыши. Уильямс заявил, что нужно отдохнуть, пока не придет проводник, по совместительству — один из связных.
Я так и не смог уснуть, даже не пытался — настолько был возбужден. Мне до смерти хотелось закурить, но я не имел права этого делать. Целый день мы терпеливо ждали. Тони в бинокль разглядел отряд немцев. Мы уже было забеспокоились, что им придет в голову заглянуть на нашу ферму, но они благополучно прошли мимо.
Часы тянулись бесконечно. Мы ждали молча, один лишь Давид Розен осмелился спросить вслух, что будем делать, если никто так и не придет.
Мы прождали еще целый день, и, наконец, с наступлением темноты я услышал приближающиеся к нам легкие шаги. Была как раз моя очередь нести караул, но я догадывался, что товарищи тоже не спят.
Я держал наготове заряженный пистолет с глушителем, и убрал его лишь тогда, когда увидел этого человека и понял, что он именно тот, кого мы ждали. Это был уже пожилой человек; думаю, за семьдесят. Однако двигался он легко и проворно. По моему требованию он поднял руки и приблизился. Я тщательно обыскал его и спросил, кто он такой. Незнакомец в ответ произнес фразу-пароль:
— Не знаю, пойдет ли снег.
Тогда майор Уильямс выступил из тени и велел незнакомцу подойти ближе.
— Я наткнулся на парочку патрульных недалеко отсюда, — сказал тот. — Они меня не видели, но мы должны соблюдать осторожность. Так вы готовы?
Мы дружно кивнули, желая поскорее выбраться из этого места.
— Нам предстоит пройти пешком несколько десятков километров, — продолжал незнакомец. — А сейчас я должен отдохнуть хотя бы пару часов. Выходим с наступлением темноты: так мы меньше рискуем, что нас обнаружат.
С этими словами он калачиком свернулся в углу и заснул мертвым сном. Мы сидели тихо, боясь его потревожить. Спустя два часа он открыл глаза, и мы отправились в путь.
Мы едва успели спрятаться, когда около четырех часов утра нарвались на немецкий патруль. И едва не попались, уже собираясь покинуть свое укрытие, когда один из солдат отчего-то решил задержаться. Тони наступил на сухую ветку, и треск прозвучал, словно раскат грома. Немец услышал и начал озираться по сторонам, однако мы больше ничем себя не выдали. Майор предупредил, что нужно затаиться и сидеть тихо, и мы не решились покинуть убежище еще много времени после того, как солдат удалился.
Мы прошли уже восемь километров, когда наступил рассвет; к тому времени мы совсем выбились из сил. Проводник сказал майору Уильямсу, что не мешало бы устроить привал, отдохнуть и что-нибудь поесть. Мы присмотрели в лесу укромный уголок, хорошо защищенный от посторонних глаз.
До цели оставалось лишь несколько километров, но проводник решил, что нам следует отдохнуть до следующей ночи. Почти сразу он вновь заснул, а нам осталось лишь охранять его сон: сначала караулили мы с Тони, потом нас сменили майор и Давид.
Когда мы снова собрались в путь, начался дождь, и последние несколько километров стали настоящим кошмаром.
Уже стемнело, когда мы наконец добрались до фермы. Проводник велел спрятаться среди деревьев, а сам отправился на ферму — проверить, все ли в порядке. Мы видели, как он быстрым шагом приближается к дому и толкает входную дверь. Я не помню, много ли прошло времени, пока он вернулся, но эти минуты показались нам вечностью. Наконец, он вышел и приглашающе помахал нам рукой; мы с опаской двинулись к дому.
Хозяевами фермы оказалась супружеская пара, мужчина и женщина средних лет.
— Они из Сопротивления, — пояснил проводник.
Хозяйка угостила нас обедом — супом и тушеным кроликом — и предложила высушить у камина одежду. Ее муж объяснил, что человек, которого мы должны забрать, еще не прибыл.
— И где же он? — поинтересовался майор Уильямс, и в его голосе я отчетливо расслышал нотки подозрения.
— Не знаю. Нам известно лишь то, что этот человек должен прийти на ферму и его заберут британцы. Больше нам ничего не сказали, и мы не уверены, что хотели бы знать больше. Чем меньше мы знаем, тем лучше для всех; если попадем в руки Гестапо, они заставят развязать языки.
Хотя хозяйка прилагала все усилия, чтобы мы чувствовали себя как дома, все нервничали, обеспокоенные задержкой. Проводник, впрочем, казался спокойным.
— Думаете, так легко добраться сюда из Германии? Могло случиться что угодно. Мы должны ждать два дня, и если «посылку» не доставят, я просто провожу вас обратно.
— А что, если эта «посылка» попала в лапы немцам? — спросил обеспокоенный Смит. — Тогда нам в любую минуту следует ожидать нападения.
— Ну что ж, мы успеем прикончить немало гадов, прежде чем они до нас доберутся, — улыбнулся Давид, не сомневаясь, что эти слова нас утешили.
Однако два дня ждать не пришлось: «посылка» прибыла уже следующим вечером. Я как раз отдыхал в комнате наверху, когда меня вдруг разбудили чьи-то шаги и шепот. Спустившись вниз, я обнаружил в гостиной двоих незнакомых молодых людей и пожилую женщину. Сколько ей могло быть лет? Вероятно, все шестьдесят, точно сказать не могу; помню только, что женщина была в возрасте, довольно полная и малопривлекательная.
Она представилась как фройляйн Аделина. Двое сопровождающих ее молодых людей выглядели еще более измученными, чем женщина, и охотно согласились выпить чашечку чая и съесть кусок пирога.
Майора Уильямса нисколько не удивило, что «посылкой» оказалась женщина. А вот я очень удивился, хотя и ничего не сказал, как, впрочем, и Давид Розен, а Тони Смит, не сводил с нее любопытных глаз.
— До утра понедельника меня никто не хватится, — заверила она. — В четверг я сказала в своей конторе, что не слишком хорошо себя чувствую.
— Когда вас начнут искать? — спросил майор Уильямс.
— Думаю, около полудня. Подругу может встревожить мое отсутствие, вероятно, она позвонит мне домой. Я живу одна, так что, если не отвечу, она может предположить самое худшее. Поскольку я живу недалеко от места работы, она вполне может наведаться ко мне домой и, обнаружив, что я не открываю дверь, чего доброго, позовет консьержку, а там...
— Итак, у нас еще несколько часов в запасе, — пробормотал майор.
— А также есть фургон для перевозки скота, который уже ждет, чтобы доставить нас к старой взлетно-посадочной полосе, куда мы должны прибыть к двенадцати часам, — сказал проводник.
— Как вы сюда добрались? — спросил Тони, не замечая осуждающего взгляда майора.
— На машине, разумеется, — ответил один из ребят. — Мы четыре раза меняли машины.
— Чем раньше выедем, тем лучше, — добавил другой.
— Мы недалеко от посадочной полосы, — ответил майор Уильямс. — Если поторопимся, у нас будет достаточно времени, пока небо чистое, — ответил майор Уильямс.
— Нужно рискнуть. Эти люди уже сделали свое дело, — вмешался проводник, кивая на хозяев фермы.
Майор Уильямс не стал спорить. Как только фройляйн Аделина и сопровождающие ее молодые люди поели и немного отогрелись, мы все забрались в старый фургон для перевозки овец. Животные, возмущенные вторжением, встретили нас недовольным блеяньем, но в конце концов нам удалось вполне удобно устроиться среди них.
Я не переставал наблюдать за фройляйн Аделиной. Я не понимал, чем эта женщина так привлекла Тайную службу, и мне очень хотелось расспросить об этом майора Уильямса, но приходилось сдерживать свое любопытство.
По дороге нас обогнала колонна немецких танков. Парнишка, сидевший за рулем нашего фургона, свернул на обочину, они с проводником, тоже сидевшим в кабине, приветливо помахали танкистам руками. Мы все по-прежнему оставались в кузове среди овец, держа наготове пистолеты, готовые в любую минуту открыть стрельбу, понимая при этом, что у нас нет никаких шансов. Но, видимо, Бог был на нашей стороне, поскольку немцам не пришло в голову ни остановить фургон, ни даже спросить, куда он направляется.
Когда мы добрались до старой взлетно-посадочной полосы, нас встретили двое мужчин, ожидающих по рации сообщения о прибытии самолета, чтобы подать пилоту знак, где его посадить. Думаю, все облегченно вздохнули лишь оказавшись в салоне самолета, когда он поднялся в воздух. А фройляйн Аделина снова меня удивила: в самолете она безмятежно заснула, словно обычная туристка.
Я так никогда и не узнал, кем была эта женщина и где работала, что именно она знала и чем представляла такую ценность для разведслужбы. Как-то я все же спросил об этом майора Уильямса, он ответил, что это меня не касается. Я не стал с ним спорить.
Когда мы вернулись во Францию, прежде чем я вернулся в свой батальон, майор Уильямс сделал мне предложение.
— Вы хотели бы работать со мной? — спросил он. — Сами уже поняли, чем я занимаюсь.
Я ответил, что подумаю.
Работа в тылу врага казалась мне заманчивой, но я не был уверен, что хочу всю войну исполнять какие-то непонятные поручения.
Меня удивило, что майор Уильямс проникся ко мне таким доверием. Мне было всего девятнадцать лет и, хотя за эти месяцы войны я возмужал, мне явно не хватало опыта и подготовки, чтобы встать на стезю разведчика.
— Скажите, майор, — осмелился я спросить, — почему вы хотите, чтобы этим занялся именно я?
— Думаю, вы обладаете всеми необходимыми качествами, — сказал он. — Вы спокойны, уравновешены, не лезете в герои, а просто делаете свою работу; да и внешность у вас самая подходящая: вы не слишком высокий, но и не маленький, не худой и не толстый, у вас каштановые волосы и обычное телосложение, вы превосходно говорите как по-французски, так и по-английски, и по-немецки. Таким образом, вы обладаете одним очень важным качеством, необходимым именно для этой работы: не привлекаете к себе лишнего внимания и сможете оставаться незамеченным.
— Как вы.
— Да, как я.
— Но я не уверен, что хочу провести войну в роли шпиона.
— Полагаю, это уже решено.
— Мне нужно время подумать.
— Время? — спросил он. — Вы говорите о времени? Считаете, оно у нас есть? Это война, и выбор только один: либо мы, либо они. У нас нет времени — ни единой секунды.
Я посмотрел ему прямо в глаза. Мы не мигая глядели друг на друга; думаю, он уже знал, что я отвечу.
— Мы потеряли связь с одним из наших агентов во Франции, — сказал он. — Самолет доставит вас туда. Выясните, что с ним случилось, и возвращайтесь.
— Все так просто? — спросил я, зная, что вопрос вызовет у майора Уильямса новый приступ раздражения.
— Не сомневаюсь, что вы справитесь, — ответил он с усмешкой.
Это было не последнее задание, на которое он меня послал. После этого я принимал участие еще в двух вылазках.
После возвращения из последней вылазки в тыл врага я попросил майора вернуть меня в батальон.
Я стоял перед ним, рапортуя о выполненном задании и, как всегда, тщательно пересказывая все подробности. Он задавал мне все новые и новые вопросы, на которые я столь же подробно отвечал. Наш обычный ритуал.
— Ну что ж, вы вернетесь на фронт, — сказал он вдруг после того, как узнал все, что хотел.
— Сэр, я хочу вступить в Еврейскую бригаду, — попросил я. — Мне известно, что вы набираете добровольцев из различных подразделений.
Услышав мою просьбу, майор задумался.
— Да, наверное, вам будет лучше среди своих, — сказал он наконец.
Через несколько дней меня перевели на север Италии, в местечко Тарвизио, неподалеку от австрийской и югославской границ. Там я и воевал до самого конца войны. Линия фронта проходила через Сербию, где кроме нашей бригады действовали и другие подразделения.
Бен перевелся в Еврейскую бригаду чуть раньше меня, и я очень рад был с ним увидеться, как и с Давидом Розеном.
— В бригаде есть евреи из разных стран, но никого из Палестины, — объяснил Бен.
— Генерал Эрнест Бенджамин — превосходный боец и тоже еврей. Он служил в Королевских инженерных войсках, — добавил Давид.
Многие из тех, кто состоял в нашей бригаде, раньше уже воевали в других британских подразделениях, так что наши новые товарищи не были новичками.
Когда мы с Беном наконец смогли остаться наедине, я рассказал ему о том, что со мной было после того, как майор Уильямс уговорил работать на него.
Бен согласился, что лучший способ борьбы с нацистами — фронт.
— Я не знаю, что нас ждет, но мы уже прошли боевое крещение в Кане, не думаю, что здесь будет хуже, — заверил он меня.
Давид Розен, как всегда, улыбчивый и жизнерадостный, ответил:
— А кроме того, вот-вот начнется весна.
Он был прав, хотя в те первые дни марта 1945 года я и совершенно не задумывался о том, какое сейчас время года.
Наша Еврейская бригада стояла в Мадзано-Альфонсино — чудном местечке, сплошь изрезанном небольшими каналами, среди которых было рассыпано множество ферм, некоторые из которых располагались на ничейной земле.
Вражеская линия была хорошо укреплена. Наш командир рассказал, что немецкие солдаты сражаются под командованием генерала Рейнхарда, опытного военного.
Если Кан показался нам настоящим адом, то это место было ничуть не лучше.
Особенно после взрыва на канале Фоссо-Веккьо, который мы едва успели пересечь. Да, нам приходилось остерегаться разбросанных по полям мин и засад, которые устраивали немцы на фермах, при каждом удобном случае поливая нас минометным огнем.
Давид Розен был в нашей группе сапером, и когда он отправлялся на поиски очередной смертоносной бомбы, скрывающейся под землей, у нас с Беном перехватывало дыхание.
Мы убивали, зная, что в любую минуту можем погибнуть сами. В битве под Ла-Джорджеттой нам пришлось колоть штыками в рукопашной, и единственным способом остаться в живых было убить другого солдата, такого же человека, как ты сам. После каждого боя, после каждой перестрелки я чувствовал тягостную пустоту в желудке и отвращение к самому себе — за то, что во время сражения терял контроль; казалось, вместо меня стреляет и колет штыком совсем другой человек.
— Не забывай, у тебя нет выбора: либо его жизнь, либо твоя, — пытался утешать меня Бен, хотя я знал, что у него самого на сердце кошки скребли после очередного убийства.
Довелось нам сражаться и под Бризигеллой. У нас был приказ захватить оба берега реки Сенио. На одном берегу стояли мы, на другом — немцы. Мы сражались с 4-й парашютной дивизией, которой командовал генерал Генрих Треттнер, а его солдаты были настоящими бойцами.
Генерал Мак-Крири, командующий Восьмой Британской армии, организовал совместную операцию с американцами. Нашей бригаде отдали приказ выбить немцев из Фантагуцци. Если бы все прошло успешно, нам предстояло соединиться с другими подразделениями, и всем вместе двинуться на Болонью.
Американские бомбардировщики без отдыха бомбили окрестности, чтобы облегчить нам путь.
Генералы разрабатывали план боевых действий, водя карандашом по карте, но для солдат, рискующих жизнью, чтобы реализовать этот план, изящные линии нарисованных на карте рек обернулись непроглядной толщей ледяных черных вод, готовых поглотить живьем.
За несколько месяцев боев Давид Розен стал моих лучшим другом, о каком я только мог мечтать. Всегда храбрый, великодушный, готовый прийти на помощь. В минуты самого горького отчаяния именно он делал все, чтобы заставить меня улыбнуться.
— Мне стыдно быть немцем, — признался он однажды.
— Так ты же не немец, ты — еврей, — ответил Бен.
— Я немец, Бен, самый настоящий немец. Я разговариваю, думаю, мечтаю на немецком языке. Я плачу, люблю, смеюсь как немец. И я воевал не только потому что еврей, но и потому, что немец. Я люблю свою страну, и мне небезразлична ее жизнь и будущее.
Это заявление глубоко тронуло всех нас. Бен ободряюще похлопал его по спине, а я в растерянности промолчал, не находя слов.
На войне время течет с какой-то непостижимой медлительностью. Ты ни на секунду не перестаешь думать о смерти, ибо сама жизнь вокруг — сплошная непрерывная смерть. Однако рано или поздно наступает момент, когда мысли о смерти перестают тревожить.
Ты осознаешь, что для того здесь и находишься, чтобы убивать или, при ином повороте судьбы, погибнуть самому, и в конце концов, начинаешь действовать, подобно автомату. Там, в Италии, я понял, почему так важна царящая в армии дисциплина. Тебя заранее готовят к беспрекословному повиновению — как раз для того, чтобы ты потом на автомате, не задумываясь, выполнял каждый приказ, каждую команду, даже убийство.
Капитан или сержант отдает приказ «Готовьсь!» — и ты встаешь на караул. При этом никого не волнует, насколько ты устал и не болит ли у тебя что-нибудь. Ты встаешь на караул, зная, что твой долг — нести службу и повиноваться. Ты знаешь, что никто не спрашивает твоего мнения, и будет лучше, если ты преодолеешь искушение его высказать.
По вечерам мы с Беном частенько вспоминали Вади. Где он теперь? Мы слышали, будто многие палестинские арабы сражаются на севере Африки, и сражаются храбро. В этом я не сомневался. Но душа у меня все равно была не на месте, и дело было не только в том, что иерусалимский муфтий снюхался с Гитлером, а в том, что ему удалось склонить к этому многих достойных людей. Так, например, 13-ю дивизию Ваффен-Гебиргс СС «Хандшар» составляли исключительно мусульмане из разных стран, главным образом, из Хорватии и Боснии.
И вот настал момент, когда боевые действия прекратились. Война издыхала в последних судорогах. Мы получили известие о казни Бенито Муссолини и Клары Петаччи, затем — о самоубийстве Гитлера в его бункере. Фюрер выстрелил себе в рот — исключительно для того, чтобы советские войска, занявшие Берлин, не захватили его живым.
8 мая сдались немецкие войска, которые еще оставались в Италии. Война для нас закончилась, и мы могли в любую минуту вернуться домой, однако мне предстояло выполнить данное маме обещание: выяснить, что сталось с отцом и Далидой.
Давид Розен, со своей стороны, был полон решимости вернуться в Мюнхен.
— Я не знаю, что там найду, — признался он. — Нам с родителями повезло, мы успели вовремя уехать, но там остались многие друзья и родные.
К тому времени мы уже были наслышаны о немецких концлагерях. Советские войска захватили один из таких лагерей смерти и, подобно англичанам и американцам, были потрясены, увидев,до какого состояния довели нацисты несчастных заключенных. Чудом выжившие заключенные выглядели скорее ожившими мертвецами, чем живыми людьми, а в их глазах застыл такой ужас, словно они прошли все круги ада — да так оно, в сущности, и было. Трудно было сказать, смогут ли они снова вернуться к жизни, смогут ли снова любить, чувствовать, мечтать...
Через несколько месяцев я познакомился в Берлине с одним русским солдатом по имени Борис. Мы с ним стали друзьями, и он рассказал во всех подробностях, как ему довелось освобождать концлагерь Майданек в Польше, под Люблином.
Но это было потом. А пока мне пришлось сказать Бену, что я вынужден отложить наш план возвращения в Палестину.
— Мы должны как-то помочь выжившим. Не можем же мы бросить их на произвол судьбы, поручив заботам Красного Креста.
Сам он уже решил вступить в «Бриху» — организацию, помогающую выжившим в войне евреям вернуться домой.
Я согласился. Уехать в то время — значило предать всех несчастных, только что освобожденных из ада, ставших настоящей проблемой для победивших в войне государств. Мы остались на день, а потом и еще на один, пока Союзники решали собственные проблемы.
Американцы оказались не готовы к массовой иммиграции евреев, хлынувших в Соединенные Штаты. Британцы, уставшие от конфликтов с арабами, делали все, чтобы не пустить выживших евреев в Палестину. Что же касается Советского Союза, то там евреи тоже были никому не нужны.
Таким образом, политические лидеры, оправившись после перенесенного шока от увиденного в концлагерях, вновь вернулись к своему обычному прагматизму и прежней политике.
— Они — евреи, а это значит, что их проблемы — и наши проблемы тоже, — говорил мне Бен. — Мы должны помочь добраться до Палестины всем, кто туда стремится.
Прежде чем встрять в это авантюру, я вытребовал разрешение отправиться в Париж. Я надеялся встретить там отца и Далиду. Тогда я думал, что с ними не могло случиться ничего плохого. В крайнем случае, как я считал, они нашли убежище в Лондоне, в доме Гольданских. В конце концов, отец ведь собирался жениться на Кате.
В Париже царила эйфория. Город теперь снова принадлежал парижанам. Британские и американские солдаты тоже приняли активное участие во всеобщем ликовании.
Я направился прямиком к дому отца, но, к величайшему моему удивлению, дверь открыла совершенно незнакомая женщина.
— Что вам угодно? — вежливо спросила пожилая женщина.
— Я ищу Самуэля Цукера. Я — Изекииль Цукер.
Женщина осмотрела меня с головы до пят, и в глазах ее неожиданно мелькнул страх.
— Здесь нет никакого Самуэля Цукера, — отрезала она и попыталась захлопнуть дверь.
— Простите, мадам, но это дом моего отца, это мой дом, — не сдавался я. — Скажите, по крайней мере, кто вы такая и что здесь делаете?
Тут изнутри послышался мужской голос:
— Брижит, кто там пришел?
— Да какой-то тип, — крикнула в ответ женщина. — Утверждает, что это его дом.
Вышел мужчина, который оказался чуть ли не вдвое выше и толще меня, одетый в пропотевшую майку и полурасстегнутые брюки. Я посмотрел на его руки и подумал, что это руки настоящего убийцы.
— Кто вы такой? — спросил он, в голосе прозвучал вызов.
— Полагаю, это вы должны мне объяснить, кто вы такие и что делаете в доме моего отца.
— Это наш дом, и я не собираюсь никому ничего объяснять, — с этими словами мужчина захлопнул дверь.
Я в растерянности остался перед запертой дверью. Я хотел было снова позвонить, но подумал, что от этого чокнутого громилы запросто можно и в нос получить.
Я вспомнил, что в том же доме жил муж Ирины — той самой, о которой мне столько рассказывали отец и Михаил. К сожалению, я не помнил, на каком этаже жили Бовуары.
Я спустился вниз, чтобы посмотреть, не вернулась ли консьержка — я надеялся, что она меня вспомнит. Однако внизу по-прежнему никого не было.
В эту минуту в подъезд вошла какая-то женщина средних лет. Я узнал ее в тот же миг.
— Аньес! — воскликнул я, узнав племянницу старой консьержки, которая присматривала за мной и Далидой в те далекие дни, когда мы жили в Париже.
Возможно, она действительно меня не узнала, но в ее глазах мелькнул испуг.
— Ты не узнаешь меня? Я Изекииль! Сын Самуэля Цукера.
— Бог мой! — воскликнула она. — А ведь и правда! Но вы уже не прежний мальчик, вы стали совсем взрослым... Бог ты мой! О Боже!.. — вроде бы она обрадовалась встрече, но я заметил, как она отступила на шаг, словно хотела, чтобы я поскорее убрался восвояси.
— Аньес, можно подумать, что ты увидела привидение! Скажи, что ты знаешь о моем отце? Почему в нашей квартире живут какие-то чужие люди?
Аньес посмотрела на меня еще более испуганно. Если бы она могла, то немедленно бросилась бы прочь.
— Месье, я ничего не знаю, клянусь вам!
С первого взгляда было понятно, что она лжет; поэтому я крепко схватил ее за руку, чтобы не дать улизнуть.
— А где твоя тетя? По-прежнему служит консьержкой?
— Нет, месье. Теперь консьержка — я. Тетя уже совсем старенькая и вернулась в деревню, в Нормандию.
— Думаю, ты должна знать, что случилось: ведь ты работала в отцовском доме.
Я проследовал за нею в ее каморку, которую она не слишком охотно отперла; там она предложила мне сесть на шаткий стул.
— Я... я всегда хорошо относилась к месье Цукеру. Клянусь! Но потом, когда... Когда началось все это, и быть евреем стало опасно, я перестала у него работать... Вы должны понять, это были нелегкие времена, и те, кто имел дело с евреями, тоже попадали под подозрение...
От этих слов Аньес у мне все сжалось внутри. Я взглянул на нее с таким отвращением, что она по-настоящему испугалась.
— Месье, не сердитесь на меня, но я...
— Скажи, ради Бога, что случилось с отцом? И моя сестра... Ты знаешь что-нибудь о Далиде?
— Я ничего не знаю. Ваш отец и сестра уехали отсюда еще в начале войны. Я не знаю, куда они поехали, они мне не сказали, ведь я всего лишь прислуга... Я ничего о них не знаю... Клянусь!
— А те люди, которые сейчас живут в нашей квартире... Кто они?
— Это одна семья, очень почтенная. Он — полицейский, думаю, занимает высокий пост. У него две дочери.
— А по какому праву они живут в моей квартире?
— Я не знаю толком, что там произошло, месье... Я думаю, что некоторые еврейские дома были конфискованы и... Конечно, теперь они говорят, что если хозяева вернутся и предъявят права на свои дома... Все настолько запуталось, месье; война только-только закончилась, и люди до сих пор не знают, чего ожидать в будущем...
Я с трудом узнал в этой женщине ту девушку, которая нянчила нас с Далидой в детстве. Та, прежняя Аньес была беззаботной девчонкой и водила нас играть в Люксембургский сад, вместе с ней мы исколесили все парижские улицы, она закрывала глаза на наши шалости. Но та Аньес, которую я теперь видел перед собой, была совсем другой. Она оказалась из тех людей, которые думают лишь о собственном благополучии даже в те роковые минуты, когда вокруг рушится мир. Война выжгла в ее душе все, оставив лишь самое худшее.
— А семья Бовуар? — спросил я.
— Хозяин умер в прошлом году; наверное, его дом унаследовали племянники; вы же знаете, что у месье Бовуара не было детей.
— А наша мебель, картины, все наши вещи? Кому они достались?
— Я ничего не знаю, месье, кроме того, что уже рассказала. Прошу вас, уходите, мне не нужны лишние проблемы...
Я вышел из дома, совершенно растерянный, не зная, куда идти, где искать отца и сестру. Что, если их арестовали? Нет, не может этого быть, с какой стати их должны были арестовать? Ответ напрашивался сам собой: за то, что они евреи; никакой другой причины здесь и не требовалось. С другой стороны, я не мог понять, почему отец и сестра остались в Париже. Ведь они могли найти убежище в Лондоне, в доме Гольданских. Честно говоря, я всегда считал, что они так и поступили; полагаю, что и мама думала так же.
Я сделал все возможное, чтобы получить ответ у французских властей. Я предоставил им имена отца и сестры, и мне пообещали дать ответ через несколько дней. По всей видимости, они не значились в списках пропавших без вести.
Я отправил Бену телеграмму, в которой сообщил, что не могу сейчас присоединиться к ним с Давидом Розеном. В то время они как раз вступили в организацию под названием «Бриха», которая тогда только начинала свою работу, главной целью которой было оказание помощи выжившим евреям.
После этого я отправился в Лондон, не сомневаясь, что Гольданские должны что-то знать о моей семье. Ведь Константин был большим другом и партнером отца, а Катя... очевидно, Катя вышла замуж за отца, как ни горько мне было об этом думать.
Приехав в Лондон, я даже не подумал о том, чтобы остановиться в гостинице, сразу направившись в дом Гольданских.
Лондон произвел на меня куда более удручающее впечатление, чем Париж. Английская столица сильно пострадала от бесконечных бомбежек немецкой авиации, а Париж немцы пощадили: ведь он оказался на оккупированной территории.
Дом Гольданских по-прежнему стоял на месте, хотя одно крыло оказалось разрушенным. Я с трепетом постучал в дверь, молясь про себя, чтобы все были живы. Горничная открыла дверь и попросила подождать в холле, пока она предупредит «миледи». Я приготовился увидеть Катю, которую возненавидел всей душой, с тех пор как она отняла у меня отца. Однако мне навстречу вышла не Катя, а Вера, жена Константина.
— Изекииль! Ты жив! Какое счастье! — воскликнула она.
Вера обняла меня с искренней радостью. Я ответил ей тем же; я с детства был очарован ее добротой. Вера изменилась за эти годы — сильно похудела, истаяв почти до прозрачности, так что можно было прощупать каждую косточку тела; ее волосы теперь стали совершенно белыми.
Мы сидели в комнате, которая прежде была гостиной — небольшой комнате с камином, где прежде собиралась вся семья и принимали гостей. Я с горечью отметил, что с каминной полки исчезли фарфоровые статуэтки, которые в детстве нам строго-настрого запрещалось трогать.
— Скоро приедет мой сын Густав, ты мог бы пообедать с нами, — предложила она. — Боже, какой приятный сюрприз видеть тебя здесь!
Вера стала расспрашивать меня о матери, о том, как мы пережили эту войну. Она даже перекрестилась, когда я рассказал ей, как воевал во Франции, а затем в Италии.
Не знаю почему, но мне показалось, что она задает мне все эти вопросы, чтобы оттянуть момент, когда я сам начну ее расспрашивать.
— А как дела у Константина? — спросил я наконец.
По щеке Веры покатились слезы, и она поспешно вытерла их платком.
— Он погиб. Ты же видел, что случилось с домом. Так вот, в тот день... Еще не рассвело, когда немецкие самолеты начали бомбить Лондон. Нас с Густавом тогда не было дома. Он едва дождался призывного возраста, чтобы записаться в армию. Получил назначение в генеральный штаб. Он попытался возражать, но его убедили, что здесь он сможет принести больше пользы, потому что знает в совершенстве французский, немецкий и русский языки. А я... Я работала, не покладая рук. Вступила добровольцем в Сестринский корпус. Как будто что-то толкнуло меня пойти в госпиталь. Я едва успела выйти из дома, как завыли сирены воздушной тревоги. Я бросилась в ближайшее убежище, моля Бога, чтобы Константин успел сделать то же самое. Когда я вышла из дома, он был у себя в кабинете — пил чай. А кабинет его находился — ну, ты и сам знаешь, в том самом крыле, которое... которое сейчас... Короче, ты его видел. Бомба попала в соседний дом, но взрыв был такой силы, что наш дом тоже пострадал. Константин погиб во время взрыва; его искалеченное тело извлекли из-под обломков.
