ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

И снова пыль, пыль, пыль… Ее так много, что всю не поднимешь, — шутит Алишер. Но и простору много — никакой пылью не закрыть. Ехали, ехали, стало темнеть.

Алишер все придумывал, то его зовут работать в детский сад, молочко подкидывать, а то на базу «Плодо-овощ» — арбузы развозить по лоткам, куда уж лучше, упал арбуз, разбился — насыщайся! А может, и не выдумывал.

Бардаш дремал и улыбался. То и дело одним глазом он смотрел вперед, на так называемую дорогу… Чтобы не уснуть, он высунулся из окна. Пыль то обгоняла «газик», то отставала, но все время слышался ее запах и резало в глазах…

Казалось, кругом — небо, и они не едут, а летят.

Тонкий, как иголка, свет одиноких звезд не достигал земли. Чем ниже опускался небосвод, к которому они подъезжали, тем меньше становилось звезд, они тонули во тьме горизонта.

Широкий простор густой тенью надвигался навстречу, будто подгоняемый кем-то. Удивительно, что пустыня походила на темный лес. Редкие кусты лохматого елгуна, который здесь зовут братом саксаула, проваливались за машиной. Раз — и нет, исчез. Черный, пахнущий пылью воздух впереди и сзади.

Но вон там, как искры костра, звезды не исчезают, они занимают все большую площадь, они, как стая, подлетевшая к земле, вот-вот сядут.

Это уже не звезды. Это лагерь трубоукладчиков газопровода, это колонна Анисимова, которая идет через дни и ночи, через жару и ветры, сваривая трубы, зарывая их в землю, оставляя за собой надежное русло для голубой реки газа…

Вчера Бардаш прочитал в газете, что Ферганский завод уже начал выпускать газовые плиты. Их потребуется очень много для азиатских городов. Рабочий корреспондент с завода жаловался, что какой-то ташкентский снабженец Вракин не прислал эмалированных деталей… Вракин, Вракин, что же ты обманываешь людей? Люди готовятся к встрече дорогого гостя — дешевого газа. А вспомнят ли они, зажигая газ над конфоркой, чтобы быстренько изжарить яичницу перед работой и вскипятить чай, что здесь вот, в аду пустыни, с пересыхающими ртами стояли люди и сваривали трубы? Хоть раз, да вспомнят! Ну, а если и нет — невелика беда. Ведь всего не упомнишь! Работать надо!

— Стоп, телега, — сказал Алишер и, облизав губы, сплюнул песок.

Огни обступили «газик» со всех сторон. Где-то играла гармонь, где-то пели, где-то смеялись, где-то стучали костями домино, а где-то плакал обиженный ребенок. Одним словом, как будто приехали на обжитой курорт, а не в пустыню.

Бардаш зашел в вагончик, и Анисимов, отложив книгу, закричал:

— Лена, смотри, кто приехал! Саша, Боря, смотрите! А ну, марш с колен! Салям алейкум!

Оба сына сидели у него на коленях, он читал им.

Лена поздоровалась, вытирая руки о фартук. Она стирала в тазу. Была она беленькая и румяная, как свежий калач из печки.

— Что прикажете, дичь или зайца? — спросила она сразу, смеясь глазами.

— Это она хвалится, какой я охотник! — не без гордости засмеялся Иван.

— Вот наше ружье! — Младший Борис, очень похожий на отца, показал на стенку.

Старший дал ему подзатыльник, чтобы не лез в разговор взрослых.

— Мама! — закричал Борька. — Чего он дерется?

Старший дал ему еще раз.

— Это за жалобу.

— Видал-миндал? — хохоча, спросил Иван. — Каждый день так. Воспитанные.

Скоро они сидели за столиком, над которым витали ароматы зайчатины.

— Значит, хватает времени и на охоту? — поинтересовался Бардаш. — Или зайцы сами на мушку лезут?

Анисимов вытер губы, закурил.

— Слыхала, Лена? Как он меня подначивает? Это значит, приехал нажимать. А мы и так жмем на все скорости. Аж трактора трещат. Быстрей не выйдет.

— Август впереди, самая жара… Как бы тише не вышло. А быстрее бы тоже хорошо.

