ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Новая служба невольно разорвала семейную жизнь Бардаша на странные, непривычные клочки: долгие мысли о Ягане, короткие свидания в пустыне, сон в пути, еда в тихой и строгой обкомовской столовой, словно и сюда проникал некий дух иерархии… Но хуже всего была горечь одиночества… Эта горечь усиливалась еще одним, ранее неотчетливым чувством. Как-то он всю ночь пролежал с открытыми глазами, даже не стараясь заснуть. Он думал о том, почему у них нет ребенка.

И ни долгая, затянувшаяся из-за войны, учеба, ни трудные годы скитании с поисковыми партиями не приносили оправдания. Эти воспоминания звучали сейчас жалкими отговорками. Они не могли утешить. А в душу глубже проникало незнакомое сожаление, и оно тоже было горьким.

Все худшее, что есть в жизни — скупость, черствость, низость, неверность, — узбеки приписывают бесплодности. Люди, живущие не для детей, — не люди. И Бардаш корил себя, потому что не мог и не хотел корить Ягану, и мучительно тосковал в пустоте безлюдной и безголосой квартиры.

Надо было делать пеленки из газет в ту благословенную студенческую пору, надо было возить детей в вагончиках буровиков, вывешивая под солнце распашонки и рубашонки, как многие счастливцы — вовсе не беспечные, не беззаботные, а живые, полные естественной радости люди. И учить малышей в кишлачных школах.

Может быть, кочевое детство богаче оседлого!

Он хотел ребенка.

Незадолго до пожара у него вдруг выпали свободные полдня, и он схватил такси и помчался в Каркан, откуда пришло письмо Ягане. Пролетали под быстрый шелест колес дома, деревья, поля, дороги, набегали новые деревья, одни будто падали за спиной, другие взлетали впереди под самое небо, и Бардаш думал, что если он не подарил этому миру существа с любопытными глазами и дерзкими мыслями, то подарит кому-то этот мир, взяв на себя заботу о воспитании и защите нового, пока еще беззащитного, землежителя.

Каркан изменился, разросся… Как в большинстве узбекских городов, за исключением тех, что родились после революции на голом месте, и в Каркане время проложило границу, делившую город на старый и новый. Но в самые последние годы, а то и месяцы Каркан приподнял этажи совсем молодых зданий, в том числе и Дома ребенка, так что пока Бардаш искал его, он узнал, что теперь Каркан делился иначе — на «старый» город, старый «новый» город и новый «новый» город. Старый город машина прошла, петляя по глиняным улицам, как рыба. Дома стояли, как комоды, вышедшие из моды. Затем старый «новый» город блеснул черепицей на закате. А затем потянулись кварталы с асфальтом и цветами…

Ему показали младенцев, маленьких в своих тугих пеленках, с носиками не больше наперстка… Но они уже двигались, уже жили, и носики то расширялись, то сужались, свидетельствуя и о настроении и о темпераменте.

— Спят? — спросил Бардаш.

— Да, пьяные от молока.

Он ухмыльнулся.

Он всматривался. Ну, какого же? Вот этого курносенького? Или вот эту с лицом, крепким, как кулачок?

Он ничего не мог решить без Яганы и приехал сюда только для успокоения души.

— Кто не думает о детях, тот не думает о будущем, — сказала заведующая, похвалив его.

И эта простая истина не показалась Бардашу ни чересчур рассудительной, ни наивной. В эти ночи она наполнилась живым биением чувства, неиспытанной сладостью и жгучей горечью.

Он хотел рассказать Ягане о своей поездке, и вдруг эта новость! Да правда ли? Теперь и врачи сказали: правда. Пусть простят их те носики — они немолодые люди, но молодые родители, и со всем сразу им не управиться, а это факт — под сердцем Яганы застучала новая жизнь, которой скоро несовершенный мир скажет: здравствуй!

К приезду Яганы в Бухару Бардаш купил много вещей — детскую кроватку, мяч и даже детскую пижаму. Ягана смеялась над ним и ласкала вещи.

Ее вызвали на бюро обкома в связи с аварией, и они оба знали, что дни будут нелегкие, но раз знали, то и не говорили об этом много.

— Были у прокурора?

— Была.

— Хорошо.

Он берег в ней будущую жизнь, которая уже началась. Ягана тоже держалась мужественно. Что ж, она работала, как могла, в полную силу. Если ее не будет в Кызылкумах, вышки останутся. Буровые стоят на газе. О бегстве Хиёла она рассказала все, как было. В ту минуту иной раз невиноватому, замешкавшемуся человеку кричали: трус! А с трусом было не до учтивости, хотя она теперь и жалела, что погорячилась, и беспокоилась о парне. Больше, чем о себе.

Шоферы-водовозы и трубовозы не видели его на дороге. Дома, у Джаннатхон, Хиёла тоже не было. Бардаш успокаивал:

— Найдется. Смелый мог бы пойти через пустыню и погибнуть. Трус везде спасет себя… Забился где-нибудь в щель и дрожит, как осиновый лист, дурак.

Только что Ягана позвонила Джаннатхон — та ответила слезами, кинула трубку. Ягана нахмурилась, присев у телефонного столика и подперев щеку рукой. Бардаш улыбнулся:

— Не надо оплакивать живого!

— Она не хочет со мной разговаривать.

— Вот увидите, она сама позвонит вам и скажет, что он явился.

Бардаш успокаивал, отвлекая, хотя сам волновался, и без Яганы, из обкома, не раз звонил в милицию, искавшую Хиёла Зейналова по дорогам и отделам кадров новостроек.

А жизнь шла своей всесильной поступью, торила дорогу к новым ожиданиям и надеждам, и в этой жизни, между прочим, если вы не забыли, настал черед и для свадьбы, на которую давно позвал Бардаша его друг и шофер Алишер.

Было решено идти туда вдвоем с Яганой.

Ягана одевалась, Бардаш ждал ее на скамеечке во дворе, а к его коленям жалось трое-четверо мальчишек в поношенных тюбетейках. Уличные мальчишки лепятся к тем, за кем приезжает машина, да еще такой «козел» пустыни, как у Бардаша.

— А у вас есть большой-большой автомобиль? — спросил один.

— Есть.

— Сколько в нем лошадиных сил? — спросил другой.

— Тысяча! — ответил Бардаш, считая, что для детской фантазии этого хватит с лихвой.

— Подумаешь! — сказал третий. — У Гагарина было десять тысяч.

А вот и Ягана.

Эта ли женщина в закопченной одежде боролась с пожаром в песчаных наносах, разметанных струей газа?

Смоляные волосы ее сзади были уложены в пучок, круглый, как шапочка. Туго притянутые к голове пряди сходились в этом пучке, прижимая маленькие уши, в мочках которых поблескивали розовые капельки серег, скромных, почти незаметных.

В лице ее было приятное равновесие. От в меру тонкого и прямого носа до этого пучка на затылке, от чуть подкрашенных губ до четких бровей. Ничего она не выпячивала и не прятала, просто у нее талант быть самой собой, как у других бывает, увы, талант терять свою красоту. Ничего не требовалось ей для совершенства.

Глядя на нее, Бардаш вдруг вспомнил, как однажды, в институте, около дверей библиотеки двое сказали друг другу:

— Смотри, какая красавица!

— Ой-ей!

Навстречу шла Ягана.

Он взял у нее сверток с подарками жениху и невесте и попрощался с мальчишками, кричавшими вслед:

— А где ваша машина?

— Спит, — сказал он. — А мы на автобусе, а потом пешком. Гагарин и то пешком ходит!

Пешком они шли по старой Бухаре.

Здесь еще множество глинобитных хижин лепилось друг к другу, образуя такие запутанные улицы, что можно бы блуждать до утра, если бы не самый простой адрес: свадьба. Про нее знали все. Хотя жизнь тут прячется во внутренние дворы, за высокие и глухие стены, свадьба все равно была и осталась самым заметным событием всего района. Свадьба выходит на улицу.

Вокруг не было ни одного зеленого пятнышка, здесь росли столбы, и на них, как плоды, висели электрические лампочки.

— У нас спорят, — сказал с усмешкой Бардаш, — давать ли сюда газ.

— А вы как считаете?

— Конечно, давать! Здесь живут такие же люди, как и все, только благоустроены они хуже других. Почему же их еще обделять? У них есть свет, есть радио, будет и газ. Пока, к сожалению, еще стоят эти старые дома, надо всячески облегчать жизнь в них, а не забывать.

Он говорил так, точно еще спорил.

— Но ведь тут не выроешь траншеи, чтобы не сломать стены. Как сюда подвести трубы?

— По воздуху.

— Как? — удивилась Ягана.

— Я предложил по воздуху, — повторил Бардаш, улыбаясь. — На железных стойках, над заборами, над крышами, ничего не разрушая, мы проведем трубы, и они будут питать дешевым топливом очаги. Исчезнут тележки с корягами саксаула, исчезнет дым, который ест людям глаза.

— Ну, и что вам сказали? — Ягана от нетерпенья схватила его за руку.

— Хазратов хохотал. Говорил, что сюда надо посылать на газовиков, а бульдозеры, а Сарваров, кажется, согласился со мной. Мне нравится Сарваров. Он не фразер.

Ягана не расслышала.

— Что?

— Не болтун!

Бардаш огляделся.

— А бульдозеры сюда посылать, конечно, надо… Когда дома будут пустыми.

— А? — спросила Ягана.

Разговаривать стало трудно из-за музыки. Играли за углом — сурнаи и какие-то многочисленные струнные. Они приближались к свадьбе. К музыке примешивался гул детских голосов, как будто шумел пчелиный рой. Бардашу всегда нравилось, что с узбекских свадеб не прогоняют детей и дети бывают горды и веселы и встречают гостей цветами.

Как ни бедна цветами Бухара, на свадьбу их собрали, может быть, отовсюду, и Бардашу и Ягане тоже досталось по розе.

Свадьба!

Если уж ей суждено быть, то пусть она будет памятной и красивой, пусть это будет людный праздник, потому что рождается новая семья, которая даст миру новых жителей. Свадьба как порог в молодой жизни. Уже чего-то достигли, и видно, куда идти. Как порог и как испытание, на которое люди хотят благословить молодых добрым словом, желая им счастья. Свадьба — ступенька в судьбе!

Две судьбы, как две реки, сливаются в одну, и она потечет дальше полноводней и шире. Разве можно провести такой день без веселья?

Как и полагается по обычаю, свадьба началась в доме невесты еще вчера. Там угощали соседей, и невеста прощалась с тем уголком мира, который увидела впервые, где выросла, прощалась с подругами своих детских игр, а женщины, приехавшие из дома жениха, обещали всем, что в новом доме, в новой жизни девушку не дадут в обиду.

Следом в дом невесты являлся жених, окруженный друзьями. Друзья подбирались молодец к молодцу, потому что вся окрестность встречала жениха отнюдь не дружелюбно. Еще бы! Он увозил из их квартала лучшую красавицу!