На этот раз Вера не смогла сдержать рыданий. Я сел рядом и обнял ее, стараясь утешить.
— Такое горе, Изекииль... — всхлипнула она. — До сих пор не могу оправиться после этой потери. Вот видишь, как оно вышло: мы бежали из России от ужасов войны, а она настигла нас здесь.
— Мне очень жаль, Вера, правда очень жаль. Я... мы с сестрой считали вас с Константином своими дядей и тетей.
— Мы вас тоже очень любили, — ответила Вера.
И вот наступил момент, когда я должен был спросить об отце и Далиде, а также, хотя мне и очень этого не хотелось, о Кате.
— А Катя? — спросил я. — Где она теперь?
Вера взглянула на меня, и я увидел невыразимую тоску в ее огромных серых глазах.
— Я не знаю, Изекииль, я ничего о ней не знаю. Всего три недели, как кончилась война. Густав делает все возможное, чтобы найти Катю и твоего отца, но пока...
Я замер в тревоге, ожидая самого худшего; но потом облегченно перевел дух: оставалась надежда, что оба они находятся неизвестно где, но по крайней мере живы.
— Ты знаешь, где они были во время войны? — спросил я. — Я думал, что здесь, с вами, но ведь это не так?
Вера заломила руки, подбирая слова, которые не причинили бы мне лишней боли.
— Константин настаивал, чтобы твой отец остался в Лондоне, но Самуэль... Ты же знаешь, он всегда был упрямым и сказал, что не станет сидеть сложа руки, глядя, как немцы по всей Европе травят евреев. Самуэль как будто снова пережил тот давний погром. Ты же знаешь, он так до конца и не оправился после гибели матери, сестры и брата. Твой отец говорил, что они участвуют в двух войнах сразу: в войне демократии против нацизма и в борьбе евреев за выживание; и что он готов сражаться сразу на двух фронтах.
— А где сейчас отец, Вера?
— Этого я тоже не знаю, Изекииль. Он решил остаться во Франции, чтобы работать в Сопротивлении, которую составляли французы и испанские республиканцы. Густав расскажет подробнее, он знает больше, чем я. Ты же знаешь, как Константин старался уберечь меня от новой боли, он считал, что я и так настрадалась после революции. Меня раздражало, что он относится ко мне, как к ребенку, скрывая от меня все, что только можно, но ничего не могла с этим поделать. Тем не менее, я знала, что твой отец вступил в ряды Сопротивления, и Катя, несмотря на все протесты Константина, решила остаться с ним во Франции. Она тоже работала в Сопротивлении. Мы здесь помогали им, как могли. Уверяю тебя, не было и дня, чтобы Константин не предпринимал чего-либо, чтобы спасти евреев.
— А Далида? Где моя сестра?
— Густав пытается выяснить, что с ней случилось, но здесь тоже слишком много путаницы. Кажется, ее арестовало Гестапо. Далида тоже принимала участие в Сопротивлении, — добавила Вера.
При одном только слове «Гестапо» меня до сих пор охватывает ужас. Я был наслышан об их преступлениях, о невообразимой жестокости, о том, какое наслаждение они получали, пытая заключенных.
Вера поспешила ответить на мои вопросы, стараясь успокоить мою тревогу. К тому времени, когда вернулся Густав, я уже имел довольно четкое представление о том, чем занимались во время войны отец и сестра.
Мы с Густавом пожали друг другу руки, раздумывая, прилично ли нам будет обняться. Мы стали взрослыми, и годы совместно проведенного детства словно растаяли без следа.
Густав всегда казался мне слишком избалованным и изнеженным ребенком, хотя на самом деле его воспитывали намного строже, чем меня. Однако сейчас мы почувствовали себя гораздо ближе друг другу, чем в детстве.
Мы пообедали втроем, вспоминая былые времена. Вера с ностальгией вспоминала о наших детских проказах, и на протяжении всего обеда не желала говорить ни о чем другом, чтобы не нарушить эту хрупкую идиллию. После обеда мы перешли в чайную комнату.
Густав закурил трубку, а мне предложил сигарету, которую я с благодарностью принял.
— Я начал расследование всего пару месяцев назад, и узнать успел не так уж много, — начал он. — Ты хочешь найти отца и сестру, а я хочу найти тетю Катю. Вот так война свела нас с тобой.
Выслушав рассказ Густава, я увидел перед собой совершенно другого Самуэля, которого никогда не знал прежде. Отец повернулся ко мне совершенно неожиданной гранью, и теперь я видел его совсем иначе.
— Самуэль и Катя были в Париже, когда премьер-министр Франции Поль Рено подал в отставку. За два дня до этого, 14 июня 1940 года, совершил предательство маршал Петен, и теперь Франция сгорала от стыда, глядя, как нацистские войска маршируют по Елисейским полям. Если и прежде евреям в Париже жилось несладко, то с этого дня лишь единицы имели шансы выжить.
27 сентября этого злополучного 1940 года правительство Виши устроило перепись еврейского населения Франции. Твой отец решил, что ни он, ни Далида в этой переписи участвовать не будут.
«Они хотят знать, сколько в стране евреев, считая нас по головам, как скотину. Я не позволю нас так унижать», — написал он моему отцу. Не спрашивай, как отец смог письмо получить, потому что я не знаю.
Мне известно лишь, что Самуэль и Далида выехали из дома, где они жили, и сняли другой, поменьше, на тихой улочке Сан-Мишель. Труднее всего оказалось решить вопрос с лабораторией. Он сообщил своему помощнику, что уезжает из Франции и передает ему все полномочия по управлению делами на время своего отсутствия. Однако эта мера мало чем помогла, поскольку правительство Виши под эгидой нацизма решило конфисковать собственность всех евреев. Но твой отец это предвидел; ему удалось сберечь некоторую сумму денег, а также несколько картин и других ценностей, которые он передал Кате на хранение. Да, забыл сказать, Самуэль настоял, чтобы Катя жила отдельно.
— Ты же не совсем еврейка, — сказал он, на что моя тетя ответила:
— У меня по меньшей мере четверть еврейской крови.
Но об этом знали немногие. Все парижские друзья считали их русскими — русскими дворянами, бежавшими из России от революции.
Таким образом, Катя сняла квартиру неподалеку от Монпарнаса, решив во что бы то ни стало остаться во Франции.
3 октября во Франции вышел «Закон о евреях». С этой минуты евреи стали гражданами второго сорта. Да что я говорю — они вообще перестали быть гражданами.
Самуэль начал борьбу в тылу врага вместе с Давидом Перецем, сыном Бенедикта Переца, того старого торговца, который столько помогал ему в прошлом. Давид организовал группу Сопротивления. Мне известно, что это была не единственная во Франции еврейская группа, были и другие: Содружество, Амелот, Общество помощи детям. Некоторые из них сотрудничали с маки: ведь, в конце концов, они имели одну цель.
Я не знаю, где Давид Перец разыскал русского эмигранта, который зарабатывал на жизнь изготовлением поддельных документов. Разумеется, он задавался вопросом, может ли доверять этому русскому — особенно учитывая, что тот приехал в Париж еще до того, как наступил 1917 год, что заставляло подозревать, что он не слишком благожелательно настроен к делу революции. Тем не менее, они решили рискнуть: ведь ни Самуэль, ни Далида не могли оставаться в Париже без новых документов. Самуэлю предстояло встретиться с этим человеком.
Он жил недалеко от Монмартра, в тихом переулке. Дверь открыла какая-то черноволосая женщина с таким грозным взглядом, что душа у него ушла в пятки. Самуэль назвал пароль, и она пригласила его войти, захлопнув за ним дверь со страшным стуком, похожим на выстрел.
Она провела его в комнату без окон, больше похожую на чулан, и предложила сесть. Сама села напротив и принялась задавать вопросы. Она говорила с акцентом, из чего Самуэль сделал вывод, что женщина не француженка. Позже он узнал, что так и есть: женщина оказалась испанкой, и звали ее Хуана.
Во время война в Испании она воевала в ополчении. После того, как у нее на глазах погиб муж на Арагонском фронте, а сама она потеряла еще не родившегося ребенка, Хуана превратилась в настоящую фурию. Других ее родственников — отца и дядю — расстреляли после окончания войны. Но сама она узнала об этом много позже, потому что вынуждена была бежать из Испании; в противном случае оказалась бы в тюрьме, откуда дорога была только одна — в ров, вместе с другими расстрелянными. Хуана не стала дожидаться, пока ее схватят, и бежала во Францию, перейдя границу Каталонии в Серданье — этой дорогой несколько лет спустя стали активно пользоваться борцы с режимом Франко.
В Перпиньяне ее задержали и отправили в концлагерь, но оттуда ей удалось бежать; через несколько дней она добралась до Парижа, где жил ее родственник, который ее и приютил. Этот родственник — какой-то ее троюродный дядя, печатник по профессии — был республиканцем, всегда готовым помочь всем, кто просит о помощи. В свое время он тоже бежал из Испании — в 38 году, еще до окончания войны. Здесь, во Франции, он стал активным бойцом Сопротивления.
При посредничестве своего дяди Хуана познакомилась с Василием. В свое время он бежал из царской России, но после победы Октябрьской революции не захотел вернуться в Москву, потому что весьма неплохо устроился в Париже, работая печатником в мастерской Педро, дяди Хуаны. Однажды Педро поздно вечером обнаружил Василия в своей мастерской. Оказалось, что русский уже давно изготовляет на заказ фальшивые документы для всех, кто готов за это платить; как правило, преступников. Педро, впрочем, не стал сдавать его полиции, за что русский воспылал к нему поистине собачьей преданностью. Война неразрывно связала этих двоих людей, и теперь они вместе изготовляли документы для деятелей различных политических группировок, у которых имелись проблемы с законом.
Должно быть, ответы Самуэля удовлетворили Хуану, поскольку она в конце концов позволила ему встретиться с Василием.
Самуэль оказался лицом к лицу с человеком среднего роста с блестящими глазами, которые радостно вспыхнули, едва Самуэль обратился к нему по-русски. Они болтали почти целый час, пока их не прервала рассерженная Хуана.
— Послушайте, господа, либо вы будете говорить по-французски, либо вообще молчите, — заявила она, на что Василий ответил улыбкой.
— Итак, вам нужны несколько паспортов, в том числе для вас и дочери, причем желательно вчера, — вернулся он к прежнему разговору. — Но ни я, ни мой компаньон не умеем творить чудеса.
— Но я и не прошу о чуде, а лишь помочь мне спасти жизнь нескольким людям, причем речь идет не только о евреях, но и о французах. Разве вы сами не против нацистов?
— Разумеется. Дядя Хуаны помог мне понять, что деньги — это еще не все, я даже забросил свой прибыльный бизнес и начал работать бесплатно. Хотя думаю, у вас-то есть чем заплатить — не так ли, месье?
Он не ошибся: Самуэль и в самом деле был готов заплатить любые деньги за эти паспорта. Однако Хуана подошла к Василию и, недолго думая, отвесила ему затрещину.
— Не смей так шутить! — произнесла она угрожающим тоном. — Сделаешь все, о чем он попросит, даже если тебе придется работать для этого день и ночь.
— Вот видите, месье, если женщина чего-то захочет, отказать ей невозможно. Она здесь хозяйка.
Позднее, когда Самуэль лучше узнал Василия, он понял, что под циничной маской скрывается настоящий борец за свободу, готовый отдать жизнь за общее дело.
Благодаря новым документам Самуэль превратился в месье Иванова, а Далида — в мадемуазель Иванову, отца и дочь, бежавших из Санкт-Петербурга от советской революции.
Василий их предупредил:
— Видите ли, если вам сделать французские документы, они смогут проверить в старых архивах, существовали ли когда-либо такие люди; но русских иммигрантов не смогут проверить при всем желании. Само собой разумеется; вы должны представляться непримиримыми врагами Сталина и ярыми поклонниками Гитлера, которого считаете единственной надеждой на спасение своей родины.
Первый заказ Самуэль сделал на пятьдесят французских паспортов, которые должны были помочь пятидесяти евреям покинуть Францию и добраться до Лиссабона, откуда они могли бы отправиться в Палестину.
Мой отец, Константин, отвечал за непосредственную перевозку людей. Это оказалось непростым делом. Европа находилась в состоянии войны, каждое судно на счету. Раздобыть удалось лишь несколько совсем старых калош, которые едва держались на плаву. Отец использовал все свои связи, чтобы эти люди получили от британских властей разрешение на въезд в Палестину. В довершение всего, отец начал работать на Британскую разведку, передавая своим друзьям из Адмиралтейства информацию, которую получал от Кати и Самуэля.
За первыми пятьюдесятью паспортами последовали другие. Хуана, Василий и Педро работали, не покладая рук. Эта женщина, казалось, ничего не боялась — быть может, потому, что ей уже нечего было терять, она и так лишилась всего, что составляло смысл ее жизни.
Должен сказать, Изекииль, что твоя сестра, как и моя тетя, отказалась остаться с нами в Лондоне.
Далида стала связной между нами и другой группой Сопротивления, во главе которой стоял один испанец. Все называли его Армандо, но никто не знал, настоящее ли это имя. Он пользовался большим авторитетом — прежде всего, потому, что оказался поистине неуловимым. Он постоянно ездил из Парижа в Испанию, пересекая границу в районе Бидасоа, а также возле Перпиньяна. Вместе с другими группами Сопротивления он помогал подпольно переправлять людей в Испанию, откуда их путь лежал в Португалию. Причем не только евреев. Армандо сотрудничал с Красным Комитетом, который специализировался на оказании помощи летчикам союзных войск, сбитым над территорией Франции, Бельгии или Голландии.
Иногда Далиде приходилось сопровождать до границы группы беглых евреев. Как правило, группы состояли из четырех или пяти человек, не более, чтобы не вызывать подозрений. Этих людей снабжали фальшивыми документами; согласно легенде, они ехали на юг, чтобы навестить родственников или найти тихое прибежище на время войны. Твоя сестра провожала их до деревни, где их встречали другие члены группы Армандо, чтобы переправить в Испанию.
Я не знаю, сколько рейсов совершила Далида, но несомненно, она спасла много жизней.
Катя тоже внесла свой склад в общее дело. Статус русской графини открывал перед нею двери в дома самых влиятельных людей в Париже — гнусных предателей, ставших лакеями фашистов.
В конце 1940 года Катя получила повестку из полиции. У нее пытались выяснить, что она делает в Париже, чем занимается и, главное, предана ли она идеям нацизма, а то вдруг она иностранная шпионка?
Сам не знаю, откуда у тети взялась такая выдержка и отвага, но допрос она выдержала блестяще.
— Графиня, сколько времени вы собираетесь пробыть в Париже? — спросил полицейский.
— Ровно столько, сколько вы мне позволите, — ответила она. — Куда я поеду? Разумеется, когда-то я жила в Лондоне, но я не уверена, что сейчас мне там будет так уж уютно, учитывая, что всем знакомым известны мои симпатии к фюреру.
— Так значит, вы...
Но Катя продолжала щебетать, не давая полицейскому вставить и слова.
— Я, месье, только и мечтаю, чтобы фюрер поскорее выиграл эту войну, чтобы мы смогли наконец вернуться в нашу прежнюю, настоящую Россию. Я понимаю, что сейчас ему приходиться иметь дело с Советами, поэтому он ведет соответствующую политику, но я молю Бога, чтобы Адольф Гитлер стал императором Европы.
— И вы уютно чувствуете себя в Париже?
— Если вам так хочется знать, месье, скажу откровенно: разумеется, да. Мне пришлось бежать из России — полагаю, этим все сказано.
— А вы случайно не еврейка, мадам?
— Месье! Разве вы не знаете, что задолго до появления фюрера евреи доставляли нам в России немало проблем? Нет, месье, я не еврейка; слава Богу, он уберег меня от такого несчастья.
Кроме того, ни один мужчина не мог устоять перед красотой моей тети. Даже теперь, когда ей было уже больше шестидесяти лет, она, несмотря на все выпавшие на ее долю трудности, сохранила прежнее самообладание и элегантность. Ей не составило большого труда познакомиться с членами правительства Петена. Кроме того, она свела знакомство и с некоторыми чиновниками, которые, считая ее совершенно безобидной, иной раз выбалтывали кое-какие секреты, не ускользающие от чуткого Катиного уха. Таким образом она узнавала о планируемых облавах или о том, что того или иного члена Сопротивления взяли под наблюдение. Правда, Армандо с большой осторожностью использовал полученную от нее информацию; опасаясь, что Катю в любую минуту могут разоблачить и использовать как приманку в расставленной ловушке.
Она свободно разъезжала по Парижу на своем черном «мерседесе», а ее шофером был не кто иной, как один из людей Армандо. Она перевозила оружие, взрывчатку, доставляла письма и деньги, спрятанные в особом тайнике.
Однажды вечером, когда Катя выходила из дома одного из людей Армандо со свертком, внутри которого была взрывчатка, она столкнулась с тем самым офицером полиции, который вызывал ее в отделение для допроса. Его сопровождали офицер СС и несколько жандармов. Они спрашивали документы у всех прохожих и заставляли женщин открывать сумочки. Катю спасла ее невозмутимость, с которой она дружески поприветствовала знакомого полицейского.
— О, месье, как я рада вас видеть! Вы заняты? Если так, не смею вас отвлекать...
Никто из полицейских не осмелился потребовать документы у женщины, так непринужденно разговаривающей с одним из начальников. Тем не менее, один из эсэсовцев все же поинтересовался, что у нее в пакете, и Катя с улыбкой ответила:
— Ну, конечно, бомба, месье. Что же еще там может быть?
Француз рассмеялся удачной шутке, однако немец остался серьезным.
— Позвольте мне представить вас графине Кате Гольданской... Мадам, позвольте представить вам Теодора Даннекера, истинного хозяина Парижа.
— Но ведь это огромная ответственность — владеть таким городом, как Париж! — воскликнула Катя. — Вы должны как следует о нем заботиться, ведь это уникальный город, настоящая жемчужина Третьего Рейха.
Обменявшись с ней несколькими банальными комплиментами, двое мужчин проводили Катю до машины, где она возблагодарила Бога за спасение.
Несмотря на то, что организации принадлежала целая сеть домишек, разбросанных по всему городу, в которых располагались убежища на случай облав, они постоянно оставались настороже. Группа Давида Переца, в которую входили Самуэль с Далидой, Катя и Армандо, особое внимание уделяла вопросам безопасности, только так можно было выжить.
Две группы стали работать вместе благодаря Далиде. Именно она первой познакомилась с Армандо и сумела завоевать его доверие, хоть это и было нелегко. В других обстоятельствах Далида, быть может, отпрянула бы в ужасе от этого грозного сорокалетнего испанца с большими сильными руками и изборожденным морщинами лицом. Однако она не испугалась обманчиво грозного вида Армандо. Его выдал голос, так не вязавшийся с грубоватой внешностью; голос не деревенского мужлана, а человека образованного.
Они познакомились в доме Василия. Далида пришла туда, чтобы доставить фотографии для фальшивых паспортов, при помощи которых Самуэль пытался спасти одну еврейскую семью. Хуана тут же провела ее в гостиную, где Василий горячо спорил с каким-то типом.
Этот человек стоял спиной и не видел, как она вошла. Хуана не потрудилась его представить, да и сама Далида не желала знать, что делает здесь этот тип. Она молча стояла, слушая их разговор.
— Тебе же было сказано, что документы нужны прямо сегодня!
— Они будут готовы в течение нескольких часов, — спокойно ответил Василий.
— Через несколько часов? А что мне делать сейчас? Ты же знаешь, что я должен выехать из Марселя не позднее, чем через час. Я не могу ждать, и уже поздно искать другого человека, который мог бы-выправить мне документы! — возмутился Армандо.
Далида посмотрела на него и сказала:
— Я могу пойти вместо вас.
Армандо удивленно оглянулся; появление этой девушки его лишь больше разозлило.
— А это еще кто такая? — спросил он. — Вы все тут что, с ума посходили? Я же предупреждал, чтобы здесь не было никаких посторонних, когда я прихожу.
Хуана возразила Армандо:
— В моем доме командую я. Сюда не придет никто посторонний, а эта девочка, чтобы ты знал — еврейка и состоит в еврейской сети, и у нее столько же причин не доверять случайным людям, сколько и у тебя.
— Она либо до крайности наивна, либо просто невозможно глупа, если вызывается делать такую работу для незнакомого человека. Сколько тебе лет? — осведомился он, глядя на Далиду сверху вниз.
— Скоро исполнится двадцать, — ответила она спокойно.
— И с какой это стати ты решила сделать работу за меня?
— Потому что вы сами не можете. Вы же говорите, что людям грозит опасность и им очень нужны эти документы.
— Ну а тебе-то какое до этого дело?
— Мне есть дело до всего, что имеет отношение к нацизму.
Хуана улыбнулась. Нельзя сказать, чтобы ее удивила решимость Далиды, ведь она уже знала, что та состоит связной в группе Давида Переца, он тем, кто ее не знал, Далида могла показаться намного храбрее, чем сама себя считала.
— У вас не так много вариантов, — сказала Хуана. — Либо пойдет она, либо пойдешь ты сам, но тогда придется подождать.
— Насколько я знаю...
И тут Далида снова его перебила:
— В том-то и дело, что ты ничего не знаешь. Не знаешь, на что я способна, не знаешь, приду ли я вовремя или заплутаю, не знаешь, как я себя поведу, если меня задержат, что я могу рассказать... А я не могу ничего тебе обещать, кроме того, что я постараюсь вовремя доставить пакет в назначенное место и избежать при этом слежки. Вот и все, что я могу обещать.
Армандо по-настоящему заинтересовался Далидой — девушкой в расцвете своей красоты, но при этом обладающей несвойственной ее возрасту силой духа.
— Согласен.
Армандо ушел из мастерской, полный сомнений, не совершает ли ошибку. Видимо, эта девочка и впрямь заслуживала доверия, если работает в еврейской группе, но ведь он ничего не знал о ней, кроме того, что за нее поручились Хуана, Педро и Василий. Конечно, это являлось своего рода гарантией, но, с другой стороны, какие могут быть гарантии, когда занимаешься подпольной деятельностью?
Далида покинула мастерскую, унося в своей сумочке четыре французских паспорта для четверых испанцев, которые бежали из концлагеря и теперь собирались пополнить ряды Сопротивления.
Она шла достаточно быстро, но все же не настолько, чтобы привлечь ненужное внимание. Ей предстоял долгий путь от Монмартра до Елисейских Полей; именно там находился бар, где ей предстояло встретиться с человеком, которому она собиралась передать документы. Она знала, что нужно поторопиться, чтобы успеть вернуться домой, прежде чем отец начнет волноваться.
Через час она добралась до заветного бара. Она вошла внутрь, не обращая внимания на любопытные взгляды сидящих за столиками мужчин. Далида направилась прямиком к барной стойке и произнесла заветную фразу, которая служила паролем:
— Франсуа прислал меня за хлебом.
Бармен окинул ее растерянным взглядом. Он ждал Армандо, а вместо него пришла какая-то девица.
Он провел ее в подсобку. Стоило Далиде войти на кухню, как какой-то мужчина набросился на нее сзади, сгреб в охапку и приставил к горлу нож. Она замерла в ужасе, ощутив, как ее кожи коснулось холодное стальное лезвие.
Однако она сумела взять себя в руки и произнести несколько слов, которые Армандо заставил ее выучить. Слова казались полной бессмыслицей, но, видимо, эти люди так не считали.
С этого дня Далида стала работать сразу на две организации: на группу Давида Переца и твоего отца и на группу Армандо. Она стала пользоваться настоящим уважением у тех людей, которые, как и она, изображали прожигателей жизни в оккупированном Париже, вводя в заблуждение своим обманчиво-беззаботным видом.
У Армандо был адьютант — высоченный эльзасец, статью напоминающий медведя, которого все называли Раймоном. Он научил Далиду двум вещам: обращаться с рацией, при помощи которой они держали связь с Лондоном, и делать взрывчатку. И то, и другое она освоила в совершенстве.
Передавать сообщения было непросто. Рацию Далида держала у себя в комнате, рискуя, что ее в любой момент могут обнаружить. Раймон предупредил, что время сеанса связи должно быть минимальным, чтобы Гестапо не успело засечь сигнал. Она никогда не забывала вовремя отключить связь, а иногда и сама ее обрывала, чтобы не поставить под удар себя или других членов группы.
Иногда Катя уезжала в Мадрид, а оттуда — в Лиссабон, где встречалась с братом и передавала ему информацию о расположении нацистских войск в Париже, а также получала запечатанный конверт с инструкциями от Британской разведывательной службы, которые та рассылала своим людям в Париже. При этом Константин при каждом удобном случае пытался уговорить ее вернуться в Лондон, но она всегда отказывалась.
— Я люблю его, Константин, — говорила она. — Неужели ты не понимаешь? Ты веришь, что я могу бросить Самуэля? Да я готова пойти за ним даже в ад, если потребуется.
— Катя, когда-нибудь война закончится, и Самуэль вернется к тебе в Лондон, — отвечал Константин. — Согласись, мы с ним уже староваты для этих шпионских игр. Сам я нисколько не рискую, встречаясь с тобой в Лиссабоне или в Лондоне, чтобы передать тебе очередной пакет; но я не могу уснуть по ночам, зная, как рискуешь ты.
— Ты же знаешь, Константин, что я люблю Самуэля с детства. Я отказывала всем поклонникам, ты помнишь, как сердилась бабушка, что я отказываюсь выходить замуж. Когда мы с ним снова встретились, я уже считала свою жизнь потерянной, и ты знаешь, чем он пожертвовал, чтобы быть со мной. Всем, что имел — женой и сыном. А теперь ты хочешь, чтобы я бросила его в Париже и дожидалась, когда закончится война, пока он там рискует жизнью... Нет, Константин, даже все дивизии Вермахта не смогут нас разлучить.
— Пусть хотя бы Далида уедет в Лондон: там ей будет безопаснее.
— Ты ее не знаешь. Далида уже взрослая и отвечает за себя сама. Самуэль очень обеспокоен, что с каждым днем она все глубже увязает в делах Армандо. Неделю назад она принимала участие в диверсии: взорвали железнодорожные пути недалеко от Парижа. Очевидно, она научилась работать со взрывчаткой. На днях я спросила у нее, не боится ли она, и знаешь, что она ответила? «Мне страшно, что мы можем проиграть войну: что тогда будет с Европой? Вот это действительно страшно».
Густав ненадолго замолчал, и Вера предложила ему чашку чаю. Затем он продолжил свой рассказ.
— Изекииль, ты что-нибудь слышал о Rafle du Vel d’Hiv? Во время этой операции 16 июля 1942 года арестовали сотни евреев. Этих несчастных заперли на велодроме — я имею в виду Зимний велодром. Но всего хуже были даже не те страдания, которые они там терпели, а то, что вскоре уже некому было страдать. Многих, впрочем, отправили в Германию, в концентрационные лагеря.
Французы получили приказ от своих немецких хозяев: провести массовые аресты евреев. Приказ они выполнили без вопросов. Это оказалось совсем несложно: все евреи уже давно стояли на учете, так что полиция знала, кого где искать. Утром 16 июля в еврейские дома ворвались тысячи полицейских. Они арестовали более двенадцати тысяч человек, в том числе женщин и детей.
Кое-кому удалось бежать; другим, состоявших в группах Сопротивления, тоже удалось спастись благодаря тому, что за несколько месяцев до этого они, подобно Самуэлю и Далиде, ушли в подполье, оставив дома и семьи.
Кого-то отправили на Велодром; других в Дранси — это лагерь, расположенный к северу от Парижа; третьих — в Питивье и Бон-ля Роланд...
Семьи разлучили: детей отправляли в один лагерь, родителей — в другой. Многих детей отправили в Освенцим, где они в первый же день приезда нашли свою смерть в газовых камерах.
Запомни эти имена, Изекииль; никогда не забывай имена троих офицеров СС, троих убийц: Алоиза Брюннера, Теодора Даннекера и Хайнца Ротке. Алоиз Брюннер впоследствии стал комендантом лагеря Дранси.
Твоим отцу и сестре удалось выжить, вот только остальным они мало чем могли помочь. Для Самуэля стало навязчивой идеей вывезти из Франции нескольких еврейских детей, которых они прятали у друзей. Вместе с Давидом Перецем они собрали десять человек. Как я уже говорил, мой отец никогда не рассказывал, как Самуэлю удавалось держать с ним связь, но знаю, что Константин получил уведомление, что Самуэль собирается вывезти из Парижа десять детей.
Самуэль попросил отца постараться довезти их до Гибралтара или Лиссабона, а уже оттуда переправить в Палестину — или в другое место, где они будут в безопасности. Несмотря на все трудности, отец всегда неукоснительно выполнял инструкции Самуэля. Организовать доставку в Палестину еврейских детей оказалось очень непросто. Ты же знаешь англичан. Да, ты сражался с ними бок о бок и знаешь, какие они бесстрашные солдаты, но не забывай, что для британцев на первом месте всегда их собственные интересы, а потом уже все остальное. Тебе хорошо известно, что уже многие годы они ведут политику сокращения числа евреев, въезжающих в Палестину. Они не желали и не желают новых военных конфликтов и не хотят злить палестинских арабов.
Педро и Василий сделали поддельные документы для этих детей. Они передали их Кате, которая обратилась за помощью к неким монахиням из ордена Сестер Милосердия. Катя слышала, что эти монахини, помимо всего прочего, заботятся о детях-сиротах, и решила, что они смогут помочь. Она пришла в монастырь и попросила разрешения поговорить с настоятельницей, но та оказалась в отлучке, и ее приняла сестра Мари-Мадлен. Этой женщине не было еще и сорока лет, но она уже успела прославиться на всю общину своим скверным характером.
Катя дала волю своему красноречию, напрямую обсудив проблему с сестрой Мари-Мадлен.