Бардаш рассказал о том, как размахнулся Надиров, о новых подземных куполах вокруг Огненного мазара, заполненных газом. Была надежная основа для того, чтобы к осени обещать газ ташкентцам…

— Кстати, что это за Огненный мазар? — спросил Иван. — Я уж сам хотел к тебе ехать… Чтобы подвести трубы к газосборнику, нам придется разрыть эту самую святыню. Мешает, как прыщ. Помогай!

— Нет там даже пуговицы от святого. Все выдумки. Снесем мазар, проложим газопровод, убьем двух зайцев сразу, охотник.

— Смотри, чтобы это меня не задержало.

— Посмотрю.

— А кто же это придумал тут святое место? — опять засмеялся Иван.

— Есть такой… Халим-ишан.

Иван присвистнул, почесал за ухом.

— Халим-ишан? Смотри, Лена! Это нашей Оджизы отец. У нас ведь тут этот самый… парнишка, который убежал с вышки Шахаба…

— Хиёл? — спросил Бардаш. — Я знал, что он где-то на трассе, он Хазратовым письмо прислал, но где точно — не сообщил…

— И с ним девушка, Оджиза… Она слепая… Дочка Халима-ишана, — объяснил Анисимов.

— Та-ак… — протянул Бардаш.

История эта начала ему чем-то нравиться, хотя усложняла и жизнь Хиёла и отношения с ишаном. Но все же не попал под влияние «духовного наставника» в тяжелую минуту, а даже вырвал из мрачного плена девушку. На это требовалась воля и смелость. Характер!

— А где он?

— У Сережи Курашевича был помощником, стал сменщиком. Уж больше месяца… Безропотный парень…

— На трубоукладчике, значит?

— Ага… Завтра увидишь…

Но до завтра они еще посидели на приступочке и покурили. Лена, понимая, что им надо поговорить не только как начальникам, но и как друзьям, оставила их, увела укладывать сынишек во вторую клетушку вагончика, и сама улеглась. А они слушали, как затихает ночь в пустыне. Смолкали голоса и музыка, засыпала жизнь, чтобы утром проснуться рабочим громом, из-за которого и людских голосов не слышно.

— Ягана-то как? — спросил Иван.

— Бурит вокруг мазара.

— Вы-то как?

— Мы-то? — переспросил Бардаш, улыбаясь в темноте. — Мы счастливы, как молодые, Ванюша. У нас скоро будет сын.

Иван посидел молча, похлопал Бардаша по коленке.

— Не загадывай, а то дочь будет…

Бардаш вздохнул — теснило в груди от счастливого ожидания.

— Пусть дочь.

— Ну что ж, — сказал Иван, снова разминая сигарету и угощая друга, — значит, политико-моральное в этой семье на высоте.

— На высоте, — подтвердил Бардаш.

— Вот чего мы мучаемся! — сразу перескочил на деловое Иван. — Битум плавится. Вычистишь трубу, начинаешь обливать битумом перед укладкой в траншею, а он весь на земле. Течет и течет. Слезы!

— Солнце! — громко причмокнул языком Бардаш. — Солнце! Скажу ученым, пусть ломают голову, как изолировать трубу без битума… А то встанем… Солнце никуда не денешь…

— Автомат природы, — согласился Иван. — Пиши им, чертям, пусть выручают. Битум плачет, и я плачу, беда. Сам увидишь…

Пекло с утра, без предупреждения.

Землеройки уже ушли вперед, на распорках за ними тянулись трубы, которые обхаживало великое множество людей. По всей длине под трубами на песке виднелись отпечатки человеческих ног. Долговязый человек в белой шляпе и белом халате привлек внимание Бардаша, он подошел. Человек скинул шляпу таким движением, как будто хотел передохнуть, его сильно порыжевшие волосы заблестели на солнце.

— Здравствуйте, Бардаш Дадашевич!

Это был Коля Мигунов.

— Ну, как трубы? Лечить не придется?

— Пока здоровые. Стараемся, чтобы не болели.

Он вытер пот со лба и продолжал работу. Умный прибор и ампула с изотопами позволяли Коле фотографировать сварные швы. Он показал несколько пленок Бардашу. Швы были без изъянов, без трещин и пропусков. Коля глотнул из фляжки, висевшей на боку, и перешел к следующему шву, обнимавшему трубу.

— Вы простите, что я работаю. Мы между двумя огнями. Монтажники подгоняют, а изолировщики подстегивают. Стоять некогда. — Он опять вытер лоб. — А тут еще и третий огонь — солнце! — и ткнул рукой в небо.