Так уж или не так было на самом деле, но невеста всегда считалась лучшей. И жених должен был доказать, что любит ее. В старину джигиты хватали под уздцы коней, устраивали препятствия и баррикады, проверяя ловкость жениха и его свиты. Если он прорывался, дело обходилось без выкупа. Тюфяку приходилось трясти карманом.

Сейчас едут на такси, и заграды не устроишь — это ушло в прошлое, но остались игры и музыка. Жених приезжает, выходит из машины под сурнаи, все видят, каков он, а молодежь то перекроет его дорогу натянутой веревкой, то предложит побороться с местным чемпионом, а дети вьются в ногах, мешая идти, и получают конфеты. Веселого, ловкого, щедрого и сейчас легко отличить от скучного.

А еще музыканты! Возле дома невесты они затевают такое состязание — заслушаешься. Это всем доставляет много радости.

А еще танцы! И сам жених и друзья его показывают свое уменье, споря с танцорами обиженного квартала. Ведь в танце, согласитесь, тоже можно показать и удаль и душевную красоту, как и в любом деле, которое делается перед народом. Кто из нас не робел, выходя на круг?

Люди смотрят на жениха, окружив его, смотрят изо всех щелей и оценивают…

Музыка гремела, потому что уже привезли невесту.

Ее привезли в разукрашенной цветами «Волге» с шашечками, и было неизвестно, как она сюда попала, эта машина, и как выберется. Вероятно, постарался какой-нибудь дружок Алишера. А может быть, ее перенесли через заборы на руках? На свадьбе все может быть…

Вся улица подпевала подругам невесты, затянувшим свадебную песню «ёр-ёр», желая молодым счастья, мира и детей побольше. Хотя электрического света было немало, жених разжег костер у ворот, в знак своей любви. Девушка, укрытая белым кисейным покрывалом, сидела робко и смущенно, пока жених не взял ее и не понес на руках, как несут хрустальную вазу, боясь оступиться и разбить.

Ее подруги стали мешать ему, шутя. Они старались отобрать невесту, но какой молодец не унесет любимую, если она к тому же этого сама хочет!

Старики зазывали во двор гостей и незнакомых.

Во дворе все было приготовлено для пира. Сияли гирлянды лампочек, разукрашенных, как цветы, и столы выстроились двумя рядами — особняком для мужчин и женщин. Это можно было заметить по бутылкам: на мужских столах стояла водка, на женских — только вино. Раньше свадьбы сопровождались немалой горечью религиозных изуверств — вплоть до свидетелей первой брачной ночи, — но бутылок не было. На удачной свадьбе душа и так веселилась. А сейчас добавляют и спиртное, чтобы душа веселилась сильнее.

Двор был большой, все соседи отдали свои столы и посуду.

Старики ушли куда-то внутрь, в недра дома, пить чай и беседовать о жизни, а молодых посреди двора встретил, весь в белом, Халим-ишан. Был он что-то угрюм не к случаю… Молодые понуро остановились перед ним.

Халим-ишан торжественно произнес их имена и спросил, по своей ли воле соединяются они для жизни. Три раза переспросил он, и лишь на третий раз, из скромности или от смущения, невеста сказала:

— Да.

— Да, — подтвердил жених.

Молодежь смотрела на церемонию с каким-то музейным интересом, как в кино.

Три раза ишан переспросил и свидетелей:

— Слышали?

— Слышали! — отвечали они.

Эта клятва при людях была как роспись на незримом листе. Ишан только приготовился освятить союз молодых, как осторожно выступил вперед Бардаш и спросил:

— Простите, а разве вы не зарегистрировались в загсе?

Отец жениха подбежал к Бардашу и Ягане со словами привета. Его ноги едва касались земли. Он проворно бежал готовить место почетным гостям, а Бардаш ждал ответа. И жених, почувствовав в нем друга, громко сказал:

— Конечно, мы зарегистрировались!

— Ишан! — обратился к старцу, пытавшемуся унять дрожь в руках, Бардаш. — Как же вы совершаете второй обряд? Это же противоречит шариату!

Подошел родитель и слушал, разинув рот.

— Вероятно, вы не объяснили верующему человеку, — учтиво показал ладонью в его сторону Бардаш, — что шариат запрещает два раза совершать обряд бракосочетания. Или вы не считаете регистрацию в загсе убедительной?

Ишан как поперхнулся при виде Бардаша, так и не мог опомниться. Молодежь хихикала.

— Отчего же, — стоя, как на угольях, сказал ишан. — В государственной бумаге есть росписи и печать. Это хорошая гарантия.

— А если нет свидетельства о браке, вы совершаете свой обряд?

— Нет, никогда!

— Значит, вы все время нарушаете закон шариата, ишан! Это же нехорошо!

Какие-то девчата за спиной ишана не удержались и прыснули.

— Население просит, — сказал Халим-ишан жалким голосом.

— А вы ему объясните, что это неправильно. Либо регистрация, либо мулла.

— Все хотят регистрироваться, — пробормотал ишан. — Как быть?

Теперь Бардаш расхохотался.

— Ну, тут уж я ничем помочь вам не могу. Не ввергайте людей в грехи, ишан, хотя это, кажется, грозит вам уменьшением доходов, а?

Родитель моргал большими бычьими глазами, спрашивая ишана, что же будет.

— Второй раз женить незаконно, — сказал ишан, и родитель повел его к воротам.

А жених так тряс руку Бардаша, точно тот выручил его из самой большой беды. Жених был студентом медицинского техникума, и каково ему было объяснять всем и каждому, что он сделал уступку религиозным старикам. А теперь выяснилось, что и религия стариков тут не виновата, просто хитрый ишан морочил им темные головы. Вот так да!

— Танцуйте! — крикнул возникший как из-под земли Алишер.

Гиджак застонал, взвизгнул най, под общий шум Бардаш первым пошел по кругу, прищелкивая пальцами… Ягана тоже сдвинулась с места, и лицо ее мелькало перед ним, куда бы он ни повернулся. Она танцевала, не спуская счастливых глаз с мужа. Вернулся отец жениха, неожиданно сказал Бардашу:

— Спасибо, что выручили! Проклятый ишан! Чуть не вверг меня в грех! Он же всем вокруг твердит, чтобы без него не женили детей. Судьбы не будет.

И выпил рюмочку.

Алишер сказал ему:

— Мы с Бардашем Дадашевичем все Кызылкумы проехали. Нас голыми руками не возьмешь!

Бардаш погрозил ему пальцем, напоминая о чем-то, только им известном. Но Алишер не заметил или сделал вид, что не понял.

— Это вам не по городу кататься. Там асфальта нет. Там песочек! Помните, Бардаш Дадашевич, как выталкивали?

Молодежь слушала. Это были дороги, ждущие ее. Они покроются асфальтом, но за ними лягут другие, нехоженные. Еще много и пустынь, и гор, и рек, и болот, и морей, и лесов для пытливого взора, для первого шага…

Ягана танцевала. И танцевали девушки. И парни в белых рубахах.

Не танцевала только невеста. И дело было не в робости и не в неумении — на других свадьбах она плясала вовсю. Это была застенчивость, приличествующая моменту. Одна полоса жизни оставалась за плечами, другая начиналась, можно было посидеть, подумать в почтительности перед новой дорогой, а не топать ногами, как будто это вечеринка, а не свадьба. Свадь-ба!

Танцуйте, друзья!

Бардаш думал: народ живет не только в новостройках, но и в этом танце.

Прошлое народа было как поле, по которому проходил умный хозяин. Как на всяком поле, на нем были сорняки и злаки. Сорняки надо было выпалывать, а злаками кормиться. Большие свадьбы разоряли родителей, на них копили годами, но сейчас все чаще друзья объединялись, чтобы справить свадьбу товарища и подруги, и свадьба должна быть яркой, праздничной, заметной. Свадьба должна быть большим праздником.

Вот и на эту свадьбу шли с узелками, несли кто плов, кто пирожки, кто помидоры, столы все гуще уставлялись закусками. Товарищи жениха взяли на себя роль добровольных официантов, ставили, убирали, ухаживали, следили, чтобы у гостей не пустовали тарелки.

А теперь Бардаш сказал:

— Давайте-ка сдвинем столы!

Парни весело подхватили столы, сдвинули, и теперь равноправие мужчин и женщин было окончательно восстановлено. К Бардашу и Ягане все время подбегал хозяин, спрашивая:

— Все ли у вас есть?

— Не беспокойтесь, ата.

— Я совсем растерялся.

— Это потому, что у вас первая свадьба, это от радости.

Глаза старика наполнились слезами, он вытер их пальцами и опять убежал куда-то.

На освободившейся площадке двора, после того как сдвинули столы, началось выступление самодеятельных артистов, украшающих всякую хорошую свадьбу. Пели куплеты, читали стихи. Свадьба на время превратилась в концерт.

2

Никак нельзя было сказать, чтобы Азиз Хазратов тоже веселился в эти дни. Неизвестно, чем ему грозил провал надировского метода, а тут еще Джаннатхон со своим племянником! Правда, исчезновение Хиёла можно было в любую минуту использовать против Яганы и Бардаша, если потребуется, но пока Хазратов рассчитывал приобрести в них союзников, раз Надиров сдуру отказался от него. И так грубо!

Хазратов даже словно бы росточком стал меньше. Круглая голова его вдавилась в плечи. Больше всего он хотел бы сейчас остаться незаметным, чтобы буря пронеслась над его незащищенной головой.

Днями он составлял и пересоставлял объяснительные записки в обкоме, готовясь к бюро, а вечерами выслушивал стенания Джаннатхон. Жизнь просто-напросто превратилась в кошмар! Вот и сейчас кто-то ей позвонил по телефону, вероятно, Ягана, справился о Хиёле, и она зашлась, ткнувшись лицом в подушку.

— Перестаньте реветь! — крикнул он, вбежав в комнату. — Что, у вас муж умер, что ли?

— Ведь Хиёл сирота, — прошептала Джаннатхон, — у него никого нет, кроме меня… Кроме нас, — поправилась она.

Давно уж Джаннатхон свыклась с мыслью, что она — только жена, отдававшаяся домашним заботам, и жизнь ее целиком зависит от прихотей и настроения мужа. Она терпела и помыкания, и крики, но иногда ее прорывало.

— Даже дети не заходят в вашу комнату! Слезы, слезы! — кричал Хазратов.

— Если бы вы не прогнали его, он сейчас был бы с нами и я бы не плакала!

— Ах, вот что! Я должен был кормить этого грубияна?

— Вы не любите меня.

— Замолчите!

— Есть ли у вас хоть одно доброе словечко для жены? — выдавила сквозь слезы Джаннатхон.

Непривычно, неласково Азиз похлопал ее.

— Ах, жена, — сказал он, присаживаясь возле нее на край мягкой кровати, — на ком же мне срывать свой гнев, свою злость? Кругом одни неудачи… Кто у меня есть, кроме тебя?

