Этот дом и не ждал, что в него вернутся хозяева. Он забыл, как звучат людские голоса на рассвете, как зевают дети во сне, как смеются гости… Он забыл, как дышит очаг, рассыпая угольки возле топки…
Пришлось вспомнить. Хозяева вернулись.
Правда, не очень-то они щадили терпеливые старые стены, а дети и вовсе не берегли ни дверей, ни окон, толкали их изо всех сил и били кулаками. Оказалось, что двери чересчур сильно скрипели, а окна ссохлись, растеряли замазку, обшелушились…
Хазратов доверил ремонт дома жене, а сам без проволочек погрузился в дела колхоза. Ему не хотелось терять ни дня. В Бахмале обрадовались земляку, но слухи пошли разные. Кто говорил — спасибо, прислали толкового человека на работу, кто говорил — перевели, а кто поправлял без лишних фраз — турнули. Хазратов сразу заметил это — люди не очень-то выбирали выражения, не церемонились. Ну что ж… Тем крепче он закусил удила и потянул вперед, не рыща по сторонам, а мысленно уже видя тот день… тот день, который только и служил ему утешением.
Будет еще такое, что и Сарваров пожмет ему руку. И Бардаш стесненно подойдет поздравить. Этот день обязательно придет, иначе не стоит не только жить, но и думать о жизни. А за этим придет возвращение… Чего? Потерянного… Славы, почета, доброго имени… Да, да, доброе имя вернется на крыльях славы. Разве вы не знаете, как они высоко поднимают? Мелких пятнышек прошлого на них не видать…
Он знал, какой он сделает колхоз в Бахмале. Сюда будут приезжать за опытом со всей республики, а не со всей округи. Будут приезжать ученые. И руководители правительства и партии. В гости, как домой. И в один прекрасный момент они увидят, что Бахмал слишком маленькое дело, ну, просто пустяшное хозяйство для хазратовских рук…
Землякам понравилось, что председатель не выглаживал и не выхаживал собственного дома. Там хлопотала Джаннатхон, и каждый, кто мог, был рад помочь ей, и вот уже и окна заиграли свежей покраской, и новые двери в пятнах шпаклевки повисли на петлях, а потом и они масляно засияли, как в больнице, белым светом, и над высокой трубой нового очага во дворе завился первый дымок, а под свежим навесом плотно улеглись напиленные и нарубленные коряги саксаула.
Хазратов вроде бы и внимания не обращал. Только про саксаул сказал жене.
— Зачем столько? До зимы у нас газ будет.
Он решил, что Бахмал будет первым газифицированным кишлаком — в Фергану за плитами уже поехали откомандированные доставалы на двух грузовиках, а бухгалтер, покряхтев, снабдил их наличными, вырученными от продажи меда.
Бахмал издавна славился пасекой. И бахмальский мед на бухарских базарах знали. На мед всегда был спрос. Это ведь восточное лекарство. Другие пускают мед в производство — в пироги, в печенье, а бухарцы едят, как есть. Натуральный. Они хитрецы. «Мед и сам сладкий, — говорят они, — зачем его еще чем-то подслащивать? Только аромат перебивать…» Мед ели с горячей лепешкой. И румяная хлебная корочка держала прозрачный наплыв пахучей и липкой медовой массы, а та растекалась, торопя едока поскорее отправить лакомый кусочек в рот, и аромат хлеба и аромат меда уживались так дружно, что от их объятий чуточку кружилась голова.
Правда, на выручку от меда недавно хотели расширить ясли, но и с газом отставать не стоило, и бахмальцы не сердились на председателя. Тем более поначалу…
Им понравилось и то, что важный зять не прогнал от себя Сурханбая, история которого стала известна каждому встречному-поперечному. Не то чтобы в кишлаке забыли, как он бежал с родной земли, а видели, что человек вернулся без лукавства и хватил горя. Нужда учит… Видели в нем старика. У кишлачных жителей глаз прост, как у детей, здорового — в поле, больного — в постель, обманщика — под палку… Не в буквальном смысле, конечно, а в фигуральном, но порядок такой… А стариков к тому же не обходят вниманием, помня, что все будут стариками.
Сурханбай работал на пасеке, качал мед, а жил с Джаннатхон и внуками, вечерами помогая им прибираться в доме и во дворе Хазратов словно и не замечал его. Ему, собственно говоря, было все равно. Но бахмальцы-то этого не знали…
Хазратов спешил: еще до уборки хлопка были созданы две строительные бригады из нанятых рабочих. Ремонтировали гараж, пристраивали к нему мастерские, навес для тракторов и сельскохозяйственных машин. Главный механизатор из недавнего посыльного на побегушках вдруг стал важной фигурой с ключами в руках от всей техники и горючего. В машинах чуял Хазратов силу и твердой рукой вводил в колхозную жизнь промышленные порядки. На любой рейс — путевка, на каждую каплю бензина — наряд…
Как-то вечером к нему прибежал домой возбужденный колхозник, вытирая сальные руки о рубашку, стал рассказывать, что получил телеграмму — сын возвращается из армии; вот зарезал барашка, зовет к себе председателя, будут соседи, а сейчас просит машину, к поезду, встретить сына. Ему пришлось раза три повторить, пока Хазратов понял, в чем дело. Машины он не дал.
— Опоздаю, — сказал тот.
— Надо было раньше…
— Работал.
— Где?
— На автобазе.
Широколицый, в фуражке с глянцевым, надломленным козырьком, он улыбался, объясняя все сначала в четвертый раз, ругая почту, радуясь приезду сына, который, конечно, будет работать механизатором, подсчитал, сколько километров до вокзала и обратно, и не знал, куда кидаться — бегом на вокзал или готовить плов. К тому же мать собирается.
Но Хазратов не ронял авторитета переменой решений. А закон для всех один: для личных нужд колхозный транспорт не давался. На плов он не пошел и уж не знает, как они там встретили демобилизованного. Да и самого солдата не видел, — вместо того, чтобы стать механизатором на уборке хлопка, солдат ринулся строить газопровод, деньга прельстила, конечно… Вот вам и родители на доске почета! Он позвал партийного секретаря, чтобы обратить внимание на возмутительный факт, а тот, пощипывая усы, сказал:
— Обиделись они.
— На кого?
— На вас, Азиз Хазратович. Сына встретил на дороге, со станции шли пешком, плов соседи доварили. Зря вы к ним не заглянули, хоть бы скрасили… Сказали словцо для сердца.
— Сердце мое на работе. И у них должно быть там.
— Акбар Махмудов передовик… И жена тоже… Как назло! — улыбнулся секретарь, подхлестывая то ли невольно, то ли намеренно самолюбие Хазратова. — А сердце — оно не только на работе, оно и дома…
— Значит, мне ходить по улице и нюхать, из какой трубы идет запах плова? Не буду.
— Не войдешь в дом — не войдешь и в сердце, — только и заметил секретарь. — Плохо получилось.
— Плохо получилось, что их сын уехал из колхоза. Из-за обиды сразу бежать!..
— Он экскаваторщик.
— У нас для него дело есть.
— Говорит, не хочу я золотым карасям пруды рыть, когда в колхозе ни лишней копейки, ни лишнего грамма горючего…
Вон как уже заговорил! Золотым карасям!
Возле чайханы начали рыть большой, как Ляби-хауз, водоем. Не понимали, как его не хватало Бахмалу. Не понимали, что изменения должны быть на виду, иначе что же это за изменения?.. Конечно, хауз мог бы и потерпеть, но Хазратову не терпелось. И в том далеком дне он видел, как сидели гости на паласах возле пруда, нахваливали Хазратова и кормили рыб, а те угодливо виляли хвостами. Рыбы виделись золотые и красные… И эта фраза о золотых карасях особенно задела Хазратова.
— Без него построим, — оборвал он разговор.
Но к Акбару Махмудову решил присмотреться.
До сих пор, глядя в тот, одному ему ведомый день, он как-то не видел лиц. Автомобильного слесаря, бывшего арбакеша, он рассмотрел на доске почета, и хорошо, что случай привел его сюда. Всё всё нуждалось в обновлении! Если они передовики, то надо сверху золотом написать: «Слава передовикам!» И выглядеть они должны, как передовые люди. Что это за обросший человек в клетчатой рубахе без одного зуба? Бригадир-овощевод? Разве ему некогда побриться и не на что вставить зуб? Безобразие! Старуха с кипой хлопка у груди… Чего она его так обнимает? Никто не собирается отнимать. Косынка на самых глазах. Нет, нет!
Он велел пригласить хорошего фотографа и всех переснять в праздничных платьях и костюмах. Стариков и старух вообще поменьше… Щит для доски сделали новый, красиво выкрасили, все чин чином. Только одного он не заметил, что так удивило Сурханбая… На прежних снимках были живые люди, уставшие и счастливые от работы, и Сурханбай жадно завидовал им и понимал, откуда у них берется счастье. А эти не знали, куда смотреть, куда деть руки, не занятые ничем, и выглядели парадно и жалко… Но, может быть, так и требовалось — ведь Хазратов был большим начальником, он лучше знал. Кишлачные остряки бросали на ходу:
— Нашу доску теперь из Бухары видно.
Они, конечно, имели в виду только то, что она стала на метр выше.
Но это были еще не главные беды.
Сельхозбанк, который не жалел кредитов, видя, как разворачивается колхоз, вдруг прикрыл кассу, когда Хазратов разбежался на «еще и еще». Пар выключили на полпути. Строили молочную ферму с автопоилками, рыли пруд, строили новое здание правления, привезли и сложили под навесом две сотни газовых плит, и на тебе — ни гвоздя, ни плотника!
Хазратов три часа тряс душу из бухгалтера.
— Они ставят палки в колеса! — кричал он. — На словах они за развитие села!
— Они хотят, чтобы мы развивались за свой счет.
— У нас хорошее хозяйство!
— В хорошем хозяйстве и козел должен давать молоко. Бухгалтер подсчитывал убытки.
Он, этот тощий человек с гуляющим кадыком, тоже не хотел понимать, в чем дело, называя убытками совершенно необходимые расходы на билет. Дайте приехать! Но ни дома, ни в банке крик не помог, и Хазратов сразу приостановил выдачу авансов колхозникам. На него насело до сих пор послушное правление. Каждую графу расходов он должен был защищать, как диплом. В полях и на фермах начались разговоры о том, что председатель думал о костюме, а не о желудке. Вспомнили о невыполненном обещании расширить ясли. Жаловались, что молодым женщинам приходится носить с собой люльки с детьми и вешать их на ветки тутовых деревьев возле хлопковых полей.
— Рожали бы меньше! — ворчал Хазратов.
Молодухи стали смеяться, что нарушили планы председателя.