Солнце жгло и давило сверху, как пресс.

— Стоит, как сторож! — усмехнулся Коля Мигунов.

— Солнцу не скажешь: «Прикрой свое лицо!» — в свою очередь усмехнулся Бардаш. — Есть у нас такая присказка… Если на солнце кричать даже с минарета, оно не послушается…

Но что-то надо было делать.

— Место, которое вы сейчас проходите, самое сухое…

— Так и есть! — Коля опять свинчивал колпачок с фляжки, чтобы глотнуть.

— Не пейте. Вода сейчас же выйдет по́том.

Уставали и надрывались машины, тек битум, задыхались люди. Бардаш понимал: агитация тут не поможет, люди и так старались работать из последних сил. Недаром, чтобы похвалить Хиёла, Иван вчера нашел единственное слово: безропотный. Что-то надо было придумать в помощь людям. А что?

К полдню песок раскалялся так, что расторопные хозяйки быстренько пекли в нем яйца на обед. И воздух над пустыней становился, как песок. Люди дурели. Град капель катился по векам. По́том обливались, как из ведер.

Бардаш шагал, увязая в раскаленном песке, назад, к лагерю. Трубоукладочные машины, вытягивая тонкие руки, осторожно опускали нитку трубы в траншею. Железная рука, торчащая вбок от машины, гремящей вдоль траншеи, бережно держала трубу на весу и деликатно переносила на дно, как в мягкую постель. Человек и тот не пожаловался бы на такое обхождение.

— Хиёл!

Он не слышал, он смотрел на трубу, мягко подавая машину вперед. Гусеницы лязгали, рассыпая звон по окрестности.

Ну, пусть работает! Потолковать и вечера хватит… Когда стемнеет. И тут Бардаша остановила любопытная мысль: а что если работать ночью, когда нет солнца, когда и битум не будет таять и людям легче, а днем отдыхать?

Он застал Анисимова за подсчетами.

— Смотри-ка, Архимед! — сказал Иван. — Я и сам об этом догадался. Свету не хватит и ночи не хватит… Ночь совсем маленькая. Положим, свет мы обеспечим, а время? Мы ведь и так должны нажимать, значит, работать день и ночь… Что-то надо еще искать. А на солнце платок не накинешь, это у вас правду говорят. Так, кажется?

— Солнце далеко, искать надо поближе, — раздумчиво проговорил Бардаш, вытирая лицо уже мокрым платком. — Слушай, Ваня. Надо вот что… Только ты не смейся… Все гениальное просто… Надо всех снабдить зонтами… Мы не можем закрыть солнце, надо закрывать себя… Люди будут работать в тени. Ясно?

— Ага… — сказал Иван. — Смотри-ка! — Идея ему понравилась. — А машины?

С машинами было хуже. Решили объявить конкурс на рационализаторское предложение. К вечеру явился Курашевич со своим проектом. Он предложил укреплять над машинами бочки с водой и все время поливать моторы, как из душа.

Вечер ушел на обсуждение, опять не повидался с Хиёлом. С утра начали приторачивать бочки над моторами землеройных и трубоукладочных машин и зонты над людьми. Дело всем понравилось. Смешно, просто и полезно. Сварщики наварили каркасов и отдали женщинам обшивать их. С зонтами сварщики обращались проще всех. Клюнут разок контактом в трубу — и зонт стоит. И они ведут дальше шов, прячась в тени зонта, как городские мороженщицы или продавщицы газированной воды у сатураторов. Красота! Тень — великое дело.

Зонты разбросали пятнышки тени по пустыне.

Пришел приказ из Ташкента, из треста, прекращать работу в самые немыслимо жаркие часы, переключаться на дочь — в других колоннах были случаи солнечных ударов. Анисимов ответил, что работает под зонтами и с душем для машин, просил подкинуть молоковозов, связался с начальниками других колонн по радио, рассказал о своих нововведениях…

На следующий день приехала делегация буровиков вызывать газопроводчиков на соревнование. И Шахаб, и Рая, и Бобомирза, и Куддус… Они сразу обратили внимание на зонты.

— Куддуска! — закричала Рая. — Сделай себе такой зонт, а я обошью его штанами Шахаба Мансуровича. А ему купим другие…

— Нет, не надо, не разоряйте его, — смеялся Анисимов. — У него штаны под цвет газа… Я и не думал, что ты такой стиляга, Шахаб!