И Джаннатхон притихла, с сочувствием посмотрела в его стареющее лицо. Он вздохнул.

— Сарваров моложе меня, а уже секретарь обкома. Бардаш косится на мое место… А я ни вниз, ни вверх… Повис посредине…

— Вас же назначили заведующим промышленным отделом!

Он махнул рукой.

— Не в том радость! Какой-то туман в глазах… Ушла перспектива… Вчера назначили, а сегодня могу загреметь…

— Почему?

— Сам не знаю.

— Ведь вы учились?

«Глупая женщина! — подумал он. — Учился-то я учился, а чего-то не понимаю… А мне Бардаш еще в студенческие годы говорил — не тот ученый, кто учился, а тот, кто понял…»

А уж как он учился, это Джаннатхон помнила хорошо. Это помнили ее руки. Пока он был в Ташкенте, она дневала и ночевала на хлопковом поле в Бахмале. Пока он листал страницы книг и писал конспекты, она перебирала листы тутовника для шелковичных червей. Тогда муж благодарил за каждый денежный перевод: «Рахмат, рахмат…»

Кроха ласки и сейчас согрела ее, хотя она и понимала, что муж жалел не ее, а себя и искал, как всегда, у нее утешения. Но ведь она только и умела жить, поглядывая на брови мужа: как они шевельнутся, так вздрогнет и ее сердечко. И пословица говорит, что хорошая жена — это пристанище мужских утех. Надо быть довольной и благодарной. День прошел, и ладно…

Правда, подруги посмеивались над ней, та же Ягана спрашивала:

— С каких это пор в семье такой порядок?

— Со времен Адама и Евы, — печально шутила Джаннатхон.

Стала она располневшей красавицей. Милые когда-то ямочки на ее щеках заплыли, два подбородка наползали друг на друга, руки распирали рукава платья и там, где рукава кончались, казались перетянутыми шпагатом. Улетели годы, птичка Джаннатхон! И ряд золотых зубов говорил о не первой свежести, и щеки подрагивали в такт шагу. А радостей не вспомнишь! Как горные потоки, они быстро приходили и так же быстро уходили.

Забыв о муже, Джаннатхон смотрела в потолок. Долго-долго… «Почему не на мужа, не в окно, не на стену, увешанную фотографиями детей, а в потолок? — подумала она. — Это духи родителей ищут меня! Я совсем их забыла!»

Она сказала об этом мужу. Сказала каким-то не своим, чужим от страха голосом.

— Что ты, с ума сошла? — спросил он.

— Я недалека от этого. Разрешите мне поехать в Бахмал, помянуть мать и зажечь свечу на ее могиле. Прах отца где-то на чужбине, я не знаю, где, а могилу матери я забыла. От этого на нас все несчастья! Может, и Хиёл там, в Бахмале!

— Поезжай, пожалуйста, кто тебя держит! — сказал Хазратов, обрадовавшись, что дома будет немножко потише, а старшая дочь вполне сама могла присмотреть за ним. — Только никаких свечей! Зачем сюда впутывать предрассудки? Еще не хватает, чтобы в Бахмале это увидели!

Рано утром он посадил жену на такси.

Дорогой ей слышался голос матери, а за ним вставали картины и голоса детства, так что она не видела ни окрестных полей, ни рощ… Говорят же, когда человек погружается в свои мысли, глаза его не видят и уши не слышат. Не замечала она того, как потрепанную «Волгу» сильно подбрасывало на камнях, как нехотя взлетала прибитая росою пыль, как щелкали перепела в траве, стрекотали стрекозы… Вдруг она увидела цепочку пирамидальных тополей впереди, и все это ворвалось в ее душу.

Впереди был Бахмал.

Она не узнавала его. Большое здание клуба с колоннами, большой магазин с электрическими самоварами в витринах. Кишлак, который она помнила и любила за все негородское, спешил превратиться в город. Слева и справа тянулись новые дома под черепичными крышами, открытые дворы, увитые виноградными лозами… Как в городе, кишлаки делились на старые и новые части…

Она расплатилась с шофером такси и по узкой боковой улице пошла пешком, почему-то стыдливо опустив голову и боясь встречи со знакомыми. Может быть, потому, что жила она рядом, а разлука была слишком долгой?

— О аллах, прости и помилуй меня, — бессмысленно шептала она.

Она просила аллаха, чтобы в старом доме ей посчастливилось сейчас увидеть Хиёла.

Осторожно, пугливо вошла Джаннатхон в страну своего детства.

Двор был пуст и дом тих. Здесь было известно, что Азиз Хазратович занимал высокое положение, и к дому его не прикасались. Этот дом достался ему от ее сбежавшего отца, Сурханбая, все принадлежало мужу, а Джаннатхон — только воспоминания…

Дом стоял в глубине двора, занимая всю его длину, а справа была конюшня, в которой когда-то ржали и остро хрустели клевером арабские верховые жеребцы. Джаннатхон любила их слушать и поглядывать из-за двери на то, как они обмахивались серыми хвостами, хотя чаще бегала в коровник — помогала матери доить и по утрам вносила в дом теплое молоко. Всей семьей ели лепешки со сливками… У конюшен рос высокий тут с черными ягодами, от которых все лето были фиолетовыми непросыхающие губы. Зато он сам высох и упал. Только пенек остался… Под тутом, в конуре, жила большая казахская овчарка. Как же ее звали? О аллах, прости и помилуй… Алапар! Алапар! Никто не отзывается… Ни конуры, ни овчарки…

В другой стороне только каменный след от очага, где мать готовила пищу. Там всегда маячила ее согнутая спина… Тук, тук, тук… Тук, тук, тук… это брат Зейнал рубит морковь длинными ножами. Для плова… Нет ни матери, ни брата Зейнала… Никого нет… А там, где перед обеими террасами дома цвели розы, растет злая жирная трава, растопырив волосатые лопухи…

По щекам Джаннатхон катились слезы.

— Дильбархон!.. Хо-о, Дильбархон! — ласково позвала она, повернувшись к забору.

В ответ оттуда обычно пищал комариный голос подружки: «Ляббай!» Это значило: «Я слушаю вас, Джаннатхон!» Одна из них перебиралась через забор к другой, чтобы не терять времени, не бегать кругом, и часами две девочки стучали ладошками в разноцветный мяч, подлетающий к ним от земли, считали удары и кружились.

— Дильбархон! Хо-о, Дильбархон! — повторила Джаннатхон, как во сне.

— Ляббай! — ответил ей высокий и тонкий голос из-за дувала, как из детства, и сердце ее оборвалось.

— Дильбар! — закричала Джаннатхон, не помня себя.

Через минуту подруги обнимались, похлопывая друг друга по спине, словно проверяя, правда ли это, живые ли они.

Дильбар тоже изменилась, переросла подругу на целую голову и была вся такая насквозь невыцветаемо бронзовая, какой не сделает ни один пляж, а только полевая работа с утра до вечера. Джаннатхон застеснялась своего белого тела. Платье на прямых плечах Дильбар висело колоколом, из-под него выглядывали шаровары в горошек, какие носят здешние женщины, а на босу ногу были надеты разношенные тапки, и Джаннатхон стало стыдно своих городских туфель на шпильках. А подруга гордилась тем, что ее Джаннат стала такой красивой.

Наговорившись, наплакавшись, расспросив друг друга о детях и родственниках, они условились вместе пойти на кладбище. Джаннатхон боялась, что не найдет могилу матери.

Она стала прибирать дом и двор, чтобы оттянуть время до ночи. Ей хотелось зажечь свечу на материнской могиле, но страх перед мужем, которому могли рассказать об этом, удерживал ее. А в темноте могли и не увидеть — кому какое дело, кто и на чьей могиле поставил огонек…

Над могилой матери, среди загустевших деревьев, возвышался небольшой бугорок, в пять-шесть носилок земли. Он ополз и скосился, время выедало его вместе с травой. Дильбар стояла поодаль молча и слушала, как плачет подруга ее детских лет, сама уже ставшая матерью, над материнским прахом.

На соседних могилах темнели надгробья из кирпича — одни повыше, другие пониже… И возвышались отесанные камни с высеченными на них именами… А тут — ничего Забытая могила… И полузабытые слова любви и молитвы шептала сквозь слезы Джаннатхон. Права была бабушка, говорившая, что мать будет горевать о ней, а ее дети горевать о своей матери, да поздно… Неужели так устроен мир?

Джаннатхон не хотелось возвращаться в Бухару. Может быть, она думала, что не скоро увидит берега ручья, у которого собирала камушки для игр, может быть, ее сердце грустило и отдыхало среди воскресших видений невозвратной молодости… Она сказала, что займется приборкой в доме, и осталась на несколько дней. Но что ей было делать в пустом доме? И Дильбар пригласила ее жить к себе.

Плыла полная луна над Бахмалом, глазела светлым оком на то, как две немолодые женщины сидели, обнявшись, на веранде, и все шептались о чем-то понятном только им.

— А ты счастлива? — спросила Дильбар.

И сама не зная почему, Джаннатхон разрыдалась, уткнувшись в колени подруги.

3

Даже и для святого ходжи Сурханбай что-то чересчур разлетался. Из Москвы он прилетел в Ташкент, из Ташкента в Бухару с намерением навестить кой-кого из старых приятелей в городе, если они еще таскают свои кости, но нетерпенье увидеть родной Бахмал так одолело его, что он вылез из автобуса у вокзала и купил билет до Кагана, станции, вокруг которой сходились тропы торговых караванов, метались когда-то басмачи и крутилась вся его жизнь, та, прежняя жизнь, в которую он вернулся.

К Бахмалу он подъехал через два дня после Джаннатхон на той же трепаной «Волге», и если бы шофер рассказывал пассажирам друг о друге во всех подробностях, то Сурханбай уже знал бы, что его дочь сейчас в родном доме. Но шофер, узнав, что Сурханбай из Москвы, а в Москву прилетел из Каира, ни о чем больше слушать не хотел и спрашивал, как выглядит Москва, куда он никак не доедет, и кого из известных людей старик видал в Каире, как будто Сурханбай был там на дипломатической работе.

К родному кишлаку скиталец подъехал, как в тумане.

И словно для него была повешена на виноградных лозах, аркой перегнувшихся через улицу, гостеприимная надпись: «Хуш келибсиз!»

Добро пожаловать! Всем!

Неужели это и ему говорила родная земля?

Никем не замеченный, не узнанный, на трясущихся ногах он подошел к чайхане.

Вокруг чайханы цвели розы, а в большой гипсовой чаше посредине цветника колыхалась камышовая трава, как будто она была диковинней роз. Но особенно поразила старика гипсовая ваза. Раз у людей были деньги на такую махину, в три обхвата, чтобы сажать в нее траву, которой и в земле хорошо, значит, они уже ни в чем не нуждались!