Хазратов попросил секретаря пресечь позорящие его разговоры, а тот ответил, что лучше всего это сделать, поговорив с людьми. Назревало собрание, про которое Сурханбай услышал, что будет разбираться «конфликт» между председателем и колхозниками. Он не очень понимал значение слова, но зато видел, что делается. Глаза у колхозников зорки, язык — язвителен, руки — крепки, трудно вести дела, не считаясь с людьми… А на чьей же стороне он, Сурханбай? «Как бы то ни было, он мне зять, муж моей дочери… А вдобавок — в этом богатстве и мой хлеб насущный…»
Жили они на разных половинах, но в этот вечер Сурханбай забрел в комнату зятя, постучав в дверь. Вопреки ожиданию, Хазратов был весел. И Сурханбай сразу увидел, отчего.
— Давай еще рюмку! — скомандовал Азиз жене.
Вся семья сидела за столом, перед главой желтела бутылка коньяка. Азиз налил себе, запах напитка ударил в нос, и старик невольно поморщился.
— Жена, — засмеялся Азиз, — наш отец набожный ходжи. Воздержанный человек. Когда он будет переступать порог в рай, у него понюхают рот…
Он пьяно шутил.
— Оставьте его, не настаивайте, — попросила Джаннатхон.
— Выпьем за здоровье детей!
— Мне как раз не хотелось бы, чтобы дети смотрели в эти рюмки, — пробормотал Сурханбай.
— А ну, марш отсюда! — крикнул Азиз.
Дети, шумевшие вокруг стола, не поняли, за что их гонят, но подчинились жесту и словам отца. Словно он смахнул их рукой.
— Ну?
— За детей я рад выпить, — неожиданно сказал старик. — Пусть будут счастливы.
Он взял свою рюмку и перелил из нее коньяк в пиалу. Потом протянул руку за бутылкой и наполнил пиалу до краев. Азиз смотрел с восхищением. А старик, закрыв глаза, поднял пиалу обеими руками, пригубил и выпил все до дна, как кислое молоко.
— Видала, как пьют святые! — засмеялся Азиз.
— Ой, погибель моя! — вскрикнула Джаннатхон.
— Он молодец!
— Если ты считаешь это геройством, зятек, то с сегодняшнего дня я буду выпивать за тебя всю твою водку и весь твой коньяк. Пускай в ад отправят меня, а не тебя.
— Не наливайте больше! — скандально звенящим голосом сказала Джаннатхон.
Но Азиз уже наполнил и пиалу и рюмку.
— Вы станете обыкновенным пьяницей! — закончила она и вышла, хлопнув дверью. Воздух комнаты содрогнулся от рывка ее тяжелеющей фигуры. Сурханбай ухмыльнулся и сказал:
— Если урожая не будет, то и жена слушаться перестанет…
Слова его застряли в возбужденном мозгу Азиза.
— Вы о чем пришли говорить со мной?
— О конфликте.
Азиз расхохотался.
— Еще и вы будете учить меня! Все умней председателя! Все до одного.
С непривычки у Сурханбая немного заплетался язык, как чужой, но мысли были ясные, а в горьких глазах прыгала какая-то смешинка.
— Я не умней, — ответил он, простодушно покачав головой. — Я старше, очень длинную жизнь прожил, очень… Добрый ангел не знает того, что знает старый человек. Сказать — мое дело, прислушаться или нет — твое.
Азиз скрестил руки на груди, отставленными локтями уперся в край стола и, нагнув голову, изобразил терпение.
— Может быть, слова мои будут колки, — продолжал Сурханбай, — но ведь враг потешает, а друг говорит прямо… Ты прими мои горькие слова, как мед, зятек. Я вижу на пасеке, как трудятся пчелы. Собирая по капельке нектар, они накапливают богатство.
— А у вас все богатство на уме?
— Не мое, зятек, не мое. А ты знаешь, почему прежние люди, например, мой отец, были богатыми?
— Еще бы не знать! Они драли с нас, бедных, шкуру!
— Это правильно. Богатых сделали богатыми бедняки. Но еще… еще они умели превращать копейку в рубль, а ты только тратишь… Они были жадными, скрягами, а ты очень уж разбрасываешь деньги. Лопатой! Сыплешь зерно, а яйцами не интересуешься.
— Что, что? — не понял Хазратов.
— Настоящий дехканин левой рукой дает курице зерно, а правой берет у нее яйцо. А ты…
— Хватит! — Азиз ударил кулаком по столу. — Мне не интересны ваши байские советы!
— Блеск наводишь, — договорил Сурханбай.
— Да, навожу! Где я, там все должно блестеть!
— Вот и получается: на брюхе — шелк, а в брюхе — щёлк…
— Вы просто пьяный! — Азиз еще раз трахнул кулаком по столу, и в комнату тут же влетела Джаннатхон. Видно, она обеспокоенно подсматривала в замочную скважину. — Вы слышали, что болтает ваш отец?
— Нет, я мыла посуду и не слышала… А что?
— Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, — сказал Сурханбай и замолчал.
Джаннатхон растерянно смотрела на них. Хазратов налил себе рюмку, быстро выпил, не закусывая, и, загремев стулом, встал и забегал по комнате. Джаннатхон знала такие минуты — он искал повода для бури. Гнев его требовал выхода, как те самые подземные газы, от которых трескалась почва. Джаннатхон замерла в ожидании, не зная, защищать ли ей отца или выдворить, чтобы успокоить мужа. Но Азиз вдруг повернулся и сказал:
— Хорошо, все это и без вас легко понять, а что делать?
— Свинарник, — просто ответил Сурханбай.
— Что?
— Свинарник. Свиньи быстро растут и дают много мяса. Мясо нужно и строителям газопровода, и горожанам.
— А вы будете возиться со свиньями? Вы сами!
— Конечно, буду, — так же просто сказал Сурханбай. — Я ведь хочу помочь тебе.
— Ну, и пойдите к свиньям! К свиньям!
— Спасибо, что доверяешь.
— Отец действительно думает о вас, а вы на него кричите! — вмешалась Джаннатхон.
— Неважно, доченька! — засмеялся Сурханбай. — Это вино кричит. Вино только в бутылке держит себя спокойно, а внутри человека оно бунтует.
И Азиз подивился и позавидовал тому, как старик умеет вести себя. Он пил до утра. Он думал. Может быть, свинарник и был выгодным делом, но ему требовался такой ход, чтобы одним ударом вывести колхоз из финансового прорыва и всем заткнуть глотку. Обещаниями не отделаешься… Если бы что-то придумать, он мог бы оттянуть собрание… Ведь сейчас уборка… А там!
Думалось о том, как уберут хлопок… Как придут газопроводчики, а у них в домах уже газовые плиты… Как газетчики приедут в Бахмал… Газопроводчики могли бы сняться с Азизом, как со старым другом… Скоро они уже будут здесь…
И тут спасительным светом вспыхнули затравленные и покрасневшие глаза Хазратова. Вот где можно выудить большую золотую рыбку! Он припомнил, о чем говорили газовики, — им придется сломать в Бахмале несколько общественных построек и домов, стоящих на трассе газопровода. Трасса не умела петлять. За это они щедро платили. Шли по кишлакам с растопыренными карманами.
Утром он позвал к себе тощего бухгалтера. Тот гнулся, словно за эти месяцы еще больше постарел от неудач. Боязливо стоял и не смотрел в глаза. Азиз смолоду запомнил, что таких людей надо сламливать, не давая им опомниться.
— Дела у нас неважные, — начал он.
Бухгалтер кивнул.
— Значит, надо брать у того, кто богат.
Бухгалтер пожал плечами: он не знал, у кого.
— Газопроводчики, — сказал Хазратов. — Они сломают у нас кое-что… Так вот… Надо оценить это повыше, чтобы покрыть прорехи. Сломают, а деньги в колхоз, и следа не останется. Можем сделать?
Он говорил об этом, как о нужде насущной, как о единственном спасении.
— Можем, конечно, можем, — ответил бухгалтер, вздохнув, как на похоронах. — Одна только есть помеха.
— Большая — маленькая? Обойдем!
Бухгалтер стрельнул кадыком, сглотнув слюну, и прикрылся рукой: от председателя пахло капитально.
— Говори, какая помеха?!
Тогда бухгалтер сунул руку под китель и вынул партбилет в синей обложке.
— Вот эта. — Он показал и стал поправлять загнувшиеся уголки обложки. — Простите, Азиз Хазратович. Я никому не скажу. Вы нетрезвый. Но я… не обходил этого никогда и обходить не хочу. — Он спрятал партбилет. — Стар уже… Удивляюсь я вам, молодым…
И хотя у Хазратова были седые волосы, вокруг лысой головы сзади и на висках, для тихого человека, закрывшего дверь его дома, он был молодым.
В благословенные времена не надо было затрачивать слишком много усилий, чтобы узнать будущее. Стоило только взять карандаш, клочок бумаги, написать на нем волнующий вопрос и засунуть записку в ветровое отверстие надгробия Исмаила Самани в парке культуры и отдыха нашей Бухары, полной самых неожиданных чудес. Через некоторое время с другой стороны, в таком же отверстии, появлялся ответ. Если он вам нравился, вы одаривали монетой одного из мальчишек, обтирающих спинами кирпичные стены мавзолея. Вы не скупились…
Обожженный кирпич мавзолея золотился… Разбегаясь, плоские плитки вычерчивали затейливый орнамент, нежный и неповторимый. В оные времена народные мастера не знали других украшений, кроме этой узорчатой кладки. Ночами, под молодым месяцем, бледный кирпич завораживающе голубел. Красив и загадочен мавзолей Самани, и недаром его ветровые отдушины назвали воротами судьбы.
В самом деле не даром, если вспомнить, что за каждый ответ в руки мальчишек ложилась монета, а из их рук, как и полагается, она попадала к автору ответов.
Сколько-то лет назад археологи, изучающие гробницу, обнаружили подземный ход и солидное вместилище под узорчатой кладкой, где, кроме двух гробов, мог спокойно усесться в предначертанный аллахом вечерний час кто-то живой. Например, автор ответов. Но ведь его никто не видел…
И когда подземный ход был замурован, ответы стали приносить, как вестники судьбы, те же мальчишки. Наступление науки религия истолковывала как преследование и добивалась снисхождения. Ведь преследуемых жалеют. Она тоже ученая, эта религия…
В один далекий тоскливый вечер Джаннатхон прошла по тенистой аллее к стрельчатой арке мавзолея, полюбовалась им и сунула в руки мальчишки записку, адресованную прямо аллаху, не кому-нибудь. «О аллах! Будет ли у моей подруги Яганы ребенок?» Может быть, с тех пор все и не клеилось у нее в доме оттого, что аллах рассердился на нее? «У таких богомерзких людей не бывает детей», — ответил он. Но ведь Джаннатхон послала записку от доброго сердца. Ее никто не просил об этом. Просто Ягана сидела вечером в гостях и так завидовала, глядя на живот Джаннатхон, беременной последним сыном, что подруга не выдержала… И за плохой ответ она хорошо заплатила…
Было это давно, уж и сын пошел в школу, уж и о записке она забыла, но один человек не забыл о ней.
— Старуха! — крикнул он. — Где ключ от моего сейфа?