Друзья из политехнического подшучивали друг над другом. Уж такая у них была студенческая привычка.

— Некогда мне о штанах думать, — отбивался баском Шахаб.

— Брось, брось, — все еще веселился Анисимов, — ослепил!

Шутили много, но присели поговорить и всерьез.

Устроились так: положили на песок две трубы параллельно, как скамейки на трибуне стадиона, к трубам тут же приварили зонты на железных ногах и расселись, ни дать ни взять, словно в парке культуры и отдыха. Сначала поближе познакомились друг с другом. Анисимов рассказал о Курашевиче, который задавал темп всей колонне, а Шахаб о Куддусе. Ребята смущенно растирали пыль каблуками. Анисимов одарил всех сигаретами, и, закурив из общей пачки, стали обсуждать одной семьей, как подвинутся работы на трассе.

— Зонтами-то мы себя обеспечим сами, а вот бочек маловато… — сказал Анисимов.

— За бочками присылай к нам людей, сынок Иван, — ответил Бобомирза. — У нас бочек много, все время горючее возят, бочки остаются.

— Ну, отец! — обрадовался Курашевич. — Вот это, я понимаю, честное соревнование!

Бобомирза кинулся на помощь жене Анисимова. Она несла самовар. Самовар блестел, как зеркальный. Бобомирза снял с плеча Лены полотенце, усадил ее рядом с мужем, а сам принялся хозяйничать. Он наливал чай из самовара в чайники, затем в пиалу, из пиалы трижды в чайник, чтобы разбудить, разбередить заварку. Узбеки говорят: первая — пена, вторая — муть, а уж чай — третий… Всем разнес старик чай и леденцы, как истый чайханщик, а потом вернулся к самовару, щелкая пальцами и пританцовывая:

— Вот роза, вот роза, вот роза,

Все мои розы тебе, девушка!..

И подал пиалушку с розой на боку Лене.

— Последние капли чая самые сладкие! — сказал он ей.

Курашевич и Шахаб подписали договор.

— Надо бы сообразить чего-то покрепче чая, — прогудел Курашевич добродушно и тоскливо.

В это время в стороне показались трое: это были Бардаш, Хиёл и Оджиза. Они встретились за «магазином». Увы, в том магазине нельзя было купить ни бутылочки, ни закуски. «Магазином» называлось место, где складывались трубы, изоляционные бумажные ленты и другие материалы. Выйдя из машины после объезда трассы, Бардаш увидел парня, который то ли следил за кем-то, то ли прятался от кого-то. Он подошел ближе.

— Хиёл!

Парня держала за руку девушка. Она сидела на земле.

— А это Оджиза?

— Да.

— Она написала отцу?

— Да.

— Ну и что?

— Он проклял меня.

— Это не самое страшное. Меня ишан давно проклял, а я живу. От кого вы тут прячетесь?

Хиёл потупился:

— Там наши.

Издали Бардаш разглядел и голубого Шахаба, и танцующего с чайником Бобомирзу.

— А ну, пошли.

Он взял за руки Хиёла и Оджизу, как детей. Так он и подвел их к будущим соперникам в соревновании за звание коммунистических бригад, распивающим чай.

— Вот он! — закричала Рая то ли обрадованно, то ли осуждающе.

Оджиза повернула в ее сторону настороженное лицо, ресницы ее глаз запорхали.

— Пойдем отсюда, Хиёл, — позвала она.

Но Хиёл не двигался с места. Он смотрел на обожженные руки Куддуса виновато, расширенными глазами.

— Здравствуй, Хиёл, — первым сказал Шахаб.

Хиёлу хотелось сказать обычные слова, которые говорят после такой беды, какая разделила его с этими людьми, но он не мог говорить, он молчал. Он не мог даже ответить «здравствуйте». Только глаза его словно бы буравили песок, уходя взглядом все глубже и глубже.

— Это мой ученик, — сказал Курашевич и положил руку на плечо Хиёла. — Бывший ученик. А сейчас хороший трубоукладчик.

— Значит, работаешь, Хиёл? — спросил Куддус, и все еще не было ясно, насмешливо он это сказал или положительно.

Хиёл опять промолчал.

— А это его невеста, Оджиза, — сказал Бардаш.

Все присматривались друг к другу. Казалось, даже Оджиза смотрит на новых, незнакомых ей людей, имена которых слышала и знала по скупому рассказу Хиёла.