Еще больше поразила его водопроводная колонка на улице. Кто хотел, подходил и набирал воду в ведра из крана. А по арыку вода текла желтая-прежелтая, как всегда, и ее уже не пили. А пили эту светлую, из железной колонки… Значит, одна вода была для садов, другая для питья. Скажи пожалуйста! Как у падишаха!

И асфальт! Всю центральную улицу, от начала до конца, покрывал асфальт, как в Москве.

Старик стоял и смотрел: девочки катались по асфальту на велосипедах. Он так пристально смотрел на них, что они, проезжая мимо, одергивали платьица на коленках.

Клуб с колоннами ошарашил старика вовсе. Ни один бай, да что там, ни один наместник не имел такого дома. Кто же в нем сейчас живет? Он побоялся спрашивать, чтобы не вызвать подозрений. Рядом с клубом была почта — почта в кишлаке! Значит, он мог написать сюда письмо, а ему-то и в голову не приходило! О аллах! Никогда за долгие годы не чувствовал Сурханбай так беспощадно, что прожил свою жизнь зря.

Все это сделали люди, а что сделал он?

На почте стояла девушка и разговаривала по телефону. В расшитой тюбетейке, с длинными косами, с открытым лицом. Медные бляхи серег покачивались в такт ее смеху. А потом вышла и пошла по асфальту на высоких каблуках, как стамбульская барышня. Нет, в Бахмале всегда были красавицы, но таких не было!

Может быть, его обманули и привезли в другое место?

Старик так усомнился, что не поверил надписи на почте и пошел искать мечеть. В те, старые, его времена, в кишлаке было одно выделяющееся здание — мечеть. Он нашел и узнал ее — теперь оно, это здание, было самым неприглядным. А стоит!

Сколько раз он повторял в Мекке, что бахмальскую мечеть разнесли по камушкам и ветер развеял уже пыль, а она стоит! Кайся, старый, кайся, тысячу раз кайся, приникни к родной земле и поцелуй ее пыль, здесь ступали твои ноги, когда носили в твоей груди честное сердце.

Да такое ли уж честное? Не сбежал бы, коли так…

Сурханбай вернулся к клубу, опустив голову. «Ты должен оправдать себя, — твердил он, — просто так не возвращаются…» А он не привез впопыхах даже никаких подарков знакомым. Кто раскроет ему объятья?

Возле клуба стояла доска почета с большими фотографиями. Старик то ли подошел рассмотреть их, то ли спрятался за доску, но тут состоялась его первая встреча со старыми знакомыми. Он узнал их. В лицо. Вот этот, в фуражке с козырьком, скуластый, с широким, как тележное колесо, лицом был Арбакеш, жил на одной улице. А эта женщина приходила к ним перебирать и резать фрукты на сушку, ее звали Батрачка… А сейчас написаны какие-то имена… Под Батрачкой, обнимающей охапку хлопка, — Зульфия Ибрагимова. А под Арбакешем — Акбар Махмудов.

Старик даже развел руками и сам себе сказал, что ничего не может понять. Откуда у них такие имена?

Раньше в Бахмале каждый имел кличку. Маслобойщик, Лабазник, Барышник, Пастух, Могильщик или Слепой, Плешивый… Без этих кличек люди и не знали бы друг друга. А теперь — поди ты! — Акбар Махмудович Махмудов, слесарь автобазы. Старик прочел по складам и ахнул. Это про Арбакеша! Нет, надо бежать со стыда!

Но бежать ему было некуда.

Акбар Махмудович!.. Не привыкнешь…

По улице глухо прогрохотал трактор, он вез тележку с тентом, а в тележке сидели молодые парни, возвращались с поля. Очень удобно стало тут жить человеку. Как бы не обленились!

Кто-то постучал пальцем по плечу старика сзади. Он оглянулся. И стал всматриваться в это старое лицо, словно сложенное из остатков разных лиц: нос разлапистый, а подбородок острый, усы густые, а брови редкие… И этот старик водянистыми глазами смотрел на него. Они привыкали друг к другу. Они разглядывали в каждом что-то знакомое, старое, не веря себе. Встречный встречного сразу не узнает, если прошло не три года, а тридцать лет.

Наконец бахмалец усмехнулся, и Сурханбай усмехнулся ему тоже приязненной улыбкой. И первый сказал:

— Башмачник!

— Я — Шербута! — поправил тот. — Шербута! А вы — Сурханбай?

— Так, Шербута.

— Я вас узнал! Ну, просто как с того света! Сам себе не верю!

— Да, — сказал Сурханбай. — Дошел до самого ада.

— И вернулись?

— Вернулся.

— Идемте ко мне, уважаемый, что же мы стоим на улице. Я буду рад видеть такого гостя в своем доме! — Шербута взял Сурханбая под локоть.

И Сурханбай пошел, радуясь первому привету земляка.

Он исподтишка рассматривал его. На Шербуте были такой халат и чалма, что каирский халат самого Сурханбая казался бумажной тряпкой. Сурханбай даже спросил:

— Вы с праздника, сосед?

— Что вы! — рассмеялся тот. — Я с работы.

— Неужели в такой одежде можно чинить башмаки? — простодушно удивился Сурханбай.

— О! Я давно уже не чиню башмаков, уважаемый, — ответил Шербута. — Давно!

Свой рассказ он продолжал дома, за подносом со сладостями, фисташками и свежим чаем.

— Да будет вам известно, что меня погубили, — говорил он, разламывая Лепешки. — На мою профессию больше нет спроса.

— Кто же вас погубил? — испуганно спросил Сурханбай, хотя лукавая многоликая физиономия Шербуты не давала повода для очень уж серьезного испуга.

Этот башмачник всегда славился болтовней. Да и что еще ему оставалось? Профессиональный недуг. Башмачник сидит на одном месте, как привязанный, вся энергия, которую другие тратят на движение, у него переключается на язык. Кроме того, надо и посетителя развлечь, пока он сидит босиком и ждет свои сапоги. Каждого пустомелю в Бахмале спрашивали: «Не поступил ли ты в ученики к башмачнику?» Но говорливость Шербуты сейчас была лишь на руку Сурханбаю. Пришелец с того света, он готов был превратиться в одни уши и слушать о новой жизни сколько угодно.

— Мой хлеб был на кончике шила… Я чинил такую рвань, что нельзя было разобрать, где носок, где каблук. Разве не так? И вдруг мое ремесло перестало меня кормить. Да, шило не дает больше хлеба ни мне, ни моей семье. Молодежь перестала носить обувь, которую я сшивал из разных клочков. В лучшем случае они доверяли мне почистить модные ботинки Или туфельки и поставить набоечку. Мое шило оказалось слишком грубым для их обновок. Да, да! А в случае чего, они бегут в мастерскую мелкого ремонта, где есть машины и молодые мастера. Я, видите ли, йогу только попортить! Моя профессия бежала от меня, уважаемый Сурханбай.

Сурханбай слушал, смотрел и ничего не понимал. Привыкли люди жаловаться на судьбу! Дом Шербуты был полон подушками и городской обстановкой: у него стоял даже большой приемник, который увидишь не у каждого афганского богача. Гостиная была в коврах. Нет, жизнь Шербуты совсем не походила на жизнь человека, профессия которого не имеет спроса.

— Чем же вы занялись? — спросил Сурханбай, желая разгадать секрет чего-то ему вовсе неизвестного. — Вы пошли в мастерскую?

— Что? — заиграл глазами Шербута. — Мне, белобородому, учиться у мальчишек, которые годятся во внуки? Нет, нет…

Он подлил Сурханбаю чаю, подложил шербета, пододвинул фисташки.

— Откуда же снизошла на вас благодать?

— Правда ли, — вместо ответа спросил Шербута, — что вы видели Мекку и вас можно называть ходжи?

— Можно сказать, не осталось мест, где бы я не побывал. Назовете ходжи — не будет неправдой.

Шербута наклонился в его сторону, через поднос, у которого они сидели, выгнул спину колесом и поцеловал полу его халата. Старик невольно одернул халат, но Шербута этого, кажется, не заметил.

— Вам удалось то, что нам было не суждено. Вы осчастливили мой дом и наш кишлак!

Раньше у башмачника не было таких повадок. Он и молитвы-то пропускал, говоря, что они отрывают его от заработка на житье. А теперь он кланялся, приговаривая:

— Халим-ишан рассказывал мне о вас, ака. Значит, это святая правда! Благодаренье аллаху!

Сурханбаю захотелось уйти, отставив угощенье, но он не знал, будет ли кто еще разговаривать с ним в кишлаке, и поэтому сидел тихо, думая, отчего это башмачник стал таким набожным. Он только спросил:

— А Халим-ишан, этот нечестивец, еще топчет нашу благословенную зарафшанскую землю?

— Не говорите так! — испугался Шербута. — Халим-ака остался единственным ишаном на всю округу. Вся вера держится на нем. Да вот еще вы пожаловали, Сурханбай-ходжи! Мы должны держаться друг друга.

— Чем же вы теперь занимаетесь, ака? — спросил Сурханбай.

Шербута захихикал:

— Я творю молитвы, Сурханбай-ходжи! — подобострастно сказал он.

— Стали муллой?

— В Бахмале давно забыли слова «мулла», «суфи», «муэдзин», мой наставник. Свою мечеть они называют клубом. Видели этот огромный дом с колоннами? Вместо молитв они ходят туда в кино. Даже каландары перевелись, которые читали людям священные стихи за жалкое подаяние, переходя из кишлака в кишлак. Те старики, которые еще верят, стесняются своей веры и тайком приходят молиться. Если хотите, я стал муллой, да! И видите, — он развел руками, приглашая полюбоваться на спои дом. — Если аллах захочет дать, то все дает двумя руками…

Шербута опять усмехнулся, не так уверенно, как сначала, но следы довольной усмешки еще долго прыгали в его разноцветных — ярко-желтом и ярко-зеленом — глазах, под которыми скопились чернеющие морщины.

Шербута считал, что и Сурханбая ему послал аллах. Еще бы! Такая встреча на улице!

— В нашей округе еще не было человека, совершившего ходж. С вашим возвращением вера укрепится…

Знать, не очень хороши были дела Шербуты! Сурханбай сказал мирно, не желая сразу обижать хозяина:

— В Мекке я только стукнулся головой о камень, дорогой Шербута.

Но Шербута не понял, а если и понял, то не хотел сдаваться.

— Вы привезли с собой много денег?

— Нет. Мне добрые люди помогли вернуться.

— Думаете, государство даст вам пенсию? Пенсию дают тем, кто устал от работы. А вы где были? Чем занимались?

Сурханбай ответил терпеливо:

— Я приехал не затем, чтобы просить пенсию.

— Что же вы будете делать? В колхозе всё делают машины. Кетмень они сдали в музей. Какую пользу вы можете приносить? Никакой! А жить надо? Вы можете только стать моим помощником!

— Где мои дети, Шербута?

Старик и сам не знал, как обронил слова, которых боялся больше всех. Шербута долго играл кончиком своей бороды, соображая, что сказать. Уж очень ему не хотелось выпустить из рук добычу. Он вздохнул.