— Нашим друзьям удалось спасти десять еврейских детей, — сказала она. — Их родителей забрали в Зимний велодром... Но дети по-прежнему в опасности, и мы должны вывезти их в Испанию, а оттуда — в Лиссабон или Гибралтар. Но мы должны быть уверены, что они смогут перенести путь. Вы сможете на время приютить их здесь?
Сестра Мари-Мадлен что-то неразборчиво проворчала сквозь зубы, пристально посмотрела Кате в глаза и ответила, даже не улыбнувшись:
— Даже не знаю, что сказала бы по этому поводу мать-настоятельница. Ее сейчас нет, она вместе с одной из сестер отправилась навестить один приют для престарелых, недалеко от Парижа. Они вернутся только завтра. Но если вы приведете детей сегодня, настоятельница не сможет отказать им в помощи, ведь они уже будут здесь.
— Но если бы она была здесь, разве смогла бы она отказать им в помощи? — спросила Катя.
— Я вам уже сказала, что нет. Но вы и сами должны понимать, что, согласившись принять у себя этих детей, мы подвергаем опасности остальных — тех, которые уже здесь живут. Что будет с нашими сиротами, если нас арестуют? Лучше скажите, как долго вы предполагаете их здесь продержать?
— Не знаю, сестра. Думаю, не дольше нескольких дней; не знаю, как получится, но мы постараемся как можно скорее избавить вас от их присутствия.
— Сколько им лет?
— Самому младшему четыре года, старшему — двенадцать.
— Сохрани и помилуй нас Бог!
— Воистину так, сестра.
Вскоре члены тайной организации доставили детей в монастырь. Малышам строго-настрого наказали, чтобы они не смели плакать, однако, несмотря на то, что спасенные дети очень старались держать себя в руках, их выдавали печальные лица и дрожащие губы.
Кое-кто из сестер был до крайности напуган, им вполне хватало забот и с собственными сиротами, но сестра Мари-Мадлен была непреклонна:
— Или вы хотите отречься от Христа, отказывая в помощи этим созданиям? — спросила она. — Да, конечно, это опасно, но к лицу ли нам так дрожать за свое благополучие — нам, невестам Христа, принявшим смерть на кресте?
Вернувшаяся мать-настоятельница устроила сестре Мари-Мадлен хорошую взбучку за то, что та приняла решение, не посоветовавшись в ней, но она была доброй женщиной и искренне сочувствовала несчастным детям.
Сестра Мари-Мадлен смогла убедить настоятельницу, чтобы та позволила ей сопровождать детей до границы. Они должны были ехать поездом — под тем предлогом, что якобы дети больны туберкулезом и теперь, благодаря щедротам графини Кати Гольданской, их везут на юг, к морю, на лечение и отдых. Присутствие монахини должно было добавить этой компании солидности и избавить от ненужных подозрений.
Далида убедила Армандо, что детей должны встретить на границе его люди. Армандо согласился не слишком охотно, не желая подвергать своих людей опасности, но в конце концов сказал, что его люди встретят детей по другую сторону границы. Но по территории Франции малышей должны были сопровождать люди из организации Давида Переца и Самуэля. Решили, что детей повезут в Перпиньян, а оттуда недалеко и до границы, откуда детей отправят в Барселону, где уже все будет готово к их приезду. Самое сложное — это, конечно, пересечь границу: для этого придется воспользоваться тропами контрабандистов.
На следующий день испуганные дети продолжили свое путешествие. Они еще не успели оправиться от пережитого страха, когда их разлучили с родителями, прятали по чужим домам, затем — в монастыре, где какие-то посторонние женщины заставляли их учить наизусть «Отче наш» и «Богородице, дево». Вряд ли из них собирались сделать католиков; просто, как объяснила сестра Мари-Мадлен, если их задержат, дети должны выглядеть добрыми христианами, а значит, знать молитвы.
Было решено, что Самуэль с ними не поедет; присутствие мужчины в группе монахинь неизбежно привлекло бы внимание. Так что Самуэль сдержанно простился с Далидой и Катей, не зная, суждено ли ему увидеть их снова.
Группу возглавляла сестра Мари-Мадлен. Детям достаточно было взглянуть на нее, чтобы умолкнуть. Монахиня обладала той непостижимой внутренней силой, в которой сейчас все нуждались больше, чем когда-либо.
При посадке на поезд их остановила полиция и потребовала предъявить документы. Монахиня стала объяснять одному из полицейских, что дети едут лечиться на курорт благодаря доброте своей благодетельницы, вот этой дамы. Катя улыбнулась легкомысленно-безразличной улыбкой, как будто это и впрямь была совершенно невинная поездка. Далида играла роль компаньонки графини.
Полицейские, казалось, были вполне удовлетворены объяснениями сестры Мари-Мадлен, но затем подошли еще двое мужчин, которые представились сотрудниками Гестапо и потребовали документы у детей и женщин.
— Неужели вы полагаете, что несчастные сироты представляют какую-то опасность для Третьего Рейха? — укорила монахиня гестаповцев.
— Сироты, может быть, и нет, — ответил один из гестаповцев. — А вот изменники представляют для Третьего Рейха серьезную опасность. Вы, сестра, случайно не изменница? — с этими словами агент Гестапо испытующе взглянул на монахиню.
— Я всего лишь слуга Божия, опекающая несчастных больных сирот. Они больны туберкулезом, вот их документы. Мы везем их на юг лечиться, чтобы от них не заразились другие дети в монастыре. Графиня была настолько щедра, что взяла на себя все расходы. Да возблагодарит ее Бог за ее доброту!
Видимо, в этот день Бог и в самом деле решил защитить этих детей — в отличие от тысяч других, которые с его попустительства погибли в газовых камерах. Агент Гестапо разрешил им сесть на поезд.
Катя и Далида поделили между детьми бутерброды.
— Сейчас вам нужно поесть, а потом — сразу спать, — наставляла сестра Мари-Мадлен. — Путь до границы долгий, и вы должны вести себя как можно тише.
Дети слушали ее, онемев от страха. Как ни мало им было известно, они все же понимали, что их жизнь висит на волоске.
Несколько раз поезд останавливали и пассажиров досматривали французская полиция и Гестапо. Они уже прибыли в Перпиньян и собирались покинуть поезд, когда их окружили четверо агентов Гестапо и потребовали предъявить документы. Один подозрительно оглядел Далиду и произнес:
— Что-то воняет еврейским душком.
Далида вздрогнула и протянула свои фальшивые документы.
— Итак, вы русская эмигрантка. Иванова, правильно?
— Да, — ответила Далида.
— Это моя компаньонка, — вставила Катя. — Я графиня Екатерина Гольданская.
— Так значит, фройляйн — ваша компаньонка? Вы можете поручиться, что она не еврейка?
— Разумеется, не еврейка! — Катя держалась с высокомерием истинной аристократки. — Или вы считаете, что я настолько глупа, чтобы взять в услужение еврейку?
Сестра Мари-Мадлен встала рядом с Катей.
— Месье, графиня была настолько добра, что взяла на себя заботы о больных туберкулезом детях. Благодаря ее доброте они смогут отдохнуть и набраться сил вдали от города. Уверяю вас, мадемуазель Иванова никакая не еврейка. Или вы считаете, что мы, добрые христиане, стали бы иметь дело с потомками людей, распявших Христа? Да Боже упаси! Прошу вас, месье, не задерживайте нас. Дети устали, они еще маленькие, им нужно поесть и отдохнуть.
Агенты Гестапо пристально вглядывались в лица молчаливых детей.
В конце концов их все же отпустили. Дети и взрослые продолжили свой путь без спешки, как будто им нечего бояться и нечего скрывать.
Далида решилась задать монахине тот самый заветный вопрос, что уже давно не давал ей покоя.
— Сестра, вот вы сказали эсесовцу, что евреев совершенно справедливо преследуют за то, что они распяли Христа. Так значит, вы считаете правильным устраивать погромы и массовые убийства по всей Европе только за то, что когда-то евреи распяли Христа?— голос Далиды звучал спокойно, но монахиня расслышала в нем смятение и гнев.
— Можно подумать, вы не понимаете, почему я так сказала, — ответила она. — Как еще я могла убедить этих людей, что наши дети — не евреи? Очень жаль, если я вас обидела.
— Нет, я не обиделась, — заверила Далида. — Просто это так ужасно, что всему еврейскому народу приходится до сих пор жестоко расплачиваться за смерть Иисуса.
— Я не одобряю всех этих преследований и убийств, совершенных под предлогом мести за Христа. В конце концов, наш Господь и сам был евреем и никогда этого не скрывал — так как же я могу клеймить и проклинать еврейский народ?
— Однажды настанет день, когда Церкви придется попросить у нас прощения, — в словах Далиды прозвучала горечь. Будучи палестинкой, где евреи никогда не подвергались гонениям, она была потрясена, когда узнала, что в Европе достаточно уже родиться евреем, чтобы тебя не считали за человека.
— Ну что ж, если это поможет, я сама готова первой покаяться во всех грехах, которые мы совершили против евреев, — ответила монахиня.
После этих слов женщины надолго замолчали. Старшие дети не упустили ни единого слова из этого разговора, и теперь на их лицах проступило недоумение.
Армандо дал четкие инструкции: прямо от станции повернуть направо, пройти пятьсот метров, а затем кто-нибудь из них должен был произнести фразу-пароль: «Дорога никогда не кончается».
Они успели удалиться от станции где-то на километр, когда рядом затормозил грузовик. Водитель высунул голову в окошко и назвал пароль. Через минуту дети уже сидели в кузове и, хотя едва могли двигаться от усталости, наконец-то почувствовали себя в безопасности.
Они выехали из города, и водитель объяснил, куда идти дальше. Их путь лежал к небольшому дому почти у самой границы, скрытому в леске. Там их уже дожидалась пухленькая женщина небольшого роста; она выглядела очень обеспокоенной.
— Пусть дети поскорее заходят в дом и сидят там тихо, — сказала она. — Здесь мало кто ходит, но все-таки лучше не привлекать лишнего внимания.
Двухэтажный дом оказался довольно скромным. Первый этаж занимала огромная кухня; она же служила гостиной и столовой. Там их встретило уютное потрескивание дров в камине, а также теплое молоко и свежий горячий хлеб, которым угостила хозяйка.
— Этого, конечно, недостаточно, но по крайней мере, сможете заморить червячка, — сказала она.
Ее звали Иветта, и она была замужем за евреем.
— Мой муж умер незадолго до начала войны, — призналась она. — Страшно подумать, что с ним могло бы случиться, будь он жив... Эти люди отправляют евреев в Германию; якобы в трудовые лагеря, однако ходят слухи, что... Нет, лучше я не стану ничего говорить: боюсь, дети испугаются.
У Иветты в Испании было двое детей.
— Если бы вы знали, чего мне стоило убедить их перебраться за границу! Не сказать, что Франко любит евреев, но он хотя бы не их убивает и не заставляет пришивать к одежде звезды Давида. Время от времени я навещаю детей в Испании, но не могу позволить им вернуться домой.
Уже наступила глубокая ночь, когда за ними приехал другой грузовик. Сидящий за рулем человек назвался Жаном; с ним вместе приехал молодой парень, который представился Франсуа. Они сказали, что повезут детей в Лез-Англь, а оттуда поведут тайными тропами в Пучсерду. Иветте предстояло их сопровождать.
Дети совсем измучились, но так боялись вызвать неудовольствие сестры Мари-Мадлен, что не смели ни плакать, ни жаловаться. Их разместили в кузове с брезентовой крышей, которая должна была защитить их как от дождя, так и от любопытных взглядов.
Жан, не зажигая фар, вел машину по каким-то грязным проселочным дорогам, стараясь не выезжать на шоссе. Поэтому дорога заняла гораздо больше времени, чем они предполагали. Когда они добрались до Лез-Англя, уже почти рассвело.
— Отсюда нам предстоит идти пешком, чтобы пересечь границу, — объяснил Жан. — Предупреждаю, это будет нелегко. Ближайшая к нам деревня — Пучсерда, но мы не можем идти напрямик. Придется идти через горы. Вы уверены, что дети смогут выдержать переход?
Катя устремила взгляд на покрытые снегом горные вершины. Они были по-настоящему прекрасны. Как чудесно было бы скатиться на санках по одному из этих белоснежных склонов!
Сестра Мари-Мадлен снова предупредила детей, чтобы вели себя тихо.
— Мы отправляемся на экскурсию, вам она понравится, — заверила монахиня, а на ее лице читалась безмерная тоска и острая жалость к этим несчастным созданиям.
Далида взяла на руки самого младшего из детей, а сестра Мари-Мадлен — девочку пяти-шести лет. Кате, как, впрочем, и Иветте, не позволили взять на руки ребенка: ей сказали, что она слишком устала, да и возраст у нее далеко не юный: как-никак, уже шестьдесят три года.
Жан шел впереди, по-прежнему требуя хранить молчание. Порой он останавливался, закрывая глаза, словно к чему-то прислушивался, стараясь уловить каждый звук или шорох, рождаемый этими горами. Замыкал шествие Франсуа; время от времени он куда-то исчезал; потом возвращался и о чем-то тихо говорил с Жаном.
— Я знаю эти горы, как свои пять пальцев, — заверила Катю Иветта.
Какая-то девочка споткнулась, упала и заплакала. Далида приказала ей замолчать, после чего наскоро обработала разбитую коленку девочки.
— Вот смотри, сейчас мы послюним эту тряпочку и как следует протрем ранку. Тут же все пройдет, вот увидишь.
— Мы должны идти как можно медленнее, — сказала Катя.
— Мы должны вовремя прибыть к месту назначения, — возразил Жан. — Вашим друзьям по ту сторону гор прекрасно известен график испанских патрулей. Если мы опоздаем хоть на минуту — нас могут обнаружить. Мне очень жаль, но нам нужно идти дальше.
Дети из последних сил карабкались по обледенелым тропам; порой их ноги вязли в снегу, отчего они мерзли еще сильнее и дрожали от холода. Ни у кого из них не было теплой одежды и подходящей обуви. Не было их и у Далиды, и у Кати, и уж, тем более, у сестры Мари-Мадлен; только у мужчин и Иветты была походная одежда и резиновые сапоги, в которых удобно было пробираться через сугробы.
— Дети могут заболеть, — прошептала Катя.
— Но хотя бы останутся живы, — ответила Далида.
Все же им пришлось сделать остановку. Дети совершенно выбились из сил, а самые младшие так просто спали на ходу.
— Позвольте нам отдохнуть хотя бы полчаса, — умоляла сестра. — Дети просто не выдержат!
— Десять минут — и ни секундой больше! — отрезал Жан.
Приказав детям сидеть тихо, он велел Франсуа сходить на разведку.
Тот ушел и вскоре вернулся, не на шутку встревоженный.
— Тут неподалеку целая рота солдат, — сказал он. — Кого-то ищут. Надо уходить. Придется сделать изрядный крюк, поднявшись вон на ту гору, иначе нам с ними не разминуться.
— Детям там не пройти! — возразила Далида.
— Боюсь, другого выбора просто нет. Либо они идут, куда сказано, либо нас всех арестуют. Лично мне совсем не хочется оказаться в одном из этих вагонов для скота, в которых евреев и маки отправляют в германские лагеря.
Остальным ничего не оставалось, как последовать за ними. Катя пообещала детям целый мешок карамелек, если они будут вести себя тихо.
Сколько времени они шли? Катя не помнила; помнила лишь, что все они промочили ноги, а дети дрожали от холода. Кто-то даже начал кашлять. Но четыре женщины упорно тянули их за собой, помогая вставать упавшим, зажимая рты тем, кто пытался заплакать.
Но вот наступила желанная минута, когда Жан с улыбкой повернулся к Кате.
— Мы в Испании.
— Слава Богу! — воскликнула сестра Мари-Мадлен, возводя глаза к небу и шепча молитву.
— Вы уверены? — обеспокоенно спросила Катя.
— Да, мы в Испании, — повторил Жан.
Теперь он наконец позволил им отдохнуть, расположившись под шатром заснеженных ветвей горной ели. Они промокли, вспотели, проголодались, но теперь были в безопасности.
— А где же те люди, что должны нас встретить? — допытывалась сестра Мари-Мадлен.
— Пришлось отклониться от курса, и теперь мы в четырех километрах от места назначения. Так что Франсуа пойдет вперед и проверит, ждут нас или нет. Быть может, нас давно уже никто не ждет: мы слишком задержались.
— Дети совсем выбились из сил, — сказала монахиня. — Они не в силах больше сделать ни шагу.
— Думаю, сестра, мы оторвались от того отряда, но точно я не уверен, — сказал Жан. — Мы в любую минуту можем нарваться на других солдат или жандармов.
— И что же они сделают? Вернут детей во Францию? — разозлилась сестра Мари-Мадлен. — Выдадут их гестаповцам только потому, что они евреи?
— Это война, сестра. Думаете, здесь кого-то волнует судьба каких-то сирот? Ну, спасли вы десяток детишек — Бог вас за это вознаградит; но, если мы нарвемся на солдат, вам останется лишь молить Бога о заступничестве.
— Может, вы не верите в Бога? — спросила монахиня.
— Как вы можете так говорить, сестра? — оскорбилась Катя. — Разумеется, он верит в Бога.
— Нет, сестра, я не верю в Бога, — ответил Жан. — Но это не мешает мне оставаться порядочным человеком, и вы вполне можете мне доверять. Вы спасаете этих детей по велению Божьему, а я сражаюсь против нацистов, потому что считаю, что все люди равны, независимо от расы и вероисповедания. Каждый из нас действует в соответствии со своими убеждениями. Поэтому, сестра, давайте уважать друг друга: я не стану навязывать вам своих убеждений, а вы не пытайтесь обращать меня в свою веру.
Дети и в самом деле не в силах были сделать больше ни шагу, поэтому Катя, несмотря на возражения Жана, настояла, чтобы им позволили отдохнуть. Уже одно то, что они наконец-то в Испании, обнадеживало. Она, конечно, знала, что Франко — союзник Гитлера, но до сих пор ничего не слышала о том, чтобы Франко преследовал евреев. Поэтому не сомневалась, что, даже если их и задержат, то уж точно не отправят обратно во Францию, зная, какая судьба ждет там бедных детей. Именно так она и сказала Жану.
— Ну, если вы так доверяете франкистам — то вперед, а меня уж увольте, — ответил Жан. — Я анархист, мадам, а в Испании анархистов расстреливают, не разбираясь при этом, испанский ты анархист или французский. Я спасаю вам жизнь, помогая пересечь границу, не более того. Так что если не хотите идти, я ничего не могу поделать.
— Да ладно, Жан, не сердись, — вмешалась Иветта. — У тебя у самого маленькие дети; представь, как бы они карабкались через эти сугробы.
Однако Жан неумолимо тащил их все дальше. Уже стемнело, когда они услышали неподалеку чьи-то шаги. Жан, велев остальным затаиться, отправился выяснить, кто бродит поблизости. Вскоре он вернулся в сопровождении четверых мужчин, одним из которых оказался Франсуа.
— Есть тут домик неподалеку от Пучсерды, — сообщил он. — Там живут мать с дочерью; ее муж был контрабандистом, его арестовали и расстреляли. Там вы сможете отдохнуть, пока не придет грузовик, чтобы отвезти вас в Барселону.
Они простились с Жаном и Франсуа и отдались заботам встретивших их испанцев, которые помогли донести на руках детей, совсем выбившихся из сил. У всех троих за спиной висели винтовки.
Никто не видел, как они вошли в стоящий у подножия горы дом.
Должно быть, Иветта была хорошо знакома с его хозяйкой, поскольку они тут же обменялись горячими поцелуями.
— О Боже, бедные детки! — воскликнула хозяйка.
— Нурия, у тебя не найдется поесть чего-нибудь горячего? — спросила Иветта.
— Прежде всего, им нужно снять все мокрое, мы развесим их одежду сушиться у камина, — ответила Нурия — рыжеволосая женщина с карими глазами, ростом повыше Иветты и столь же решительная.
— Если их раздеть, они замерзнут насмерть, — возразила сестра Мари-Мадлен.
— Они замерзнут насмерть, если их не раздеть. Я постелю на полу матрасы и накрою их одеялами; Иветта, помоги. А пока можно дать им горячего молока, оно вон в том кувшине.
В скором времени сестра Мари-Мадлен вынуждена была признать, что Нурия права. Дети высохли и обогрелись, выпили несколько кружек молока и теперь мирно спали, закутанные в простыни и одеяла
Катя и Далида тоже переоделись в сухую одежду Нурии, но сестра Мари-Мадлен, хоть и не переставала кашлять, отказалась снять промокшую рясу, пытаясь обсохнуть возле камина.
— Считаете, Господь так уж огорчится, если вы ненадолго снимете рясу, пока она не высохнет? — спросила Нурия.
Монахиня ничего не ответила. У нее болела голова, а в груди разливался жар, не давая вздохнуть.
— Эта женщина больна, — сказала Иветта, обращаясь к Нурии.
В конце концов, Катя убедила ее перебраться в спальню Нурии и переодеться в ночную рубашку, пока ряса высохнет.
— Никто вас не увидит, сестра, обещаю.
— Быть монахиней — значит подчиняться определенным правилам, — ответила она. — Эти обязательства мы приняли добровольно, никто не заставлял. Я понимаю, вам, возможно, кажется абсурдным, что я отказываюсь надеть другую одежду, как это сделали вы с Далидой.
— Я вовсе не осуждаю вас, сестра, просто призываю вас вести себя разумно, — убеждала Нурия. — Пусть ряса высохнет, а вы пока побудете в моей комнате, где вас никто не увидит. Думаю, на это вы вполне можете согласиться.
Нурия сказала, что те трое мужчин, которые помогали им добраться сюда, охраняют дом.
— Мы их не видим, но они не теряют нас из виду и при малейшей опасности тут же придут на помощь, — объяснила она.
— Почему вы работаете в Сопротивлении? — спросила Катя.
— А вы знаете, сколько испанцев состоят в Сопротивлении? — усмехнулась в ответ Нурия. — Сама я в Сопротивлении не состою, но с нетерпением жду, когда Союзники освободят нас от тирании Франко.
Уже наступила ночь, когда в дверь Нурии кто-то осторожно постучал. Она пошла открывать, сунув руку в карман передника, где прятала пистолет.
Это оказался один из тех мужчин, что помогли им добраться до дома Нурии. Он сообщил, что грузовик уже прибыл и ждет, когда погрузят детей. Дети, успевшие поесть и отдохнуть, уже вполне могли продолжать путь. А вот сестра Мари-Мадлен совсем расхворалась. Она вся горела, и охватившая ее дрожь никак не унималась.
— Сестра, вам лучше остаться здесь, — настаивала Катя. — Мы сами довезем детей до Барселоны. Надеюсь, к нашему возвращению вы поправитесь.
Однако монахиня, несмотря на лихорадку, по-прежнему настаивала на том, чтобы сопровождать детей.
— Говорят, Франко очень набожен, и думаю, лучше, если детей будет сопровождать монахиня, — сказала она.
Ее так и не удалось убедить и пришлось помочь ей снова забраться в грузовик.
Путешествие оказалось тяжелым. Их остановила пара патрульных. Водитель объяснил, что везет в обитель Сестер Милосердия Барселоны больную монахиню и нескольких детей-сирот, страдающих туберкулезом. Патрульные опасливо покосились на грузовик и велели ехать своей дорогой.
— Нам повезло, — сказала Катя.
— Это не везение, это Господь нас хранит, — убежденно заявила сестра Мари-Мадлен.
— Почему же Господь не всегда хранит тех, кто в этом нуждается? — возразила Далида. — Вы знаете, сколько детей лишились родителей, сколько родителей потеряли детей? Скажите, почему Господь допустил эту войну? Если мы все — его дети, то почему он допускает снова и снова, чтобы нас, его детей, на протяжении веков преследовали только за то, что мы евреи? — повысила голос Далида. Она уже давно перестала верить в справедливость Божьего суда.
Сестра Мари-Мадлен так и не нашла, что ответить.
Барселона, несмотря на все разрушения гражданской войны, выглядела настоящей королевой. Водитель, казалось, прекрасно знал, куда ехать. Дети выглядели совершенно измученными.
Дом, куда их доставили, находился на бульваре Сан-Хуан. Водитель велел немного подождать, пока он поговорит с хозяйкой. На стук вышла высокая женщина с седыми волосами, убранными в пучок на затылке. Они с водителем перебросились несколькими словами, а затем женщина подошла к грузовику и велела всем выбираться.
— Скорее, скорее, — торопила она.
Когда все проследовали в дом, хозяйка наконец-то представилась. Звали ее Дороти, она была американкой и тоже состояла в этой группе, помогая спасать детей из лап немцев.
— Мы сотрудничаем с Еврейским агентством, — сказала она. — Делаем все, что в наших силах, но, сами понимаете, это лишь капля в море. Но нам будет отрадно знать, что хотя бы эти несчастные дети выживут в войне.
— Куда вы их повезете? — спросила Катя.
— Пока они побудут здесь, — ответила Дороти. — Потом мы по возможности переправим их в Палестину, но с каждым разом это становится все труднее: британцы прилагают все усилия, чтобы ни один корабль с евреями не вошел в палестинские порты. Так что я не могу пока сказать, куда именно их повезут, но даю слово, что они будут в безопасности.
— Я слышала, что в Швейцарии евреев хорошо принимают, — заметила Катя.
— Не беспокойтесь,с уверяю, что им больше ничего не угрожает.
— Как, по-вашему, не может ли так случиться, что Франко понравятся принятые в Германии расистские законы, и он в угоду фюреру депортирует из Испании всех евреев?
— Я не могу ничего гарантировать, но точно знаю, что пока этого не произошло, — успокоила ее Дороти. Мы стараемся соблюдать осторожность; думаю, это главное наше оружие.
— А вы сами? — спросила Далида. — Почему вы помогаете евреям?
— Дорогая, ведь я и сама еврейка. Моя семья родом из Салоников, но дедушка с бабушкой эмигрировали в Соединенные Штаты. Я родилась в Нью-Йорке, но считаю, что при любой возможности должна помогать евреям, попавшим в беду, особенно детям.
— Семья моей матери тоже сефардского происхождения, причем именно из Салоников, — призналась Далида, успокоенная тем, что американка оказалась еврейкой.
Дороти настояла, чтобы сестру Мари-Мадлен осмотрел врач; монахиня дрожала в лихорадке, и пот тек с нее ручьями.
На пару дней им пришлось задержаться в Барселоне, пока монахиня хоть немного не поправится. Дороти показала им город.
— Барселона — очень красивый город, — высказала свое мнение Далида. — Жаль только, что все его жители так печальны.
— А какими еще они могут быть после гражданской войны? Здесь у всех кто-то погиб: у кого-то — отец, у другого — брат или жена, сын, племянник... Но поверьте, еще хуже, чем потерять близких — это знать, что твои родные сами стали убийцами. Особенно в деревушках и маленьких городах, где все друг друга знают. Должно смениться несколько поколений, прежде чем испанцы смогут себя простить.
И Кате, и Далиде очень понравилась эта американка, потому что она оказалась по-настоящему добрым человеком. Ее муж, американец, служил в одной из правительственных организаций Соединенных Штатов. Дороти не говорила, кем именно, а они так и не спросили.
Сама же Дороти помогала евреям переправиться из Франции в Испанию.
— А вы не боитесь, что вас задержит полиция? — спросила Катя.
— Не думаю, что это случится, — ответила Дороти. — А впрочем, знаете, порой мне кажется, что, как бы Франко ни заигрывал с Гитлером и Муссолини, портить отношения с британцами и американцами он тоже не захочет. Кроме того, изрядное число своих яиц он положил в нашу корзину. Но все же мы не настолько наивны и стараемся зря не нарываться. Я вам уже сказала, что мы действуем с большой осторожностью.
Провернув эту операцию, Катя с Далидой не только спасли детей, но и завербовали сестру Мари-Мадлен в члены группы.
Им удалось убедить Давида и Самуэля, что помощь монахини их группе никак не помешает.
— Катя, не будь столь самоуверенной, — отговаривал ее Самуэль. — На сей раз все прошло благополучно, но почему она и дальше должна участвовать в деле спасения евреев? К тому же наши друзья из Сопротивления не одобрят, если мы посвятим монахиню в свои дела. Они не захотят ставить под угрозу свою жизнь, доверяясь постороннему.
Когда Далида рассказала о Мари-Мадлен Армандо, испанец решительно воспротивился.
— Не стоит доверять нашу жизнь этой монашке, — заявил он.
— Если бы не она, мы бы не смогли спасти этих детей, — возразила Далида.
— Ну что ж, если ты считаешь, что она заслуживает доверия, то пожалуйста. Можешь пользоваться ее услугами на свое усмотрение, но не вздумай раскрывать наши имена. Положим, ты считаешь, что ей можно доверять, но я не обязан так думать.
— Я знаю, что Франко в Испании благоволит к церкви, но здесь ведь Франция, — сказала Далида.
— И хватит об этом, девочка, — оборвал он. — В противном случае...
— И что же в противном случае?
— В противном случае ты отправишься своей дорогой. Я не собираюсь подвергать риску наше дело только потому, что какая-то монахиня решила проявить сочувствие к еврейским детям. Я не занимаюсь спасением евреев, а воюю против фашизма. Я сражаюсь за свободу — и за свободу Франции, но также и за свободу Испании. И если мы выиграем войну, я надеюсь возродить нашу родину.
Далиде стало ясно, что Армандо никогда не примет помощи Мари-Мадлен. В его глазах священники и монахи были союзниками Франко, и он не способен был ничего разглядеть за пределами собственной боли — боли за близких, которых он потерял на войне, и не только на войне.
Она почти ничего не знала об Армандо: в Сопротивлении было не принято рассказывать о личной жизни. Но слышала, что, когда фалангисты ворвались в его деревню, они приказали обрить наголо всех женщин, которых посчитали «красными», а потом расстреляли мужчин, сохранивших верность Республике. Говорили, что его жена была одной из пострадавших. Правда это или нет, Далида не знала, и ни за что на свете не решилась бы об этом спросить.
Она рассказала Самуэлю о своей размолвке с Армандо. К ее удивлению, отец сказал, что испанец прав.