Как рыжий снег, взвихрилась над ними песчаная пыль. «Неужели опять ветер!» — подумал Анисимов и оглянулся. Ветра не было. Старый чабан с козлиной бородой гнал большую отару овец. Овцы подняли пыль ногами. Чабаны теперь часто гнали свои отары мимо газопроводчиков, чтобы посмотреть по пути на диковинные машины, своими глазами увидеть, как творится чудо пустыни.

Старик пропустил отару и подошел к Хиёлу. Он поднял руки, словно для молитвы.

— Счастье, что я тебя встретил, сынок! Третий месяц гоняю твоих овец.

Хиёл уже узнал старика, с которым его свела пустыня. Он молчал.

— Каких овец? — спросил удивленный Анисимов. — Ты еще, оказывается, частный собственник? Что за овцы, отец?

— Пять штук, — ответил старик, — за пять волчат. Он же разорил волчье логово. Не испугался! А вы ничего не знаете? Вах! Пять волчат он взял… Голыми руками… Вах! Как не знать такого? Колхоз дал ему премию — пять ягнят. Были ягнята — стали овцы. Давай расписку, джигит, выбирай овец, плов делай своим друзьям!

— Ну вот! — закричал Курашевич. — А вы говорите!

Хотя никто ничего не говорил.

— Давай расписку! — кричал старик.

— Не надо мне овец.

— Заработал. Бери!

— Бери, — сказал Курашевич. — Плов же… Угостим людей!

К плову нашлась у кого-то и бутылочка. Ждали тоста. В честь подписания договора пир вышел хоть куда. Анисимов поднялся.

— У меня речь не написана… Да и нет времени произносить речи. И Курашевичу, и Хиёлу сейчас в ночную смену… Выпьем за то, чтобы после этого больше не пить.

Оджиза засмеялась, а Куддус, который сидел рядом, сказал:

— Я на тебя сердился, Хиёл. Я ведь думал, ты за Раей собрался ухаживать. А ты… — Он показал на Оджизу. — Сама ушла с тобой?

— Спроси у нее.

— Какие планы?

— Хотим вылечить глаза Оджизе.

— Но на трассе нет клиники.

— А мы же с трассой дойдем до Ташкента!

— Ну, выпьем!

И это было равносильно прощению. Это было, может быть, даже больше прощения.

2

По-новому открылся перед Хиёлом мир. Теперь каждая травинка росла для него и каждая птица для него пела. Перед отъездом друзья-буровики заставили Оджизу взять дутар. Не стесняясь, она пела о любви. Как птица.

И всю ночь, пока работал Хиёл, укладывая трубы в земляную постель, с ним жила песня Оджизы. Ни лязг гусениц, ни грохот сгружаемых у «магазина» труб не могли заглушить ее, потому что она звучала внутри Хиёла. Он и сам отвечал ей:

Твое лицо, как луна,

Все время со мной.

Мне не до сна, мне не до сна

Вместе с луной!

Он поворачивал штурвал, не слыша тяжести труб, вел свою машину, настигая огни электросварки.

Жажду, жажду-у-у увидеть твое лицо,

Любимая моя!

Жа-а-жду-у-у!

— Ты чего орешь? — спросил его какой-то грузчик, задрав козырек кепки.

— Жа-ажду-у-у! — пел счастливый Хиёл.

И весь мир понимал его, кроме этого грузчика. Весь мир — от огней поселка до звезд, от луны до солнца, которое уже катилось где-то за краем земли навстречу Хиёлу, — был создан для него и для счастья. И эта фляжка воды на боку, и эта пустыня, и рычащий мотор, и запах битума, и выгнутая, как коромысло, труба, повисшая над траншеей, все входило в счастье и составляло его, как отдельные буковки составляют слово, потому что фляжку наливала Оджиза, по пустыне ходила Оджиза, трубы касалась своей рукой Оджиза, потому что и она слышала гром этой ночи, даже во сне…

— Жа-а-жду-у-у!

— Малохольный, — сказал грузчик своему соседу, кивнув на Хиёла через плечо. — Или влюбился!

Значит, и он понял. Теперь в мире не оставалось ни человека, ни былинки, ни песчинки, посторонних, пролетающих мимо счастья Хиёла, независимых от него.