— Ваша дочь Джаннатхон благополучно здравствует. Ее муж, Азиз Хазратов, стал большим человеком, партийным работником. Боюсь, что ваше возвращение только помешает ее счастью. Как бы вы не сделали рискованного шага, придя в их дом.

— А Зейнал?

— Как! — вскричал Шербута, подняв руки выше головы. — Вы не знаете о гибели Зейнала? Ох-ох! А ведь он за вас поплатился!

И Шербута рассказал старику печальную историю.

— Внук ваш, Хиёл, жил у тетки Джаннат, а теперь, по словам людей, добывает газ. Захочет ли он признать вас после всего, что случилось?

Сурханбай мучительно смаргивал слезы, не пытаясь даже придерживать их, потому что шли они из самого сердца, а сердце не прикроешь, не сожмешь рукой.

— Конь принадлежит тому, кто его вскормил, — наконец пробормотал он. — Для меня радостно, что мои внуки живы… И дочь.

Были бы крылья, он помчался бы к Хиёлу, чтобы посмотреть на него хоть издали.

— Не теряйте надежды, — сказал Шербута. — Вы уже были в сельском совете?

— Нет.

— А в милиции зарегистрировались?

— Нет.

— Кто-нибудь знает, что вы вернулись?

— Я буду делать все, что смогу, — ответил Сурханбай. — Я хотел бы, чтобы вы написали нашей власти такую бумагу от моего имени, дорогой Шербута. У меня руки трясутся…

Тонкие губы Шербуты дернулись под густыми усами.

— Рад бы вам помочь, Сурханбай-ака, но ведь я неграмотный. Это теперь все стали ученые, а откуда было набраться грамоты жалкому башмачнику в наши времена?

Сурханбай всматривался в хитрое и одновременно беспомощное лицо башмачника. Раньше в кишлаке был всего-навсего один грамотный человек — имам мечети, мулла. Теперь остался, наверное, один неграмотный. И это был самозванный имам Шербута, мулла. Ирония судьбы! Этот Шербута крепко спал сном неведения и лакомился за счет других темных голов. Невежда, опьяненный радостями легкой жизни. Посмотреться бы ему в то зеркало, до которого добрел и в которое столько лет смотрелся он, Сурханбай.

Старик, кряхтя, поднялся и пошел к выходу из дома, жестом поблагодарив за угощение.

— Куда же вы? Сурханбай-ака! Ходжи! Оставайтесь у меня! Гость уходит, когда его отпустит хозяин.

Сурханбай молчал. Нет уж, вернуться для того, чтобы стать компаньоном обманщика? Лучше сразу умереть и лечь в эту землю, по которой, наконец-то, ступали его ноги…

На улице было тихо. Прошли трактора, укатили велосипедисты. Он решил пойти и поклониться дому, где отделился от материнской пуповины, или месту, где стоял этот дом.

Джаннатхон, в платье подруги, подметала жесткой, скребучей метлой обильно политый двор, когда в калитку, скрипнувшую чуть слышно, как от ветра, вошел старик в белом холщовом халате, с длинной бородой, могущий походить на ее отца, если бы отец был жив и жил здесь, в Бахмале. Руки старика, приподнятые к груди, плясали. Он не мог даже соединить их для молитвы. Это был живой человек, и Джаннатхон, вглядевшись в него, закричала:

— Вай дод!

И потеряла сознание, свалившись на мокрую землю.

Когда на другой вечер по улицам Бухары, непривычно для Сурханбая освещенным огнями, они подъехали к дому дочери, у подъезда стоял «москвич» Халима-ишака. Угрюмый шофер сказал Джаннатхон, что давно поджидает ее. Он передал записку с еще одной новостью. Там сообщалось, что благодаря аллаху и молитвам, Хиёл был найден без сил в пустыне, заботы и новые молитвы вернули ему силы, а он ответил черной неблагодарностью — соблазнил слепую дочь ишана Оджизу и бежал с ней, неизвестно куда. Если Джаннатхон скрывает их, то аллах покарает ее нещадно. Пусть Оджиза сейчас же вернется под отчий кров.

Джаннатхон поняла из записки только одну истину: Хиёл нашелся!

Оставив из того же вечного страха перед мужем отца в машине, она вбежала в дом с такой улыбкой, что ничего не понимающий Азиз спросил ворчливо:

— С какой стороны взошло сегодня солнце?

Но он и не подозревал, с какой! Выслушав жену, он забегал по комнате так, будто ему насыпали в штаны красного перца.

— Что за напасти! — крикнул он наконец. — Тени оживают! Мало вам одного Зейнала?

— У отца прекрасный документ, — взорвалась Джаннатхон. — Ему разрешено жить на родине!

— Документ, бумажка! — брезгливо подхватил Азиз, больше всего на свете веривший в бумаги и уважавший их. — Бумага это бумага… а жизнь это жизнь… Сегодня одно, завтра другое… Недаром говорят, что сердце женщины глупо и милосердно.

— Но ведь это же мой отец! — закричала Джаннатхон. — Кто немилосерден, у того вместо сердца комок глины!

На этот раз она восстала всерьез, и Азиз, боявшийся всяких серьезных потрясений, смирился:

— Хорошо, хорошо… Пусть живет у нас несколько дней.

4

Человек живет, всегда ожидая радостей, потому что он не желает горя. И это понятно — кому и зачем оно? И даже горе, которое обрушивается внезапно, как гром с ясного неба, о которое спотыкаешься, точно оно из-под ног вылезает на ровном месте, не может отучить человека от надежд. Никак не приучится он к тому, что и радость, и горе не ходят в одиночку, а привыкли вековать в обнимку.

Но ведь и то правда, что обнимаются они не по любви, а как соперники, в борьбе. И человек помогает радости…

Так пошли навстречу радости Оджиза и Хиёл. Своей дорогой. Дорога эта вывела их из города, а куда вела, они пока не знали. Взявшись за руки, они шли весь день. Лепешки были заткнуты за пояс, дутар на плече, другой ноши у них не было, и поэтому они ушли довольно далеко, когда Оджиза пожаловалась, что ноги ее устали.

— Отдохнем немного.

Хиёл и сам почувствовал, как ноют ноги.

Они присели у подножья серого холма, на той земле, где зелень уже кончалась, а пустыня еще не началась.

Оджиза смотрела туда, куда смотрел Хиёл. По движению его рук и головы она догадывалась, что он делает, и старалась ему помочь. И видеть она хотела то, что видел он.

— Расскажите мне, что там, — попросила она.

— Небо без солнца, без звезд и без туч, — сказал он. — Синее как море.

Сам он никогда не видел моря, а только читал о нем, поэтому их воображение работало одинаково, родня их.

— А земля? — спросила Оджиза.

— Она серая, как спина лягушки.

— А какая лягушка? Я забыла…

Это было ей труднее представить, и Хиёл начал рассказывать, какая лягушка. Как вянущий листок. Как выгорающая трава. Ах, скорее бы вернуть ей зрение, чтобы она увидела мир, как он. И это беспредельное небо. И такую же беспредельную землю. И цвет земли.

Было очень душно.

Невидящие глаза Оджизы смотрели в небо. И Хиёл туда смотрел. Там вился жаворонок. Хиёл вспоминал, как не хотелось ему умирать под песню жаворонка в пустыне и как много всего случилось с ним за эти дни. Жизнь складывается своевольно. Сказали бы ему — никогда не поверил бы, что будет сидеть на сером холме посреди степи с незрячей любимой девушкой. Но ведь это он взял ее за руку и повел. Как хотела жизнь? Или наперекор жизни?

Может быть, это тот же самый жаворонок? Птицы свободней людей. Пусть он сейчас видит их и удивляется смелости Хиёла. Пой, дружок!

— Я знаю, — сказала Оджиза. — Это жаворонок.

Она знала его голос.

Странные шорохи, все более внятные, привлекли теперь их внимание.

— Это черепахи, — сказала Оджиза.

— Откуда вы их знаете?

— Однажды, когда я еще видела, мама принесла с базара маленькую черепашку. Она долго жила со мной, потом убежала на волю. Но я запомнила, как они ходят.

Хиёл подумал — лишь бы не змеи, но Оджиза оказалась права. Недалеко от них ровным строем ползли черепахи.

— Их много?

— Пять, — посчитал. Хиёл.

— Они большие?

— С хороший арбуз каждая.

— Куда они ползут?

— Не знаю.

— Там тоже, — сказала Оджиза, протянув руку в другую сторону. — Наверное, они сейчас будут драться!

Она догадалась об этом раньше, чем Хиёл увидел других черепах. И те тоже ползли фронтальным строем, будто равнялись по нитке. Черепахи сближались.

— Смотрите, смотрите, как они идут! — закричал Хиёл и прикусил язык. Теперь ему надо внимательней подбирать слова. Но Оджиза не обиделась.

— Как? — спросила она.

— Ну, как танки!

— А как ходят танки?

— Я ведь тоже не воевал, — сказал Хиёл, — но я видел в кино.

Оджиза все хотела знать, что знал он, и ему пришлось рассказывать про танковые атаки на Курской дуге. Ей была нужна маленькая деталь, чтобы быстро представить себе все остальное, она понимала с полуслова.

— Как пять утюгов на пять утюгов.

Черепахи, одинаковые, как на подбор, сходились, шелестя полынью.

В полуметре друг от друга они остановились и как по команде высунули змеиные головы, вероятно, чтобы определить свое положение и положение противника и прицелиться к нему. Потом, спрятав головы, они быстрее пошли лоб в лоб.

— Вы слышите, как они пищат? — спросила Оджиза.

— Нет, — Хиёл ничего не слышал.

— Будто о чем-то спорят.

Черепахи сблизились и стали биться брюхами крепких панцирей с остервенением и треском, словно это и правда было танковое сражение. Они привставали на задние лапки и бросались в бой с неослабевающим упорством. Удар, удар! Пуза их гремели. Это были бронированные пуза, они расшибались не сразу и нелегко. Если удара не получалось, то черепахи расходились для нового нападения, отступали, уточняли позицию и опять сбегались для тарана. Почему они дрались? Что заставило их желать смерти противника? Может быть, это была битва за жизненное пространство? Может быть, самцы сражались за самок? Одна черепаха опрокинулась на спину, а соперница остановилась рядом, как боксер, нокаутировавший своего врага. Видимо, победитель следил, чтобы раненая черепаха не перевернулась на ноги и снова не вступила в бой. Первобытное сражение шло на цивилизованной планете.

— Разгоните их! Разгоните! Разве вам их не жалко? — закричала Оджиза.