— Я понимаю, что вы с Катей полюбили сестру Мари-Мадлен, но это еще не значит, что Сопротивление может ей доверять. Мы не вправе втягивать посторонних в наше дело и требовать от них больше, чем они могут дать. Эта монахиня нам достаточно помогла, но было бы несправедливо и дальше подвергать ее опасности.
Но Далида не обратила на его слова никакого внимания. Ей нравилось вести богословские беседы с сестрой Мари-Мадлен, которая зачастую оказывалась в полной растерянности перед ее вопросами. Монахиня была не богословом, а просто храброй женщиной, которая старалась честно исполнять Христовы заповеди и помогать людям. Причем не из политических соображений, а просто потому, что считала — те, кто преследует евреев, преследует и самого Христа, а те, кто их убивает, убивает Христа в их лице.
— Ты знаешь, что сестра Мари-Мадлен, при всей ее приверженности католической вере, встала на нашу сторону, — стояла на своем Далида. — Мы все боремся за правое дело, так почему ты считаешь, что ее вера слабее нашей?
Твой отец очень сердился на Далиду. Как ты и сам знаешь, он никогда не отличался особой религиозностью. Он всегда воспринимал иудаизм как тяжкое бремя, как несмываемое клеймо, которое делало его не таким, как все. И никак не мог понять внезапно возникшей у Далиды склонности к католицизму, и уж совсем ему не нравились ее походы в церковь по воскресеньям, где она слушала, как поют монахини во время мессы.
Группа Армандо получила от британцев новое задание — взорвать железнодорожные пути на линии, идущей из Парижа к германской границе.
Армандо попросил Далиду о помощи. Ему нужен был человек, который мог бы доставить взрывчатку к окраинам Парижа. Твоя сестра научилась водить автомобиль, а Армандо было известно, что у Давида Переца есть машина.
Самуэль встретился с Армандо, чтобы обсудить детали предстоящей операции. Твой отец заявил, что Далида окажется в большой опасности, если что-то пойдет не так, и предложил сам сесть за руль машины, везущей взрывчатку.
— Никому не придет в голову заподозрить такого немощного старика, как я, — сказал Самуэль.
— Вам предстоит не только отвезти взрывчатку за сто километров от Парижа, — возразил Армандо. — Вы должны будете помочь ее выгрузить. Далида молода, и от нее будет больше толку, чем от вас; кроме того, она знает, как обращаться со взрывчаткой, а я не уверен, сможете ли вы хотя бы включить таймер.
В конце концов, они все же пришли к соглашению: решили, что Самуэль и Далида поедут вместе.
В назначенный день, уже в сумерках, они выехали из города. По плану Армандо, к месту назначения они должны были прибыть ночью, где и встретиться с ним. Место выбрали глухое, вдали от города и деревень. Армандо решил, что лучше уж рискнуть, действуя в чистом поле, чем привлечь к себе ненужное внимание. Армандо заручился поддержкой одного старика-железнодорожника. Тот указал, где лучше всего установить взрывное устройство. Предполагалось взорвать участок железнодорожного полотна, чтобы блокировать поставки продовольствия и боеприпасов, которые Вермахт получал из Германии.
Самуэль вел машину не торопясь, стараясь не привлекать к себе лишнего внимания. Далида просила пустить ее за руль, но твой отец не позволил, ведь молодая женщина за рулем слишком бросается в глаза, это наверняка не ускользнуло бы от зорких глаз от Отделения СС IVB4, во главе которого в то время стояли Алоиз Брюннер, Теодор Даннекер и Хайнц Ротке, снискавшие заслуженную славу убийц.
В тот день удача оказалась не на их стороне: едва они успели выехать за пределы Парижа, как спустило колесо. А хуже всего то, что это случилось совсем рядом с Дранси — лагерем, куда немцы согнали тысячи евреев.
Пересыльный лагерь располагался неподалеку от трех железнодорожных станций, откуда свозили под конвоем тысячи евреев, которых потом отправляли дальше — в Польшу, в лагеря Освенцим и Собибор.
С дороги были хорошо видны пять дозорных башен лагеря Дранси.
— Даже не знаю, смогу ли я сама поменять колесо, — с сомнением в голосе произнесла Далида, смущенная близостью лагеря. — Боюсь, придется позвать кого-то на помощь.
— Не волнуйся, — ответил Самуэль. — Пусть я старик, но еще помню, как менять колесо. Если ты мне поможешь, мы управимся быстро.
Самуэль как раз снимал спущенное колесо, когда появилась группа солдат со значками СС в петлицах.
Эсесовцы потребовали документы, и один из них стал внимательно изучать бумаги, пока остальные задавали вопросы.
— Куда вы направляетесь?
— На север, к родственникам.
— А именно?
— В одно местечко недалеко от Нормандии, — объяснил Самуэль. — Я уже стар, и в Париже мне тяжко.
— А вы чем занимаетесь? — спросил солдат у Далиды.
— Забочусь об отце и служу компаньонкой у одной пожилой дамы.
Но солдатам, видимо, не понравились ответы, потому что они, грубо оттолкнув от машины Далиду и Самуэля, принялись тщательно ее обыскивать.
Самуэль достал сигарету и закурил с нарочитой небрежностью. Далида молилась про себя, чтобы солдаты не обнаружили тайник, где люди Армандо спрятали динамит.
Она и сама не знала, где именно находится тайник. Армандо сказал, что если их остановят и начнут допрашивать, ей не придется лгать. И вообще, будет лучше, если она не будет знать про тайник: так она в любом случае не сможет его выдать.
Солдаты тщательно обыскали машину, но ничего не нашли. Закончив осмотр, они сказали, что Далида и Самуэль могут поменять колесо и отправляться своей дорогой.
Меняя колесо, Самуэль с Далидой не обменялись ни единым словом. Прошло немало времени, прежде чем они решились заговорить.
К месту встречи они прибыли на два часа позже, чем было условлено. Казалось, их никто не ждал. Самуэль остановил машину.
— Подождем немного; если никто не появится, вернемся в Париж.
— Они думают, что нас арестовали, — заявила Далида. — Армандо не станет ждать ни одной минуты. Когда кто-то не прибывает вовремя, он просто отменяет операцию.
— Мы сделали все возможное, — ответил Самуэль. — По крайней мере, добрались до места назначения.
Они ждали полчаса, но даже мышь не пробежала мимо. К тому же и дождик начал накрапывать.
Самуэль уже завел мотор, собираясь уезжать, когда они вдруг увидели приближающуюся к ним тень. Это оказался старик, который шел, прихрамывая и опираясь на трость. Самуэль и Далида решили подождать, пока он подойдет вплотную к машине.
Незнакомец заглянул в боковое окошко машины с той стороны, где сидела Далида, и произнес условную фразу:
— Не доверяйте погоде, сегодня может пойти дождь.
Далида с такой силой распахнула дверцу, что едва не сбила старика с ног.
— Почему вы опоздали? — спросил он.
— Колесо спустило, а потом нас задержал патруль СС, — ответила Далида.
— Где наши друзья? — допытывался Самуэль.
— Недалеко отсюда. Я как раз собираюсь к ним.
— Мы пойдем с вами, — предложила Далида, в глубине души надеясь, что он откажется.
— Нет, вам не стоит этого видеть, — ответил старик. — Подождите здесь, только выключите фары. Они скоро придут, а если не придут, то я вернусь и вам сообщу.
Они смотрели, как незнакомец исчезает в ночи.
Прошел почти час; они уже потеряли надежду, когда появился Армандо в сопровождении незнакомого мужчины. Незнакомец открыл дверцу машины и разместился на заднем сиденье.
Самуэль с Далидой повторили им то, что уже рассказали железнодорожнику. Армандо, казалось, сомневался, стоит ли закладывать взрывчатку.
— Уже слишком поздно, темно, да и дождь припустил, — объяснял он, не уверенный в правильности принятого решения. — Фитили могут намокнуть.
Однако Раймон, его помощник, с этим не согласился.
— Мы не можем отступить, — возразил он. — Завтра прибывает поезд из Берлина с поставками для войск в Париже. Нельзя этого допустить.
— На улице дождь, — не сдавался Армандо.
— Дождь не помешает взорвать рельсы. Да, это будет труднее, но вполне можно.
Они еще долго спорили, но в конце концов Армандо уступил настояниям француза.
Раймон вышел из машины и подошел к старику, ожидавшему в нескольких метрах от машины. Самуэль с Далидой не слышали их разговор, но вскоре старик ненадолго отошел, а затем вернулся в сопровождении пятерых мужчин и одной женщины, которую представил как свою невестку.
Двое мужчин сняли задние сиденья автомобиля, под которыми обнаружился тайник со взрывчаткой. Они стали выгружать ее прямо на дорогу, а Армандо велел Самуэлю отогнать машину на несколько километров вперед, не зажигая при этом фар.
Далида помогала Армандо выгружать ящики. Она делала это без малейшего страха или сомнения; для нее это была просто работа.
На установку взрывного устройства потребовалось полчаса. Работали в полном молчании, не решаясь передохнуть даже на полминуты, тревожась, что вот-вот наступит рассвет и кто-нибудь их увидит. Когда все заряды были установлены, Армандо дал знак поджечь фитили.
Когда прогремел взрыв, они находились уже далеко.
Взорвались не все ящики. Несколько фитилей потухло из-за дождя, но все равно значительный участок железной дороги был выведен из строя. Немцам понадобится немало времени на его ремонт.
— А теперь по-быстрому разбегаемся. Встретимся через несколько дней в Париже, — сказал Армандо, прощаясь.
Самуэль слишком устал, чтобы вести машину, и за руль села Далида. Армандо не умел водить машину, а оставаться здесь было слишком опасно: в любую минуту их могли задержать.
— Мы спрячемся на ферме в нескольких километрах отсюда, — сообщил Армандо. — Нас там уже ждут. Хозяевам можно доверять.
— А остальные? — спросила обеспокоенная Далида.
— У всех есть план отступления на случай провала. Они в безопасности.
Ферма принадлежала сыну старого железнодорожника, который в это время находился в Марокко, во французской армии. Его жена — та самая женщина, что помогала выгружать взрывчатку — сказала, что спрятала машину в стоге сена. Она предложила по тарелке горячего супа и проводила в комнату, где они могли отдохнуть.
Два дня они провели на ферме, дожидаясь, пока все утрясется.
Катя с нетерпением ожидала их в Париже. Когда он вернулись, она с большим удовольствием пересказала, что говорят об этом опустошительном взрыве.
Ее пригласили на чай к одному знакомому, имеющему связи среди немецких офицеров. За столом как раз обсуждали, как разозлился губернатор Парижа. Одна дама заверила, что «преступников непременно найдут, достанут из-под земли. Полиция уже арестовала нескольких подозрительных личностей. Конечно, их расстреляют. Просто не понимаю, чего хотят добиться эти люди, которые причиняют нам столько хлопот». Катя ничего не ответила, лишь молча улыбнулась. Далида отправила в Лондон отчет об успешном завершении операции и получила новое задание для Армандо.
Далида проснулась от холода и тяжело вздохнула, подумав о том, что придется выбираться из-под одеяла и спускать ноги на холодный пол. Ее разбудил сухой кашель Самуэля. Надо будет поговорить с Катей, чтобы та выделила несколько франков на дрова, а то печка еле теплая.
Она хорошо знала, что, если отец отказывается покупать дрова — значит, денег у них совсем не осталось.
Им удалось продать за бесценок несколько картин и кое-какие драгоценности, но больше не осталось ничего ценного. Кроме того, большую часть своих денег Самуэль потратил на финансирование операций по оказанию помощи евреям, которые избежали кровавых когтей нацистов.
Она чувствовала себя очень усталой. Ей удалось поспать лишь четыре часа, поскольку накануне пришлось участвовать в другой операции группы Армандо.
Цель операции состояла в том, чтобы взорвать кафе, которое посещали все сотрудники СС, в том числе и ненавистный капитан Алоиз Брюннер. Сопротивление приняло решение заложить бомбу именно там.
План Армандо был очень прост. Кто-то должен зайти в кафе, заказать что-то из меню, а затем уединиться в туалете. Там он должен будет оставить взрывчатку и поскорее уносить ноги, зная, что в запасе не более минуты.
— А что будет с гражданскими? — спросила Далида.
Но Раймон лишь посмеялся над муками ее совести.
— Девочка, — сказал он, — там нет гражданских. Только солдаты и сотрудники Гестапо. И не воображай, пожалуйста, что владелец кафе чем-то лучше нацистов. Он даже хуже любого из них, потому что предатель.
Этот ответ показался ей достаточно убедительным, чтобы она приняла в операции самое активное участие. Главная сложность состояла в том, чтобы переправить бомбу из дома одного из членов Сопротивления в это самое кафе. Далиде удалось проделать это без помех, после чего она вернулась домой с нехорошим предчувствием.
Далида заварила себе чаю и выглянула в окно. Уже начинало светать; на улице не было ни души. Она хотела вернуться в постель, но прекрасно знала, что если уж проснулась, то больше уснуть не сможет. Кроме того, ей было чем заняться — скажем, заштопать носки отца или сварить бульон из имеющихся в доме скудных запасов, чтобы согреть его старые кости. Однако ни того, ни другого ей сделать было не суждено.
Самуэль еще спал, когда снаружи послышался нетерпеливый стук в дверь. Он начал поспешно одеваться, недоумевая, кто бы мог появиться в столь ранний час. Он слышал, как Далида открыла дверь, а затем, к величайшему удивлению, он услышал Катин голос.
— Что ты здесь делаешь? -спросила Далида. — Заходи скорее! Что-нибудь случилось?
— Давида Переца арестовали, — ответила она. — Я узнала об этом еще вчера вечером, но вчера не могла вас предупредить. Я была в гостях, и там как раз обсуждали, что арестован «один из руководителей еврейского Сопротивления». Я не решилась спросить, кто именно, но с этой минуты стала ловить каждое слово, пока кто-то не упомянул имя Переца. Это был один из офицеров СС, он говорил с начальником французской полиции, упрекая его за то, что до сих пор не арестовали всех евреев в Париже. Тот оправдывался, уверяя, что и так делается все возможное, однако, по его словам, «многим евреям удалось скрыться, но, вне всяких сомнений, мы всех скоро найдем и арестуем». Потом они заговорили о Давиде Переце. Его арестовали при попытке спрятать нескольких еврейских девочек, родителей которых отправили в лагерь Руалье. Судя по всему, родители попросили своего друга спрятать девочек; друг согласился, однако его жена очень нервничала и вконец растерялась, когда соседки стали расспрашивать, что это за девочки и откуда взялись. Сначала она сказала, что это дочки ее заболевшей кузины, но в конце концов выболтала правду одной из соседок, и та донесла. Муж едва успел вывести девочек из дома и привести их в дом Давида Переца. Но полиция уже шла по следу и арестовала всех.
— Никто не знает об этом доме Давида Переца, — сказала Далида. — Лишь немногие знают, где он живет.
— Вот и мы так думали. Давид, как и твой отец, ушел из дома и нашел безопасное убежище, но все равно его выследили. Давида и его жену арестовали. Хорошо хоть их дети, как тебе известно, уехали в Испанию.
— Пойду разбужу отца. Он плохо спал, всю ночь кашлял.
— Здесь очень холодно.
— Он не хочет, чтобы я считала его слабым, и старается не подавать виду, что ему холодно, — ответила Далида. — Когда я жалуюсь, что мерзну, начинает рассказывать, какие суровые зимы в Санкт-Петербурге, в сравнении с которыми здешний холод — просто пустяки.
— Насчет Санкт-Петербурга он прав, но здесь.... Никогда я не встречала здесь подобного холода, — поежилась Катя.
Самуэлю не потребовалось много времени, чтобы одеться и выйти в гостиную, где его дожидались за чашкой чая Далида и Катя.
— Так что же нам теперь делать? — спросила Далида, когда Катя повторила тревожные новости для Самуэля.
— Немедленно съезжать. Бросайте вещи, сейчас не до них, берем только самое необходимое. Давид в любую минуту может нас выдать, и тогда они придут за нами.
— Как ты можешь так говорить, папа? Давид никогда нас не выдаст.
— Дочка, я и сам знаю, что наш друг будет держаться до последнего, но в Гестапо умеют развязывать языки. Его будут пытать, пока не сломается, и тогда он заговорит.
— Твой отец прав, — сказала Катя. — Я помогу вам перебраться в другое место. Можете укрыться у меня, хотя бы на несколько дней. Никому не придет в голову искать вас в моем доме.
— Нет, Катя, — ответил Самуэль. — Ты намного полезнее для Сопротивления и британской разведки, занимаясь тем, чем сейчас занимаешься — сбором информации. Далида может оставаться с тобой — в конце концов, ей не впервые придется изображать твою компаньонку, так что никто не удивится, увидев ее в твоем доме; но вот мое присутствие было бы крайне нежелательно, а я не хочу подвергать вас опасности.
— Но тебе в любом случае нужно спрятаться, — настаивала Катя.
В конце концов они договорились, что твоя сестра укроется в доме Кати, а отец еще ненадолго останется, пока не найдут место, где его спрятать.
После этого Далида отправилась к Хуане и Василию в надежде, что они смогут помочь.
Хуана выслушала ее печальный рассказ.
— Если ваш друг Давид заговорит, они перевернут вверх дном весь Париж, чтобы вас найти, — заявил Василий.
— Мы должны где-то спрятать отца, — настаивала Далида.
— Он можете переждать здесь несколько дней, — ответила Хуана.
Василий хотел было возразить, но суровый взгляд испанки заставил его замолчать. Даже Педро, дядя Хуаны, и тоже не осмелился оспаривать решение племянницы.
— Мы все сейчас в опасности, — сказал он. — Это как в домино: если падает одна костяшка, вслед за ней и все остальные. Давиду известно о нашем существовании, мы сделали для него немало документов, и если его заставят говорить...
— Да что же это такое? — закричала на них Хуана. — Что вы хвосты поджали? Можно подумать, мы не знаем, что Гестапо объявило на нас охоту, и что нам грозит, если поймают. В лучшем случае нас просто убьют, в худшем — будут пытать или отправят в Германию, в какой-нибудь из лагерей. Но, как говорят у нас в Испании, нельзя приготовить омлет, не разбив яиц.
— Так что ты предлагаешь, Хуана? — спросил Василий.
— Думаю, Самуэлю стоит остаться здесь, пока мы не найдем для него более безопасного места. Насчет Далиды тоже нужно предупредить наших людей из Сопротивления. Армандо сейчас нет в Париже, но мы можем сообщить Раймону, а уж он знает, что делать.
— Разумнее всего для вас будет покинуть Францию, — посоветовал Педро.
— Да, это было бы лучше всего, — поддержала его Хуана. — Мы могли бы переправить вас в Испанию, а оттуда нетрудно добраться до Португалии.
Далида по-настоящему восхищалась Хуаной и ее силой духа; испанка была поистине бесстрашной женщиной. Неудивительно, что Василий в нее влюбился. Гораздо больше Далиду удивляло, что этот громадный детина, почти великан, рядом с Хуаной становился покладистым и кротким, как ребенок.
— А вот насчет тебя у меня другая идея, — обратилась Хуана к Далиде. — Твоя подруга-монахиня могла бы спрятать тебя в своем монастыре. Никому не придет в голову искать тебя там, и не нужно будет подвергать опасности Катю.
— Даже не знаю, возможно ли это... — ответила Далида.
— А ты попробуй, — настаивала Хуана. — Полагаю, это наилучший для тебя выход. Твой отец может пока остаться здесь, но вам все равно придется уехать.
— Но ведь вы и сами в опасности, — напомнила Далида.
— Мы не можем уехать, — ответил Педро. — Слишком много всего пришлось бы вывозить, а это ой как непросто. Так что единственная надежда — что слишком немногие знают, где нас найти.
— Но ведь и Давид входит в число этих немногих, — возразила Далида.
Хуана решительно прервала их разговор.
— Как бы то ни было, наш долг — делать свое дело и соблюдать осторожность.
Кате тоже не казалось удачной идеей спрятать Самуэля в доме Хуаны.
— Если Давида заставят говорить, то первым делом заявятся в этот дом, — сказала она.
— Вот уж где они не смогут меня найти — так это здесь, — устало ответил Самуэль, не переставая кашлять.
— Ты вот говоришь, что подвергаешь меня опасности. А тебе не приходит в голову, что я и без тебя в постоянной опасности?
— Единственное, на что я не согласен — это покинуть Париж, — сказал Самуэль. — Слишком многим я нужен здесь.
— Возможно, действительно настало время нам всем уезжать, — задумчиво протянула Катя. — Константин прав, требуя, чтобы мы уехали в Лондон. Мы и так уже сделали все, что от нас зависело, но если мы сейчас останемся, всем от этого будет только хуже...
— Думаю, будет лучше, если ты вернешься в Лондон и заберешь с собой Далиду, но я останусь здесь, — Самуэль был непреклонен в своем решении.
Катя еще надеялась его убедить.
— Предлагаю решить все по порядку, — сказала она. — Прежде всего, нужно позаботиться о том, чтобы нас не арестовали. Далида проводит тебя в дом Хуаны, а я тем временем повидаюсь с сестрой Мари-Мадлен. Увидимся в монастыре. Если сестра разрешит Далиде остаться у них — проблема решена; если нет — мы вернемся домой.
Хуана не на шутку встревожилась, заметив, какой больной вид у Самуэля. Он весь горел и кашлял. Педро проводил его в свою комнату, чтобы он смог отдохнуть, а Хуана пообещала Далиде, что будет заботиться о нем.
— Он такой же упрямый, как мой покойный отец, — заметила Хуана.
Когда Далида добралась до монастыря, одна из сестер провела ее в трапезную, где сестра Мари-Мадлен о чем-то беседовала с Катей. Она сразу заметила тревогу на лице монахини.
— Я уже сказала Кате, что охотно позволила бы тебе остаться, но я должна спросить разрешения у настоятельницы, а она — просто страшная женщина, — объяснила Мари-Мадлен.
— Нам неловко подвергать вас такому риску после всего, что вы для нас сделали, — сказала Далида.
Две недели назад Далида привела в монастырь еврейскую семью, чтобы спрятать ее на несколько дней, и монахиня приняла их всех без колебаний, за что потом получила выволочку от настоятельницы, которая напомнила о том, что она своим поведением ставит под удар всю обитель. И теперь добрая женщина разрывалась между страхом и чувством долга, который велел ей помочь ближнему.
— Представьте себе, что сам Христос попросил бы вас о помощи — неужели вы бы отказали ему? — убеждала она настоятельницу. — А ведь Христос был таким же евреем, как и все эти люди — так неужели вы откажете им в помощи? Бог нам этого не простит.
Настоятельница в страхе перекрестилась, ошеломленная рассуждениями монахини. Она и сама рада была бы помочь этим евреям, но при этом дрожала от страха при мысли, что будет со всеми, если люди Гестапо постучат в двери монастыря.
Несколько дней спустя Армандо попросил Далиду помочь найти убежище для одной женщины из Сопротивления, по пятам за которой шли гестаповцы.
Далида попросила сестру Мари-Мадлен спрятать женщину в монастыре, пока Армандо не вывезет ее из Парижа в безопасное место. Монахиня снова согласилась, но на этот раз настоятельница разгневалась не на шутку.
— Вы не имеете право превращать обитель в штаб-квартиру Сопротивления, — заявила она. — Одно дело — помочь несчастным сиротам, и совсем другое — помогать всем подряд.
Однако в конце концов сестре Мари-Мадлен удалось настоять на своем. Настоятельница согласилась принять у себя эту женщину, но предупредила, чтобы монахиня «ни в коем случае» никого больше не приводила в монастырь, не поставив ее в известность.
— Я постараюсь уговорить ее позволить тебе остаться, но если она откажется... Я не смогу ее ослушаться, — извинилась монахиня.
Катя и Далида с нетерпением ожидали, когда сестра вернется после разговора с настоятельницей. Ее не было слишком долго, и они уже подготовились к отказу.
Когда сестра Мари-Мадлен вернулась в трапезную, у нее было лицо полководца, который только что выиграл битву, хоть и ценой немалых потерь.
— Можешь остаться здесь на два дня — и ни секундой больше, — сказала она. — К сожалению, это все, что я могу для тебя сделать.
— Это гораздо больше, чем мы надеялись, — с улыбкой ответила Катя.
По крайней мере, у них есть два дня, чтобы подготовить побег в Испанию. Армандо и Раймон должны им помочь.
Катя не знала никого из них, но в Сопротивлении знали о ней и были благодарны за предоставляемую информацию. Что касается Далиды, то в ее распоряжении имелся экстренный способ связи — как раз на такой непредвиденный случай.
Если возникали какие-то непредвиденные трудности, Далида отправлялась в маленькую галантерейную лавку, расположенную неподалеку от Лувра, где заправляла мадам Жозефина — женщина средних лет, красивая, серьезная и ответственная. Далида перебирала катушки ниток и мотки шерсти, каждый раз повторяя одно и то же:
— Просто кошмар, как скачут цены! К сожалению, я забыла деньги, сейчас сбегаю и вернусь.
Это означало, что ей необходимо срочно увидеться с Армандо или Раймоном. Если же она говорила: «Приду завтра», это означало, что она может подождать.
Итак, сказав мадам Жозефине, что она «сбегает и вернется», Далида отправилась бродить по городу.
Все равно раньше, чем через два часа, возвращаться не имело смысла: это было установленное время встречи.
Далида бесцельно бродила по набережной, с тревогой думая, что рация осталась в Катином доме. Но она знала, что не вправе просить сестру Мари-Мадлен позволить принести ее в монастырь. Хватит уже и того, что монахини подвергли себя опасности, согласившись приютить саму Далиду.
Несколько раз у нее появлялось смутное ощущение, будто за ней следят; она пугливо оглядывалась по сторонам, но не замечала ничего подозрительного. Набережная была излюбленным местом для прогулок влюбленных и респектабельных супружеских пар.
Она поминутно смотрела на часы, мечтая поскорее вернуться в галантерейную лавку, где в потайной комнате ее будет ждать Раймон, а возможно, и сам Армандо.
Когда она наконец поднялась по лестнице, ведущей от набережной Сены к площади Конкорд, и направилась в сторону галантерейной лавки, у нее снова возникло ощущение, будто за ней следят. Приглядевшись, она заметила машину, которая очень медленно, почти со скоростью пешехода, двигалась вдоль тротуара. Далида притворилась, будто ничего не замечает, но краем глаза все же заметила, что автомобиль был черным, и в нем сидели трое мужчин. Но вскоре машина пропала из виду, и Далида успокоилась.
Когда она добралась до галантерейной лавки мадам Жозефины, та жестом велела пройти в заднюю комнату, где ждал Раймон.
Далида рассказала ему о случившемся, стараясь не упустить ни единой детали.
— Вы должны немедленно покинуть Париж, — заявил обеспокоенный Раймон.
— Вы сможете нам помочь? Мы не решаемся связаться ни с кем из наших. Боюсь, что большинство из них уже арестованы.
— И вас наверняка тоже ищут.
— И что же нам делать?
— У нас не так много времени, чтобы устроить побег. Скажи, где сейчас рация?
— В доме Кати Гольданской.
— Сомневаюсь, что она в безопасности.
— Но ей доверяют и немцы, и французы-колаборационисты, и мы можем обернуть это себе на пользу.
— Далида, немцы — не идиоты. Уверяю тебя, они уже потянули за ниточку и скоро до нее доберутся.
— Как долго человек может выдержать пытки?
— Ты имеешь в виду месье Давида? Не могу сказать. Есть люди, которые умирают под пытками, не сказав ни слова, а другие ломаются почти сразу... Никто не знает, где предел терпению. И я не могу судить тех, кто, попав в руки Гестапо, не смог молчать. Месье Давид уже немолод; трудно сказать, как долго он сможет выдержать.
Они договорились, что встретятся завтра в это же время и в этом же месте. Раймон заметил, что будет очень трудно довезти их с Катей и Самуэлем до границы, так что разумнее будет разделиться и ехать поодиночке. Однако Далида отказалась.
— Я не могу бросить отца, а он ни за что не поедет без Кати.
— Не забывай, что вас ищут, — возразил Раймон. — И если вы поедете вместе, то подвергнете себя гораздо большей опасности.
— Я должна сказать одну вещь, — призналась она. — Может быть, это и не так важно, но мне как-то не по себе... Когда я шла сюда, мне показалось, что за мной следят, но я не заметила ничего подозрительного; а потом увидела черную машину, которая очень медленно ехала следом... не знаю, может быть, это просто нервы, но...
Услышав эти слова, Раймон застыл. Он не верил в подобные совпадения; и если ему до сих пор удавалось ускользать из рук Гестапо — то исключительно потому, что он привык доверять своей интуиции.
— Тебя раскрыли! Нужно как можно скорее выбраться отсюда, не то арестуют всех.
Он громко закашлял, и в потайную комнату тут же вбежала мадам Жозефина.
— Нам нужно срочно уходить через подвал, — сказал он, не в силах скрыть волнения.
Мадам Жозефина кивнула; затем, отодвинув в сторону старую швейную машинку, приподняла ковер, под которым обнаружился люк; мадам открыла дверцу, за ней оказалась узкая лестница, ведущая вниз.
— Ты знаешь, куда идти. Поторопитесь! — сказала она, захлопывая крышку люка над их головами.
В первую минуту Далида ничего не могла разглядеть, но вскоре глаза привыкли к темноте. Раймон схватил ее за руку и потащил вниз по лестнице. Она чувствовала, как юбка цепляется за какие-то острые гвозди и скобы, но продолжала спускаться, с трудом сдерживая тошноту, подступившую к горлу от стоявшего в подвале запаха плесени.
— Это общий подвал под двумя домами — этим и соседним, — прошептал Раймон.
Несколько минут они пробирались в темноте; затем Раймон зажег спичку; ее тусклый свет озарил помещение. Далида невольно вскрикнула, когда под ногами прошмыгнула крыса.
— Тихо! — прошипел Раймон, хватая ее за руку и помогая подняться по другой лестнице, еще более шаткой, чем та, что вела в подвал из галантерейной лавки.
Далида не решалась спросить, как они будут отсюда выбираться и что станут делать, когда окажутся на улице. Она была уверена, что Раймон это знает.