В последние недели Халим-ишан стал рассеянным и сердитым. Жена принялась искать, но ключ оказался у него в поясном платке. А сейф был самый настоящий, небольшой, но крепкий, он стоял в нише за подушками. Раскидав подушки, ишан открыл дверцу железного шкафчика. Жена следила, обомлев и молясь аллаху. Она знала, что в этом шкафчике не хранится добрых бумаг. Муж нашел, читал и перечитывал записку, и она не выдержала, спросила:
— Что это?
— Очень сильная записка. С этой запиской я весь их род смешаю с грязью. И верну Оджизу домой!
Больше он не сказал ни слова; так он слишком много сказал женщине. А жена трепетала: она не призналась своему господину, что видела Оджизу, и опять стала молить бога, чтобы дочь скорее вернулась домой, но уже здоровой, и чтобы ишан этому не помешал. Трудно приходится аллаху — даже одна семья просит его о разном!
Трудно приходится и Халиму-ишану.
До Огненного мазара он добрался на «москвиче», а там пересел на ишака. Зад его отвык от жесткого ишачьего хребта. Но туда, куда направил свои мысли Халим-ишан, «москвич» не проберется. А ишачок не увязнет в песках…
И вот топали шустрые ноги напоенного животного по зыбучим барханам, терлись о верблюжью колючку, разгоняя ежей, а ишан все думал и думал свою думу. Жизнь учит, что за пазухой надо держать камень, а в руке пряник. И раньше, чем вынуть камень, стоит поманить пряником. Халим-ишан рискнул разыскать Хиёла и миром покончить дело. Пусть к нему придет Сурханбай. Пусть попросит о свадьбе. Пусть все будет, как угодно аллаху, он не станет противиться его воле и желанию молодых. А тогда уж он сумеет заставить новых родственников поработать на него или хотя бы не работать против. Да и половина позора сразу улетучится…
Он может отдать дочь за газодобытчика. Он ведь не какой-нибудь современник Исмаила Самани, а ишан двадцатого века.
А в том, что Хиёл вернулся к газодобытчикам, ишан не сомневался. Куда же ему было деваться? Люди, предавая новых друзей, ищут прибежища у старых, а в прибежище Хиёл нуждался, потому что с ним была Оджиза.
Вышки буровиков тянулись к солнцу и бросали длинные тени под ноги ишачка. Вышки со всех сторон окружали Огненный мазар, еще недавно тонувший в пустых песках, и Халим-ишан скоро нашел бригаду Шахаба Мансурова. Подгоняя пятками своего ишачка, он подъехал к сходням, ведущим на буровую площадку, от которой вверх ввинчивалась лестница. Приставив ладонь ко лбу, ишан смотрел туда, то ли разыскивая Хиёла, то ли удивляясь творениям рук человеческих. Аллах дал слишком много своим противникам. Разве не соблазнительно для молодого парня вот так болтаться посреди неба, раскачивая длинную плеть трубы, как камышинку?.. О проклятье! Это же твои враги, аллах! Пошли на них кару!
Те, что работали на площадке, стояли спиной к старику и не видели его и не слышали его заклинаний. Он мог бы кричать — шум дизеля и грохот ротора заглушали все на свете.
Пошли на них кару!
Вдруг звуки изменились, они стали быстрее, перешли в свист и стихли. С перепугу ишан подстегнул ишачка и отъехал. Тишина насторожила всех. Из вагончика выбежал заспанный здоровяк в грязных штанах, бывших когда-то голубыми, и крикнул:
— В чем дело?
— Сломалась труба!
«О аллах, ты услышал меня!» — подумал ишан.
Было так тихо, что стали различаться шорохи песка. Шаги здоровяка пробухали, как удары камней. На площадке кого-то ругали. Ишан смотрел то туда, то на вагончик, надеясь, что сейчас увидит знакомое лицо.
— Ого! Кого я вижу! Салям!
За его спиной свешивался с лестницы парнишка с обожженными руками — они были перевиты шрамами. Он спустился сверху словно бы только для того, чтобы поздороваться с ишаном.
— А ваш автомобиль сломался, муддарис? Кого вы ищете, пересев на ишака?
— Я ищу человека по имени Хиёл Зейналов.
— Ого! Его давно у нас нет!
— А где он?
— Думаю, в Ташкенте.
— Откуда вы знаете, что в Ташкенте? — сразу ухватился ишан.
— Мне кажется, он хотел там лечить глаза вашей дочери.
— Ах, шайтан! — вырвалось у старика.
Тут было все — и гнев на себя за опоздание, и злость на старуху за ее неповоротливость, Между тем Куддус — а это был он — смотрел и улыбался.
— Разве можно, отец, ругать человека, который хочет, чтобы ваша дочь увидела мир? И вас в том числе?
— Можно ругать человека, который украл девушку из дома родителей!
— Без выкупа! — засмеялся Куддус. — Зрение — хороший выкуп. А вы устройте им свадьбу.
— У меня нет денег для такого непослушного жениха.
— А вы продайте автомобиль.
У Куддуса было время, пока там выясняли причину остановки, он догадался, что ишан ищет беглецов, и отвадить старика считал даже не удовольствием, а важным делом.
— Вы знаете, — рассказывал он. — Вот я сначала хотел купить себе велосипед, потом мотоцикл, потом автомобиль, а теперь ничего не покупаю. Женюсь. Вот, оказывается, для чего я копил деньги!
— Стыдно смеяться над стариком.
— Да я не смеюсь! Честное слово, я говорю правду. Клянусь аллахом!
— Аллах уже наказал вас. Это он сломал вашу трубу!
Халим-ишан хотел добавить: потому что я попросил его об этом, но благоразумно промолчал. А Куддус ответил:
— Нет, ишан… Аллах тут ни при чем. Это или попался твердый пласт или плохая труба. Сейчас мы опустим метчик, нарежем в обломке резьбу, ввернем туда другую трубу, как штопор, и выдернем. А потом…
— Куддус! На место! С кем ты болтаешь?
— Ему бы только потрепаться!
— Поднимай метчик!
Голоса заставили Куддуса по-обезьяньи взбежать наверх. А Халим-ишан заколотил пятками по бокам ишачка.
— Приезжайте, я вам объясню! — крикнул сверху Куддус.
Ишан ехал, прикрыв глаза. Он думал о том, что для этого мальчишки не существовало ни тайн, ни страха. На чем же тогда держаться вере? Впервые он думал об этом так серьезно и не успокоился, пока не нашел ответа: на несчастьях. Вера была нужна несчастным людям. В несчастье люди обращались к аллаху. И поскольку он и себя чувствовал сейчас несчастным, а время подошло к молитве, он остановился, постелил подстилку на песок и стал отбивать поклоны. И молитва его была горячей песка, какой она не была уже давно.
Следующим вечером он сидел в доме Шербуты и слушал бахмальские новости. Шербута жаловался, что приношения бахмальцев скудеют. Он показал в подтверждение черствые лепешки и пахнущий плесенью кусочек ситца.
— Принимайте и малое за большое, — посоветовал ему Халим-ишан. — Мы служим не себе, а аллаху.
Но слова эти не очень-то успокоили Шербуту.
— Сурханбай, этот ходжи, хуже агитатора. Говорит, что пророки, предписавшие молиться пять раз в день, беспокоились, чтобы людям не надоело безделье. Одних зовет кормить птиц на ферму, других продавать молоко в лавке… Скоро и меня усадит за шило! А сам…
— Может, вы не поделили с ним чего, Шербута? И он переманивает людей к себе?
— Что вы! Этот ходжи сидит в грязи по пояс…
— Где?
— Стыдно даже сказать… В свинарнике!
— Его послали туда в наказание?
— Он сам себя послал! Люди, сжигавшие все на улице, по которой прошла свинья, теперь чешут ей спину.
Вряд ли другая новость могла бы так ошарашить Халима-ишана. Нет, что-то тут не понимал Шербута! Зять — председатель, а тесть — в свинарнике? Не поладили! Халим-ишан посасывал бороду, незаметно запихнув ее в рот.
— Где найти Сурханбая?
— В свинарнике! Он там днюет и ночует… Да будет путь ваш добрым, господин…
Шербута долго удивлялся. Ишан, у которого раньше слово «свинья» застревало, как кость, в горле, теперь пошел к свинарю? Поистине мудра поговорка: «Делай то, что ишан говорит, но не делай того, что он сам делает!»
Сурханбай лопатой накладывал навоз на тачку. Из свинарника тянуло кислым теплом.
— Да поможет вам аллах! — сказал ишан, превозмогая себя.
— Халим-ишан? — удивился Сурханбай. — Добро пожаловать.
Ему хотелось спросить про письмо, на которое ишан испугался ответить, рассказать про жуликов Мекки, на которых был похож и этот бухарский жулик, но к чему зря тратить слова? Хватит насмешливого «добро пожаловать»… А постарел, поник ишан, поистаскался… Да и сюда его привела не простая нужда…
— Если время на тебя не смотрит, ты смотри на время! — шутил ишан, не зная, куда присесть.
— Похоже, и вы стали смотреть на время, ишан?
Сурханбай шлепнул полную лопату навоза на тачку.
— Иначе нельзя жить, — то ли изрек очередную мудрость, то ли пожаловался ишан. — Жизнь пропускает нас через свое сито…
Вот вас она сделала свинарем.
— Если бы вы прошли через такое же сито, ишан, как я, то я бы и вас взял свинарем.
Ишана заметно передернуло, хотя он попытался замять свое движение смешком.
— Вы не потеряли чувства юмора, ходжи, это хорошо.
— Я думаю, вы не потеряли практического смысла в жизни… Пришли посмотреть, что это за работа? Чем будете заниматься, если занятие ишана не прокормит вас?
Ишан встретил эти обидные слова со спокойным достоинством — он уже овладел собой. Усмешка утонула в его глазах.
— У нас есть другой разговор, брат, — сказал он сердечно.
Значит, он пришел не зря. Сурханбай воткнул лопату в гору навоза и вытер руки о тряпку, висевшую на двери. Они присели в трех шагах на траве. И здесь держались стойкие запахи свинарника, но Сурханбаю некогда было уходить далеко.
— Не смущайтесь, ишан, — только и сказал он. — Конь пахнет конем, собака собакой, а свинья свиньей… Она тоже животное… Все дело в привычке.
— Наши дети мыкаются где-то неустроенные, — сразу перешел к делу ишан. — Мы должны им помочь. Как говорится, шайтан портит, умный налаживает.
— Вот как! — удивился Сурханбай. — Не знал я, как переменилось время… Оказывается, сваты приходят от невесты?
— Да, — сказал ишан, — время новое… Если вы согласны, скажем «аминь» и подумаем о свадьбе… — Сурхан-бай молчал, и Халим-ишан быстро спросил: — Где Оджиза?
Э, да ты ничего не знаешь, старая лиса!
— Может быть, она уже прозрела.
— Прозрела?
Ишан вздрогнул. Разные чувства боролись в его душе, радость и горе столкнулись в ней. Радость от прозрения дочери подписывала приговор его власти. Ислам твердит: «Семиэтажное небо держится без подпорок», но власти нужны подпорки. И если врачи сделали то, чего не сделал сам аллах со всеми своими табибами… Ах, ишан! А разве ты не заворачивал в молитвы из корана лекарства безбожников?