— Это их ничему не научит, — усмехнулся Хиёл. — Они умеют только убивать или убегать. Ведь они не разговаривают…

Не вставая с места, он стал швырять в черепах комками земли. Они почуяли чужое вмешательство в свой спор и стали расползаться. Только одна поверженная черепаха уже не могла никуда уйти, и Хиёл, по просьбе Оджизы, закопал ее, чтобы она не стала добычей насекомых. Все-таки она погибла героически, не свернув со своего пути…

Под вечер их начали обгонять автопоезда с трубами. Трубы лежали длинными плетями на тележках, сцепленных тросами с передними платформами. Перед одной машиной Хиёл наугад поднял руку, и она остановилась в облаке пыли.

— На трассу? — спросил Хиёл.

— А куда же!

— Подвезите нас!

— Не слетишь?

— Нет.

— Ну, давай невесту сюда, а сам — на трубы! — весело сказал шофер.

Но тут случилось непредвиденное. Оджиза наотрез отказалась ехать в кабине с чужим мужчиной, а идти дальше не было никаких сил, и пришлось вдвоем забираться на трубы.

Они были горячие от солнца, эти трубы, похожие на орудийные жерла, и со скрипом зашевелились, когда поезд тронулся. Оджиза вскрикнула и ухватилась за Хиёла, а он обнял ее покрепче, чтобы она не упала. Жар безбрежной пустыни обволок их своей невидимой ватой, скрипели колеса, уминая песок, скрипели трубы, и казалось, скрипел сам воздух, становясь все плотнее, жестче и рождая жаркие ветерки, когда Хиёл пытался обмахнуть Оджизу платком, чтобы ей стало хоть капельку легче.

Она не жаловалась.

Гриф дутара торчал из водительской кабины, но она и этого не видела, а говорить из-за лязга труб и стонов машины, скрипевшей теперь всеми своими частями, стало невозможно, и Хиёл не знал, чем утешалась девушка в своих мыслях. Но всякий раз, когда он с сочувствием и сознанием своей вины смотрел на нее, она улыбалась ему в ответ. Может быть, она понимала, что ему нелегко.

Автопоезд, наконец, остановился, вдоволь настонавшись и наломав им кости. Последний скрип длинных труб, как последний вздох обессиленного путника, добравшегося до привала, затих и отлетел далеко. Да, это была пустыня; всякий звук, всякий голос летел неудержимо в немерянную даль. Хиёл знал это.

Пыль развеялась, впереди и сбоку показались серебряные вагоны на высоких автоколесах — передвижные жилища газопроводчиков. Хиёл соскочил первым и, как жених, привезший в отцовский дом молодую жену, взял на руки Оджизу и поставил ее на землю. Замлевшие от неудобного и долгого упора, натрудившиеся ноги ее подкосились, она взмахнула руками, как подбитая птица крыльями, он подставил плечо, и она громко засмеялась. Тогда он понял самое главное — она находила утешение в молодости, и ему стало легко, и он засмеялся тоже.

— Эй, Султан! — прозвучал рядом заинтересованный басок. — Кого прихватил? Артистов, что ли?

— Артистов! — безразлично ответил Султан, откидывая крышку над мотором, чтобы дать ему проветриться. — Видишь, вон и гитара!

— Я знаю, — сказал басок. — Эта гитара называется дутара.

— Не дутара, а дутар, — вежливо поправил Хиёл и протянул инструмент здоровяку, верзиле, который подошел к ним в затасканных штанах от комбинезона и майке-безрукавке, в большой соломенной шляпе на голове.

К его удивлению, здоровяк взял дутар и тут же, как на знакомом, сыграл какую-то народную мелодию, кажется, далекую белорусскую лявониху — Хиёл слышал ее по радио не однажды.

— Хорошая штука, — сказал здоровяк и тут же увидел Оджизу, стоявшую по другую сторону машины. — Здравствуйте, — он протянул ей руку.

— Здравствуйте, — ответила она, глядя на него круглыми и пустыми глазами и не видя его руки.

Он понял и осторожно положил ей в руки дутар.

— Меня зовут Сергей Курашевич. А вас?

— Оджиза.

— Вы что, правда, артисты?

— Нет, — сказал Хиёл. — Ищем работу и жилье.

— Одну минуточку, — сказал Курашевич и своей слоновьей походкой побежал к вагончику.

Он появился оттуда с двумя пиалами воды.

— Вот, пожалуйста, для начала.

Оджиза с благодарностью выпила воду — горло пересохло. Хиёл же подумал, что судьба улыбнулась им — сразу напали на хорошего человека.

— Что умеешь делать? — спросил его Курашевич.

— Машину водить умею. И еще… чего научите, — ответил Хиёл.

— Ну, пойдемте к начальнику колонны.

Оджизу они оставили в вагончике, на попеченье жен газопроводчиков. Вечные кочевники, строители тысячекилометровых нефтепроводов и газопроводов, люди опутывающие землю трубами, как электрики опутали ее проводами, они путешествовали вместе с семьями, с женами и детьми. Эта жизнь на колесах была для них не временной командировкой, она была их постоянной жизнью.

Начальник колонны Анисимов умывался. Он только что вернулся с трассы, утвердив порядок завтрашних работ, и стоял, упершись руками в острые коленки, а жена лила ему на спину из ковша. Воды Анисимов никогда не жалел. Водой люди запасались. И в лагере всегда стоял полный молоковоз пресной воды.

Обтеревшись и подтянув трусы, Анисимов спросил:

— В чем дело?

— Пополнение, — сказал Курашевич.

Работники на трассе всегда требовались, и Анисимов, присев на ступеньку вагона, закурил и стал рассматривать документы Хиёла.

— С ним жена… — сказал Курашевич. — На дутаре играет.

Он явно сочувствовал новичкам, угадывая их необычную судьбу, и просил о том же начальника.

— Оджиза еще не жена мне, — сказал Хиёл. — Невеста.

— Постой, постой, Хиёл Зейналов, — между тем спросил Анисимов, разгоняя ладонью клубы дыма перед своим лицом. — Не тот ли ты герой, который бежал с вышки Шахаба Мансурова?

— Тот самый, — ответил Хиёл, глядя на Анисимова из-под насупленных бровей.

— Видал? — спросил Анисимов Курашевича, словно советуясь, как быть. — Тебя по всем углам ищут, Зейналов, а ты… ты что же это сбежал?

— Испугался.

Анисимов думал. У него было все выгоревшее, льняное: волосы, брови нашлепками, реснички. Веснушчатый нос его сильно морщился, когда он думал.

— И что же ты мечтаешь делать? — спросил он.

— Жить-то мне как-то надо, — сказал Хиёл.

— А раз жить — надо работать, — опять вступился за него Курашевич. — Кто не работает — тот не ест. К тому же, невеста…

Анисимов пощелкал ногтем о зуб.

— А что она умеет, невеста?

— Она слепая, — сказал Курашевич.

— Она сможет на кухне, — прибавил Хиёл. — Посуду мыть. И потом она вышивает…

— Ну, это ребята прослышат, сразу ее завалят заказами, — подхватил Курашевич. — Мастерица!

— Ну-ка, — Анисимов показал Хиёлу на ступенечку и подвинулся. — Садись, закуривай и рассказывай все — от начала до конца…

Рассказ вышел длинный, выкурили не по одной сигарете. Все, что копилось в нем так давно, Хиёл выложил не родному человеку, а этим незнакомым людям. Бывает же так! Копишь для родного сердца, а выкладываешь тем, кто слушает.

— Возьмешь себе помощником, — сказал Анисимов Курашевичу, и тот кивнул головой. — А ты, ты сейчас же напиши о себе родным, где ты есть… Ты же ведь человек, а не суслик, чтобы прятаться… И этому ишану напиши, с которым породнился…

— Не породнился, — сказал Хиёл с мальчишеской гордостью, — а вырвал у него из гнезда птичку. Я украл ее.

— Вот и про птичку напиши, что она жива и здорова… У меня и своих неприятностей достаточно… Еще мне со святой Меккой воевать! Иди, Сережа, устрой их на раздельное жилье, девушку к девушкам… Своего вагона пока не получите. Общежитие! — И полушутя, полусерьезно спросил: — Не убежишь?

Хиёл не ответил, но это было лучше, чем ответ.

Когда он повернулся и пошел, Анисимов вдруг окликнул и вернул его:

— Она от рожденья слепая?

— Я заработаю денег на дорогу и отвезу ее в Ташкент. Она будет видеть, — оказал Хиёл.

— Значит, не убежишь, — улыбнулся ему Анисимов.

5

Среди ночи Ягана спросила Бардаша:

— О чем вы думали, когда ехали на пожар?

— Я вспоминал, как горел элеватор под Калугой. Мне приказали поджечь его и ликвидировать запасы хлеба, которые могли попасть в руки врага. Мы проникли в тыл фашистов, но это оказалось не самое трудное… Самое трудное было поджечь… Никак не хотел гореть хлеб… Потом загорелся…

— Бардаш, — сказала Ягана, помолчав. — Я хочу попросить у вас прощения.

— За что?

— Мне казалось, что вы и Шахаб чего-то боитесь… Риска! Что вы слишком рассудительный, осторожный… А мне всегда хотелось видеть вас храбрым… Смешно! Подумать о вас, прошедших войну, что вы боитесь! Какая я глупая.

— Все хорошо, — сказал Бардаш. — Если бы не вы, я никогда не смог бы так говорить с Надировым. А я еще с ним поговорю!.. Мы действительно иногда миримся, молчим… Так что спасибо вам! Я еще поговорю с ним завтра!

— Уже сегодня, — сказала Ягана.

До обкома они заехали в больницу, чтобы навестить Шахаба. И очень удивились тому, что он встретил их в костюме, а не в больничной пижаме, и закричал:

— Вот и родственники! Меня выписали с условием, что я отдохну у вас недельку, дорогие!

И расцеловал Ягану и Бардаша.

— А вот я уложу тебя назад, в постель, родственник! — не на шутку рассердился Бардаш, но сказал это все же тихо, потому что недалеко стоял врач.

— Видите, доктор, за мной заехали! — повернулся к нему Шахаб. — Пощадили мои ноги.

Старенький врач приподнял палец.

— Ни одной сигареты! — сказал он.

Шахаб козырнул по-военному:

— Есть!

На нем были ярко-голубые штаны. Они так и сияли лазурным цветом, ослепительней, чем все изразцы бухарских мечетей. Ну и ну! Бардаш развел руками от удивления. Темно-коричневый пиджак и штаны как васильки. Шахаб поймал его взгляд и показал большим пальцем через плечо, в конец коридора:

— Вот!

Там сидела Рая и хлюпала носом.

— Что, с Куддусом плохо? — спросила Ягана.

— С моими штанами плохо. Попросил ее купить штаны и вот что получил. Как ангел. Небесного цвета.

— А если других нет! — крикнула Рая. — На весь город одни штаны были вашего размера. Приехала навестить Куддуса, а сама по магазинам бегала…

— Ладно! — махнул рукой Шахаб. — Буду голубой.

— Ты куда собрался? — серьезно спросил его Бардаш.

— На бюро обкома. С вами. Слишком важное дело, чтобы в это время лечить ягодицы. Поехали.