Она почувствовала, как он выпустил ее руку, чтобы снова чиркнуть спичкой. Увидела, как он улыбнулся и откинул крышку люка над головой. Выбравшись наверх, они оказались в другом подвале, где ощущался сильный запах вина.
— Это винный погреб, — объяснил Раймон. — Здесь хранятся самые лучшие вина, какие только можно купить. Хозяин этого погреба — один из наших.
Он отвел Далиду в дальний угол, где велел сесть и не шевелиться. Она безропотно подчинилась. Раймон сел рядом.
— Побудем немного здесь. Потом я поднимусь наверх и, если не увижу ничего подозрительного, приду за тобой.
— Но я должна быть в монастыре до наступления темноты. Настоятельница очень строга, а распорядок в монастыре жесткий.
— А кто тебе сказал, что ты вообще пойдешь в монастырь? Первым делом мы должны выяснить, действительно ли за тобой следили, и предупредить Хуану; представь, что нас ждет, если гестаповцы нагрянут в печатную мастерскую и обнаружат там твоего отца!
Они молча сидели рядом, думая каждый о своем. Вдруг наверху послышался шум и чьи-то шаги. Раймон выхватил из-за пояса пистолет, жестом приказав Далиде не двигаться.
Шаги все приближались, пока, наконец, перед ними не предстал человек огромного роста — еще выше Раймона.
— Я догадывался, что вы можете меня навестить, — сказал он. — Только что в мой погребок вошли двое гестаповцев; притворились обычными клиентами — якобы просто зашли выпить стаканчик вина. А еще я видел, как мимо проехали три или четыре машины, на каких ездят только они.
— Они заходили в лавку? — спросил Раймон.
— Нет, в лавку они не зашли. Думаю, они подозревают, что где-то здесь находится тайное укрытие, принадлежащее Сопротивлению, но пока не знают, где именно. А кто эта девушка? — спросил трактирщик.
— Друг мой, эта девушка — еврейка. Она состоит в еврейской организации и работает вместе с нами. Она знает, как обращаться с взрывчаткой, но прежде всего, она — наша связная. У нее есть рация, по которой мы связываемся с нашими друзьями в Лондоне, — объяснил Раймон.
Верзила кивнул; казалось, он вспомнил, кто такая Далида.
— Мы должны предупредить Хуану, — продолжал Раймон. — Она прячет у себя в доме отца этой девушки.
— Если его там найдут — это будет настоящая катастрофа! — испуганно ахнул верзила. — Как вам такое в голову пришло: прятать еврея в доме Хуаны?
— Это сама Хуана так решила, — ответил Раймон. — Ты же знаешь, ей никто не указ.
— И как только Василий это терпит? Иногда мне кажется, что именно она в этом доме носит брюки.
Раймон пожал плечами. Василий был хорошим печатником, но настоящей душой мастерской была Хуана. Армандо доверял ей больше, чем кому бы то ни было; иной раз даже сам спрашивал у нее совета — видимо, не последнюю роль здесь играло то, что оба были испанцами. Если потребуется убить человека, у Хуаны не дрогнет рука. Испанка была отважнее, чем большинство мужчин.
— Сходи посмотри, как там дела, — сказал он. — Если заметишь что-нибудь подозрительное — скажи, мы тут же уйдем. Я позабочусь о девушке, а ты предупреди Хуану с Армандо.
— Где ты собираешься ее спрятать?
— Если нас никто не видел, то, думаю, она может остаться у тебя в погребе — по крайней мере, на эту ночь, — сказал Раймон громиле. — Думаю, здесь она будет в безопасности.
— Хорошо, но сначала нам нужно отправить в Лондон несколько сообщений Они уже готовы. Это срочно. Наши друзья спасли пару британских летчиков.
Раймон в ответ покачал головой.
— Сообщения передавала именно эта девушка. И не думаю, что сейчас ей стоит высовываться, это слишком опасно.
— Мы должны рискнуть, — настаивал громила.
Они с нетерпением ждали возвращения трактирщика. Наконец, он вернулся; его лицо выражало явное облегчение.
— Как будто все спокойно. Я велел своему сыну Клоду и его невесте Адели прогуляться по улице — они говорят, что ничего подозрительного не заметили. Так что можете спокойно идти, только переоденьтесь.
Раймон сменил пиджак и кепку, а Далида надела пальто и шарф Адели.
Они вышли на улицу и пошли рядом, будто им нечего бояться. Вокруг было тихо, и они успокоились. Раймон не сомневался, что за ними никто не следит.
— Мне, конечно, это не нравится, но боюсь, делать нечего, — признался он. — Ступай в дом Кати, отправь сообщения, а потом возвращайся в монастырь и оставайся там, пока я с тобой не свяжусь. А рацию необходимо забрать из дома графини. Мы не можем ее потерять.
Он проводил ее до Катиного дома. Далида вошла в подъезд и нажала кнопку вызова лифта.
Кати не было дома, но открывшая дверь горничная пригласила Далиду войти. Она прекрасно знала, что хозяйка ни за что бы ей не простила, если бы она не впустила девушку, которая столько раз составляла хозяйке компанию.
Не теряя зря времени, Далида заперлась в Катиной спальне — именно там прятали рацию. В другое время она бы просто отправила пару сообщений и осталась на пару дней в Катином доме дожидаться ответа; но сейчас она не знала, когда сможет вернуться к рации, и поэтому на свой страх и риск передали все сообщения сразу. При этом она сосредоточенно глядела на улицу сквозь шторы, с нетерпением ожидая возвращения Кати. Но когда моя тетя наконец-то вернулась домой, уже настала ночь.
— Как ты задержалась! — воскликнула Далида, обнимая Катю.
— Чует мое сердце — быть беде! — ответила Катя. — Я только что была у мадам Денев — ты знаешь, она держит литературный салон, где бывают крупные французские чиновники и даже немцы. Мне показалось, будто мадам Денев тяготится моим присутствием, да и остальные дамы тоже меня избегают. Возможно, это просто мое воображение... А потом вошел генерал полиции в сопровождении этого ужасного немца, Алоиза Брюннера. Они извинились перед мадам Денев за опоздание, увидели меня и очень удивились. Мой друг-полицейский повернулся ко мне и сказал фразу, смысла которой я не поняла:
— Ну что ж, графиня, надеюсь встретиться с вами сегодня вечером в другом месте, — и отвернулся, прежде чем я успела что-то ответить.
— Это значит, что нас собираются арестовать, — заявила Далида. — Ты же сама говорила, что это вопрос времени.
— Но мне даже в голову не приходило, что меня в чем-то подозревают...
— Нужно забрать отсюда рацию и переправить ее в дом Хуаны, — сказала Далида. — А уж она передаст ее Армандо.
— Сейчас уже поздно... Если за нами действительно следят, а мы в такой неурочный час выйдем из дома... Даже не знаю... Не думаю, что это хорошая идея.
— Но мы должны это сделать. У тебя есть машина?
— Да, есть, хотя я и сказала Григорию, что сегодня он мне не понадобится.
— Просто счастье, что Григорий женат на твоей горничной и оба они — русские и не питают никаких симпатий к немцам. Не думаю, что Григорий так уж рассердится, если ты его вызовешь.
— Девочка, это просто безумие — выносить отсюда рацию.
— Но еще большее безумие — оставлять ее здесь. Мы не можем ее потерять, она необходима Сопротивлению.
Катя упрямо стояла на своем, и в конце концов Далиде пришлось уступить. Ей пора было отправляться в монастырь, что сестра Мари-Мадлен спрятала ее, пока за ней не вернутся Армандо или Раймон. Далида решила, что Кате не стоит сопровождать ее в монастырь, и от услуг Григория она тоже отказалась.
— Я буду привлекать меньше внимания, если пойду одна. А ты лучше подумай о том, как спрятать рацию, чтобы ее не смогли найти, даже если решат обыскать дом.
Обе знали, что всё потеряно, и постарались проститься, как в последний раз.
Далида медленно шла, прячась в тени домов, пока не добралась до монастыря, где ее с нетерпением дожидалась сестра Мари-Мадлен. Монахиня встретила ее в садике с видом на улицу, отгороженном решеткой.
— Только прошу тебя, не шуми, — сказала она. — Уже поздно, все спят, и настоятельница думает, что мы тоже спим. Как же я за тебя беспокоилась!
— За мной следили, — призналась Далида. — Подозреваю, что это Гестапо, но думаю, мне удалось оторваться.
— Здесь ты будешь в безопасности.
— Надеюсь. Я не задержусь надолго: всего на один-два дня. Потом за мной придут Армандо или Раймон, и мы уедем в Испанию.
— А дальше?
— В Лондон. Константин, брат Кати, примет нас в своем доме.
На цыпочках, чтобы никого не потревожить, они поднялись в келью, которая служила Далиде спальней.
— Я буду молить Бога, чтобы он тебе помог, — сказала сестра Мари-Мадлен, прежде чем покинуть келью.
Среди ночи Далида проснулась, услышав внизу шум и крики. Вскоре дверь ее кельи распахнулась, вбежала перепуганная сестра Мари-Мадлен и велела немедленно вставать.
— Одевайся! — приказала она, протягивая рясу. — В монастыре гестаповцы — нагрянули с обыском. Настоятельница утверждает, что мы никого не прячем. Одевайся, я помогу тебе бежать. Выйдем через черный ход.
Монахиня помогла Далиде облачиться в рясу. Взявшись за руки, они побежали по коридорам, слыша все ближе топот агентов Гестапо. Они успели добраться до кухни, где увидели сестру-келаря с искаженным от страха лицом. Но они так и не успели ни о чем ее расспросить, потому что как раз в эту минуту чья-то рука ухватила Далиду чуть повыше локтя.
— Ну и куда вы так торопитесь? — спросил мужчина, одетый в черную кожаную куртку и широкополую шляпу, под которой трудно было разглядеть лицо. — Или в самом деле думаете, что сможете от нас убежать?
— Кто вы такой? — спросила сестра Мари-Мадлен, глядя в глаза незнакомцу. — Что вы за люди, не имеющие ни толики почтения даже к бедным монахиням?
— Ну надо же, какая добрая самаритянка! Или вы тоже хотите отправиться с нами? Я не возражаю. А предатели — всегда предатели, в какие бы одежды ни рядились.
Гестаповец вывернул Далиде руку, так что девушка пошатнулась.
— А я считал, что христиане ненавидят евреев. Разве не они распяли вашего Христа? А тут, как я погляжу, среди ваших зерен определенно имеются плевелы.
В эту минуту двое гестаповцев втолкнули в кухню настоятельницу. Женщина отчаянно старалась держаться с достоинством, но в ее глазах застыл ужас.
— Игра окончена, дамы, — объявил тот, что был за главного. — Теперь вам придется отвечать за то, что прятали в монастыре еврейку.
— Поверьте, месье, здесь нет и не может быть никаких евреек, — убеждала его сестра Мари-Мадлен. — Мы здесь все монахини, католички.
Агент Гестапо шагнул к сестре, остановившись в двух сантиметрах от нее, но она не двинулась с места.
— Ну что ж, если вы так настаиваете, то тоже поедете с нами.
Настоятельница попыталась возражать, но ее лишь оттолкнули, и она чуть не упала, больно ударившись об угол камина. Гестаповцы вышли, уводя с собой Далиду и сестру Мари-Мадлен.
Их усадили в машину, и женщины прижались друг к другу. Всю дорогу монахиня шепотом молилась.
Наконец, их привезли в отделение Гестапо и вытолкнули из машины. Они прошли с гордо поднятыми головами, всеми силами стараясь не показать страха.
Внутри их разлучили и заперли в разные камеры. Далида вздрогнула, увидев грязные холодные стены. Здесь негде было даже сесть, и она стояла, стараясь привыкнуть к темноте и ужасной вони, в которой смешались запахи пота, крови и страха.
В скором времени за ними пришли. Двое агентов, из числа тех, что их арестовали, выволокли женщин из камер и потащили вверх по узкой лестнице, осыпая потоком оскорблений.
Сестру Мари-Мадлен привели в какую-то комнату, где ее дожидался мужчина.
— Садитесь и смотрите, — приказал он. — Хорошенько смотрите, как мы поступаем с евреями и предателями.
В одной из стен помещалось окошко, через которое была видна какая-то комната с единственным стулом. Потом гестаповец ударил Далиду, и она упала на пол. Он закричал на нее, приказывая встать, и девушка с трудом поднялась. Затем ей велели сесть на стул и связали за спиной руки. Вошел другой гестаповец и брезгливо посмотрел на нее. Он обошел вокруг и вдруг ударил, видимо, сломав ей нос. На миг Далида потеряла сознание, а потом поднялась. Кровь стекала у нее из уголка губ. Со связанными руками и она не могла ее вытереть, оставалось лишь глотать собственную кровь.
— Итак вы — дочь Самуэля Цукера. Где скрывается ваш отец?
Далида не ответила. Мужчина подошел вплотную и, окинув пристальным взглядом, ударил снова — на этот раз в правый глаз. Далида потеряла сознание. Она не знала, сколько времени пролежала без чувств. Когда она пришла в себя, по лицу струилась кровь и глаз невыносимо болел.
— Ваши еврейские друзья любезно сообщили, где вас найти, — продолжал гестаповец. — Ах, Давид, добрый друг вашего отца! Все евреи — презренные трусы, готовые продать собственных детей, лишь бы спасти собственную шкуру. Вы, словно крысы, хоронитесь в своих норах, но это не поможет, потому что рано или поздно вы попадетесь в наши ловушки. Да, в скором времени мы сможем сообщить фюреру, что наконец-то очистили Париж от вашего гнусного племени.
С этими словами он снова повернулся к Далиде, которая едва могла видеть одним глазом — другой был уже совершенно залит кровью.
Ее подняли со стула и, так и не развязав рук, подвесили на свисающий с потолка крюк. Один гестаповец ударил ее по голове; другой нанес несколько ударов по телу. Они терзали ее, пока сами не устали. У нее уже даже кричать не было сил. Боль была настолько невыносимой, что она мечтала умереть. Когда ее наконец перестали избивать и сняли с крюка, Далида рухнула на пол, как мешок. Гестаповец сорвал с нее рясу, оставив обнаженной. Она услышала комментарии относительно своей фигуры, которые должны были еще больше ее унизить.
— Между прочим, ваша подружка-графиня тоже уже здесь, — сообщил гестаповец. — Итак, спрашиваю еще раз: где ваш отец? Если будете хорошей девочкой, возможно, мы позволим вам его увидеть.
И он засмеялся над собственной удачной шуткой. Больше Далида ничего не слышала, потому что снова потеряла сознание.
Когда она пришла в себя, то услышала, как у нее переговариваются гестаповцы:
— Скорее мертва, чем жива. Лучше бы уж сразу ее прикончить, хоть не придется тратиться на доставку в Германию. Евреев в тамошних лагерях и так хватает, мы с тем же успехом можем истреблять их и здесь.
Эти звери измордовали Далиду до такой степени, что она не могла даже говорить. В таком состоянии они и доставили ее обратно в камеру, где она продолжала терзаться вопросом, в какой лагерь ее отправят, если вообще куда-то отправят. Или, быть может, убьют прямо здесь, в Париже?
Катю арестовали в ту же ночь; от нее тоже ничего не удалось добиться. Как и Далида, она потеряла сознание под пытками. Под конец ее тело превратилось в кусок окровавленной плоти, но она ничего не сказала.
В отделении Гестапо Катю раздели догола и в таком виде заперли в камере, где продержали несколько дней в полной темноте, не давая ни воды, ни пищи.
В темноте Катя слышала крысиный писк. Она не решалась даже сесть, опасаясь укусов. Все эти дни она простояла у стены, почти обезумев в кромешной темноте. Когда ее вызвали на допрос, она почти потеряла рассудок. Но все же сохранила присутствие духа и так и не сказала, где прячется Самуэль. Да, она была на грани безумия, но при этом понимала, что, если станет вести себя, как сумасшедшая, у нее будет шанс остаться в живых. Нормальные люди не относятся серьезно к словам сумасшедших. Хотя, с другой стороны, можно ли считать этих людей нормальными, а Катю — сумасшедшей?
Ее поставили на колени и велели лизать языком сапоги офицера, который ее допрашивал. Катя не стала отказываться; защищенная своим безумием, она даже не поняла, чего от нее хотят. Ее ударили; она упала на пол, а ее все продолжали избивать, пока она не потеряла сознание.
Все это время сестра Мари-Мадлен сидела, привязанная к стулу, глядя в окошко, как в соседней комнате мучают Катю. Больше она не молилась. Она уже знала, что никто не откликнется и не придет на помощь.
Несколько дней ее заставляли смотреть, как пытают то Далиду, то Катю.
Сама монахиня тоже пострадала от рук этих мерзавцев, хотя и немного иначе: после того, как ей в очередной раз показали, как пытают Далиду, один из гестаповцев ее изнасиловал. На следующий день они спустились к ней в камеру и снова изнасиловали. В комнату с окошком ее больше не приводили. В конце концов ее все же отпустили.
Настоятельница встретила ее со слезами на глазах, требуя поклясться, что никогда больше не будет столь безрассудна. Однако сестра Мари-Мадлен ни в чем не поклялась — просто потому, что не могла. Едва закрыв глаза, она ощущала на своем теле мужские руки, чувствовала отвратительный запах пота и вкус чужой слюны на губах.
Да, ее не подвешивали на крюк, словно коровью тушу, и не избивали до потери сознания. Но пытка, которую ей пришлось перенести, была не менее ужасна — она знала, что после изнасилования уже никогда не будет прежней.
Она призналась во всем настоятельнице, принесла покаяние, не уставая спрашивать ответа у Господа, как он мог допустить такое. Но в ответ услышала лишь молчание — то самое, что слышали миллионы евреев, цыган и другие заключенные концлагерей; видимо, Господь решил замолчать навеки.
Но где теперь искать твою сестру? И где искать Катю? Я так и не смог ничего о них узнать, пока был в Париже. Сестре Мари-Мадлен больше ничего не известно. Мне с большим трудом удалось добиться у настоятельницы, чтобы она позволила мне с ней встретиться. Настоятельница убеждала меня, что сестра Мари-Мадлен не станет со мной разговаривать, потому что она вообще ни с кем не говорит, но в конце концов все же проводила меня к ней в келью и оставила нас наедине. Но настоятельница ошиблась: сестра Мари-Мадлен рассказала мне все. Именно от нее я узнал эту историю. Ее голос казался каким-то неживым, словно звучал из другого мира. Казалось, эта женщина лишь телом пребывает здесь, а ее душа давно покинула мир живых. Прежде чем мы расстались, она поставила меня в тупик неожиданным вопросом:
— Почему они оставили меня в живых?
После разговора с сестрой Мари-Мадлен я постарался найти Педро и Василия. Это оказалось нелегко, но в конце концов мне удалось разыскать мастерскую. Педро и сейчас там живет. На меня он смотрел с большим подозрением. Думаю, чувствовал себя виноватым, что ему удалось выжить.
Но в конце концов Педро все же рассказал о тех последних днях, которые твой отец провел в их доме. Он рассказал, что однажды в дом Хуаны явился Раймон с приказом забрать Самуэля.
— Началась очередная облава на евреев, а его ищут, — сказал он.
— А Далида? — спросила Хуана.
— Она должна быть в монастыре, под защитой монахинь. А графиню арестовали. Двое наших отправились к ней домой, чтобы забрать рацию, и увидели, как гестаповцы выводят ее из дома. Я надеюсь, что хотя бы Далида спаслась. Армандо как раз отправился за ней в монастырь... хочется верить, что он не опоздает.
Хуана начала нервно расхаживать по комнате, как всегда делала в минуты напряженных раздумий. Педро и Василий с надеждой смотрели на нее.
— Мы должны вытащить отсюда Самуэля, — наконец сказала она Василию.
— Ах, вот как? И куда же мы его денем? Он горит в лихорадке, беспрерывно кашляет. А у тебя, Раймон, все готово для отправки в Испанию?
— Сейчас никто не может покинуть Париж, — ответил тот. — Гестапо держит под наблюдением все дороги, как и люди из Полевой жандармерии. Как я уже сказал, они ищут евреев, как будто мало им было Руалье и Дранси.
— Мы должны показать им, что, сколько бы евреев они ни арестовали, скольких бы членов Сопротивления ни убили, это все равно нас не остановит, — ответила Хуана.
— Сейчас не время что-то предпринимать, — подал голос Педро.
— Как раз самое время, — возразила Хуана с воодушевлением. — Пусть они знают, что нас невозможно сломить. Если бы мы только могли добраться до этого убийцы из СС...
— Забудь об Алоизе Брюннере, — слова Василия прозвучали для Хуаны как приказ.
Она встала прямо перед ним, уперев руки в боки и пронзая его жгучим взглядом.
— Забыть о нем! Нет, я никогда не забуду об этом человеке; во всяком случае, до тех пор, пока мы с ним не покончим или хотя бы не заставим его трепетать от ужаса.
— Не выдумывай, Хуана, у нас сейчас другие проблемы. Прежде всего, нужно вывезти отсюда Самуэля и вернуть рацию. Возможно, графиня ее спрятала или передала кому-то, кому могла доверять. Самуэль хорошо ее знает, так что, возможно, у него есть на этот счет какие-то идеи.
Хуана с большой неохотой допустила Раймона к Самуэлю.
Твой отец лежал в постели в жару и бреду, дрожа в лихорадке.
— Самуэль, это Раймод. Возможно, Далида рассказывала вам о нем. У нас для вас плохие новости. Арестовали графиню Катю Гольданскую и, возможно, вашу дочь тоже, — сказала Хуана, отирая платком пот с его лба.
На Самуэля было страшно смотреть, когда он узнал об аресте Кати и, возможно, Далиды.
— Где они? Куда их увезли? — произнес он хриплым шепотом.
Раймон рассказал о последних событиях, и Самуэль бессильно опустился на кровать. Известие о том, что Катя попала в руки Гестапо, и его дочь, возможно, постигла та же участь, настолько его подкосило, что с ним едва не случился сердечный приступ. Хуана слышала, как часто бьется его сердце. Она попросила Педро принести стакан воды и заставила Самуэля выпить.
— Надо что-то делать, мы не имеем права опускать руки, — сказала она. — Мы должны им помочь. И прежде всего, должны забрать рацию, которую Далида спрятала в доме графини. Как вы думаете, где именно она могла ее спрятать?
Сначала он молчал и сидел, закрыв глаза, его руки дрожали. Наконец, он решился взглянуть Хуане в глаза и сказал:
— Катя доверяет Григорию. Это ее шофер, он женат на ее горничной. Он тоже русский, как и мы. Но вы уверены, что Гестапо не обнаружило рацию?
— Нет, мы не можем быть в этом уверены, — ответил Раймон. — Но, если ее не обнаружили, мы должны знать, где она.
— Я должен отсюда выбраться, — заявил Самуэль.
— Ни в коем случае! — отрезала Хуана.
— Если меня ищут, мне нельзя здесь оставаться. Если меня здесь найдут, арестуют нас всех. Вы должны разобрать печатный станок, — сказал Самуэль. — Выносите его отсюда и спасайтесь!
— Ничего мы выносить не будем, — заявила Хуана таким решительным тоном, что ни у кого язык не повернулся ей возражать; хотя, Педро порывался что-то ответить. — Ну есть у нас печатный станок — и что? Мы этим зарабатываем: печатаем визитные карточки, рекламные проспекты... У нас нет причин это скрывать.
— Как ты думаешь, что с нами сделают, если обнаружат поддельные документы? У нас сейчас больше десятка паспортов, еще не готовых.
— Вот их надо забрать. Необходимо убрать отсюда все, что может нас выдать. Они не должны узнать, чем мы на самом деле занимаемся. Но мы не можем разобрать станок, это было бы настоящим безумием, — ответила Хуана на все вопросы разом.
Сошлись на том, чтобы вынести из мастерской все готовые документы, но больше ничего не трогать.
— Нас арестуют, — прошептал Василий, когда Раймон ушел.
— Не всех, — ответила она. — Вы с дядей можете уйти, а с Самуэлем останусь я.
— Ты с ума сошла! — ахнул Василий. Случилось именно то, чего он больше всего боялся. Он знал, что, если Хуана на что-то решилась, остановить ее невозможно.
— Я бы сошла с ума, если бы позволила вас арестовать, — заявила Хуана. — И ты, и мой дядя представляют слишком большую ценность для Сопротивления, и ради нашего же блага вы должны спрятаться. А я останусь здесь со старым евреем, пока не вернется Раймон и не скажет, когда и как мы сможем уехать из Парижа. А вы уходите немедленно, нельзя терять времени!
Однако на сей раз Василий не оробел и решился оспорить приказ Хуаны.
— Думаешь, я смогу уйти, зная, что оставляю тебя в опасности? Пусть твой дядя уходит и забирает все документы, но я останусь, а если они заявятся, им придется иметь дело со мной. Разве ты сама не сказала, что мы можем выдать себя за обычных печатников? Так мы и сделаем, только печатников будет двое.
Хуана уже собиралась что-то ответить, но в последнюю секунду передумала; должно быть, поняла, что спорить с Василием бесполезно, и решила применить другую тактику.
— Хорошо, ты останешься здесь. Но я хочу, чтобы сначала ты помог дяде переправить документы в дом Раймона. Потом дядя останется там, а ты вернешься.
— Я не могу оставить тебя одну в такую минуту, — запротестовал Василий.
— Ты что, совсем идиот? И как, по-твоему, мой бедный дядя потащит один всю эту тяжесть?
Потребовалось совсем немного времени, чтобы упаковать фальшивые документы в папки. Затем папки погрузили в два старых мешка, которые уложили поверх остальных вещей.
Прощаясь с дядей, Хуана шепнула ему на ухо, кивая на Василия:
— Не пускай его обратно.
Педро испуганно взглянул на нее; уж он-то знал, на что способна племянница. Но так и не решился ничего возразить.
Когда Хуана и Самуэль остались одни, она проверила, заряжен ли пистолет, который она всегда носила при себе. Потом подошла к спящему Самуэлю и мягко коснулась его плеча.
— Вы можете встать?
— Да.. Думаю, что да...
— Я постараюсь довезти вас до границы, но не обещаю, что это получится.
— А как же... Как же ваш друг? Раймон? — растерялся Самуэль. — Разве он не должен за нами прийти?
— Мы не можем терять времени, дожидаясь его. Чует мое сердце, здесь в любую минуту могут появиться гестаповцы. Видите ли, неподалеку отсюда живет одна моя подруга, она тоже испанка, как и я. Она беженка, на войне в Испании потеряла мужа и сумела добраться сюда вместе с самым младшим из своих детей. Он хороший парень, работает таксистом, и думаю, сможет нам помочь.
— Они состоят в Сопротивлении?
— Нет, не состоят, — ответила Хуана. — Я не хотела ставить их под удар, они уже и так достаточно настрадались, но они ненавидят фашистов и сделают для нас все.
Она помогла ему встать и дойти до ванной комнаты, где он смог умыться. Затем они вышли на улицу, навстречу судьбе. Спустившись по лестнице, они несколько минут стояли перед дверью подъезда, глядя на улицу, однако ничего подозрительного не заметили. Вот женщина ведет за руку ребенка лет четырех или пяти, держа в другой руке сумку с покупками; молодой студент со связкой учебников; пожилая супружеская пара неторопливо шествует под руку... Нет, ничего странного или опасного как будто и в самом деле не было. Наконец, они решились выйти на улицу. Хуана поддерживала Самуэля под руку. Они направились к метро и через несколько минут спустились на станцию «Монпарнас». Хуана пристально вглядывалась в лица пассажиров, отражавшиеся в темных окнах, но по-прежнему не видела ничего подозрительного.
Подруга Хуаны жила на самом верхнем этаже темного узкого дома. Женщину, открывшую дверь, похоже, удивил нежданный визит.
— Мне бы не хотелось тебя обременять, но ты должна мне помочь спасти человека, — объяснила Хуана растерянной подруге.
— Что я должна сделать?
— Спасибо, Пепа, я всегда знала, что могу на тебя рассчитывать! Если твой сын сможет довезти нас до границы... В Биаррице у нас друзья, они помогут переправить его в Испанию.
— Хайме вот-вот должен вернуться, — ответила та. — Но ему нужно отдохнуть пару часов, прежде чем снова сесть за руль такси.
— Понимаю, что ставлю вас под удар, но не вижу другого способа вывезти из Парижа этого человека.
Тут они услышали, как в замке заскрежетал ключ, и в квартиру вошел молодой человек по имени Хайме. Он был похож на мать: те же темно-каштановые волосы, те же дерзкие глаза, те же невозмутимые манеры.
— Хуана, расскажи ему все сама.
Хайме молча выслушал Хуану, раздумывая, что ответить.
— К десяти часам я должен вернуть машину в гараж, — произнес он наконец. — Правда, могу попросить шефа, чтобы разрешил мне взять ее до завтра, чтобы начать пораньше. Если разрешит, мы поедем прямо сейчас, если же нет — значит, поедем завтра.
Молодой человек отправился в ближайший бар, чтобы позвонить оттуда начальнику; вскоре он вернулся, улыбаясь.
— Все в порядке, можем выезжать хоть сейчас.
Хуана не стала его обманывать, сразу сказав, что их разыскивает Гестапо.
— Если нас схватят, вам тоже не поздоровится, — предупредила она.
Мать и сын переглянулись; этим взглядом они сказали друг другу больше, чем любыми словами. Десять минут спустя машина Хайме уже ожидала возле подъезда. Прощаясь с Пепой, Хуана горячо обняла подругу.
— Спасибо, спасибо... — повторяла она.
— Постарайтесь вести себя осторожнее: ведь он мой единственный сын.
— Я... Надеюсь, он благополучно вернется...
— Даже если не вернется... Я не хочу даже думать об этом, но если такова наша судьба, уж лучше погибнуть за правое дело. Спешите, вам пора. Хайме должен к утру успеть до границы и обратно, а времени не так много.
Они уже выехали из Парижа, когда две машины преградили путь такси Хайме. Хуана сунула руку в карман и сжала рукоять пистолета.
— Поворачивай обратно, — велела она Хайме.
Но было уже поздно: сзади им преградили дорогу две другие черные машины, отрезая путь к отступлению.