Лицо его было неподвижным. Умение скрывать свои душевные бури — последний признак власти. Ишану только и осталось, что пользоваться им. Он смотрел перед собой, ничего не видя и загоняя тревожные мысли на самое дно души.
— А Хиёл? — спросил он.
— Мы в ссоре с Хиёлом, — горько признался Сурханбай.
— Вот будет счастливый случай, и я помирю вас. — Ишан тут же поднял руки вверх, как для молитвы.
— Неужели вы и правду хотите счастья нашим детям? — спросил Сурханбай.
— Вы не верите мне, ходжи?
— Когда лжец говорит правду — ему не верят.
— Давайте поговорим о детях.
Сурханбай подумал, кинув под язык горсточку табака.
— Мир под вашей рукой я считал бы несчастьем, — проговорил он, устало опустив голову.
— Для себя? — спросил ишан.
— Для них.
Сурханбай посмотрел в лицо ишана долгим непрощающим взглядом. Ишан невольно провел ладонями по лицу, словно хотел закрыть его от Сурханбая.
— Я вижу, скитания ничему не научили вас.
— Нет, ишан! — Сурханбай усмехнулся, показывая, как много зубов растерял на чужбине. — Там я понял, как не пеним мы воду, текущую у дома… И плачем только тогда, когда высохнет источник. Я хочу одного — честно умереть. А для этого нужно честно жить.
К Хазратову ишан шел, уже не веря, что найдет в нем союзника, но отчаяние подгоняло его. Что же, он скажет себе, что сделал все мыслимое и немыслимое, а тогда останется одно — как ишан Дукчи, поднимать народ, а больше ничего не оставалось.
Хазратов встретил ишана насмешливо:
— Что случилось? — спросил он, стоя на пороге своего дома. — К человеку, которому уготовано место в аду, идет будущий житель рая!
Кланяясь ему с приложенной к сердцу рукой, ишан уловил запахи спиртного и обрадовался. Это всегда способствовало разговору.
— Я всегда прихожу, чтобы помочь грешным, — улыбнулся он, давая понять, что шутит, но не без тайного смысла.
— В чем помочь? — грубо спросил Хазратов и брезгливо нахмурился, опустив уголки рта.
— Избежать ада.
— Я не люблю богословских разговоров.
— А я не люблю разговаривать, стоя на ногах, — жестко сказал старик.
— Проходите, садитесь…
Ну вот! Это другое дело. Хазратов отступал, да оно и понятно. Не так-то шикарны были его дела, чтобы куражиться. Кто отступает, тот может и сдаться.
— Мне известно, что судьба не улыбается вам, хотя вы заслуженный и умный человек, — польстил ишан для начала, и Хазратов не ответил, а это уже было хорошо. — Представляете себе, что будет, когда вести о ваших неудачах дойдут до Бардаша? О, я понимаю, — приподняв ладонь, предупредил он взрыв ярости у собеседника, — вы старались для народа, но ведь сейчас и народ недоволен вами, люди говорят то да се… — Он хорошо использовал информацию Шербуты. — А Бардаш! От его ног поднялась вся пыль на вашей дороге… Если вы его не остановите, он доломает лестницу, по которой вы поднимались столько лет… И совсем уберет ее.
Человеческие страсти тоже были давним оружием ишана.
— Вы что-то мне хотите сказать, ишан? — прищурясь, сказал Хазратов.
— Показать.
Ишан выдернул из поясного платка кожаный кошелек, достал оттуда записку и положил на стол перед председателем колхоза. Тот сразу узнал почерк Джаннатхон, да записка была и подписана. Речь шла о ребенке Яганы.
— Я думаю, жена члена партии Дадашева не должна была обращаться к подруге с просьбой разведать ее судьбу аллаха через гробницу Самани?
Ишан, не стесняясь, усмехнулся. Эта записка, конечно, могла повредить Бардашу.
— Что же вы хотите от меня за нее? — спросил, еще больше прищуриваясь, Хазратов. — Ведь вы и куриного помета не отдадите даром.
— Я хочу свадьбы, — сказал ишан. — Свадьбы Хиёла и Оджизы. Это в ваших руках.
Он и забыл, что в руках Хазратова была записка. Хазратов держал ее долго в неподвижных пальцах, потом разорвал пополам и все быстрее стал рвать на мелкие клочья. Он стиснул их в потной руке и всем корпусом повернулся к ишану.
— Прочь отсюда! — сказал он визгливо. — Прочь! Значит, это ты сидел в мавзолее Самани? Наглый плут, обманщик, вымогатель! Тебя будут судить. — Голос его дрожал. — Прочь! Торгуешь, значит, святой «почтой», сволочь!
Ишан попятился, а Хазратов все кричал. Ишан скрылся за дверью, побежал через двор, а голос Хазратова догонял его.
Замолчав, он обессиленно привалился грудью к столу и, как часто с ним случалось теперь, долго смотрел пустыми глазами в прошлое. Каждый вчерашний день казался ему лучше сегодняшнего. Кто искал у него поддержки? Ишан? Как это случилось? Почему? Надо было испить всю чашу, чтобы увидеть, на какое дно ты упал.
Оджизе всегда казалось, что в эту минуту Хиёл будет рядом с ней. Не мать, не отец, а Хиёл. Плохо ли, хорошо ли, но так уж устроена жизнь. Я думаю, что это хорошо, потому что в жизни самое главное не терять, а приобретать друзей. Это, собственно, и есть жизнь.
Но Хиёла не было сейчас рядом.
С глаз Оджизы только что сняли повязку, и Зинаида Ильинична просила ее открыть глаза, а она боялась…
— Ну же, Оджиза, ну, глупенькая, ну, смешная… — уговаривала тихонько сестра.
Слипшиеся ресницы Оджизы дрожали.
Хорошо, что рядом была эта сестра.
Они подружились не сразу. Оджиза узнавала ее по громким туфлям. В этих туфлях она подбегала к постели прощаться.
— Ну, до завтра, — говорила она и убегала, а туфли стучали, как будто куры клевали пустую миску.
— Почему у вас такие громкие туфли? — спросила как-то Оджиза.
— Потому что они на гвоздиках, — засмеялась сестра.
— На гвоздиках?
— Вы одна в таких ходите?
— Нет! Все ходят! Сейчас это модно.
— Я тоже коротышка… — сказала Оджиза, помолчав.
— И вы купите себе туфли на гвоздиках. Обязательно.
Сестра часто присаживалась возле ее кровати в свободную минуту, и Оджиза перебирала ее мягкие и теплые пальцы. Однажды спросила:
— А у меня не останется шрамов на лице?
— Нет, вы станете еще красивее!
— Вы сказали, что я красива? — не поверила Оджиза.
— Была бы у меня ваша красота! — просто воскликнула сестра.
Оджиза все собиралась с духом попросить ее написать письмо Хиёлу, но стеснялась. Сказать о любимом… Это было труднее всего. А в последнее время ею начали овладевать тревога и тоска. Зачем ей глаза? Может быть, Хиёл забыл ее?
И вот ее просят:
— Ну, открой глаза… Открой же!
С ней все говорят на «ты», как родные, и больше нельзя ждать и обманывать себя и их, если ей так и наречено прожить, не узнав, какие они все. Она открывает глаза, и в них льется свет, и в слезах и тумане перед ней расплываются лица, из которых, еще не веря себе, она первыми узнает полное круглое лицо Зинаиды Ильиничны и длинное, долгоносое, большеглазое, самое красивое на свете лицо «своей сестрички».
Потом ее снова бинтуют, но неудержимый свет остается в ее глазах, забыть его невозможно, и только в палате Оджиза вспоминает, что, кажется, никому не сказала ни слова, а ей хочется кричать, что она видит, и она ждет сестру… Но все уже и так поздравляют ее.
Нет, мы не знаем, что мир полон чудес на каждом шагу. Розы, воробьи, молодые тополя… Все это чудеса. В разрывах тени, у ног Оджизы, лежит солнце, и это тоже чудо. Раньше она ощущала солнце как сплошной поток. А солнце разрисовало всю землю узорами! В выгоревших халатах больные сидят под деревьями. У кого повязки, у кого костыли. Оджиза желает им всем выздоровления. Самое главное чудо на земле — этот дом. И она прощается с ним. В палате она обняла спинку железной кровати и погладила всю постель, ставшую для нее второй колыбелью. А сейчас целует и целует Зинаиду Ильиничну, проводившую ее до ворот, как свою вторую мать. Ведь она, правда же, будто бы второй раз родилась на свет.
Ей были знакомы многие слова и кое-какие предметы. А теперь… Вся природа, вся вселенная, от муравьев до птиц, точно свалилась с неба. А трава, а деревья, а цветы на больничных клумбах, они будто только что выскочили из земли. Все потерянное однажды вернулось.
Сестра показала ей обувной магазин напротив больницы. Здесь на деньги, оставленные матерью, Оджиза купила себе красные туфли на гвоздиках. Не будем ее осуждать за это. Ведь она девушка… А туфли — такое чудо! И то, что она едва не упала в них, тоже не заслуживает осуждения. Ведь она надела такие туфли первый раз. Еще научится.
Оджиза не сомневалась, что в этих туфлях ходят быстрее, но не смогла ступить и шагу и понесла их в руках, а сама пошла босиком. Сестра ругала ее как маленькую, а она смеялась. Ей хотелось и видеть, и чувствовать землю. Она словно бы узнавала без слов: это камень, это трава… Люди! Посмотрите на это чудо! Девушка, которая не видела вас, теперь видит, видит!
Люди спешили по своим делам.
Они сели в троллейбус.
— Куда же мы приедем? — спросила Оджиза. — Ведь он привязан к проводам. Мы вернемся сюда?
— Мы сойдем, где нам нужно.
— А зачем он привязан?
— В проводах электричество.
Мир был слишком обширен, чтобы сразу так много узнать о нем.
Она увидела электрические часы, большие, как колесо. А до сих пор время определяла по пенью птиц, по солнцу на щеках. Увидела зонтик из разноцветных долек над тележкой с газированной водой.
— Что это?
— Зонтик.
— Зонтик?
Оджиза вспомнила грассу.
Она сделает такой зонтик Хиёлу!
Вчера она видела в больнице, в комнате отдыха, телевизор. В маленький, меньше подноса, экран влезли и дома, и люди… А тут, на улице, один дом стоит такой высокий, что его никак не оглядишь!
Сестра проводила ее до аэродрома. И долго Оджиза махала ей рукой, глядя в крохотное окошко самолета на загородку, у которой толпились люди, хотя соседка сказала ей:
— Не машите. Она вас не видит.
Но ведь и девушка «на гвоздиках» махала ей оттуда. Значит, они видели друг друга…
И Оджиза полетела за своим сердцем, потому что сердце ее уже давно было далеко.