— Подожди. Ты же плохо ходишь.

— А я там посижу. Найдется мягкое кресло?

— Шахаб! Кресло найдется, но…

— Я прекрасно себя чувствую.

— Посмотрите на него, Ягана! — призвал на помощь жену Бардаш.

— Мы справимся, Шахаб, — сказала Ягана.

— И потом нельзя ехать на важное заседание в таких штанах! — пошутил Бардаш.

— Что же делать, если мои сгорели? Стерпят. Мне хуже. Курить не дают. Обновляю кровь.

— Оставайся.

— Я уже выписался.

Вместе они зашли к Куддусу. Он играл в шахматы с соседом по койке.

— Куддуска! — сказала Рая. — Ты же не умеешь в шахматы играть! В шахматы надо думать!

— Зачем думать? — засмеялся Куддус, быстро спрятав руки под одеяло. — Я просто. Какой ход он делает, такой и я. И у нас получается блиц-турнир.

— Покажи руки, — велела Рая.

Он не сразу их вынул. Вчера ему сняли повязки. Он держал их под одеялом, но ведь человеческие руки не спрячешь. Руки — это человек, можно сказать. Рано или поздно все увидят, увидит и Рая. И Куддус выпростал их и приподнял над кроватью. Все они — от локтя до кистей — перевязаны тугими шрамами.

— Подарок от газа, — улыбнулся Куддус. — Сразу видно.

— Как орден, — сказал его сосед. — Такой орден не отберут, всегда будешь носить.

— Красивые руки, — не стесняясь, сказала Рая. — Ты не думай, это я плачу из-за штанов Шахаба Мансуровича. Ему цвет не нравится…

— Где думаешь работать? — спросил Бардаш.

— Вернусь на вышку, — ответил Куддус, подмигнув Рае. — Я еще не весь подгорел. Тоже хочу в голубых штанах ходить.

— Учиться хочешь? На бурильщика? Мы в Бухаре курсы открываем.

— Учиться пускай Абдуллаев идет. Он уже много книг прочел. А я поработаю.

— Он лентяй, — сказала Рая. — Работать-то легче, чем учиться.

— Не хочу учиться, хочу жениться! — засмеялся Куддус.

Сосед его, седоголовый тракторист из Вабкента, опять вмешался в беседу:

— Рая, вы его не ругайте. Он у вас замечательный. Лучше агитатора. Будь я чуть помоложе, сам пошел бы в газовики. Сына пошлю…

— Ну, выздоравливай, Куддус. А свадьбу будем в Газабаде справлять!

— Приезжайте, милости прошу, — сказал Куддус. Рая осталась, а они ушли.


Хазратов пил чай, гремя ложечкой в стакане и ругая официантку из обкомовской столовой за то, что она забыла положить лимон. Это было признаком плохого настроения. Он нервничал.

— Посмотри, — сказал он Бардашу, — вот тут я подобрал вырезки из газет с надировскими обещаниями. Сплошное зазнайство, парадность и верхоглядство. Я подчеркнул самые выразительные места.

— Но ведь ты же их и раньше видел, эти статьи. До опубликования, — сказал Бардаш, наклоняясь над столом и листая подборку.

— Да видел, но не все. И не вглядывался так, как сейчас. За каждым словом не уследишь.

— Все же надо было сказать, что это проходило через твои руки.

— Пожалуйста! — воскликнул Хазратов. — Я могу вообще ничего не говорить об этом. Это я подобрал для тебя.

— Хорошо. — Бардаш свернул газетные вырезки, скрепленные самой большой канцелярской скрепкой, и сунул в карман.

— Я сделаю сухой доклад о фактах, — как бы размышляя вслух, сказал Хазратов. — Информирую.

И с прихлебом потянул чай из стакана.

Перед входом в зал заседаний, как всегда, теснилось много народу. Тут были и районные руководители, спорящие о хлопке и воде, и бухарские архитекторы, и поисковики с трассы Амударьинского канала, и строители Навои. Их заботы входили в повестку заседания бюро, были самой жизнью. А какая сейчас была жизнь в Бухаре без газодобытчиков? И вот вместе с Надировым, Корабельниковым, Яганой, Бардашем, Шахабом в обкомовский коридор вошел разговор о газе. Но наговориться не дали — очень скоро всех вызвали туда, где разговоры шли не просто так, где решалось дело, решались судьбы.

Только потому, что Хазратов тер и тер свою лысину носовым платком, можно было догадаться о его состоянии, а голос звучал ровно, бесстрастно, скучно. Голосом он владел, но не собой. Он сморкался и опять крутил платком по лысине, словно затирал следы своей причастности к чему бы то ни было.

— Таким образом, — закончил он, — можно утверждать, что надировский метод не только не оправдал себя, но и привел к серьезной беде, вызвавшей и большие убытки, и человеческие жертвы. А ведь Надирова предупреждали. И Бардаш Дадашев. И главный инженер Корабельников. Как говорится, поспешишь — людей насмешишь. Но тут смеяться не приходится. Тут, так сказать, больше хочется плакать.

На лицах действительно не было ни одной улыбки. Надиров наклонил голову так, что кольца его седых волос сваливались на глаза. Лицо налилось кровью, словно пылало, и вместе с сединой было похоже на дымящийся костер. Корабельников, бледный, сидел неподвижно, зажав руки между коленями вытянутых ног, думал. Вероятно, вспомнились ему слова о надировской неправоте, которые Хазратов слышал за пловом, а теперь использовал, обвинив управляющего трестом в авантюризме. И обвинение это со ссылкой на него, главного инженера, было справедливым по форме, но чем-то очень Корабельникову не нравилось. Бардаш, прикрыв глаза рукой, сидел, никого не видя. Соображал, о чем говорить. Надирова он не щадил и не хотел прощать. Но Хазратов-то каков? Сажал цветы, чтобы встречать героя с букетом, а собрал на венок, когда оказалось, что герой не герой. И все одними и теми же руками. Бардашу вспомнилось: «Вы хотите, чтобы бухарский газ пришел в Самарканд, в Ташкент?» Газ-то придет, а тебя пора остановить, Азиз! Пора!

— Есть вопросы? — спросил Сарваров.

— Почему вы ничего не сказали о Ягане Дадашевой? — спросил один из членов бюро, глядя в бумагу, где были, видимо, перечислены имена ответственных руководителей газодобытчиков, как имена действующих лиц пьесы. — Ведь она директор конторы бурения.

— Она выполняла приказ Надирова, — ответил Хазратов.

Не хотел он касаться Яганы, потому что искал союзника в Бардаше Дадашеве. Это было ясно Бардашу.

— Я сама скажу о себе, — раздался голос Яганы.

— Кто будет говорить? — спросил Сарваров, крутя карандаш в руке и постукивая то одним, то другим концом его по зеленому сукну стола. Пальцы его каждый раз сползали по карандашу сверху донизу, он тоже был напряжен и неспокоен. — Дадашев?

Видно, он хотел, чтобы — говорил Бардаш. Доверял? Проверял? Ведь тут действительно Ягана… Ну что ж… Дадашев поднялся, посмотрел на членов бюро. Пепельная голова Сарварова… В сорок пять лет седых волос больше, чем черных… Немолодая женщина, положившая мягкий подбородок на оба кулака, — приготовилась слушать долго, хоть целый день, вопрос не пустой. Другие приподнятые, заинтересованные лица, в основном, строгие… Ведь случилась катастрофа… А если бы удача? Радовались бы надировской удаче, случайной и опасной? Вот о чем думал Бардаш.

Члены бюро сидели за длинным столом, остальные — в зале за красными столиками-вертушками, чтобы удобней было вставать, не задерживаться. Из-под одной такой красной вертушки высовывались неприлично голубые штаны Шахаба, а рядом с ним стройные, как у танцовщицы, ноги Яганы. Бардаш поднял взгляд. Глаза ее улыбались. Это были единственные глаза, которые улыбались, не ища защиты, а поощряя идти выбранным путем.

Он сменил Хазратова на трибуне.

И вдруг горло сдавило.

— Во-первых, — сказал он негромко, — о человеческих жертвах… Их нет. Это перебор. Пострадало двое. Пострадали, мужественно борясь с огнем, ликвидируя опасность для людей и спасая технику. И оба сейчас выздоравливают. Один скоро женится, сегодня нас на свадьбу звал, это верховой Куддус Ниязов, а второй, буровой мастер Шахаб Мансуров, здесь сидит.

— Где? — спросил Сарваров.

— А вон, в голубых брюках, — сказал Бардаш, и все облегченно рассмеялись.

— Во-вторых, не стоит называть Надирова авантюристом. Он… как бы это сказать… — Бардаш поискал слово, — ничего не хотел для себя… даже славы… Он хотел быстрей дать газ и в спешке мысль заменил волей, организацию — собой, план — непродуманностью, обеспеченный успех — случайным…

— Это и есть авантюризм! — подхватил со своего места Хазратов.

Он шел на уничтожение. Удивительные это были люди хазратовского типа. Беспощадные, когда требовалось отвести угрозу от себя. Бесчеловечные. Убивали человека, говорили так, как будто больше никогда не придется смотреть ему в глаза.

— Бобира Надирова мы все хорошо знаем, — сказал Бардаш. — Какой же он авантюрист! Он хотел, как Чапаев, накрыть газ одним ударом…

Надиров вскинул голову, тряхнул кудрями, и губы его дернулись в усмешке: видно, Ягана рассказала мужу, как однажды ночью в машине, на пустынной дороге он рассказывал ей и Хиёлу про Чапаева.

— Но Бобир Надирович, — глядя на него, с улыбкой продолжал Бардаш, — забыл одну фразу из фильма о Чапаеве. «Тише, граждане, Чапай думать будет!» Он мало думал.

— Может ли такой человек управлять трестом? — ехидно вставил Хазратов и покрутил головой.

— Да, думать надо, — говорил Бардаш. — Учиться надо. Можно обогнать Америку… Обогнать время… В союзе с наукой. Нельзя обогнать науку. Любой успех без нее окажется случайным. И все равно потом наступит тяжелое пробуждение и столько труда пропадает даром!

Надиров опять опустил голову, словно слишком велика была тяжесть, павшая на нее. Лица он не прятал. Просто ему трудно было сидеть прямо. Лицо по-прежнему горело, только шрам еще больше побелел, как кость.

— Семь раз отмерь, один раз отрежь, — сказал Бардаш. — Я не говорю о перестраховке. Это стыдно для коммуниста, простите меня.

— Правильные слова, — заметил, усмехнувшись, Сарваров, — за что же прощенья просить?

— Когда говоришь вслух истины, — объяснил Бардаш, — испытываешь неловкость. Итак, Надирову не хватило научного подхода к делу. И в этом виноват я. Я мог бы остановить Надирова, если бы мне помог товарищ Хазратов…

— Зачем тебе, — рявкнул неожиданно Бобир Надиров, снова вскинув голову, — он мне помогал… А когда на Огненном мазаре вспыхнул пожар, он сказал мне, что тут на тебе можно и точку поставить. Потому что это ты предложил жене передвинуть вышки в район Огненного мазара.