Пистолет в руке; четверо окружают машину.
— Мы должны выбраться отсюда, — настаивала Хуана.
— Нас окружили, некуда бежать, — ответил Хайме.
— О, нет, кое-что мы еще можем сделать, — возразила она. — Поверни направо и выезжай на шоссе, мы еще сможем спастись.
— Нет, Хуана, — покачал головой Хайме. — Нас поймают, а если попытаемся бежать — пристрелят.
— Делай, что я сказала! — рявкнула она и, повинуясь ее приказу, машина свернула вправо.
— Ты с ума сошла! — закричал Хайме, когда она перехватила руль.
Гестаповцы открыли огонь; пуля пробила колесо. Хуана выхватила пистолет из кармана пальто и выстрелила через окно. Ее глаза вспыхнули торжеством при виде побелевшего от изумления лица гестаповца. Однако машина, потерявшая управление, все быстрее катилась вниз по склону. Полицейские продолжали стрелять; Хуана снова выстрелила в ответ, но это был последний поступок в ее жизни — в следующую секунду ей в голову попала пуля, убив наповал.
Машина врезалась в дерево; Хайме ударился затылком, потеряв сознание.
Полицейские бросились к ним, крича, чтобы они выходили из машины. Но лишь один Самуэль смог бы им ответить, если бы подобрал слова.
Хуана была мертва; Хайме, похоже, тоже. Полицейские извлекли их тела из машины. Один с остервенением пнул тело Хуаны, словно мстя мертвой женщине за убитого.
Самуэль застыл на месте, словно парализованный; все происходящее казалось ему кошмарным сном. Полицейский ударил его прикладом по голове, и он упал. Потом его затолкали в машину. С тех пор он исчез, его след потерян.
При содействии Педро я смог встретиться с Пепой, матерью Хайме. Я был потрясен, когда увидел эту женщину, которая потеряла всё. Пепа рассказала, что она родом из Гранады, где во время гражданской войны погибли ее муж, двое старших сыновей и остальные родственники. А теперь, в Париже, она потеряла еще и Хайме, последнего оставшегося сына. Хайме рисковал жизнью, чтобы спасти Самуэля, совершенно чужого человека. Я признался Пепе, что восхищен мужеством ее сына. И знаешь, что она ответила? Она сказала:
— Если за свободу приходится умирать, ничего не поделаешь. Он погиб с честью.
Тело Хайме Пепе так и не отдали, и она даже не может поплакать над его могилой.
Что касается твоего отца, спустя несколько дней Педро удалось узнать, что его доставили в отделение Гестапо; возможно, потом отправили в лагерь Дранси, а оттуда, в вагоне для скота, в Освенцим, Треблинку или Маутхаузен. Но точно мы ничего не знали, и до сих пор не смогли узнать. Ты спросишь, был ли я в Дранси, и я отвечу: да, был. Я уже сказал, что специально ездил в Париж, чтобы разузнать о его судьбе. Но я не смог найти ни одного документа, удостоверяющего, что твой отец действительно побывал в Дранси, поскольку нацисты, прежде чем бежать оттуда, сожгли всю документацию. Когда союзники вошли в Париж, Красный Крест тут же занялся лагерем Дранси. И ни в одном парижском отделении Гестапо также не нашлось никаких сведений о том, что твоего отца, сестру и мою тетю действительно отправили в Дранси.
Рассказ Густава поверг меня в шок. Я не решался прервать его ни единым словом; мне казалось, что его рассказ не имеет никакого отношения ко мне, к моей сестре и отцу. Это была одна из тех ужасных историй, которых я немало слышал за последнее время. Но она не может иметь никакого отношения к нам.
Вера молча плакала, слушая Густава. Она сидела, закрыв лицо руками, и слезы текли меж ее сжатых пальцев.
— С тех пор, как закончилась война, я не переставал их искать, — заверил меня Густав.
— Но ведь кто-то должен что-то знать, — беспомощно возразил я.
— Один мой друг из министерства иностранных дел посоветовал отправиться на континент — в Польшу, Германию... Быть может, мы найдем их следы в каком-либо лагере... Немцы весьма пунктуальны, они всегда все записывали. Как раз завтра я собирался в Берлин.
— Мне будет спокойнее, если вы поедете вместе, — сказала Вера, глядя на нас туманными от слез глазами.
— Хорошо, но прежде... Короче говоря, я должен переговорить кое с кем, — сказал я. — С человеком из разведки; возможно, он сможет посоветовать, где искать.
Хотя, честно говоря, я понятия не имел, где может быть сейчас майор Уильямс.
Я вкратце рассказал, кто это такой, и что я служил под его командованием — не слишком, впрочем, раскрывая подробности.
На следующий день Густав отправился в Адмиралтейство вместе со мной. У него было немало знакомых среди тамошних чиновников, которые рассказали нам, как найти майора Уильямса. Нам повезло: он был в Берлине. Правда, теперь он стал полковником. Мы позвонили ему, и он ответил, что готов немедленно нас принять, так что мы сразу выехали в Берлин.
Полковник Уильямс постарел — или мне просто так показалось? В его каштановых волосах появились седые пряди, а в глазах поселилась печаль.
— Спасибо, что согласились принять меня, полковник, — сказал я, пожимая ему руку.
— Из чистого любопытства, — ответил он. — Моя работа основана на интересе к людям. Когда кто-то говорит, будто бы рад меня видеть, я спрашиваю себя, что ему на самом деле от меня нужно.
Густав в нескольких словах пересказал ему все, что удалось узнать, а я попросил о помощи.
Уильямс молча выслушал нас. Не могу сказать, чтобы история Густава произвела на него впечатление: во время войны подобное происходило сплошь и рядом. Тем не менее, он готов был протянуть нам руку помощи.
— Проклятые немцы обладают, по крайней мере, одним достоинством: они всегда тщательно фиксируют все свои действия. Так что имеются записи о том, кого и когда доставили в лагерь, кого отправили в газовые камеры... А еще мы нашли документы об ужасных опытах, которые они проводили на людях. Так что, если ваши родственники не погибли в Париже и их отправили в Польшу, Австрию или Германию, мы их найдем. Возможно, это займет какое-то время, так что наберитесь терпения. В российской зоне у меня есть один знакомый, капитан Борис Степанов. Он мог бы посмотреть записи в журналах лагерей, освобожденных Советской армией. Я ему позвоню и договорюсь о встрече, когда он сможет вас принять. Я тоже начну их искать.
— Скажите, сэр, в этих лагерях еще остались люди? — спросил я с опаской.
— Да, остались, — ответил он. — Красный Крест взял на себя заботу об этих несчастных и делает все, чтобы им помочь.
— Я хочу наведаться в Освенцим, Маутхаузен, Треблинку, — попросил я. — Хочу объездить все лагеря, куда их могли отправить.
— Не советую. Да, я понимаю, что вы воевали на фронте и убивали, но, если увидите эти лагеря... Поверьте, это настоящий ад!
— Вы можете помочь нам туда добраться? — настаивал я.
— Да, могу, но не знаю, стоит ли. В этом нет необходимости, мы можем искать вашу семью и из Берлина.
— Прошу вас...
— Сначала вам нужно встретиться с Борисом, а я посмотрю, что можно сделать. А там будет видно.
Прогулки по Берлину оставили у меня странное впечатление. Я вглядывался в лица немцев, пытаясь рассмотреть на них печать вины. Я видел голодных — истощенных стариков, молодых людей, исхудавших, словно тени, матерей семейств, из последних сил пытавшихся добыть кусок хлеба для своих детей... При других обстоятельствах эти эти лица вызвали бы у меня сочувствие. Но в те минуты... Нет, я не мог им простить, и мне не было дела, виновны или невиновны те люди, что попадались мне на пути. Тогда мне казалось, что все они виновны в том, что мир впал в то безумие, которое довело его до Холокоста.
Многие ли из них были против Гитлера? Многие ли рисковали жизнью, чтобы спасти тысячи других людей от смерти в газовых камерах? Я знаю, многие попытались бы их оправдать, сказать, что эти люди ни о чем не знали, но мне невыносимо было слышать подобные доводы. Не могли они быть настолько слепыми и глухими, чтобы не знать о том, что происходит в двух шагах от дома, чтобы не знать о тех зверствах, которые творили их мужья и сыновья. Все эти женщины с понурыми лицами несколько раньше восторженно приветствовали мерзавцев, убивших шесть миллионов евреев, и лица у них тогда были совсем другими.
— Я не могу здесь оставаться, — признался я Густаву.
Густав был добрее меня; он пытался меня убедить, что многие люди становятся трусами, когда речь идет о выживании, и нельзя требовать, чтобы все без исключения были героями, что основная масса людей сознательно или бессознательно стремится закрыть глаза и уши просто для того, чтобы выжить...
— Нет-нет, я вовсе не требую от них героизма; просто мне не дает покоя один вопрос: как можно жить, зная, что твое личное благополучие стоит на преступлениях? Что ни говори, а ты знаешь не хуже меня, что все эти люди — не такие уж невинные.
Густав по натуре был очень добрым человеком, а потому упорно не желал видеть зла в других. Просто не знаю, что бы я делал без него в те тяжелые дни, когда каждое встречное лицо казалось мне лицом убийцы.
Полковник Уильямс дал нам пропуска, так что нам не составило проблем проехать на территорию советского сектора в Берлине.
Борис Степанов принял нас в своем кабинете; он сидел за столом с грудой бумаг, за которыми его почти не было видно.
— Итак, вы ищете свою семью, — понимающе произнес он. — Ну что ж, сейчас все кого-то ищут: родителей, детей, сестер, братьев...
Мы рассказали ему все, что нам было известно, показали несколько старых фотографий, и он нас заверил, что обязательно позвонит, как только что-то узнает. Он оказался столь любезен, что даже предложил нам выпить.
Он показался нам хорошим человеком, и я даже почувствовал в нем родственную душу: ведь мы воевали против общего врага.
— Мы были первыми, кто освобождал эти лагеря смерти, — сказал он. — И я тоже побывал в одном из них.
Густав попросил рассказать об увиденном, и он пересказал свои впечатления о лагере Майданек, который находился в Люблине, в Польше.
— Когда нацисты поняли, что проиграли и мы вот-вот захватим лагерь, они попытались его уничтожить; они и в самом деле взорвали один из крематориев, но мы добрались до них гораздо быстрее, и они в спешке бежали, не успев загнать заключенных в газовые камеры.
Борис рассказал нам не только о том, что они обнаружили в Майданеке, но и пересказал впечатления страдальцев, освобожденных из Освенцима.
— Если ад действительно существует, то это он и есть, — сказал Борис, опрокидывая один за другим два стакана водки, словно она могла спасти его от пережитого ужаса. — Мужчины, похожие на мертвецов, поднявшихся из могил... Женщины... Никогда не забуду этих лиц, они до сих пор являются мне в кошмарных снах. Дети... У меня двое детей, и когда я увидел этих детишек, обреченных на смерть, у меня чуть не разорвалось сердце. Как люди могут совершать подобные зверства? На войне сталкиваешься с равным противником, либо ты его убьешь, либо он тебя, здесь хотя бы все ясно, но это... Я всего лишь крестьянин, но клянусь, никакая скотина не способна сотворить то, что делали эти нацисты.
Борис, огромный, как медведь, чуть не плакал, рассказывая нам о картинах того ада, который увидел в лагерях. Он даже перекрестился, хоть и считал себя атеистом; этот жест он перенял в раннем детстве от матери, которая верила, что он помогает отвратить зло.
В те дни многие районы Берлина лежали в руинах, превратившись в груды щебня. Война прошлась по всему городу своим железным сапогом. Однако хуже всего были даже не разрушения, а выражение безмерного горя, которое мы видели на лицах встречных берлинцев.
Однажды вечером, когда мы с Густавом прогуливались по Николайфиртель, направляясь в сторону реки Шпрее, к нам подошла совсем юная девушка: видимо, не больше пятнадцати или шестнадцати лет. Она предложила нам себя — это оказалась одна из тех несчастных, у кого не осталось другой возможности заработать на жизнь.
— Как тебя зовут? — спросил Густав.
— Зачем тебе это? — ответила она тусклым и усталым голосом. — Называй как хочешь.
— Почему ты этим занимаешься? — спросил я. — У тебя нет родных?
Она отвернулась, видя, что мы не собираемся воспользоваться ее предложением, а, значит, она не может рассчитывать получить столь необходимые ей деньги. Гордое молчание было последней границей ее достоинства. Она продавала свое тело, но не собиралась открывать нам свою душу, рассказывая о себе.
Густав протянул руку и вложил ей в ладонь несколько монет.
— Ступай домой, — сказал он. — Надеюсь, этого тебе хватит хотя бы на несколько дней.
Девушка сначала замешкалась, а потом решительно сжала в руке монеты и, слегка поклонившись, снова растворилась в речном тумане.
Эта сцена повергла нас в полное уныние, и мы в очередной раз прокляли Гитлера, отнявшего жизнь у стольких людей — пусть даже эти люди и кажутся внешне живыми, как эта несчастная девочка.
Через несколько дней нас вызвал полковник Уильямс и попросил сопровождать его на встречу с Борисом Степановым.
— У вас есть замечательный предлог, чтобы побывать в советском секторе, — сказал он нам.
Он проводил нас до кабинета Бориса, который нас уже ждал. На столе перед ним стояла бутылка водки.
— Я принес тебе настоящий шотландский виски, — сказал полковник, вручая Борису бутылку.
— Отлично, — ответил тот. — Сначала выпьем твой виски, а когда он кончится, будем пить мою водку.
Ни я, ни Густав не желали спорить с Борисом, но, несмотря на то, что мы еще не забыли, как у нас болели головы на следующий день после первого знакомства, не стали отказываться от водки. Борис выглядел щедрым и непосредственным человеком; казалось, он искренне не понимал, как можно отказываться от такого отличного предложения.
— У меня есть для вас новости, — произнес он после недолгого молчания, во время которого изучал какие-то бумаги. — Скверные новости. В декабре 1943 года Самуэля Цукера доставили в Освенцим и в тот же день отправили в газовую камеру. Он был больным стариком, и нацисты посчитали, что от него все равно не будет никакой пользы. Во Франции он побывал в двух лагерях: сначала в Дранси, через несколько дней его перевезли в Руалье, а оттуда прямым поездом отправили в Освенцим. Его везли вместе с двумя сотнями других евреев в вагоне для скота. Мне очень жаль, Изекииль.
Я не знал, что и сказать. Не мог двинуться с места. Мне необходимо было осмыслить, осознать слова Бориса, примириться с мыслью, что отец погиб в газовой камере после нескольких дней ада, проведенных в вагоне для скота, без еды и питья, где он вынужден был справлять нужду под себя, как и остальные заключенные, и вдыхать невыносимую вонь, чувствуя, как с каждой минутой все более утрачивает человеческий облик.
Я гнал прочь эти ужасные видения, одновременно стараясь хоть как-то свыкнуться с мыслью, что именно такой была судьба моего отца.
Ни Густав, ни полковник Уильямс не сказали ни единого слова — да и что они могли сказать? Голова у меня шла кругом; я все никак не мог примириться с неизбежным, признать, что отец действительно погиб в газовой камере. Я думал о маме: сможет ли она пережить это ужасное известие?
— Не может быть, — сказал я, все еще не в силах поверить.
Борис промолчал. Он посмотрел с серьезным взглядом и протянул стакан виски.
— Выпей, — приказал он, как если бы это было лекарство, которое должно смягчить мою боль.
Я не стал пить — просто не мог. Мне хотелось кричать во весь голос; в ту минуту я готов был придушить любого, кто попался бы под руку; мне хотелось выбежать на улицу и прокричать встречным немцам, что они убийцы, что все запятнаны кровью невинных, и никогда, никогда не смогут отмыться.
Да, я готов был обрушить на их головы самые страшные проклятия, чтобы грехи их пали на детей и внуков. Но не мог даже пошевелиться.
Рука Густава крепче сжала мое плечо, словно он хотел сказать, что моя боль — и его боль тоже.
— Проклятье! Почему, ну почему именно я должен сообщать вам ужасные новости! — воскликнул Борис, вновь наполняя стакан.
— Не стоит себя винить, Борис, — сказал полковник Уильямс.
— А ведь тем, кто творил эти злодейства, так и сойдет это с рук, — заявил Борис.
— Знаешь, если есть на свете справедливость, подонки ответят за свои преступления, — ответил Уильямс.
— Друг мой, неужели ты действительно веришь, что все виновные будут наказаны? Ничего подобного, в Нюрнберге судили лишь нескольких нацистов, и на этом дело закончилось. Если на свете и впрямь существует какая-то справедливость, то судить надо всю Германию. У всех руки в крови по локоть! — рявкнул Борис, ударив кулаком по столу.
— Но ведь есть немцы, которые воевали против Гитлера, — напомнил Уильямс.
— Сколько их было, тех немцев? — сердито возразил Борис. — С гулькин нос!
Я молча слушал их, по-прежнему не в силах произнести ни слова, хотя и желал больше всего на свете, чтобы Борис рассказал во всех подробностях, как погиб мой отец. В конце концов, я решился заговорить:
— А вы ведь знаете гораздо больше, чем говорите.
— Нет, больше я ничего не знаю, — ответил он. — Я спрашивал, быть может, после вашего отца остались какие-то вещи, но вы же знаете, у них все отбирали все, что имело хоть какую-то ценность. Только в книге учета я нашел запись о том, что в тот день, когда его привезли, у него вырвали два золотых зуба, а его самого в тот же день... Мне так жаль — клянусь, мне очень жаль...
Я пытался представить себе последние часы жизни отца. Тот миг, когда открылись двери вагона, в котором его везли несколько дней, в темноте и холоде, вместе с другими несчастными, а обращались с ними хуже, чем со скотиной.
Я видел, как он после темного вагона щурится, моргая от яркого света, терзаясь неизвестностью. Я видел его, как наяву, покрытого пылью, в мятом костюме, пропитанным насквозь все той же вонью; видел, как он помогает выбраться из вагона остальным заключенным. Я слышал крики нацистских солдат, которые приказывали им поскорее освобождать вагоны, прежде чем построить в шеренгу и сообщить о том, что их ждет. Немного погодя его вместе с другими затолкают в грузовик, чтобы доставить в самое сердце лагеря.
Возможно, среди них были доверчивые души, что пытались убеждать других: «Мы будем много работать, но выживем». Конечно, отец не разделял подобного оптимизма. Если не считать случая с Катей, Самуэль вообще не склонен был поддаваться сердечным порывам и тешить себя иллюзиями. Думаю, Самуэль каждую минуту ждал, что в одном из лагерей от него решат избавиться. Ведь с чего бы нацистам зря кормить бесполезного старика в возрасте за семьдесят, с бессильными руками и ослабевшим зрением? Какую боль он, должно быть, испытал, когда у него без всякого наркоза вырвали два золотых зуба. Но я не сомневался, что даже на пороге смерти отец старался сохранить достоинство.
Из комнаты, где у него вырвали зубы, его вместе с остальными мужчинами-заключенными, которых эти мерзавцы посчитали бесполезными и негодными, загнали в другое просторное помещение, где всех заставили раздеться. Он не успел даже ощутить стыд, оставшись голым перед таким количеством людей, как всех отправили в следующий большой зал, сказав, что они должны принять душ, чтобы смыть грязь после поезда.
Дверь закрылась, и люди уставились на потолок, где помещались устройства, похожие на обычный душ, вот только полилась из них не чистая вода, а смертоносный газ, вдыхая который они в страшных мучениях расставались с жизнью.
Отец упал рядом с другими трупами, его тело лежало там, пока эти гнусные подонки не сволокли всех, как будто это была обычная падаль, чтобы бросить в печь крематория, где они навсегда исчезли, обратившись в пепел и густой смрадный дым, которым был пронизан весь лагерь.
Так закончил свою жизнь мой отец, Самуэль Цукер, и таким же был конец шести миллионов других евреев. Мне хотелось спросить у Бориса и полковника Уильямса, как можно надеяться, что выжившие евреи когда-нибудь смогут простить Холокост, учитывая масштабы этого бедствия, и, главное, как можно думать, что мы сможем простить палачей?
Но я ничего не сказал, и они мне тоже ничего не сказали, позволив мне молча посидеть, закрыв глаза, перед которыми до сих пор стояла картина гибели моего отца и всех остальных, разделивших его судьбу.
— Вы не могли бы рассказать, что вам известно о Далиде Цукер и Кате Гольданской? — голос полковника Уильямса вернул меня к реальности.
Борис откашлялся и отхлебнул глоток виски. Несколько секунд он молча просматривал бумаги, которые держал в руках; затем выжидающе взглянул на нас, словно раздумывая, стоит ли рассказывать. Наверное, он решил дать мне время прийти в себя, прежде чем я узнаю, что случилось с моей сестрой Далидой. Затем его голубые глаза столь же пристально взглянули на Густава.
— Катю Гольданскую отправили в Германию, в концлагерь Равенсбрюк, — сообщил он. — Дата прибытия — январь 1944 года. Сначала это был женский концлагерь, но потом туда стали привозить и мужчин. Там она умерла.
— В газовой камере? — осмелился спросить Густав.
Мыс Густавом подпрыгнули от неожиданности, когда Борис грохнул кулаком по столу. Удар был такой силы, что стакан с виски упал и разбился. Борис поднялся и начал искать, чем бы вытереть стол. Мы молча наблюдали за ним, не смея произнести ни слова, стараясь осмыслить только что услышанное: Катя умерла, умерла в лагере, здесь, в Германии.
— Если бы эти мерзавцы использовали для убийства одни лишь газовые камеры! Среди них было несколько психопатов, называвших себя врачами, которые проводили чудовищные эксперименты на заключенных, — Борис сделал большой глоток виски, и стакан почти опустел. Похоже, он колебался, стоит ли продолжать рассказ, и Уильямс плеснул ему еще.
— Продолжайте, пожалуйста, — попросил Густав.
— Так вот, эти психопаты специализировались на пересадке костей. Они вырезали кости у одного человека и пересаживали их другому, у которого для этого тоже нужно было вырезать его собственную кость. Они даже не использовали наркоз! — с этими словами Борис снова ударил кулаком по столу.
— Зачем это? — спросил я. — Ведь евреи — низшая раса.
— Ради Бога, Цукер! — умоляющий возглас полковника Уильямса положил конец излияниям моей душевной боли.
— В Равенсбрюке заключенных также использовали для опытов с патогенами. Их инфицировали... — Борис взял в руки бумагу и принялся читать, с трудом разбирая немецкие слова: — столбняком, а потом посыпали раны землей, опилками, толченым стеклом... И наблюдали, какие лекарства наиболее благотворно действуют на зараженных. Многие жертвы умерли от гангрены.
— А моя тетя — как она умерла? — как ни тихо прозвучал голос Густава, всем было понятно, о чем он спрашивает.
— Ваша тетя... У нее вырезали несколько костей, чтобы пересадить их другой заключенной. Но как их вырезать... Ведь невозможно извлечь кости, не повредив мышцы и нервы... Многие заключенные умирали в страшных мучениях. Вот и она не вынесла... Она умерла от потери крови, и ни один из этих гадов даже не попытался облегчить ее страданий.
Густав закрыл лицо обеими руками. Я знал, каких неимоверных усилий ему стоило сдержать слезы, однако он смог загнать их обратно внутрь и посмотреть нам в глаза.
Катя казалась мне настоящей богиней, выточенной из слоновой кости. Я слышал, как Дина однажды сказала, что она так прекрасна, словно ненастоящая. Дина оказалась права: перед Катиной красотой трудно было устоять, хотя эта женщина никогда мне не нравилась. Я так и не простил ей, что она отняла у меня отца, но несмотря на это, я не мог ее ненавидеть.
Еще в Париже гестаповцы надругались над ее прекрасным телом, разрушили ее хрупкую красоту, а когда она превратилась в окровавленный кусок плоти, отправили ее в Равенсбрюк, где садист, одетый в халат врача, довершил дело.
Графиня Катя Гольданская спала в бараке вместе с другими заключенными, в которых, казалось, уже не осталось почти ничего человеческого. Клопы и вши ползали по ее телу, откладывая яйца прямо на коже. А ее волосы? Что они сделали с чудесными волосами цвета белого золота, которые она укладывала в тяжелый узел на затылке? Их обрезали, чтобы ничто не скрывало ее наготы.
Мне трудно было представить ее в полосатых лохмотьях заключенной. Ее кормили вонючей бурдой и заставляли работать круглыми сутками, а охранники при любой возможности били ее по спине палкой. Я представил, как Катя, стиснув зубы, старалась даже в этих лохмотьях держаться с достоинством, даря подругам по несчастью свою чудесную улыбку и ни на минуту не забывая о том, кто она такая. Никто и ничто не заставил бы ее об этом забыть.
И вот настал день, когда ее привели в операционную, где собрались садисты, называющие себя врачами, которые проводили опыты над заключенными. Она послушно делала все, что приказывала ведьма, одетая в форму медсестры. «Раздевайтесь. Ложитесь на стол. Лежите смирно». Она стиснула зубы, когда ее привязали к операционному столу так, что не шелохнешься; вздрогнула, изо всех сил стараясь не закричать, когда нож мясника врезался в ее многострадальную плоть, кромсая нервы, вены, артерии, мышцы, сухожилия. Она кричала, хрипела и в конце концов умерла от потери крови под безразличными взглядами подонков, для которых Катя была чем-то вроде домашней скотины, лишь потому, что еврейка, пусть даже наполовину, даже на треть. В ее жилах текло достаточно еврейской крови, чтобы не считать ее человеком. Кроме того, она принимала участие в Сопротивлении, и уже поэтому Катя, красавица Катя, должна была умереть.
— А ее тело?.. — голос Густава дрогнул. — Что с ним стало?
— Его сожгли в печи Равенсбрюка, — ответил Борис. — Об этом тоже есть запись в журнале.
Затем Борис вновь повернулся ко мне. Он долго смотрел на меня, стараясь оценить, смогу ли я выслушать известие о том, как погибла моя сестра. Разумеется, это было совершенно невыносимо, но у меня не было другого выбора. Густав сжал кулаки, стараясь сдержать слезы. Он был так же подавлен, как и я. Оба мы храбро сражались на фронте и не смогли уберечь близких. В эту минуту я впервые по-настоящему осознал, что это такое — быть евреем.
— Далиду Цукер отправили в Освенцим прямо из Парижа. Она не проезжала через лагерь Дранси, ее повезли прямо в Польшу, так что она никак не могла оказаться здесь вместе с вашим отцом.
Я не знаю, почему Борис решил заострить на этом внимание. Разве что-то изменилось бы, если бы они встретились в одном из этих гнусных лагерей? Я задрожал и всеми силами постарался взять себя в руки, чтобы осмыслить ужасные слова, произнесенные мягким голосом Бориса.
— Ваша сестра ненадолго пережила отца и графиню. Ее убили за несколько дней до того, как мы взяли Освенцим. Мне очень жаль.
Я внезапно ощутил прилив такой ярости, что готов был порвать в клочки и Бориса, и полковника, и вообще любого, кто, на свое несчастье, оказался бы рядом. Густав снова положил руку мне на плечо, словно этот мягкий жест мог меня остановить. Но при этом я не мог сдвинуться с места; мое тело словно перестало слушаться команды мозга. Я посмотрел на Бориса и тихо попросил его продолжать.
— Согласно записям, вашу сестру привезли в Освенцим в конце января 1944 года в поезде, битком набитом французскими евреями. По пути в Польшу к поезду прицепили еще несколько вагонов с заключенными из других мест. Когда заключенных привезли в Освенцим, начальник лагеря их рассортировал. Большинство направили на различные работы в лагере, который оказался филиалом ада. Ваша сестра была молодой и сильной, и вместо газовой камеры ее направили на работу.
Освенцим — самый крупный из всех лагерей. Собственно говоря, он состоит из трех лагерей: Освенцима-1, Освенцима-2, больше известного как Освенцим-Биркенау, и Освенцима-3, который чаще называют Освенцим-Моновице.
Ваша сестра находилась в Освенциме-Биркенау, и ей пришлось работать на оружейном заводе, который помещался рядом с лагерем.
Она невыносимо страдала с первого дня, поскольку, несмотря на то, что именно заключенные составляли основную рабочую силу Третьего рейха, охранники СС при любом удобном случае с наслаждением истязали этих несчастных.
А кроме того... да чего уж там, ваша сестра была красивой девушкой, а потому вынуждена была оказывать... определенного рода услуги офицерам СС.
Борис опустил голову, словно стыдясь своих слов. Единым духом он допил виски. Я понимал, что Борис отвернулся, не в силах видеть моего лица, искаженного страданиями, которые он невольно причинил мне своими словами.
Я отвернулся, не в силах вынести полные сострадания взгляды Густава и полковника Уильямса. Мне была невыносима их жалость.
— Думаю, ваша сестра так и не смогла с этим смириться, и в конце концов ее направили в Освенцим-1, в распоряжение доктора Йозефа Менгеле, остававшегося безраздельным хозяином Освенцима, несмотря на то, что формально командиром лагеря к тому времени стал полковник СС Артур Либехеншель.
— Доктора Менгеле? — спросил я в недоумении.
— Да, Менгеле, садист, царивший в бараке номер десять, там он проводил свои эксперименты. Ему помогали другие врачи и медсестры, такие же кровожадные психопаты. Самыми излюбленными его жертвами были близнецы, карлики, дети... Короче говоря, он стерилизовал вашу сестру — сам Менгеле и двое других «докторов смерти», Карл Клауберг и Хорст Шуман. Они разрабатывали методику, которая позволила бы стерилизовать все «неполноценное» человечество — евреев, умственно отсталых, больных... Они вводили жертвам особые препараты, содержащие, по-видимому, нитрат серебра, йод и другие вещества, которые, помимо кровотечений, вызывали невыносимую боль, от нее многие жертвы умирали. Да, многие умирали, но Менгеле это не слишком беспокоило: ведь в его распоряжении были тысячи двуногих подопытных кроликов, и его совершенно не волновала их судьба. Кажется, он пришел к выводу, что самый простой и дешевый метод стерилизации — облучение. Он применял его на тысячах заключенных, и многие погибли именно от радиации.