В Самарканде к самолету подъехал бензовоз, и, гуляя под диковинными арками виноградных беседок, Оджиза наблюдала, как заправляют горючим быструю птицу. Один молодой узбек в тюбетейке и комбинезоне стоял на крыле самолета, другой, совсем парнишка, — на бензовозе. Что-то гудело. Она выбирала, на кого похож Хиёл. Она не сразу поняла, что они делают, ей рассказал об этом попутчик. Мир вырастал из прежних рассказов отца и матери, как из детских одежек. Она смотрела не только сквозь тьму, но и как бы сквозь время.
К крылу самолета была приставлена лесенка.
Объезжая ее, мимо прокатилась тележка, без верблюда, без коня и без ишака. Она катилась сама собой. И на ней лежали чемоданы и сумки. И стоял еще один парень в комбинезоне, но на черной-пречерной голове его была не тюбетейка, а голубая фуражка с серебристой птичкой, и Оджизе подумалось, что он похож на Хиёла, потому что он пел.
Она обязательно вышьет Хиёлу такую птичку серебристым шелком.
Оджиза подошла к парню и улыбнулась ему, а он, кончив петь, даже не посмотрел на нее и широко зевнул. Все зевал и зевал… Наверное, вчера поздно гулял с девушкой…
Гул самолетных моторов превращался для Оджизы в непрерывную свадебную песню «ёр-ёр», а пассажиры будто бы сопровождали ее в дом жениха. И этот чернобородый индус в тюрбане такого цвета, как лепестки самых бледных роз, и эта маленькая японочка в черных очках, и эти ребята, шумной ватагой сидевшие сзади всех, в хвосте самолета. Наверняка летят со своими рюкзаками и простенькими чемоданами в пустыню, а не к памятникам древней Бухары…
Самолет обгонял землю. Как солончаковая река, она текла назад, отставая. Родная земля… Приникнув к круглому, как блюдце, окну самолета, Оджиза смотрела… По этой земле она ходила, эта земля кормила ее, но, оказывается, есть голод, которого не утолить… Не насытишься взглядом. Это чувство всех охватывает после долгой разлуки с родной землей…
И, словно боясь потерять ее, самолет опустился и коснулся земли ногами. Как мифический конь Долдул, он донес Оджизу до Бухары.
К самолету спешили люди. Ей казалось, что все бегут к ней. Но ее встречал один Бардаш, которому Зинаида Ильинична дала телеграмму.
В тот самый день в Газабаде праздновали свадьбу Раи и Куддуса. Свадьба считалась комсомольской, но плов готовил старый Бобомирза. И хотя пот катил с него ручьями, он бы не управился, если бы на помощь ему не подоспел Надиров. Два бывалых человека повязали головы платками, животы полотенцами, закатали рукава и пошли резать мясо и рубить морковь, пока в котлах топилось сало, а подруги где-то принаряжали невесту. Известно, что в четыре руки дело идет быстрее.
— Давай! — подгонял Надиров помощника, потому что сам сразу захватил командование.
Мельчайшие морщинки, покрывавшие лицо Бобомирзы, обычно лучились, а сейчас застыли, храня выражение какой-то невосполнимой потери. И если раньше никто не видел такого веселого лица, как у него, то теперь никто не увидел бы такого горького. Оно было удивительно искренним. И хорошо, что видел его пока один Надиров.
— Эй, Бобо, — окликнул он, смахивая ножом со стола морковные крошки. — Не праздничный у вас вид. В чем дело? Вы как будто бы постарели.
— Наоборот, помолодел, Бобир-ака.
— Как вам это удалось?
— Сам не знаю. Вчера зашел в спортивный зал, а там ребята забавляются гирями. В молодости я такие камни еле поднимал, когда возили их в Арк, где строили дома эмиру. И вчера попробовал — еле поднял гирю. Выходит, помолодел…
— А-ха-ха! — засмеялся Надиров, стуча ножом по новой груде моркови.
— О-хо-хо! — подхватил и Бобомирза.
Но смеялись они недолго. Надиров понял старого дизелиста и замолчал.
— Стареем, — сказал он, подумав и о себе.
— Да, — сказал Бобомирза. — Хорошая будет жизнь. Лежи дома и кушай плов, как тунеядец.
— Скоро? — спросил Надиров.
Бобомирза виновато развел руками. Когда-то он чернорабочим нанялся на бухарские стройки, потом был водовозом на арбе, а потом арбакешей направили на курсы шоферов, и его направили. Так открылась самая большая любовь в его жизни — любовь к мотору, но не много ей было дано лет… Передвинутся вышки в глубь пустыни, переползут на полозьях по песку тяжелые уральские дизели, чтобы раскопать газ для Урала, а Бобомирзы уже не будем возле них, старик уйдет на покой…
— Я вот думаю, — сказал он лукаво, — может быть, мучалчи[1] ошиблись? Когда я родился, грамотных не было так много, как сейчас. Эти мучалчи исчисляли возраст человека как хотели, а вдруг мне еще нет шестидесяти? Будет стыдно перед собесом, а?
— Конечно, — поддержал Надиров, зло и жестко постукивая ножом. — Мучалчи могли запросто перепутать. Считали на глазок.
— Все равно когда-то будет шестьдесят, — грустно вздохнул Бобомирза.
Надиров повозил ножом морковные нити по столу взад-вперед, ничего не ответил и застучал снова. Да, все равно когда-нибудь будет…
— Будем спать вдоволь, — сказал он наконец, — и просыпаться не спеша…
— Какая беззаботность! — попытался вообразить Надиров. — Ходи-гуляй куда глаза глядят, и никому ничего не должен.
Бобомирза вспомнил, как он был в отпуске. Ночами разговаривал с женой, лениво вставал, когда солнце сквозь шелковицу у окна уже смотрело в комнату, и до полудня все ходил то из дома во двор, то со двора в дом. Заметив, что ему некуда деть себя, жена послала его на базар. Он подивился тому, что под рыночными куполами — в Бухаре сотни лет рыночные лавки прячутся в тени, как бы под глухими каменными зонтами, — торговые ряды отделаны заново, как городские улицы. Понес домой полные сумки — стал задыхаться. Все недуги, как ищейки, начали находить его на отдыхе.
— Вы знаете, отчего это, Бобир-ака? — спросил он сейчас.
— Нет.
— Это от тесноты. Сердцу моему стало тесно.
Жена заметила, что ему скучно, и посоветовала сходить в чайхану стариков. Пошел он туда, надев на себя белые одежды, как мулла, и положив на плечо ватный халат. Под сенью густых деревьев все старики, кому не было лень добраться сюда, сидели и пили чай. К ним прибавился еще один чаевник. Старики беседовали. Здесь обсуждалось все — и газетные, и дворовые новости. А когда не о чем было спорить, говорили о походке тех, кто проходил мимо чайханы.
— Нет, Бобир Надирович, это место не для меня.
— И не для меня, — сказал Надиров. — Можно в гости ходить.
— Ходил. Куда ходил — там мне не нравилось, где не был — там меня упрекали. А жена мне говорила: «Стареешь!».
— Ну и что вышло дальше? — с интересом спросил Надиров.
— Перестал смеяться… И не смеялся до тех пор, пока не вернулся сюда и не зажил с молодыми как молодой…
Ах, молодые! Понимали бы они, как это непросто — прощаться с жизнью.
— Вот что, — сказал Надиров, — я не мучалчи… Пока я управляющий трестом, вы, Бобо-ака, можете не волноваться… Пойдете на пенсию, когда захотите…
…За столами по рукам ходила гармошка. На ней играли то лявониху, то гопачка, то лезгинку, то яблочко, то другой плясовой мотив, в зависимости от того, кто брал ее в руки. Тут были ребята отовсюду, а откуда — по песням можно было судить. За свадебными столами расселись и газопроводчики бригады Сергея Курашевича.
Сейчас они гуляли. Плясала гармонь на коленях музыканта и плясали люди — буровики, сварщики, изолировщики, слесари, мотористы — да так плясали, словно они целыми днями ничего не делали, а только ждали приглашения на свадьбу. И теперь крошили и топтали бурьяны, как при молотьбе.
Девушек было мало, и многие ребята для смеха надели косынки.
Солнце спускалось все ниже, словно садилось за край стола. Город газовиков не мешал ему. Город рос, как растут современные дети, быстро оснащаясь всем, что ему нужно. У него еще не было ни горсовета, ни милиции, но были уже и спортзал, и кинотеатр, и библиотека, и танцевальная площадка, и биллиардная, и столовая, грозившая вот-вот превратиться в ресторан, и много всего другого… Но он был еще молод, и солнце свободно перешагивало через крыши его домов и заглядывало в его просторные улицы. А свадьбу устроили на центральной площади, где хватало места и гостям, и солнцу.
Когда натанцевались, Хиёла попросили сыграть на дутаре и спеть. Он возил с собой дутар Оджизы. Пел он тихо, но слушавшие его сидели еще тише. «У каждого есть своя любимая, — пел он. — Моя любимая далеко от меня, как солнце… Весь день она со мной, а не достать…» Кажется, он пел свою песню.
— Хорошая песня у тебя, Хиёл, — похвалила Ягана, румяная и нарядная.
Настала пора тостов. Все желали счастья молодым и себя не забывали. Не думайте, что эти люди умеют только двигать машины, сваривать трубы. Придет час, они так заговорят! Это — молодые мастера, не чета прежним молчунам.
— Рая и Куддус! — говорил Пулат, косясь налево и направо режущим взглядом своих узких глаз. — Мы гуляем свадьбу в Газабаде. Очень хорошо! Но мы хотим, чтобы и ваш сын родился в Газабаде! Товарищ Надиров, молодежь Газабада вызывает вас на соревнование!
— А что я должен сделать? — спросил Надиров, только что оставивший котел с пловом на попечение Бобо-мирзы.
— Построить родильный дом!
За столами захохотали.
— И широкоэкранный кинотеатр, — подсказал кто-то.
— К тому времени, как их сын пойдет в кино?
— Хорошо бы пораньше.
Надиров смотрел на них и думал: кино! А знают ли они, что на свой первый в жизни киносеанс он пробивался вместе с комсомольцами Бухары, как в осажденную крепость? Шли как в атаку. И потом еще три дня и три ночи вокруг Ляби-хауза не утихали баррикадные бои.
— Когда это было?
— В моей молодости, — сказал Надиров, и стало тихо. — Да, в моей молодости… Мы по очереди смотрели кинофильмы… Одни смотрят, а другие лежат в обороне. Верующие люди под командованием мулл и шейхов шли на нас с камнями… И однажды кинотеатр вспыхнул. Люди кидались в окна… Мы тушили огонь сами… Многие погибли. Говорили, их покарал аллах, но кинотеатр подожгли эти… ну, как их… слуги аллаха…
— Попы, — сказал Курашевич.
— Муллы…
— Одним словом, духовенство тридцатых годов.
— С тех пор, — закончил Надиров, — я не могу видеть ишанов, мулл, шейхов, а кино смотрю сколько угодно!
— Значит, у нас будет широкоэкранный?
Опять захохотали.