— Ложь! — крикнул Хазратов, голос его сорвался, будто лопнул, и он закашлялся.

— В район Огненного мазара я предложил передвинуть вышки на основании данных разведки, — договорил Бардаш.

— Кто виноват в аварии? — спросил Сарваров.

— Я! — сказал Шахаб. — Я бурил, не имея никаких предварительных данных, без соблюдения необходимой осторожности…

— Я виновата, — перебила его Ягана. — Как директор конторы бурения я должна была противостоять Надирову, но я поддержала его атаку… Слишком многого захотелось, и вот вместо экономии авария… Я должна ответить…

— Все это требует осуждения не только людей! — резко бросил Бардаш. — Это должно быть осуждено как явление. Между спешкой и темпами столько же сходства, сколько между криком и песней.

Обсуждение только начиналось, но все разгорячились. Один Хазратов как-то замешался, посерел, съежился. Надиров принял на себя всю вину и говорил:

— Дадашев сказал, что меня можно было бы остановить. Нет, меня остановить нельзя. Но меня можно было бы заставить идти по правильному пути, если бы не такие люди, как Хазратов. Они подзуживают, юлят, а потом бегут в кусты, когда надо отвечать. Нет, не в кусты, а первыми хватают лопату рыть яму…

— Я вам верил, — крикнул Хазратов. — Я хотел…

— Вы хотели столкнуть нас — меня и Дадашева. Но мы с ним крепкие люди. И боюсь, что между нами вас разотрет. Я готов отвечать за все, как мне это ни горько.

Бобир Надирович сел и теперь потупился надолго.

Выступали, спорили, обвиняли, оправдывали, а он все сидел, уткнувшись глазами в пол. Может быть, он прощался с трестом, с той вышкой, откуда ему всегда так отчетливо виделись дали, дороги… Сарваров заключил:

— Вас называли начальником подземных кладовых, Бобир Надирович. Но ведь под землей у нас тоже должен быть порядок, а его действительно способна обеспечить наука… Поскольку человеческих жертв не было, а частично пострадавшие не предъявляют претензий, поскольку почти вся техника спасена, прокуратура не будет привлекать людей к уголовной ответственности…

Бардаш посмотрел на Сарварова и понял, какой тяжкий груз снимал он со всех. Наверное, ему и самому было нелегко.

— Какие будут предложения? — спросил Сарваров.

— Освободить Надирова от работы и дать строгий партийный выговор, — сказал Хазратов.

— Партийный выговор Ягане Дадашевой, как понимавшей опасность такого бурения, — сказали из-за стола.

— Еще есть предложения?

Слово взял Бардаш.

— Нет, — сказал он, — Надирова нельзя снимать. Его, правда, называют начальником кладовых бухарского газа. И такой второй начальник у них не скоро будет. Это у него в крови, я не для красного слова говорю… Строгий выговор.

Если бы он мог заглянуть в надировские глаза, то увидел бы в них первую в жизни, накатившуюся на седые ресницы каплю. Но в них никто не мог заглянуть, так низко склонился старый пустынный волк.

Проголосовали за строгий выговор Надирову и за выговор Ягане. Хазратов сразу встал.

— Вот теперь о Хазратове, — сказал Сарваров, и тот сел. — Я думаю, он не может работать в обкоме…

— Вы хотите сказать, Шермат Ашурович, — прошептал Хазратов, — что я не соответствую своей должности?

— Дело даже не в должности, а в месте, — ответил Сарваров. — Вы партийный работник, и, когда все думали, плохо или хорошо, о новом деле, вы думали только о себе. А партийного работника прежде всего отличает бескорыстность.

И все так единодушно проголосовали за его освобождение, что Хазратов онемел. Ах, ведь знал, знал, что плохо для него все это кончится. Чувствовал! Такое дурацкое время. Он стоял, тяжело опираясь руками о стол, и все ждали его слов. А перед ним пробегали юрты, бараны, степи Тамды, по которым он бегал босоногим пастушонком. Когда все это было?.. Давно… Но ведь в его же жизни! В его! Как это получилось? Он все отдавал колхозу, людям… Он рос… Как получилось, что сначала он отдавал себя, а потом стал работать только на себя? Неужели Сарваров попал своими словами в самое больное место и теперь ему не выдернуть из сердца этой стрелы, не смыть позора? А Бардаш будет процветать… Он даже не защищал жену, поднял руку за выговор Ягане… Он будет идти вперед, возможно, займет его, хазратовское, место… Давняя, с юношества затаившаяся зависть бросилась, как взрыв, в глаза Хазратова, снова ослепила его, затмив короткий проблеск ясной и горькой мысли.

— Я хочу сказать о Дадашеве, — проронил он, и слова отдались гулким эхом, как будто он говорил под куполом. — Этот инструктор обкома, мнящий себя передовым человеком, ходит на религиозные свадьбы, встречается там с муллой, даже больше, с самим ишаном!

— Товарищ Дадашев? — удивленно повернулся к Бардашу Сарваров.

Бардашу стало жалко Хазратова. Не там ищет выручки…

— Да, я был на свадьбе, где, по настоянию стариков, молодых должен был обвенчать ишан… Но венчание не состоялось… Я пришел, а ишан, увидев меня, удрал… Что же лучше — ишан на свадьбе или инструктор обкома? Очень весело прошла свадьба. Пели, танцевали…

— А невеста танцевала? — наклонившись, спросил Хазратов, еще цепляясь хотя бы за какое-то сохранение старых обрядов.

— Нет, — ответил Бардаш, — она не танцевала.

— Почему?

«Ах, какой ты дурак», — подумал Бардаш. На него нашло благодушие вперемешку со злостью, которая могла пересилить.

— Не знаю, — сказал он. — Может быть, жали туфли.

Все захохотали.

— Товарищ Хазратов, — попросил Сарваров. — Вы скажите о себе.

Хазратов растерянно смотрел на людей, а перед запавшими, обращенными в дали прошлого глазами опять бежали тамдынские просторы…

— Я хочу доказать свою преданность, — сказал он тихо, — я прошу… Если можно, рекомендуйте меня председателем в родной колхоз Бахмал… Там не все в порядке… Вы увидите…

Он замолчал.

— Согласимся? — спросил Сарваров.

— Очень жалко Бахмал…

Сарваров не расслышал.

— Товарищ Дадашев шутит, — подсказал кто-то.

— Нет, я не шучу.

Бардаш повторил свою фразу громче. В конце концов Бахмал был и его родным кишлаком.

— Если колхозники вас выберут, не подведите ни себя, ни нас, — сказал Сарваров.

И Бардаш подумал, что Сарваров был терпимей к людям или терпеливей в воспитании людей. Он давал им возможность поверить в самих себя, исправиться.

— Есть пословица, — сказал Надиров, — как бумажную нить ни крась, все равно не станет шелком.

Это он сказал уже в коридоре, когда все вышли из зала, и никто ему не ответил. Они спустились по лестнице. По улице плыл горячий летний воздух, припекая листочки акаций и мучая прохожих. Плыл и плыл, и не было ему конца. Но даже его жаркой массы, даже этой духотищи Надиров хватил от души, полной грудью.

— Не грустите, Ягана Ярашевна, — пошутил он, — выговор — это лучшее удобрение для новых урожаев.

— Старый урожай тоже мог быть хорошим, — заметил Бардаш. — И без выговора.

— Наука! — развел руками Надиров. — Всем наука! На-у-ка! — Он посмаковал это слово и обнял за плечи Ягану и Бардаша. — Думаете, я не люблю этого слова? Поехали! Поехали ко мне! Я вам покажу. Корабельников Алексей Павлович! Ты так и не выступил на бюро…

— Без меня сказали…

— Так покажи теперь людям, что ты сделал… Он сделал! Себе славы не беру…

— Вы мне помогли, Бобир Надирович.

— Наше дело не говорить, а действовать! Поехали!

Он тянул всех к машинам.

— Простите, братцы, — взмолился Шахаб, — я домой. У меня там будет свое бюро… Мне жена покажет за то, что я удрал из больницы!

— Берегитесь, — улыбнулся Корабельников, которого жена тоже держала в строгости, она недавно приехала.

— Бобир Надирович! — осмелился Шахаб. — Дадите на радостях квартиру в Газабаде? Заберу туда семью.

— Дом дадим!

— А школа когда откроется?

— С этой осени.

— Ну, глядите! При всех сказали.

— Не отрекусь. Куда ты? Мы тебя подвезем.

— Спасибо, мне ходить легче, чем сидеть. Лучше прогуляюсь…

И Шахаб пошел, смущая прохожих и далеко светя своими небесными штанами, тающими в бездне бухарского дня.

То, что показали Надиров и Корабельников, было сверх всяких ожиданий Бардаша. Все подвалы нового здания треста заняла великолепная лаборатория, в которой можно было исследовать, что угодно, буквально все на свете. Узнать характеристику найденного газа, выявить, нет ли коррозийных компонентов, угрожающих оборудованию скважин, вредных примесей, а также и полезных, вроде бензиновых фракций, чтобы отделить их и использовать по назначению, ведь газовые конденсаты — превосходное дизельное топливо! Тут изучались и разные породы, и какие-то девчушки уже сидели за приборами у открытой двери с надписью: «Лаборатория физики пласта».

— Алексей Павлович, — сказала одна Корабельникову, — очень любопытные мысли о закономерности залеганий.

— Зайдите ко мне попозже, — кивнул он.

Конечно, это было его детище, его заслуга, но сделана была лаборатория с надировским размахом. В соседних комнатах возились люди, вооруженные воронками, весами. Орудия были простые, но работу делали важную. Они проверяли и пересоставляли рецептуру глинистого раствора и цементных смесей для заливки и ликвидации затрубных проявлений. Надиров перещеголял разведчиков!

— Еще бы! — сказал он, довольный. — Им за мной не угнаться!

Так-то так, но сколько денег распылялось… У разведчиков своя лаборатория, у Надирова своя, а делают-то ведь одно и то же!

— Я не виноват, — понимающе сказал Бобир Надирович. — От этого все беды. Подчиняемся мы разным комитетам. Иди к Сарварову, он мужик умный…

Корабельников сказал:

— Я считал бы, что в первой фазе эксплуатации скважина должна быть опытной. Нельзя доверять окончательным выводам разведки. Только опыт может показать, как падает давление, подтвердить запасы хранилища, а тогда уж можно продолжать освоение до конца…

— Это очень хорошо, — сказал Бардаш. — Мы напишем, а вы подготовьте, Алексей Павлович, проект эксплуатации одной-двух опытных скважин.

— С удовольствием.

— Да, — еще раз сказал Надиров, вспоминая бюро, — надо поступать по-умному… Наука!

Ягана улыбнулась.

Загрузка...