Далида Цукер тоже стала жертвой этих экспериментов, но когда ослабела настолько, что стала похожа на привидение и больше не годилась для дьявольских игр, ее отправили в газовую камеру. Ее убийство совпало с приходом наших войск. За несколько дней до этого комендант Освенцима отправил некоторых заключенных в другие лагеря, а тех, кто был болен или слишком истощен, чтобы перенести дорогу, и кто не годился для их целей, отравили газом.
В обеих бутылках не осталось больше ни капли, и Борису нечем было больше облегчить боль, охватившую его, когда пришлось сообщить о смерти наших близких. Уильямс неподвижно застыл в кресле, не смея даже выразить сочувствие.
Все уже было сказано. Мои отец и сестра погибли в газовых камерах. Катя Гольданская умерла от потери крови на операционном столе, когда у нее вырезали кости. Я не хотел больше ничего слышать об этом, и уж тем более не хотел, чтобы меня сочувственно хлопали по спине.
Я поднялся со стула, Густав сделал то же самое. Ему, как и мне, не терпелось выйти на улицу. Нам обоим не хватало воздуха.
— Я вызвал машину, она доставит вас в ваш сектор, — предложил полковник Уильямс, однако мы отклонили его предложение.
— Я могу съездить в Освенцим? — спросил я у Бориса и Уильямса. — Поговорить с теми, кто выжил?
Они посмотрели на меня, раздумывая. В то время Красный Крест уже взял под опеку большую часть лагерей, где еще находились чудом выжившие заключенные, с которыми никто не знал, что делать.
— Не думаю, что это удачная идея, — отозвался полковник Уильямс.
Я пожал лишь плечами в ответ. Меня не интересовало его мнение. Я уже решил ехать в Освенцим — с помощью или без помощи этих людей, как бы они меня ни отговаривали.
— Мы можем это устроить, — сказал Борис.
— Ну так сделайте же это, и поскорее, — попросил я.
Несколько часов мы с Густавом молча бродили по городу. У нас не было сил разговаривать, мы лишь думали о погибших родных. Я — об отце и сестре, он — о тете. Мы оба понимали, что глупо пытаться утешать друг друга.
— Я поеду с тобой в Освенцим, — сказал Густав, когда мы вернулись в гостиницу.
— А я с тобой — в Равенсбрюк, — ответил я.
Проще всего оказалось добраться именно до Равенсбрюка, находящегося всего в девяноста километрах от Берлина, и полковник Уильямс настоял на том, чтобы поехать с нами, «помочь с бюрократией», как он это назвал.
Врач из Красного Креста вызвался сопровождать нас по лагерю, рассказывая шокирующие подробности о состоянии здоровья выживших. Густав пожелал увидеть барак, где Катя провела последние месяцы жизни.
В бараке все еще стоял отчетливый запах нищеты, болезни и отчаяния.
Вдоль стен тянулись деревянные нары; на одних из них спала Катя. На миг мы словно увидели ее на нарах — такую беспомощную, но при этом с такой силой духа, которую не смогли сломить даже нацисты.
Врач рассказал нам о женщине из того же барака, которая выжила, но чувствовала себя совсем скверно.
— Она сошла с ума и несет всякий бред, — предупредил он.
Но мы все равно пожелали увидеть ее, стремясь хоть на миг воссоединиться с Катей — хотя бы через безумие этой женщины.
В лагерном госпитале до сих пор оставались бывшие заключенные, за которыми ухаживали врачи и медсестры из Красного Креста. Эти несчастные были слишком слабы или слишком безумны, чтобы везти их в другое место. Кроме того, союзные державы так еще до конца и не решили, как поступить с евреями. Они воевали не для того, чтобы спасти нас, а лишь для того, чтобы спастись самим; евреи же просто оказались на пути и, похоже, их судьба мало кого беспокоила.
Медсестра принесла пару стульев и поставила их рядом с кроватью женщины, предупредив, что «она сама не понимает, что несет. Когда ее привезли в Равенсбрюк, она была на четвертом месяце беременности, и у нее извлекли ребенка. Ей не давали ничего, чтобы смягчить боль. Они хотели узнать, сколько она может вытерпеть. Потом ей изрезали грудь. После этого она сошла с ума».
— Вы знали Катю Гольданскую? — спросил Густав.
Женщина взглянула на нас, и в ее глазах мелькнула вспышка внезапного озарения.
— Такая высокая, оттенок волос между золотистым и серебристым, очень яркие синие глаза; ее трудно не заметить, — продолжал Густав.
— Катя... Катя... Катя... — сосредоточенно повторяла женщина, и вдруг, сунув руку под простыни, извлекла оттуда маленький кружевной платочек.
Густав попытался перехватить ее руку, чтобы забрать платок, но она проворно сунула его обратно под простыни.
— Это Катин платок, — прошептал Густав.
Да, несомненно, это был Катин платок — маленький платочек из батиста и кружев. Эта женщина хранила кусочек ткани как драгоценную реликвию.
— Она вытирала... вытирала им мое лицо... — всхлипнула женщина. — Вот так... вот так... — с этими словами она провела платком по лицу и шее.
Мы молча смотрели на нее, боясь, что любое слово может погасить слабую искру сознания, мелькнувшую в глазах этой женщины, которая нашла убежище в своем безумии.
— Она вам о чем-нибудь рассказывала, о ком-то вспоминала? — продолжал расспрашивать Густав.
Она взглянула на него, словно пытаясь вспомнить, где могла его видеть; потом провела рукой по его волосам. Густав не пошевелился, казалось, он превратился в мраморную статую. Потом женщина опустила руку и вдруг запела старинную песню на идише. Затем отвернулась и закрыла глаза, а по ее щекам покатились слезы.
Медсестра велела нам уходить. Бедная женщина больше ничего не смогла бы рассказать, и любые расспросы только добавили бы ей страданий.
— Какое зловещее место, — прошептал Густав.
Да, это было поистине зловещее место. Каким же еще оно могло быть? Ведь здесь томились тысячи женских душ — в этих бараках, в этом госпитале, где монстры, называвшие себя врачами, ставили чудовищные опыты над их телами, пока окончательно не уничтожали души тех, кто стоял в газовых камерах, прижавшись к стенам.
Солдаты освободили лагерь, но не смогли освободить от страданий души тех несчастных, чьи тела нацисты подвергли столь чудовищным мукам.
— Это ужасно... не смею даже подумать, что с ней случилось, — сказал Густав, когда мы уже садились в машину полковника Уильямса, собираясь возвращаться в Берлин.
Всю обратную дорогу мы молчали. Молчание вообще стало между нами обычным делом. Думаю, что он, как и я, мечтал поскорее сбежать из этого места.
Через два дня мы отправились в Освенцим. Борис устроил для нас эту поездку — сейчас, когда Польша находилась под контролем Советов, это стало возможно.
На этот раз Уильямс не смог нас сопровождать, но Борис все же устроил так, чтобы нас не задержали по дороге. Кроме того, он представил нас своему другу, капитану Анатолию Игнатьеву.
— Мы выросли в одной деревне, — сказал он. — Знаем друг друга с детства, хотя он немного постарше. Если вы преподнесете ему бутылку хорошего виски, он будет вам благодарен.
Густаву удалось достать на черном рынке пару бутылок виски, и мы выпили их вместе с капитаном Игнатьевым. В те дни спиртное было для Густава, как, впрочем, и для меня, единственным средством хоть немного расслабиться и приглушить душевную боль.
Капитан Игнатьев встретил нас в Кракове. Он показался нам похожим на Бориса — таким же высоким и крепким. И, кстати, тоже уговаривал выпить, прежде чем ехать в Освенцим.
— Туда мы успеем и завтра, а сегодня лучше отдохнуть, — сказал он. — Я на это согласился только ради Бориса; сказать по правде, меня в дрожь бросает, когда я бываю в этом месте.
Я сказал ему, что мне необходимо разыскать людей, которые, возможно, знали мою сестру.
— Не советую вам этого делать, — коротко сказал он.
Тем не менее, я настоял. Я сделал это ради сестры; мне отчего-то казалось, что это значит увидеться с ней, познать ее страдания, ее отчаяние, мечты и надежды, я был уверен, что Далида так и не сдалась до самого конца. Я всегда восхищался силой ее характера, умением встречать лицом к лицу удары судьбы, не оглядываясь назад и не задумываясь о последствиях.
Пока мы добирались до лагеря, шел нескончаемый ливень. Когда мы прошли через ворота Освенцима, я почувствовал, как бешено стучит сердце. Я невольно остановился, созерцая необъятный комплекс, основным назначением которого было истребление миллионов людей, главным образом евреев.
Анатолий Игнатьев провел нас по всем трем лагерям, показал каждый их уголок. Показал бараки, где томились заключенные, кухни, лабораторию доктора Менгеле, где он проводил свои опыты, газовые камеры и помещения, куда сваливали мертвые тела, словно туши животных; здесь с мертвых тел сдирали кожу, вырывали золотые зубы, у женщин обрезали волосы, чтобы потом сделать из них шиньоны и другие изделия, и лишь после этого изуродованные трупы отправляли в печи крематориев...
Не помню, сколько часов мы бродили по лагерю смерти, помню только, что несколько раз нам приходилось останавливаться, потому что к горлу подступала тошнота, и меня выворачивало наизнанку. Если Равенсбрюк привел нас в ужас, то при виде Освенцима в наших жилах застыла кровь. Это был настоящий город — маленький город, построенный лишь с одной целью: убивать.
Рельсы железной дороги заканчивались у входа в Освенцим, потому что всех тех, кого сюда привозили, дальше ждала лишь одна судьба: смерть.
— Пойдемте, вы уже достаточно насмотрелись, — торопил меня Анатолий Игнатьев.
Но я не спешил отсюда уходить. Здесь были Далида и мой отец, здесь они страдали, здесь оборвалась их жизнь; я должен был хотя бы увидеть то место, где навсегда остались призраки дорогих мне людей.
И я увидел Далиду. Да, я видел ее — как она, спотыкаясь, бредет через грязь. Я ощутил ее отчаяние, когда ее втолкнули в барак, где ей предстояло жить нескончаемо долгий год. Я пытался уговаривать себя, что хуже тех пыток, что она перенесла в Гестапо, с ней уже ничего не могло случиться. Представлял, как в бараке ее встречают женщины, столь же отчаявшиеся, как она сама, и доходчиво объясняют, что она прибыла сюда лишь затем, чтобы умереть; вопрос лишь в том, на сколько дней или месяцев затянутся эти мучения, а конец все равно один. Я представил, как она внимательно слушает все советы. А потом — садисты-охранники, работа до полного изнеможения и чувство совершенной безнадежности, которое охватывало при мысли, что из этого ужасного места невозможно вырваться.
Далида всегда притягивала к себе людей, как магнит, и вскоре у нее появились подруги, с которыми она делила все тяготы лагерной жизни, и глядя, как они страдают, страдала сама. Она много рассказывала им о Палестине. Я уверен, ей было что рассказать. О, Палестина, наша потерянная родина, земля, которая всегда ждет своих детей.
Покинув Освенцим, я понял, что заболеваю. У меня поднялась температура, заболел живот, мне стало трудно дышать. Я попросил Густава оставить меня одного, чтобы я пришел в себя.
Вернувшись в гостиницу, я рухнул на кровать и заснул мертвым сном. Сам не знаю, как после всего пережитого мне удалось уснуть, но я заснул и вновь провалился в глубины ада, ибо ад, явившийся мне в кошмаре, был ни чем иным, как все тем же Освенцимом.
Наутро меня разбудил Густав, обеспокоенный моим состоянием.
— Мы должны вернуться в Берлин и обратиться к врачу, — сказал он.
— Я никогда и ни за что не обращусь за помощью к немецкому врачу. Никогда.
Густава испугала моя решимость.
— Но...
— Мы евреи, — ответил я. — Неужели ты думаешь, что я могу вручить свою жизнь в руки немцу? Они всё знали и при этом спокойно жили, как будто ничего не случилось; все они виновны в геноциде! И ты хочешь, чтобы я обратился к немецкому врачу, одному из тех, кто кричал «Хайль Гитлер!»?
— Но нельзя же винить в этом всех немцев, — не сдавался Густав.
— Очень даже можно! — возразил я. — Все они виноваты. И никогда, никогда и ни за что на свете я им этого не прощу. Мы не можем их простить — после всего, что они сделали, как ты этого не понимаешь? Холокост — не просто безумие одного человека или небольшой группы, это помешательство целой страны, и вся страна виновата в этих зверствах. Меня выводит из себя, когда кто-то сейчас пытается убедить весь мир, будто бы они ничего об этом не знали.
— Прошу тебя, Изекииль, не думай об этом, иначе ты просто сойдешь с ума!
— Может быть. Но даже если я сойду с ума, даже в своем безумии я не стал бы уничтожать всех немцев. И знаешь, почему? Потому что этот Холокост — не плод фантазии какого-то безумца, а идеально продуманный, организованный и отработанный план. В том, что они творили, нет ни малейшего намека на безумие. Клянусь Богом, Густав, мы не должны их оправдывать, называя безумцами!
Потом позвонил капитан Игнатьев и сообщил, что знает одну женщину, которая была знакома с Далидой. Эта женщина, как и моя сестра, вынуждена была обслуживать солдат из лагерной охраны, подонков-эсэсовцев.
Ее звали Сара Коэн, она была гречанкой из Салоников. Она находилась в лагере Красного Креста.
Я подумал о своей матери. Ее семья переехала в Палестину, после того как покинула Испанию и потом обосновалась в Салониках. Так что мой интерес к этой женщине объяснялся не только тем, что она знала мою сестру, но и еще каким-то неуловимым чувством, которого не смогла бы объяснить даже мама, если бы не помнила о своих греческих корнях.
Оказалось очень непросто получить разрешение поговорить с выжившими узниками концлагерей, которые теперь находились под опекой Красного Креста, но с помощью капитана Игнатьева и Бориса нам удалось добраться до Сары Коэн.
Когда мы наконец добрались до нее, мне уже стало казаться, что я попал в обитель призраков. Сотни изможденных мужчин и женщин, похожих на ожившие скелеты, с потерянным взглядом, теперь пытались вернуться в мир живых. Они бродили по лагерю в сопровождении врача, медсестры или доброго самаритянина, протянувшего руку помощи этим мученикам.
Принявший нас врач представился как Ральф Левинсон; он попросил следовать за ним и велел не говорить ничего такого, что могло бы причинить боль этой женщине.
— Сара Коэн попала в руки доктора Менгеле, и если не погибла, то лишь потому, что приглянулась одному офицеру СС. Но она перенесла столько страданий, что обычному человеку страшно даже вообразить. Ее физическое здоровье на пределе, а уж о психическом состоянии нечего и говорить. Она совсем молода, недавно исполнилось двадцать пять, но она находится на грани между здравомыслием и безумием, однако грань эта настолько тонка, что мы по-настоящему боимся ее потерять.
Следуя за доктором Левинсоном, мы добрались до палаты, где сидели несколько пациентов, не глядя друг на друга; каждый из них в одиночку старался вырваться из собственного ада, который теперь будет преследовать их до самой смерти.
Сара сидела в самом дальнем углу. Глаза ее были закрыты; казалось, она спит.
Левинсон потряс ее за плечо.
— Сара... Сара, эти господа хотят поговорить с тобой... Хотят поговорить о семье твоей подруги Далиды... — голос врача звучал так тихо, что трудно было расслышать.
Мгновение она сидела неподвижно, не подавая признаков жизни; это мгновение показалось мне вечностью. Потом медленно открыла глаза и взглянула мне прямо в лицо. В этот миг я понял, что влюбился в нее — безумно и безоглядно.
Я не помню, сколько времени мы смотрели друг другу в глаза. Я не понимал, смотрит ли она на меня или ищет в моем лице черты Далиды. Помню лишь, что не мог отвести от нее глаз, потому что, несмотря на крайнюю степень истощения, это была самая красивая женщина на свете. Да, ее зеленые глаза потухли — да разве могло быть по-другому? Да, тело ее больше напоминало кучу костей, обтянутых кожей, нежели тело человека; руки огрубели, а светлые волосы потускнели, но при этом ее красота была невероятной. Сам не знаю почему, но в эту минуту я подумал о Кате. До этого мгновения именно Катя казалась мне красивейшей женщиной в мире. Но Катя была поистине земной женщиной — элегантной, полной жизни, а Сара Коэн казалась прозрачным мотыльком со сломанными крыльями.
Густав крепко сжал мою руку, давая понять этим жестом, что тоже переживает за Сару. Врач наблюдал за нами с плохо скрываемой надеждой, что мы так и уйдем несолоно хлебавши. Однако в ту минуту, когда он уже готов был сказать, что нам пора уходить, она вдруг заговорила.
— Изекииль... — шепотом произнесла она мое имя.
— Да, я Изекииль Цукер, брат Далиды.
— Я хочу выбраться отсюда, хочу вернуться домой, — прошептала она.
— Я заберу вас отсюда, не беспокойтесь, — ответил я. — Даю слово, что заберу.
Густав и врач с удивлением посмотрели на меня. В моих словах прозвучала такая решимость, что, думаю, они по-настоящему испугались, смогу ли я выполнить обязательства перед Сарой Коэн, которые я с такой готовностью брал на себя.
— Она рассказывала мне о вас... Она очень жалела, что вас оставила... вас и вашу мать... По ночам, когда мы возвращались после... — Сара снова закрыла глаза, и я понял, что перед ее глазами вновь возникли картины пережитых кошмаров, — ну, вы понимаете... она падала на нары, плакала и шепотом звала маму. Она без конца просила у нее прощения за то, что бросила ее, а я вставала и старалась ее утешить. Говорила ей, что мама, конечно же, давно ее простила. Но Далида не могла себя простить: все корила себя за эгоизм, за то, что оставила Палестину, потому что хотела жить в Париже и в Лондоне, модно одеваться и посещать вечеринки. Она очень любила отца и искренне восхищалась его новой женой — Катя, кажется, так ее звали? Да, она мне говорила, что ее звали Катей.
Она вновь закрыла глаза. Я видел, что она очень устала — видимо, эти воспоминания совершенно ее опустошили.
— Тебе нужно отдохнуть, — сказал врач. — Думаю, эти господа могут прийти завтра...
Но тут она снова открыла глаза и с тоской посмотрела на меня.
— Нет... нет... Я совсем не устала, я хочу с ними говорить... Хочу выбраться отсюда, он обещал, что заберет меня... Я не хочу больше здесь оставаться...
Я сжал ее руку. Она вырвала ее с такой силой, что я даже испугался. Я был озадачен. Казалось, ее пугает любой телесный контакт, но в следующую секунду она сама потянулась ко мне и вдруг заплакала.
— Вам не следовало хватать ее за руку, — упрекнул меня доктор. — Думаю, на сегодня с нее достаточно.
Но тут Сара снова открыла глаза.
— Нет, я хочу с ними говорить, хочу рассказать им все, что они хотят знать. А потом уеду отсюда, — повторяла она снова и снова.
— Наверное, нам и в самом деле лучше прийти завтра? — спросил Густав. — Не хотелось бы ее расстраивать.
— Нет, я расскажу... Я обо всем расскажу. Когда в Освенцим привезли Далиду, я уже провела там несколько месяцев. Я попала туда в марте 1943 года, когда немцы затолкали нас в этот поезд... До 1943 года мы, евреи из Салоников, надеялись, что выживем... Нас согнали в гетто, выгнали из наших домов, отобрали все ценное, но мы надеялись, что нас хотя бы оставят в живых. Но в феврале пришли те люди...
— Сара, эти господа хотят знать о Далиде, а не о том, как ты попала в Освенцим, — напомнил доктор Левинсон, опасавшийся, что она может заблудиться в своих мрачных воспоминаниях.
— Пусть продолжает, я хочу знать все, — сказал я врачу.
— Не думаю, что это пойдет ей на пользу, — возразил тот.
— Дитер Вислицени и Алоиз Брюннер — так их звали, — продолжала Сара. — С их появлением все стало еще хуже. Теперь мы должны были носить желтые звезды, нашитые на одежду, и не имели права выходить на улицу по вечерам, а также ездить на трамвае и заходить в кафе; евреев исключили из всех профсоюзов и каких бы то ни было организаций... Все дома евреев приказали отметить особым знаком, чтобы их сразу можно было отличить. Поскольку нас запрещалось принимать на работу, мы вынуждены были продавать свои вещи, но в конце концов нам запретили и это. Наконец, настал день, когда люди из СС согнали нас в один район недалеко от вокзала, который огородили колючей проволокой и поставили охрану у выхода, чтобы мы не могли убежать... Эти кварталы сто лет назад построили евреи, бежавшие от царских погромов... Кто бы мог подумать, что островок свободы станет нашей тюрьмой... Над нами издевались, но мы все равно ухитрились как-то выживать. Мы все перетерпели. И вот однажды Брюннер объявил, что нас отправляют в Краков, где мы начнем новую жизнь в поселении, подготовленном специально для евреев.
Никто не хотел ехать. Салоники были нашей второй родиной — родиной, которую обрели наши предки, изгнанные из Испании.
Мой отец был уже стар; мама намного моложе, но после всех лишений она тяжело заболела, и я была отчасти виновата в ее болезни.
У меня был жених, его звали Никос, не еврей, а грек и, соответственно, христианин. Мы собирались вместе бежать, уехать в Стамбул, где могли бы спокойно жить, несмотря на возражения наших семей. Иудеи, христиане — кому какое дело? Мы любили друг друга, и нас совершенно не волновала религия. Когда нас привезли в лагерь, я уже была беременна. Еще одна катастрофа среди прочих бедствий: беременная еврейская девушка, одна, без мужа...
Никос сделал все возможное, чтобы вытащить меня из лагеря, рискуя своей жизнью; ведь он, кроме всего прочего, был еще и членом коммунистической партии Греции. Однако все его усилия оказались тщетны. Немцы арестовали его и расстреляли. Когда нас посадили в поезд, я была в таком отчаянии, что даже не задумывалась о том, куда нас везут.
Сара снова закрыла глаза. Врач подошел ко мне и прошептал на ухо, убедившись, что она не слышит:
— Она снова бредит; боюсь, что она не сможет рассказать вам о сестре.
Я ответил, что готов выслушать ее до конца, ведь ее история — это история шести миллионов других душ, моей собственной историей.
Она опять открыла глаза, и я заметил, что ей трудно сфокусировать взгляд; когда же ей это наконец удалось, она продолжила:
— Вы даже не представляете, что это такое — чувствовать себя полным ничтожеством. Эсэсовцы не считали нас людьми и, следовательно, мы не заслуживали человеческого отношения. Нам не позволяли выходить из поезда, пока мы не прибыли в Краков и в Освенцим. Представьте себе вагоны, битком набитые людьми, где нет даже закутка для отправления естественных надобностей. Можете себе представить, какая невыносимая вонь там стояла? А мы с каждым днем ощущали, что все больше и больше теряем человеческий облик.
Когда мы прибыли в лагерь, охрана СС нас разлучила. Отца и маму определили в группу пожилых, тех же, кто моложе и сильнее, собрали в другую группу. Я закричала, что не оставлю родителей, и бросилась к ним, но охранник ударил меня прикладом, и я упала на землю с окровавленной головой. Потом подошел другой охранник и ударил меня в живот; я почувствовала, как у меня внутри все обрывается. «Вставай, сука!» — заорал он. Не знаю, откуда у меня взялись силы, но я смогла подняться, потому что знала, что, если тут же не встану, меня просто убьют на месте. Я слышала мамины крики и возмущенный голос отца, который пытался прорваться ко мне. Но охранники избили их тоже. Нас развели по разным баракам. Потом я узнала, что родителей вместе с другими стариками и больными в ту же ночь отправили в газовую камеру.
А я в ту ночь родила двойню. Женщины из барака помогли мне произвести на свет близнецов. Мои дети родились в темноте, которую не в силах был разогнать свет единственной маленькой свечки. Даже не представляю, как им это удалось. Одна заключенная руками разорвала мою плоть, чтобы извлечь близнецов из утробы. Другая в это время зажимала мне рот, чтобы крики не привлекли охранников. «Конечно, здесь не лучшее место для родов, но было бы намного хуже, если бы тебе пришлось рожать в лаборатории доктора Менгеле», — прошептала какая-то девушка примерно моих лет.
Я не помню, сколько времени рожала, помню лишь, как на рассвете мне на руки положили детей. Двух мальчиков, очень красивых, похожих друг на друга, как две капли воды. Я едва могла пошевелиться. Я была совершенно измучена и потеряла много крови, но чувствовала себя живой, мне казалось, что я смогу защитить детей от того зла, которое все больше сгущалось над нашими головами.
Но как соседки по бараку ни старались меня прятать, охранники нас обнаружили. Дети плакали, потому что были голодны, а в моей груди не было ни капли молока. Охранники избили меня, заставили встать, и один отправился доложить начальству. Когда же пришел этот человек... Он посмотрел на меня, как на пустое место, а потом велел охранникам взять моих детей и отнести их к доктору Менгеле. «Для него это будет настоящим подарком», — засмеялся он. Я закричала, попыталась им помешать. Меня снова ударили, и я потеряла сознание. Когда же пришла в себя, то почувствовала на лице зловонное дыхание какого-то мужчины; казалось, меня вот-вот стошнит.
«Превосходно... прекрасно... она приходит в себя...» — услышала я чей-то голос; каждое слово ударом отдавалось в моей голове. Когда я пришла в себя, то спросила, что сделали с моими детьми, но мужчина лишь отмахнулся, как от назойливой мухи. Я стала настаивать, и тогда медсестра вколола мне что-то в руку, и я снова потеряла сознание.
Если бы не мысли о детях, меня бы уже не было в живых. Я вернулась в этот мир, потому что верила, что смогу их спасти.
Я не знаю, что вытворяли с моим бедным телом, могу лишь сказать, что доктор Менгеле любил ставить на мне эксперименты. Он вводил мне какие-то препараты, осматривал мою матку, стараясь понять, что же такого необычного в моей утробе, что она смогла произвести на свет близнецов.
Я не переставала расспрашивать о детях. Очень долго мне ничего не отвечали, пока наконец какая-то медсестра не заявила: «Это не твои дети, теперь они принадлежат доктору».
Настал день, когда меня вернули обратно в барак. Я едва могла ходить; я не знала, что со мной сделали, но внутри все горело огнем, а кровотечение никак не унималось.
«Если хочешь жить, то должна работать, — сказал один из охранников. — А если окажешься ни к чему не пригодной, то сама знаешь, что тебя ждет».
Но я жила. Я должна была выжить во что бы то ни стало, чтобы спасти детей, где бы они ни были.
Тогда я еще ничего не знала о докторе Менгеле, но потом подруги рассказали о его одержимости близнецами и изуверских опытах над ними.
Не знаю почему, но один из охранников обратил на меня внимание, и я стала проституткой. В этом лагере некоторых женщин заставляли заниматься проституцией, обслуживая охранников. Главным образом, нам приходилось обслуживать солдат, но и офицеры иной раз тоже пользовались нашими услугами.
Если тебе в Освенциме давали кусок мыла и приказывали как следует вымыться, ты уже знала, что тебя ждет. В бараке была еще одна женщина, которую тоже заставляли обслуживать охранников. Она была старше меня и выглядела несколько потрепанной. «Будешь сопротивляться, станет только хуже, — говорила она. — Тебя изобьют прикладами, а потом все равно изнасилуют». Но мне казалось немыслимым сдаться без боя. Я ненавидела этих людей.
Выбравший меня охранник страшно злился, потому что в первый раз ему пришлось отвести меня в спальню своего начальника. Тот человек даже не взглянул на меня, просто толкнул к стене, сорвал одежду и изнасиловал. Я пыталась сопротивляться, почти теряя сознание от отвращения, а он сжимал мне горло, пока меня не стошнило. Когда он насытился, меня по очереди насиловали двое других — охранник, который меня выбрал, и еще один солдат.
Потом изнасилования стали самым обычным делом. Я не помню, сколько солдат, охранников, офицеров надо мной надругались. Я до сих пор ощущаю, как чужие руки блуждают по моему телу, заставляя чувствовать себя комком грязи, словно я шлюха без души и сердца.
С того первого дня сержант взял привычку насиловать меня первым, а потом отдавал солдатам, и они делали со мной, что хотели.
Спустя несколько недель этот человек начал со мной разговаривать. Вернее, это он говорил, а я только слушала, ведь что я могла ему сказать? Однажды мне пришло в голову, что, возможно, он что-то знает о моих детях. Когда я спросила его о них, он, похоже, слегка растерялся. Подумать только, я, недочеловек, желаю знать, что случилось с моими детенышами. Не знаю почему, но он пообещал разузнать о судьбе детей.
На следующий день сержант поклялся, что с детьми все в порядке, а доктор Менгеле обращается с ними, как с величайшим в мире сокровищем, что ничего плохого с ними не случится, и если я как следует постараюсь, то когда-нибудь смогу их увидеть.
И я старалась. Да, я старалась. Надежда когда-нибудь увидеть детей значила для меня намного больше, чем желание сохранить достоинство, а тело и вовсе теперь казалось просто вещью.
Каждую ночь я спрашивала у него, когда увижу детей, а он лишь отмахивался, отвечая, чтобы я к нему не приставала и вела себя хорошо.
Он так и не показал мне детей. Да и при всем желании не смог бы этого сделать...
Когда привезли твою сестру Далиду, ее нары оказались рядом с моими. Женщина, которая спала там раньше, как раз умерла от сердечного приступа.
Первым делом она спросила, можно ли отсюда сбежать. Женщины объяснили ей, что это совершенно невозможно, а если она попытается, то ее немедленно убьют. Но она была настолько полна решимости, что через несколько дней я подошла к ней и сказала, что если найду способ отсюда сбежать, возьму ее с собой, но сначала она должна помочь мне вернуть детей.
Я рассказала ей свою историю, а она мне — свою, и мы вместе начали мечтать о побеге. Прошло чуть больше месяца, когда твоей сестре дали кусок мыла и велели как следует вымыться. Она так плакала, а я не знала, как ее утешить...