— Пожар! Пожар! — начали кричать с дальнего конца стола.
— Какой пожар? — испуганно выпрямившись, спросила Ягана.
— Залить надо!
Под общий шум она передала туда две бутылки:
— Вот вам огнетушители!
— Горько! — по-русски кричали газопроводчики.
Ягана сидела рядом с молчаливой и крохотной старушкой — матерью Куддуса, вчера приехавшей сюда из Катартала. Спросила, понравился ли ей Газабад. «Очень», — ответила старушка, засияв лицом. Если бы не свадьба, она никогда не увидела бы новой жизни в пустыне, а это так интересно. А если бы не новая жизнь, подумала Ягана, никогда бы не встретились Рая и Куддус. А сейчас целуются, счастливые, и мечтают вместе учиться. Мечтают вслух. И ведь сбудется! Все сбудется, потому что все в их руках!
И тут поднялся Куддус. Рая и без того сидела пунцовая, а теперь покраснела до ушей, словно вся зажглась изнутри. И тихонько постучала кулачком по краю стола.
— Куддуска! Помолчи!
— Скажу!
Зазвенели ножи по горлышкам бутылок, по тарелкам, по графинам. Кое-как добились тишины — это было все более трудным делом.
— Я хочу сказать, что у нас был хороший пожар… — улыбнулся Куддус. — Плохой, но хороший… Я не очень понимал, что такое один за всех, все за одного. А на пожаре… — Он не договорил и умолк, глядя через столы в конец площади, где остановился «газик», засыпанный песком. Из него вышли девушка и Бардаш, а следом выпрыгнула юркая фигура Алишера. — Эй! — крикнул Куддус. — Вы смотрите, кто приехал!
— Бардаш! — обрадованно сказала Ягана.
— Нет, — сказал Куддус, — кто идет впереди-то!
— Она сама идет, — сказал Курашевич.
Это было так необыкновенно и так наполнило праздник ощущением живого чуда, что они уже не могли оставаться на местах. Все, кто знал Оджизу, вышел вперед, и она шла к этим разным ребятам — разного роста, с разными прическами, разноглазым — разве только солнцем обожженным одинаково. И одинаково безмолвно стоящим. Было в них что-то зачарованное…
Оджиза держала туфли в руке, забыв их надеть. Она остановилась и стала смотреть не на всех сразу, а на всех по очереди, и когда глаза ее встретились с глазами Хиёла, тихо сказала:
— Хиёл!
Вы простите, читатель, что он не кинулся к ней, не поднял на руки, не стал целовать при всех. У нас это пока еще не все умеют. Он шагнул к ней и протянул руку с пальцами, сжатыми в кулак, а когда разжал их, там что-то блеснуло.
— Это я берег для вас, — только и сказал он.
На его ладони лежали старинные кашгарские сережки матери.
Странная застыла толпа у Огненного мазара. Казалось, не из разных кишлаков и городов сошлись люди, не из разных мест, а из разных лет. Белые старики, с белыми бородами и в белых одеждах, хранили строгое воодушевление на лицах, как при святом таинстве, при высшем обряде. Опираясь на палки, они стояли, готовые умереть, но не сойти с места. Ветер, переметая песок, шевелил края их одежд. Ветер, как ящерица, полз по земле, был бескрылым и тощим, никто не обращал на него внимания. Но если бы он не шевелил стариковских одежд, их можно было бы принять за видение, этих седобородых мучеников, верящих, что они пришли защищать святыню.
Их не остановило солнце, им не помешало бездорожье. Дошли, добрались и встретили это утро здесь…
Рядом с ними трусливо топтались юноши в пестрых рубашках с засученными до локтей рукавами и сигаретами в зубах. Похоже, они курили для храбрости, небрежно выстреливая струйки дыма перед собой. Но чем небрежней они делали это, тем меньше оставалось от их вызывающей боевитости и лоска. Это были студенты бухарского духовного училища, — гораздо меньше, чем ожидал Халим-ишан, и не такие, какими он хотел бы их видеть. Они больше походили на парней с танцплощадки и словно бы ожидали развлечения.
Были больные. Как одержимые, они напирали вперед, и то и дело их кучки вспыхивали криками, как сухой хворост, облитый керосином, от прикосновения огня. Больные думали не о вере, а о себе. Ишану даже не надо было особенно внушать им, что у них отнимают последнюю надежду. Он испугал их, что ее отнимают навсегда, а ведь еще могут заболеть и дети этих больных… Втайне люди полагали, что аллах увидит их преданность и расплатится исцелением, а ишан допустит безвозмездно к источнику, потому что тоже увидит…
А еще были и одержимые, самые настоящие… Те уже давно жили вокруг мазара табором, жгли ночами костры, и если бы им ишан сказал, пошли бы и подожгли вагончики буровиков, и сам Газабад, и все на свете, только бы ишан сказал… Ибо они ни о чем не думали и ничего не ждали от жизни. Они уже давно жили бездумным поклонением.
Ишана пока не было видно, ишан прятался за толпу, и люди кричали бессмысленно и тупо, готовясь встретить бранью и камнями всех, кто осмелится пойти на них. И первых — кяфиров, которые всегда идут первыми, увлекая за собой мусульман, забывших законы своей земли и свою веру.
А навстречу толпе шла девушка.
Она двигалась по горячему песку тихо, оступаясь, как слепая, но выискивая глазами кого-то в толпе. Лицо ее было бесстыдно открыто, но к этому давно привыкли даже одержимые. Иногда она останавливалась и через головы людей смотрела на шест, густо обвитый разноцветными ленточками и несущий жесткий, негнущийся флаг со звездой и полумесяцем над мазаром, смотрела на забор, скрывающий могильные плиты и стены домика, возле которого изнемогали от жары две акации. Они росли здесь как чудо, и это чудо стоило шпану большого расхода воды… Но ведь и сама вода была здесь чудом.
Девушка снова переводила глаза на толпу.
Оджиза искала отца.
Он не хотел показываться. Люди пришли защищать то, что им было дорого. А Халим-ишан с удовольствием уехал бы отсюда, чтобы не разжигать и не сдерживать страстей. И за то, и за другое могли заставить отвечать. И если он не уехал в последний миг, то лишь потому, что появилась эта девушка…
Ишан и не заметил, как он растолкал людей и вышел на два-три шага перед ними.
— Господи, боже мой!.. — воскликнул он, пораженный.
Оджиза посмотрела на него, да, она посмотрела… она его видела.
— Дочь моя! — крикнул ишан, и толпа затихла и слилась с тишиной пустыни, слабый ветер теперь только подчеркивал эту тишину.
— Ата! — крикнула Оджиза. — Отец!
Никогда еще Халим-ишан не испытывал такого беспокойства. И он забыл, для чего собрались эти люди, для чего сам был здесь… Он помнил только ночи, проведенные без сна в тоске по дочери, и дни, полные обиды… Сколько раз он мысленно выручал ее из беды и сколько раз он думал, что, может быть, дочери сейчас лучше, чем было. Но с этим рушилась вся опора его собственной жизни, и он тряс головой, отгоняя от себя дурные мысли, и растил в себе злость, пока душа не закипала…
— Ты зачем пришла? — спросил он остановившись.
— Папа, — сказала она. — Папа! Я вижу вас! Мне вернули зрение!
— Никто не может вернуть того, что отнял аллах, — величаво сказал ишан, с трудом удерживая равновесие на трясущихся от волнения ногах. — Раньше ты не видела ничего, кроме бога. Теперь ты видишь мир, но не стала ли ты слепой? Остался ли в твоей душе бог? Отвечай! Зачем ты пришла?
— Папа! Я вижу вас!
Лицо ишана помертвело, как кусок глины, но сейчас он не был больше отцом или только ее отцом, он был наставником многих. Он чувствовал себя последним оплотом и последним героем веры, некогда сиявшей над Бухарой, венцом ее славы для всей Азии.
— Отвечай!
— Скажите всем, что хорошие люди вернули мне счастье. Хорошие люди! Они хотят сделать жизнь лучше для всех. Пускай наши старики помолятся за них, если им так нужно молиться!
— Эти хорошие люди восстанавливают детей против родителей! — закричал ишан. — Ты не дочь мне! Ты мне больше не дочь!
Чем выше он поднимал руки для проклятия, тем истошней и уверенней становился его крик.
— Гоните ее! Гоните ее! Проклинаю! Проклинаю!
Толпа очнулась. В Оджизу полетели комья глины. Она не закрывалась от них руками. Первый же комок, попавший в нее, она подняла с песка и приложила к лицу. Земля рассыпалась в ее пальцах и потекла по щекам, повиснув белой пылью на ресницах. Люди замешкались, не понимая, что она делает.
— Уходи отсюда, дочка! — мирно пригрозил ей один из седобородых. То ли он был потрясен тем, что произошло на его глазах, то ли видел в ней все же дочь ишана, то ли просто пожалел хрупкую девушку.
— Это моя земля, — ответила Оджиза. — Никто не может меня прогнать отсюда.
С ревом и натугой разбрасывая из-под колес песок, к ней приближались два самосвала с людьми.
— Оджиза! Оджиза! — встревоженно кричал с подножки Хиёл.
Еще вчера Надиров сказал Бардашу, что тот придумал плохую штуку. Бардаш в обычной своей шутливой манере ответил, что не он придумал ее. Но Надиров не был намерен шутить. Он повысил голос. Всем было известно, что, когда Надиров расстроен, он кричит громче всех.
— Мазар — это вонь! — кричал он. — Вонь! Его надо засыпать землей — и всё! А вы хотите затеять вежливые разговоры с ишаном. Веером над вонью помахивать… Я пущу бульдозеры — сразу разбегутся. А потом пусть жалуются на меня, куда хотят.
— Ну так что же получится? — улыбался Бардаш. — Конечно, от бульдозеров старики и больные разбегутся и еще долго будут рассказывать, как их разгоняли. Вы хотите отогнать их от себя, и только. А я хочу, чтобы они сами ушли. И задумались.
— Динамитом надо разнести этот мазар! — кричал Надиров.
Так уж вышло, что Оджиза услышала этот крик и утром, никому не сказав ни слова, ушла к мазару пешком. Пока Хиёл догадался, пока Бардаш собрал тех, кто был под рукой… Одним словом, началось не так, как он думал.
Самосвалы заслонили Оджизу от орущих людей, Хиёл втянул ее в кабину, опасаясь, что опять полетят комки земли, машины подползали все ближе. Толпа не дрогнула, не попятилась, она сбилась плотнее, давно разгоряченная и готовая к жертвам… Попранная вера требовала жертв, и многие находили в этом утешение…
Оджиза плакала в кабине, растирая грязь по лицу. Хиёл совал ей в руки платок, боясь за ее глаза…
— Пусть плачет, — сказал шофер, — глаза ничем так не промыть, как слезами…
Из железных кузовов на землю попрыгали люди, которых собрала свадьба Куддуса. Бардаш говорил с подножки, чтобы его видели все:
— Халим-ишан! Вы выступаете в защиту людей… Не правда ли? Почему же вы не хотите, чтобы люди получили дешевое топливо? Почему мешаете нам, кто добыл это топливо из-под земли?
Халим-ишан заранее приготовился ко многим вопросам и заранее научил стариков, что кричать в ответ, но прежде всего и больше всего он надеялся, что дух веры будут поддерживать проклятья кяфирам, а вокруг Бардаша стояли одни узбеки… К тому же проклятьями было хорошо отвечать на проклятья, а этот Бардаш заговорил почти дружески с людьми.
— Ведь газ — доброе дело, отцы, — обратился он к старикам.
— Да! — ответил один из «отцов», взмахнув палкой. — Газ — доброе дело, но зачем же вы хотите сломать мазар? Кому он мешает?
— Хиёл! — позвал Бардаш.
Хиёл уже стоял за его плечом.
— Вы видели эти большие трубы? — спросил Хиёл стариков. — Они идут прямо, как стрела. Когда вы копаете арык, разве он обходит каждую кочку и каждый куст бурьяна?
— Наш мазар — святое место! — закричали старики и больные. — Это не бурьян!
Бардаш поднял руку, но долго ждал, пока они успокоятся. Люди видели, что их не теснят бульдозерами, с ними хотят говорить, и сами унимали особенных крикунов.
— Кто вам сказал, что это святое место?
— Это все знают!
— Я лично не верю в святые места, — сказал Бардаш, — но я знаю много памятников старины, которые верующие называют святыми и которые переданы под охрану государства или находятся в распоряжении Духовного управления. А Огненный мазар нигде не числится…
— Ты врешь! — закричали ему в лицо.
Он пожал плечами и вынул бумагу.
— Идите сюда, юноша, — поманил он пальцем студента духовного училища. — Прочтите.
Один стыдливо юркнул за спины других, а второй подошел.
Справка Духовного управления удостоверяла, что могила Ходжи Убони находится в другом месте, а Огненный мазар не записан в инвентарной книге ни как место захоронений, ни как место поклонения.
— Получается, что это выдумка! — сказал Бардаш.
— Халим-ишан! Что же вы молчите?
— Ишан-ата! — заволновались люди.
— Кстати, — прибавил Бардаш, — Халим-ишан тоже получил такую бумагу.
Но тут ишан, собравшись с силами, снова вышел вперед.
— Это место, — проскрипел он, — освящено молитвами людей. Оно освящено народом, а не Духовным управлением.
Людям хотелось верить, и его ответ понравился им. Людям не хотелось знать, что их обманывали много лет…
— Святые все это построили, и мы не дадим сломать!
Чувствуя, что толпа держится за него, как за спасательный круг. Халим-ишан приободрился, вздернул бородку.
— Нет, нет, — раздался голос не там, где стоял Бардаш, а сбоку от ишана. — Я знаю, кто это построил, ишан-ата!
К нему приближался старый чабан, с такой же редкой и седенькой, как у самого ишана, бородкой, только с лицом более прокаленным и руками более грубыми, в мозолях. Невдалеке паслись два верблюда, и никто не заметил, когда еще один верблюд подвез к мазару двух стариков и, опустившись на колени, дал им сойти на землю. Это были наш старый знакомый чабан, нечаянный друг Хиёла, и Сурханбай.
Бардаш давно выглядывал его в толпе. Он написал Хазратову, чтобы тот отпустил Сурханбая на мазар, и боялся, что старика не будет. Приехал!
— А вы не знаете, ишан-ата, кто, например, вырыл колодец?
— А вы знаете? — спросил ишан, усмехаясь.
— Да.
— Кто?
— Я.
Старик чабан сказал это так просто и негорделиво, что люди не рассердились, а с любопытством стали смотреть на него как на человека, приобщенного к чуду.
— Мы, чабаны-каракулеводы, — рассказывал старик, — вырыли своими руками этот колодец. А я не святой. Сами видите. Я человек. Мы вырыли в пустыне много таких колодцев. Хорошо, что не хватает на каждый по Халиму-ишану, а то бы всюду обирали людей…
Перед чабаном затанцевал мордатый шейк Мирза. Скинув тряпье, он показывал ему и всем свое тело с рубцами от язв. С тех пор как его видел Бардаш, он отъелся еще больше и еще неистовей защищал святость колодца.
— Я вылечился! Я вылечился! — повторял он.
Растолкав стариков и студентов, которые и сами были рады несказанно рассеяться, первый ряд теперь заняли больные.
— А ну-ка, помолчи! — оборвал его Сурханбай. — Дай сказать человеку постарше. А то у тебя язык покроется язвами! Дармоед!
Мирза быстро подобрал свое тряпье.
— А ты кто такой? — спросил он Сурханбая. — Откуда ты взялся?
— Я пришел из Мекки.
Люди снова пораженно затихли, придвинулись ближе.
— Я видел много таких, как ты, — продолжал Сурханбай, грозя шейху пальцем. — Ты вылечился? — сердито закричал он на парня. — Так иди работать! Который месяц ты кормишься тут вместе со своим ишаном?
Парня проводили смешком. Толпа смешалась.
— Кто вы такой, аксакал? — спрашивали старики Сурханбая.
— Я счастливый человек, — сказал он. — Сурханбай-ходжи. Ваше дело верить или не верить аллаху, но поверьте мне, что я был в Мекке и нигде в мире не видел столько обманщиков, как там.
— Вы тот самый Сурханбай, который бежал из Бахмала со своими овцами? — спросил его какой-то старик из защитников мазара.
— Тот самый.
— А я Азимбай! Помните, мы с вами спорили, кому принадлежит чинара, растущая на границе наших земель? Спилили дерево и разделили пополам. А оно и сейчас бы могло давать тень! Здравствуйте!
Старики обнялись и принялись приветствовать друг друга на глазах потрясенного Халима-ишана. Бардаш опять поднялся на подножку.
— Я хочу сказать больным, что выздоровлению некоторых несчастных помогла целебная сила этой воды. Одним она помогает, другим может повредить. Врачи изучат ее свойства и откроют здесь больницу или курорт. Вы все доживете до этого. Я вам обещаю! А сейчас бойтесь ишана! Он вас даром оберет и обманет! Эти старики, — показал он на Сурханбая и чабана, — правду говорят! Вашу веру ишан использует для своего обогащения. И ведь даже налогов с этих денег не платит! Я бы подумал, что это за вера, у которой такие служители, как Халим-ишан. Но это ваше дело. А наше — сказать вам правду…
Как-то так получилось, что вокруг Халима-ишана расступились люди, и он стоял словно в пустоте. Если раньше он держал голову высоко, как держит чуб кукуруза, то теперь опустил ее, как опускает свою метелку мягкая джугара.
— Халим-ишан, — обратился к нему Бардаш. — Вы знаете, что за вашу личную постройку у мазара газопроводчики назначили компенсацию… Хотя мне она кажется незаконной, потому что все вы нажили нечестным путем. Вы по-прежнему против сноса так называемого Огненного мазара?
— Я согласен, — выдавил из себя Халим-ишан, не поднимая глаз. — Они против…
Он обвел рукой вокруг себя, но люди отступали все дальше и дальше, освобождая дорогу бульдозерам бригады Курашевича, которые медленной поступью уже приближались из-за последнего бархана.
Земля слегка дрожала под ними. Это было похоже на землетрясение. Халим-ишан смотрел. Когда нож первого бульдозера коснулся забора и снес его легко, как бумажный листок, превратив в облако пыли, ишану стало больно, словно выворачивали не камни, а его сердце. Да, он прожил не очень чистую жизнь. Он хитрил, лукавил, изощрялся. Но все это он делал для веры. И вот его вера рушилась. А он не пожалел для нее даже дочери… Богомольцы тоже смотрели на разгром мазара и смеялись. Их не трогала слабость ишана, посрамленного слуги аллаха! О аллах! Спаси их и спаси своего слугу!
Во дворе лаяла забытая собака, никого не подпуская к себе. Ишан пошел за ней. Пыль ела глаза, но он успел еще увидеть старого Сурханбая и Хиёла, которые стояли рядом…
Лязгали гусеницы бульдозеров, разворачивающихся на мазаре, и не было слышно, о чем они говорили. Не услышим и мы… Но ведь мы можем догадаться. Может быть, дед уверял внука, что не сердится на него. Может быть, внук говорил деду, что рад встрече. А может быть, они просто молчали. Мы посмотрим на них издалека. Даже Оджиза не подходила к ним. В жизни нередко случаются такие минуты, когда людям лучше всего побыть вдвоем.
— А я один…
Очень часто Хазратов ловил себя на том, что вслух роняет эти пугающие слова.
Он и в самом деле сторонился людей. Вечерами брал у старшей дочери книгу, наугад, все равно какую, и, протерев очки уголком скатерти, читал, лишь бы не приставали домашние…
А мысли были все об одном и том же: что день, намеченный им впереди, воображаемый день его торжества, так и на станет явью для всех, а умрет вместе с ним.
Где-то люди даже мечтают вместе.
А он один…
В кишлачных сумерках за окном незнакомо фыркнул мотор. Здешние грузовики не отличались такой щеголеватостью. Обычно, подъезжая после работы или отправляясь в путь, они отдувались долго, протяжно, с серьезной трудовой одышкой. Джаннатхон, сидевшая рядом с шитьем на коленях, поймала взгляд мужа, встала и вышла посмотреть, кто пожаловал. Приоткрыв дверь, она вглядывалась в уличные потемки.
— Отец вернулся.
— Один? — спросил Хазратов, затаив безрадостный вздох.
— И Бардаш! — узнав другого человека, вскрикнула Джаннатхон, с тяжелой торопливостью повернула грузное тело к мужу и остановилась в растерянности. Она теперь всего боялась еще больше, чем раньше, и старалась действительно уловить настроение мужа по движению его бровей.
— Накрой на стол, — сказал он миролюбиво, почему-то вдруг пожалев ее.
Бардаш… Много раз за эти дни он вспоминал это имя, гнал его от себя и опять возвращался к нему… Если бы не то утро, когда однажды по просьбе Сарварова он позвонил ему и пригласил в обком, все могло сложиться иначе… Стоило ему тогда настроить Сарварова против Бардаша… Но после того утра уже многое случилось. Не поправишь… Полно! Разве от одного Бардаша зависела его судьба? Но он не хотел обвинять себя и опять повторял: «Да, Бардаш… Говорят же — миллиона друзей мало, один противник — и то много!»
— Салям, Бардаш! — между тем оживленно приветствовал он гостя.
— Салям, председатель!
— Вот уж кого не ждали!
Очень хотелось изобразить веселье и благополучие. Надо было загнать досаду поглубже в душу, не дать ей выступить наружу. Но в таком состоянии любая веселость принимает ложный вид. Чем лучше знал это Хазратов, тем громче шутил:
— Привет, идбой!
— Идбой? — ухмыльнулся Бардаш. — Что это значит?
— Это твое имя, — объяснил Хазратов, похлопывая его по плечу. — Идейный боец! Ну, как? — вдруг спросил он устало. — Выпьем по рюмочке или сразу будешь громить меня?