В ту первую ночь ее изнасиловали полдюжины охранников. Когда на рассвете она вернулась в барак, то едва держалась на ногах, и потеки засохшей крови на ее бедрах напоминали какую-то мрачную картину. Я обняла ее, чтобы она не чувствовала себя одинокой, но с этой ночи душа Далиды словно застыла, как это в свое время случилось и со мной.
Сара закрыла глаза; казалось, она боится вновь заплутать в воспоминаниях. Доктор Левинсон жестом велел нам уходить, но я не мог уйти, не узнав, что же в конце концов случилось с сестрой. Густав уже поднялся, готовый последовать за врачом, а я по-прежнему медлил, дожидаясь, когда Сара снова откроет глаза. Она и в самом деле их открыла, хотя в первую минуту ее взгляд казался потерянным, блуждая по комнате, словно она никак не могла понять, где находится и кто мы такие.
— Если вы устали... — начал я.
— Да, я устала, очень устала, — ответила она. — Но смогу отдохнуть лишь после того, как все расскажу, так что забудьте о моей усталости.
— Спасибо, — сказал я. Это был единственный ответ, который пришел мне в голову.
— После той, первой ночи Далида больше не плакала, — продолжала Сара. — Она запретила себе плакать, потому что не хотела, чтобы эти свиньи видели ее сломленной и униженной. «Они все равно меня убьют, но я хотя бы не доставлю им удовольствия глумиться над моими слезами», — говорила она, стараясь меня поддержать.
Целыми днями мы работали на оружейном заводе. Нас будили еще до рассвета и увозили на завод, где мы работали до самой темноты, а потом привозили назад в барак. Время от времени к нам подходила одна из надзирательниц с куском мыла, и тогда мы старались отмыться как можно тщательнее, после чего охранники уводили нас в столовую, где насиловали. С нами обращались как с кусками мяса, а мы не делали ничего, чтобы стать чем-то большим. Кое-кто из охранников заставлял нас пить — и мы пили. Иногда они давали нам какую-нибудь еду; я сначала отказывалась, как от любых других привилегий, но потом твоя сестра убедила меня, что мы должны есть. Еда была самой немудреной — черный хлеб, соленые огурцы, лук, но мы старались кое-что припрятать и поделиться с подругами в бараке.
Кое-кто из них... да, кое-кто смотрел на нас с отвращением. Для евреев-заключенных не было никого хуже надзирателей, а мы стали их подстилками. Нас не смели упрекнуть ни единым словом, но их глаза... Не было ни единого дня, чтобы кого-нибудь не отправили в газовую камеру. Нас спасало лишь положение проституток. Своим телом мы заплатили за лишние дни жизни, но, если бы мы могли выбирать, мы предпочли бы умереть, чем обслуживать этих свиней.
Один из сержантов облюбовал Далиду. Он требовал ее к себе каждую ночь и даже платил своим приятелям, чтобы они не претендовали на нее и давали ему возможность проводить с вашей сестрой время до самого рассвета. Далида ненавидела его так же сильно, как остальных; говорила, что он заставляет ее исполнять самые извращенные фантазии. Иногда она возвращалась, вся покрытая синяками, потому что он ее избивал. А еще он привязывал ее к кровати и... Лучше я не буду рассказывать, не надо вам это знать. Сама удивляюсь, как мы все это вынесли...
Не знаю почему, но однажды вашу сестру отвели к доктору Менгеле. Ему нужны были молодые женщины для опытов. Короче, они стерилизовали ее и облучили, но при этом плохо рассчитали время облучения, и в результате она получила сильные ожоги. После этого она больше не могла работать на заводе и не годилась для того, чтобы обслуживать охранников...
Сара разрыдалась. Она смотрела куда-то вдаль, где, несомненно, видела Далиду. Я почувствовал, как подкашиваются ноги.
— Больше я ее не видела. Ее отправили в газовую камеру вместе с другими женщинами, которые оказались ненужными. Я узнала об этом лишь два дня спустя, когда охранник, который приходил ко мне, рассказал, что сталось с Далидой. Он был пьян и гнусно смеялся, но в конце концов я все же смогла у него допытаться, что случилось. «Она там, где очень скоро окажешься и ты, — сказал он. — С каждым днем ты становишься все страшнее, и скоро тебя не захочет ни один мужик». Потом он ударил меня в спину и сбил с ног. Я с трудом встала, ожидая нового удара и понимая, что за этим дело не станет. И, конечно, он ударил снова. Когда я вернулась в барак, то уже знала, что больше никогда не увижу Далиду. После того как нас освободили, я пыталась узнать, что сталось с моими детьми. Доктор... — тут она неотрывно уставилась на меня, — разыскал в архиве их дела. Им в глаза закапывали какое-то средство, пытаясь изменить цвет радужки... После этого дети ослепли... Но этого им было мало. Их пришили друг к другу. Менгеле хотел знать, как функционируют организмы сиамских близнецов... Моих детей замучили до смерти. Они прожили в этом кошмаре несколько месяцев, но в конце концов не выдержали.
В этом месте ее рассказа у меня из глаз брызнули слезы. Я даже не пытался их скрывать, я давно уже перестал стыдиться, что кто-то увидит мои слезы. К тому же Сару совершенно не волновало, что незнакомый мужчина стоит и плачет. Сама она давно уже выплакала все слезы и едва ли могла что-то почувствовать при виде рыданий других.
— Вам пора, — слова врача прозвучали скорее как приказ, чем как предложение.
— Вы обещали забрать меня отсюда, — напомнила Сара.
— И я это сделаю, я не уеду отсюда без вас, — ответил я.
Вместе с врачом мы проследовали в его кабинет. Я был полон решимости во что бы то ни стало забрать Сару.
— Я бы не советовал вам этого делать, — сказал доктор, который, видимо, действительно переживал за меня. — Она больна и душой, и телом. Мы спасли ее из ада, но не уверены, сможет ли она вернуться к нормальной жизни. Кроме того, вам придется оформить слишком много документов, чтобы забрать ее отсюда.
— Да, я знаю, что проблемы евреев еще не закончились; например, никто не знает, что теперь делать с бывшими заключенными концлагерей. Все их жалеют, но при этом не позволяют уехать. Никуда: ни в Соединенные Штаты, ни в Англию, ни во Францию...
— Мистер Цукер, я сам американец, но при этом еврей, — признался доктор Левинсон. — Мои родители из Польши, в конце XIX века они эмигрировали в Соединенные Штаты, и теперь вы сами видите: я, крестьянский сын, стал врачом. В детстве мама рассказывала мне о погромах, о том, каково это — жить, чувствуя себя изгоем. Я никогда не забуду о том, что еврей, и сделаю все возможное, чтобы помочь этим несчастным.
— Помогите мне вывезти Сару, — попросил я.
— Тебе стоит подумать о словах доктора, — вмешался Густав.
На сей раз я по-настоящему рассердился и даже повысил голос, отвечая ему:
— Представь себе, если бы это была Катя или моя сестра, и рядом оказался кто-то, кто мог бы их спасти, вытащить отсюда... Как ты думаешь, что бы сказали по этому поводу Катя с Далидой, если бы они остались в живых? Я должен ей помочь. Мне это нужно, понимаешь?
Я приложил все силы, чтобы разыскать полковника Уильямса. В его берлинской штаб-квартире сообщили, что он уехал в Лондон и вернется не раньше, чем через неделю. Его помощник заверил, что обязательно его разыщет и передаст, что я хочу с ним поговорить. Тогда я попросил телефонистку снова связать меня с Берлином — на этот раз со штабом советских войск.
Капитан Борис Степанов внимательно меня выслушал и, похоже, нисколько не удивился, когда я попросил его помочь вывезти Сару Коэн из бывшего лагеря, теперь превращенного в лазарет. Он пообещал поговорить со своим коллегой, капитаном Анатолием Игнатьевым.
— Анатолий уже передал, что вы хотите вывезти из Освенцима ту женщину, подругу вашей сестры, — сказал он. — Ну что ж, не стану вас отговаривать и сделаю, что смогу, но потребуется дня два. Знаете ли, порой легче выиграть целую войну, чем переместить несколько бумажек из одного кабинета в другой.
Никогда прежде я не мог даже представить, что наша дружба с Густавом станет такой тесной. Мы виделись лишь в детстве, и когда встретились теперь, после войны, оказалось, что между нами почти нет ничего общего. Он был истинным аристократом, хотя и не афишировал этого, я же рос в Саду Надежды свободным, как птица, и был весьма далек от каких-либо условностей. Тем не менее, за те дни, что мы провели вместе, разыскивая Катю, Далиду и моего отца, мы прониклись искренней и глубокой привязанностью друг к другу. Пока я обхаживал полковника Уильямса и капитана Степанова, чтобы они помогли мне вывезти Сару, Густав, не говоря ни слова, поставил с ног на голову все министерство иностранных дел, выколотив необходимые рекомендации. Конечно, мы все очень старались, но я бы сказал, что именно приложенные Густавом усилия в конечном счете решили дело.
Мы привезли Сару в Берлин, а оттуда все вместе отправились в Лондон. Никто из нас троих не имел ни малейшего желания оставаться в Германии. Мне стоило немалых усилий сдерживать свой гнев на немцев. Сара тоже никогда не смогла бы простить им всего, что они сделали с ней и с ее детьми, а Густав был убит горем, узнав о гибели тети, хоть и старался изо всех сил держать себя в руках.
Вера встретила нас со слезами радости. Она очень беспокоилась за сына, ведь она знала Густава лучше, чем кто-либо другой, и понимала, что под маской равнодушия скрывается чувствительный и добрый человек, которого ранят чужие страдания. Если она и удивилась, увидев на пороге своего дома Сару, то не показала виду и приняла ее как лучшую подругу, которую знала много лет. Она предоставила ей гостевую комнату и предложила прогуляться по магазинам, чтобы прикупить кое-что из одежды: ведь у Сары не было почти ничего, даже самого необходимого.
В иные ночи Сара будила нас всех своими пронзительными криками. Она звала своих детей, которых едва успела взять на руки. Вера бросалась в комнату Сары, обнимала и баюкала ее, как ребенка, пока та не успокаивалась. Мы с Густавом топтались у дверей ее комнаты, не решаясь ни войти, ни вымолвить хоть слово. Мы не знали, как ее утешить; казалось, Сара немного успокаивалась лишь в обществе Веры.
— Что ты собираешься делать? — спросила Вера, когда мы остались одни.
— Вернусь в Палестину, — ответил я. — Я должен сообщить маме, что отец и Далида мертвы. Но чувствую, что у меня не повернется рука написать ей об этом. К тому же я хочу вернуться к прежней жизни. Я не смогу жить нигде, кроме Палестины; там моя мама, моя семья, друзья и дом. Каждую ночь я вижу во сне, как открываю окно и смотрю на оливы. Я вырос крестьянином, на лоне природы. Я страдаю, когда на наши деревья нападает саранча, когда долго нет дождя или, напротив, дожди идут слишком долго.
— Когда ты вернешься, то должен учиться, ведь именно этого хотел для тебя отец, — напомнила Вера.
— Возможно, мне удастся поступить в университет и выучиться на агронома, но я не хочу загадывать, — ответил я.
— А Сара?
— Она поедет со мной в Палестину. Густав обещал помочь с разрешением. Британцы ограничили въезд, они не хотят, чтобы все новые и новые беженцы ехали в Палестину, но куда им еще деваться? Я понимаю, Вера, нам нигде не рады, считают головной болью, но что делать тем, кто выжил?
— А ты спрашивал ее? Быть может, она хочет вернуться в Салоники, где у нее, наверное, остались родные?
Нет, я даже не подумал о том, чтобы ее об этом спросить. Я был уверен, что она поедет со мной в Иерусалим и будет жить в Саду Надежды, а когда хоть немного оправится от нанесенных ран, мы поженимся. Но Вера была права: Сара должна сама решить, и я не в праве ей в этом препятствовать.
— К тому же ты должен попытаться вернуть имущество отца во Франции. Ваш дом в Париже, счета в банках, хотя у него есть какие-то его деньги и здесь, в Лондоне. Твой отец составил завещание.
— Да, Густав сказал мне об этом, завтра мы пойдем к нотариусу.
Я знал, что отца никогда особо не интересовали деньги, но при этом он обладал настоящим талантом их зарабатывать. Не то чтобы он озолотился, но дело, которое он вел на паях с Константином, все же приносило немалый доход. И если Константин позаботился о Вере и Густаве, открыв на их имя счета в банке, то отец сделал то же самое для меня и Далиды. Однако Далида была мертва, так что я остался единственным наследником акций одного из крупнейших банков Сити, а также золота и, что самое удивительное, бриллиантов. Да, оказалось, отец покупал бриллианты и хранил их в сейфе Лондонского банка. Эти драгоценные камни стоили целого состояния, и я мог бы их продать, но Густав объяснил, что «сейчас не самое лучшее время для продажи бриллиантов. Лучше их пока придержать. Если продашь сейчас, то прогадаешь в цене».
Я подписал документы у нотариуса, которого порекомендовал Густав, и вступил в права наследования лондонского имущества; кроме того, нотариус теперь от моего имени обратился к судебным властям Франции. Коллаборационистское правительство реквизировало отцовскую лабораторию. Нотариус сказал, что вернуть ее будет непросто, но нужно хотя бы попытаться.
Густав поблагодарил меня за доверие. Сам он не переставал меня удивлять. С каждым днем я все больше убеждался, что если кто в этом мире и заслуживает доверия, то это Густав. Он был не только безупречно честен со всеми, но при этом еще и оказался очень светлым и добрым человеком.
Когда мы покинули кабинет нотариуса, Густав выглядел более задумчивым, чем обычно. Я поинтересовался, что случилось.
— Как бы я хотел быть похожим на тебя, вести себя так же, — признался он.
— И что же тебе мешает? — удивился я.
— Прежде всего, воспитание, чувство долга, — ответил он. — Если бы я мог сам выбирать путь, то ушел бы в монастырь, чтобы молиться, думать, мечтать и молчать... Но вместо этого мне придется жениться, завести детей и воспитать их достойными своей фамилии. Кроме того, я не могу оставить маму одну. Да, в России у нас есть какие-то родственники, но я даже помыслить не могу о том, чтобы туда вернуться и жить под железным сапогом Сталина. Нашей семье и так повезло, что им с отцом удалось вовремя бежать. В Лондоне у нее есть друзья, но на самом деле у нее нет никого, кроме меня. Так что я не могу позволить себе столь чудовищного эгоизма: выбрать свой путь и бросить ее одну. Что я буду за человек, если пожертвую собой ради самого родного человека? Думаю, что Господь нас испытывает.
Я ничуть не удивился, узнав, что Густав имеет склонность к религии, но в то же время никак не мог представить его священником или монахом. Я задумаля, смог бы я пожертвовать собой ради матери и из чувства долга, как Густав. Но я не вполне понимал, в чем же состоит мой долг; к тому же у мамы оставался еще и Даниэль, так что здесь у меня было преимущество перед Густавом: я не был единственным сыном и мог строить свою жизнь так, как считал нужным, не терзаясь угрызениями совести.
Когда я предложил Саре поехать со мной в Палестину, с ней случился один из тех приступов глубокой отрешенности, которые причиняли мне столько боли. Я знал, что ей требуется время, чтобы все обдумать, поэтому решил пока на нее не давить. А тем временем ко мне прибыл нежданный гость. Бен, мой дорогой Бен, прислал мне телеграмму, в которой сообщал, что едет в Лондон.
Вера настояла, чтобы он остановился в ее доме, и переживала только из-за того, что в доме только одна гостевая комната, которую сейчас занимала Сара. Я посмеивался над ее беспокойством: мы с Беном, истинные дети Сада Надежды, выросли в обстановке, где все было общее, все принадлежало каждому, и никто не мог ничего ни купить, ни продать, не посоветовавшись с остальными. А уж после нашего пребывания в кибуце разделить на двоих одну комнату в Верином доме и вовсе было сущими пустяками.
Я поехал встречать его в аэропорт, и мы долго стояли обнявшись. Мы считали себя братьями — не только из-за общего детства, но и потому, что слишком многое пережили вместе, а когда мне впервые пришлось убить человека, Бен был рядом со мной.
Вера и Густав встретили Бена с той же сердечностью, что и меня, и не пожелали даже слышать, чтобы он остановился где-либо еще. А Сара словно не заметила, что в доме появился новый человек. Она казалась полностью погруженной в свои мысли и едва отвечала, когда к ней кто-то обращался.
Вера удивила нас настоящим русским ужином. Даже не представляю, где она все это раздобыла, но на столе оказались соленые огурчики, борщ и блины с семгой. Посреди всего этого великолепия красовалась бутылка водки, которую Вера приберегала для такого случая. Мы наслаждались замечательным ужином, забыв о времени, радуясь уже тому, что живы и точно доживем до завтрашнего дня.
Сара выглядела отрешенной, по-прежнему не замечая нас, но порой я видел в ее глазах вспышку интереса.
Вечером, перед сном, мы с Беном долго разговаривали наедине.
— Они очень хорошие люди, — сказал он про Веру и Густава.
— Да, конечно. Сейчас я и сам это понимаю, но раньше, когда был маленьким, не мог оценить их по достоинству. Для меня они тогда были прежде всего родственниками Кати, и это мешало мне их любить.
— А Сара? Что она значит для тебя?
Я рассказал ему историю Сары, о том, как влюбился в нее с первого взгляда, и сказал, что готов на все, чтобы помочь ей залечить ее душевные раны, которые еще кровоточили.
— Она пыталась выжить, пока считала, что ее дети живы, но, когда узнала, что их убили, ей стало незачем жить, и она сдалась.
— Ты веришь, что она тебя любит? — спросил он скептически.
— Не знаю, — честно ответил я. — Думаю, пока еще нет. Ей необходимо исцелиться, вновь ощутить волю к жизни. Думаю, что наши матери помогут этого добиться.
Да, я всей душой доверял маме и Марине, и знал, что если кто и способен помочь Саре, так это они. Марина обладала той же внутренней силой, которая отличала ее мать, Касю. Бен унаследовал силу ее характера и мудрость своего отца. Игорь был решительным человеком, но никогда не рубил сплеча, предпочитал взвесить все «за» и «против», и лишь после этого принимал решение. А Бен еще в детстве, по примеру своего отца, всегда призывал нас сначала подумать, прежде чем куда-то соваться.
— Сара сможет исцелиться, только если сама этого захочет, — сказал он. — Боюсь, она доставит тебе немало страданий. Ты на самом деле ее не любишь, возможно, думаешь, что любишь, не сомневаюсь, что ты одержим ею... Но ведь ты совсем ее не знаешь. Тем более, если ее действительно стерилизовали в Освенциме, как тебе сказали... Короче, если ты на ней женишься, придется смириться, что у вас никогда не будет детей.
Если бы это сказал кто-то другой, я бы разозлился и ответил, что не его ума это дело, и нечего лезть в мою жизнь; но это сказал Бен, который, как и Вади, был мне роднее брата.
Чуть позже он признался, что больше не вернется в Палестину.
— «Хагана» хочет переправить в Палестину всех выживших узников концлагерей — конечно, если они сами того пожелают. Ты же знаешь, что британцы отказали им в разрешении на въезд, так что нам не остается ничего другого, как действовать в обход закона. Я как раз состою в организации, которая отвечает за покупку кораблей в Европе, а потом на них перевозит выживших узников к нашим берегам. Кстати, почему бы и тебе не остаться здесь, чтобы помогать нам?
Если бы я не встретил Сару, то обеими руками ухватился бы за это предложение, но сейчас моим единственным стремлением было дать ей собственный дом — место, где она сможет залечить свои раны, и я знал, что лучше, чем Сад Надежды, ничего не найдешь.
Бен также рассказал мне новости о семье Зиядов. Вади пережил войну, которую провел в песках Египта и Туниса, а его отец, добрый Мухаммед, остался верен семье Нашашиби, выступив против муфтия.
Я по-настоящему гордился им; особенно радовало меня то, что мы воевали на одной стороне против общего врага.
Я расспрашивал его об Айше и Юсуфе, об их детях, Рами и Нур, а также о Найме, дочери Сальмы и Мухаммеда, в которую Бен был влюблен.
— Она вышла замуж, — ответил он, не скрывая печали.
— Но она же еще совсем девочка! — возмутился я.
— Вовсе нет — ей уже двадцать два.
— И... за кого же она вышла замуж? — меня очень интересовало, знаком ли он с мужем Наймы.
— Мы с ним не знакомы, хотя я знаю, что он — старший сын одной из сестер Юсуфа. Его зовут Тарик, и у него есть свое дело, весьма процветающее. У него также есть дома в Аммане и Иерихоне. Недавно у них родился первенец.
— Мне очень жаль, — сказал я.
— Не беспокойся, я всегда знал, что рано или поздно так случится. Нам никогда не позволили бы пожениться.
— Не могу понять, почему... Неужели сейчас, когда только закончилась война, мы уже стоим на пороге новой, из-за каких-то глупых предрассудков? Что плохого, если еврей женится на мусульманке или христианке? Каждый вправе молиться так, как он хочет, или не молиться вовсе; как сказал пророк Иисус из Назарета: «Богу — богово, а кесарю — кесарево». Я не думаю, что для Бога так уж важно, кто в кого влюбился, и кто на ком женился.
Я был вне себя от ярости. Меня раздражало, что Бен впал в меланхолию, хотя мне всегда казалось, что его чувство к Найме было всего лишь преходящей детской влюбленностью.
— Но у нас впереди новые битвы, которые мы обязаны выиграть, — нехотя ответил Бен. — И очень важно, чтобы выжившие евреи обрели свой дом.
— Если бы Сара была мусульманкой, я ни за что не согласился бы с ней расстаться, как бы на меня ни давили, — настаивал я.
— Но Сара еврейка.
После этого Бен решил переменить тему и стал рассказывать о новостях из дома. Луи по-прежнему ездил между Садом Надежды и штаб-квартирой Бена Гуриона, а дядя Йосси продолжал врачебную практику, хотя у него возникли серьезные проблемы со здоровьем. Моя кузина Ясмин и ее муж Михаил душой и телом посвятили себя служению «Хагане».
— Ясмин впала в депрессию с тех пор как узнала, что не может иметь детей, — сказал Бен. — Но мама мне написала, будто Михаил уверяет, что для него это совершенно неважно, и он любит ее еще сильнее, чем раньше.
А страшно сожалел, когда Бену настало время возвращаться в Рим, и с нетерпением ожидал, когда британские власти дадут Саре разрешение на въезд в Палестину. Мы устроили настоящий праздник, когда Густав наконец принес нам заветную бумагу.
Вера простилась с нами, заверив, что ее дом всегда открыт для нас, а Густав пообещал, что они непременно навестят нас в Палестине.
У меня был британский паспорт. После службы в британской армии я испытывал к этому народу двойственное чувство. Я восхищался их мужеством и дисциплиной, но при этом по-прежнему не верил в их добрые намерения. Я прекрасно знал, что для британцев на первом месте всегда собственные интересы, и только потом чьи-то еще, и Палестина для них — не более, чем пешка на шахматной доске геополитики.
Мама встречала меня в порту Хайфы. А с ней — Игорь и Луи. Едва корабль вошел в порт, я различил их на пристани среди других встречающих. Они нетерпеливо расхаживали по пирсу, не в силах справиться с волнением. В своем письме я сообщил лишь о нашем с Сарой приезде, но ничего не сказал о смерти отца и Далиды, так что мама до сих пор не знала, что ее муж и дочь погибли в лагере смерти под названием Освенцим.
Едва я сошел на берег, она бросилась мне навстречу и с такой силой сжала в объятиях, что чуть не сломала ребра. Потом я обнял Луи и Игоря. Луи постарел, его волосы стали совсем седыми, но рука была по-прежнему теплой и крепкой. А Игорь теперь стал еще печальнее, чем я помнил, хотя очень мне обрадовался.
Вдруг я почувствовал, как на плечо легла чья-то рука.
— Вади! — воскликнул я.
Да, это была его рука, рука моего друга, и если от объятий мамы меня охватило волнение, то при виде Вади я не смог сдержать слез. Все вокруг застыли в немом удивлении, глядя, как обнимаются араб и еврей, словно родные братья. По недоумению в их глазах я понял, что Палестина необратимо изменилась, и пропасть между арабами и евреями стала только шире. Но я отогнал прочь горькие мысли, желая насладиться радостью от встречи с моими близкими.
Сара молчала; в эту минуту она казалась еще более хрупкой и неуверенной.
— Мама, это Сара... Я писал тебе о ней...
Мама горячо обняла ее и представила остальным. Мужчины несколько растерялись, видя, как смутилась Сара во время рукопожатия.
— Я гляжу, ты процветаешь, — заметил я, когда Луи сел за руль нового грузовика — более современного, чем тот, который он водил, когда я уезжал.
Марина встретила нас у ворот Сада Надежды вместе с Сальмой и Айшой. Здесь же была и Нур, дочка Айши, однако я не увидел ни Рами, ни Наймы.
Айша и Марина сжали меня в объятиях, а Нур очень стеснялась, никак не решаясь наградить меня робким поцелуем. Она стала очень красивой девушкой и, как мне сказали, собиралась выйти замуж.
Мы с Сарой не были голодны, но не смогли устоять перед роскошным блюдами, которые наготовили мама с Мариной. Саре больше всего понравился фисташковый торт, приготовленный Сальмой по рецепту нашей милой Дины. Отец всегда восторгался тортом Дины, и я с тоской подумал о той крепкой дружбе, что их связывала.
«Как же они все постарели!» — подумал я, когда чуть позже пришли Мухаммед и Юсуф. Волосы Мухаммеда совсем поседели; Юсуф, как всегда галантный, теперь начал сутулиться, а в его глазах, прежде таких живых, угас былой огонек.
Лишь глубокой ночью, когда все уже разошлись по домам, мама решилась поговорить со мной наедине.
Марина помогала Саре обустроиться, а Луи и Игорь курили, стоя в дверях.
Мама посмотрела на меня в упор, и в ее глазах я прочел заветный вопрос: нашел ли я отца и сестру?
Трудно передать, чего мне стоило взять себя в руки, прежде чем я смог рассказать, что обоих убили нацисты, что Самуэль умер в тот же день, когда его привезли в Освенцим, а Далида... Я плакал, рассказывая, как эти подонки заставили сестру заниматься проституцией; что им было мало растоптать ее душу, надо было еще и надругаться над телом, подвергнув его стерилизации, по методу, разработанному обезумевшим мерзавцем — иного определения доктор Йозеф Менгеле просто не заслуживал. Я также рассказал, как они сражались в рядах Сопротивления, как спасли множество жизней, жизни многих евреев, которые благодаря их мужеству избежали гибели в газовых камерах.
И тут мама задрожала всем телом. Даже не представляю, чего ей стоило дослушать до конца мой рассказ, я не жалел красок, описывая каждую деталь. Она имела право знать правду.
Я обнял ее, пытаясь сдержать рыдания, но в конце концов мы оба заплакали, не думая о том, что в любую минуту в комнату могут войти Луи или Игорь.
На следующий день за завтраком я рассказал о судьбе Самуэля и Далиды остальным. Я как раз описывал ужасы Освенцима, когда на кухне появилась Сара. Я тут же замолчал. Однако, к моему удивлению, Сара продолжила разговор и стала описывать, как она, Далида и многие другие жили в этом аду.
Марина не выдержала и заплакала. Луи и Игорь, казалось, онемели от ужаса. До Палестины, конечно, доходили слухи об ужасах Холокоста, однако ужас возрастал стократ, когда люди слышали рассказы очевидцев, которым посчастливилось выжить. Сара обнажила предплечье, показав выжженный на нем номер.
Мы стояли, обнявшись, и долго плакали, сраженные этой трагедией, безмерным злом, переполнившим мир. Потом Луи вдруг поднялся на ноги и ударил кулаком по столу. Затем посмотрел на нас и сказал:
— Никогда больше! Никогда больше мы, евреи, не позволим преследовать нас, убивать, мучить, относиться к нам хуже, чем к скотине! Никто и ничто больше не заставит нас дрожать от страха, что нас в любую минуту могут выгнать из дома, из нашей страны. Никогда больше этого не будет, потому что теперь у нас есть пусть маленькая, но собственная родина, и теперь все евреи в мире знают, что есть на свете место, где они смогут спокойно жить, растить детей, стареть и умирать. Мы больше не допустим никаких погромов и холокостов. Все эти ужасы закончились навсегда.
Выслушав историю Сары, никто не осмелился возражать против моего желания жениться на ней. Даже если мама и сожалела о том, что у нас не будет детей, она ничего не сказала. Мы выжили, и это для нее было главным. Потому что она просто не перенесла бы еще одной потери. Ведь она потеряла не только мужа и дочь, но также и Даниэля, своего первенца.
Мама рассказала, что мой брат внезапно почувствовал себя плохо. Он ощущал усталость и упадок сил, старейшины кибуца послали за мамой. Несмотря на все возражения Даниэля, мама и дядя Йосси перевезли его в Иерусалим. Диагноз оказался суровым: лейкемия. Это слово означало смертный приговор. После этого Даниэль прожил всего шесть месяцев.
Мама плакала, рассказывая о страданиях Даниэля, а я казнил себя за то, что даже не потрудился толком узнать его, хотя мы искренне любили друг друга. В иные ночи, стоя на карауле, я думал о своем брате, которого никогда по-настоящему не ценил. Он был в нашей жизни чем-то вроде инородного тела; наверное, он тоже это чувствовал. Он так и не смог примириться с тем, что мама снова вышла замуж, разделив свою жизнь с другим мужчиной, родила от него детей и заставила Даниэля переселиться в новый дом, битком набитый чужими людьми. Думаю, Даниэль почувствовал себя по-настоящему счастливым только в кибуце, где был самим собой, где все его любили и уважали. Наверное, я должен был терзаться вопросом, почему Даниэль умер именно сейчас, когда наконец нашел свое счастье? Но я даже не подумал об этом, потому что сам побывал на краю гибели, и Даниэль стал для меня лишь одной потерей среди многих других.
Я сказал маме, что стану терпеливо ждать, когда Сара будет готова выйти за меня замуж, а тем временем буду учиться в университете и работать в Саду Надежды, как до меня отец. Мама не возражала. Я решил, что стану агрономом. Ничего другого мне не пришло в голову.