Бардаш качнул головой.
— Я буду громить тебя, а ты что будешь делать?
— А я буду каяться! — сказал Хазратов и впервые с момента их встречи расхохотался откровенно.
— Тогда давай сначала выпьем по рюмочке, — сказал Бардаш.
Хитрый старик сослался на усталость и оставил их. Хазратов понимал, что этот «агитатор» уже успел осветить Бардашу колхозные дела. И, конечно же, это он привез Бардаша сюда.
Первую рюмку они выпили молча. Азиз сразу налил по второй.
— За что? — спросил Бардаш.
— Свалили Огненный мазар?
— Свалили.
— Ну, вот! За твои успехи.
— И за твои, — сказал Бардаш.
— Смеешься?
— Нет. За будущие. Как живешь?
Хазратов поставил рюмку, повертел ее за ножку, не заметив, как плеснулись на стол капельки, подумал, что ответить? Если бы не старые навыки, он давно бы, как некоторые городские «интеллигенты», соскочил с натертой спины коня и пешком удрал в город… В конце концов он какой никакой, а инженер… Служба нашлась бы… Все кругом развивается! Но старые навыки не давали ему паниковать… Хотя их сейчас не любят. За них ругают…
— Трудно сейчас, — пожаловался он искренне, как не сказал бы Бардашу никогда раньше. Он и сам себе удивился — ведь ему раньше никогда не бывало трудно! — Колхозники не такие тихие и безобидные, какими были… Все умные стали… Перед всеми держи отчет… Все недовольны председателем. Сверху контроль — снизу критика, снизу контроль — сверху критика, все время ты под огнем, или крутись или ложись, как на войне!
— Крутишься?
— Как всегда, когда денег мало… Тракторы жрут средства, не разжевывая. Запасных частей нет. Удобрения обходятся дороже золота. За счет животноводства думаем развить хлопководство, а потом за счет хлопководства подтянем животноводство.
— Ну, раз шутишь, значит, еще не так плохо…
— Плохо, — сознался Хазратов. — Я думал, все течет, все меняется. А вот деньги текут, но ничего не меняется.
— Тебе подсказывали, как деньги тратить…
— Хотелось сразу показать, что дела пошли вперед…
— Надо, чтобы они действительно пошли вперед, тогда все сами увидят…
— Легко говорить!
— У тебя есть предложение? — спросил Бардаш. — Есть выход?
— Есть, — ответил твердо Хазратов. — Колхоз «Бахмал» сделать совхозом…
— Председателя колхоза — директором, чтобы ему никто не мешал командовать, — договорил Бардаш. — А свои заботы свалить на шею государства… Эдак и совхозу не сдобровать… Думаешь, если один палец отрубить, другой вырастет длиннее? Рука сильная, когда все пальцы здоровые. К тому же, управляя колхозом, люди учатся демократии, учатся коммунизму.
— А я на пороге коммунизма упал и ударился, значит, головой об этот самый порог? — горько усмехнувшись, проговорил Хазратов. — А ведь я не хотел…
Бардаш смотрел на него в упор и поглаживал подбородок. Хазратов осекся и сказал:
— Не так начал…
— Скажи сам колхозникам это, Азиз. Они поверят.
Со слезами в комнату ворвалась Джаннатхон и выкрикнула:
— У нас дети! Вырастили бы вы сами пять-шесть человек!
— Уйди! — велел Азиз. — А если хочешь слушать — сядь здесь и слушай.
Она смутилась, вобрала голову в плечи, тихонько подтерла вокруг его рюмки и ушла неслышными шагами. Только пол проскрипел.
— Думаешь, я скажу им — и все сразу пойдет легко?
— Нет. Если б было легко, зачем бы тебя сюда прислали? — пожал плечами Бардаш. — Но чем труднее, тем ближе держись к людям. Не отказывайся от их помощи Сам говоришь — они умные…
Хазратов долго молчал, глаза его опять смотрели куда-то вдаль, он что-то вспоминал, и, казалось, забыл, что здесь Бардаш. Потом встал, достал какие-то листки из комода.
— Не думай, — сказал он. — Вот, я уже написал в райком о своих ошибках… Признаю, что отстал от жизни… Да, да! Если вода застоится, она портится! Она должна течь! Течь!
Он говорил так, как будто Бардаш не понимал этого, а он его учил. Он кричал и все тыкал листки в руки Бардаша, но Бардаш не взял их, не стал смотреть.
— Смешные мы люди, — сказал он, закуривая. — Виноваты бываем перед людьми, а винимся перед начальством… Может быть, это и заметней, но не так слышно. А?
Хазратов стал медленно сворачивать свои бумажки.
— Ладно, — сказал он. — Я скажу все колхозникам. Сам. А они мне поверят, как ты говоришь?
Глаза Бардаша одобрительно смягчились и потеплели.
— Верить, не верить — жизнь покажет…
Он был прав.
Этот роман кончается, читатель, но ведь жизнь продолжается.
Газ уже стучался в Каршинские ворота Бухары. Известно, что люди, строившие Бухару, не думали об автомобилях. Тем более не думали они о трубах газопровода. Газ подстегивал мысли о реконструкции старого города, где улицы вились, как тропинки, и напоминали безводные арыки под высохшими деревьями…
Ягана, которой не сиделось дома, ходила смотреть, как над лабиринтом обреченного жилфонда прошлых веков строили висячий газопровод. Трубы пробегали над крышами, над перекрестками. Газ, как говорил Бардаш, никого не обходил своей заботой, но эти каркасы летучих труб словно отчеркивали и запаковывали ненужную старину для отправки в багаж памяти. История с ней прощалась… Еще недолго…
Как-то, глядя на работу сварщиков, Ягана почувствовала, что у нее закружилась голова. А очнулась она в больнице. Раскрыла глаза, наполненные слезами, и спросила слабым голосом:
— А ребенок? Ребенок?..
И доктор — двоящееся, розовое, улыбающееся лицо среди белого сиянья одежд — сказал:
— Сын.
В это время Дадашев, как и все отцы, уже стоял у дверей родильного дома, растерянно повторяя: «Три килограмма и двести граммов…» А когда его спросили, что передать жене, он робко, как виноватый, протянул букет цветов. Это были тюльпаны, привезенные из пустыни…
Как немеркнущий тюльпан, на площади Светоч Востока пылал вечный факел газа, добытого из-под песков. А на песках коротким цветением дрожала быстрая весна…
Тут она начинается рано. Уже в феврале пробивается травка. И вдруг, на рассвете, пустыня пунцовеет, словно ее всю устлали туркменскими коврами. Но стоит пробежать маленькому ветерку, и вы видите, что ковры живые. Это тюльпаны. Шесть-семь дней на восходе солнца перед вами рдеет фантастический багровый горизонт, и солнце катится по тюльпанам… Земля по краям траншей, идущих от новых вышек, становилась красной от головок срезанных тюльпанов. Парни привозили в Газабад охапки цветов и пели:
Вот тюльпаны, тюльпаны, тюльпаны,
Девушки, украсьте себя тюльпанами!
И Бардаш привез букетик в Бухару своей Ягане. А еще через месяц они возвращались в Газабад.
Бардаш уезжал на трассу большого газопровода и зашел попрощаться с Сарваровым.
— Жалко мне расставаться с вами, — сказал тот.
— Но ведь это не такая уж для вас неожиданность, — усмехнулся Бардаш.
— Да, конечно, я сам рекомендовал вас…
Они крепко пожали друг другу руки.
Асфальтированная дорога бежала в пустыню вдоль Зарафшана. Зарафшан и сам пока еще тянулся полосой, ровной, как асфальт… Где-то река расширялась, и на ней виднелись острова, как лепешки на подносе. Иногда вода блестела узкой лентой, иногда и вовсе тесьмой среди песков цвета золы, будто на них никогда не цвели тюльпаны. Но река упрямо пробивалась вперед, и вместе с ней пробивалась полоса жизни, стиснутая песками, зеленея садами, растекаясь хлопковыми полями, пестрея кустарниками…
Удивительная река — Зарафшан! Как легенда. С далеких гор она несет свою воду в пески, по капле раздавая ее людям и растениям, цветущим и плодоносящим для людей. Зарафшан не спешит, как Сыр-Дарья или Аму-Дарья, к Аралу. Его не ждут морские рыбы. Где-то незаметно река высыхает, отдав последнюю каплю последнему стеблю…
Редкая река! Она впадает в жизнь людей… И люди называют ее Золотоносец.
Вот и человеку бы такую судьбу, как Зарафшану.
То ли Бардаш думал об этом, то ли шептал сыну, которого держал на руках. Сын спал, пока еще ничего не зная ни про Зарафшан, ни при Газабад, куда они ехали, а Ягана все время поправляла на нем пеленки и одеяльце, следя, чтобы не очень дуло из окна.
На следующее утро Бардаш отправился дальше, за газопроводчиками, оставив за собой наезженные пути.
— Куда? — спросил Алишера знакомый водитель с бензовоза, из которого они заправились.
— В сторону Урала! — ответил Алишер и махнул рукой в глубь пустыни.
Дорог тут не было.
Алишер рассказывал, что его звали работать в таксомоторный парк на новой «Волге».
— Вернусь — успею.
А Бардаш думал, что никогда уже Алишер не захочет крутиться по одним и тем же улицам после этих бескрайних просторов. На этой свободе еще не было ничего, тут все создавалось заново, и это было интересней всего готового…
Солнце росло вширь и ввысь, словно только что вынутое из огня. Ему не мешали ни горы, ни деревья, и оно разбрасывало вокруг себя красные искры. Красный песок скрипел под колесами видавшего виды «козла». Все растения — и пушистые кустики елгуна, и жалкие ежики колючки — словно привстав, смотрели на солнце. Отряхиваясь от песка, они встречали с надеждой день. Кто не видел рассвета в Кызылкумах, может считать все это преувеличением, ну а кто видел — подтвердит…
А солнце желтело, расплескивалось, золотилось, как единственный подсолнух, выращенный в пустыне.
Солнце еще не поднялось над крышами, когда к Ягане прибежала Оджиза.
— Яганахон! Вы отдадите Даврана в наши ясли?
— Вам я его доверяю.
Оджиза работала в яслях, но прибежала она не только потому, что хотела увидеть Ягану и ее сына.
— Почему вы плачете? — спросила Ягана.
— Хиёл уехал.
— На трассу?
— Да.
— Бардаш-ака тоже.
— Если бы взял и меня с собой…
— Но ведь вы ждете ребенка, милая… Мы — женщины, с нами остается их любовь и… и мы гордимся ими…
— Они хитрые, — сказала Оджиза, не стирая слезы, катящейся по лицу. — Они знают, что в разлуке мы их любим больше.
— А когда они возвращаются? — спросила Ягана с улыбкой.
— Ох, эти мужчины, — вздохнула Оджиза. — Нет им никакого покоя!
Но, может быть, за это они и любили своих мужчин.
Ташкент — Бухара — Москва.