Утром он повел Оджизу вдоль траншеи. Он давно хотел это сделать, но еще никогда мир так не принадлежал ему и он так не принадлежал миру, как сегодня. Прежде он чувствовал себя здесь гостем, еще хуже, человеком, нашедшим случайный приют, а сегодня он стал хозяином, властелином мира, и ему, право, было не до сна даже после трудной ночи.

Пламя вспыхивало на земле и в воздухе, вспышки пламени роились вокруг труб, как пчелы, и трубы раскалялись докрасна, огненно наливаясь силой и вырастая. Сварщики лежали на боку, на спине, стояли на коленях.

— Что здесь происходит? — спросила Оджиза.

— Здесь свариваются трубы, любимая, — сказал Хиёл. — Из многих труб получается одна на тысячу километров. Железо варят в огне, и его уже не разорвать. Трубы приставляют край к краю и как бы сшивают их огнем. Это место так и называется — шов.

— А огонь они держат в руках?

— Они держат в руках электричество. А оно дает огонь. Вы увидите это.

Сварщики не обращали на них внимания. Каждый смотрел в свою точку. Когда сварщик варит, хоть красавицу поставь за его спиной, хоть фокусы показывай, хоть открой ворота в рай, он не оглянется. Словно для него нет жизни, кроме этой слепящей искры, которая пляшет на разорванных краях, заставляя их сродниться, скипеться. Он сам творил такой фокус, что другим фокусом его не удивишь, не отвлечешь. И каждый фокусник оставляет на стыке свою фамилию, чтобы начальство знало, с кого спросить, если рентгеновские лучи Коли Мигунова отыщут брак.

Это все рассказывал Хиёл Оджизе.

Облепляли бесконечную трубу битумом и бинтовали в бумагу тоже машины.

— Вчера, — говорил Хиёл, — этот проклятый битум тек на землю, как мутная вода, а сегодня загустел и больше не тает. Знаете, почему? Потому что над ним стоит ваш зонт.

Да, вчера Оджиза обшила материей много проволочных каркасов. Больше всех.

Под зонтом битум тек лениво, горячая труба схватывала и останавливала его, а не плавила, как на открытом месте.

— Вчера все таяло на солнце, а теперь тут тень.

— А что такое тень, Хиёл? — спросила Оджиза.

Он ответил:

— Когда жарко, куда спешит человек? В тень. Куда бежит собака? В тень!

— Какая она? — спросила Оджиза. — Я забыла.

Он грустно задумался и беспомощно сжал ее руку.

— Солнце светит с одной стороны, — сказал он. — Оно не может сразу со всех сторон окружить дерево, если только не стоит над ним, в зените. И под деревом всегда есть тень, место, куда солнечные лучи не попадают. Там и прячутся люди для отдыха. А под зонтом еще лучше, потому что он, как шляпа, не пропускает лучи сверху. Под ним всегда тень. Зонты стоят сейчас на битумной машине и на автогудронаторе. Теперь люди не разлучаются с тенью, как и деревья. Как мы с вами. Я — ваша тень, любимая… Мы никогда не расстанемся.

— Можно, я потрогаю битум пальцем, — сказала Оджиза и протянула руку к трубе.

Битумщик замахал на них, зачертыхался. Черный, ползучий, как мед, состав был горячим.

— Ой! — вскрикнула Оджиза.

И поднесла черный палец к губам.

— Вы обожглись? — спросил Хиёл.

— Нет… Немножко…

— Это еще халва… — засмеялся битумщик. — Вчера бы!.. Уводи ее отсюда!

Он пустил струю битума сильнее, а сзади проворные руки машины наматывали бинты бумаги, и сквозь щели обмотки битум вылезал каплями.

— Уходи от него, Оджиза! — кричал битумщик, смеясь. — Он сам грзный, как шайтан. И тебя измажет. Красавица! Уходи!

— Она от меня никогда не уйдет, — сказал Хиёл. — Правда?

Оджиза не ответила, но никогда ее молчание так не соответствовало пословице, на всех языках гласящей, что молчание есть знак согласия.

Хиёл вел Оджизу навстречу трубоукладчику, машине, на которой сейчас сидел его сменщик, а из-за траншеи на них старыми, полными слез глазами смотрел Сурханбай. Слезы лились некстати… Они мешали… Они мешали рассмотреть внука, сына Зейнала. А Хиёл, ничего не подозревая, шел с девушкой, со слепой дочкой ишана, которую увел из дома обманщика… Какой молодец! Это был он. Если бы Сурханбай не встретил слепой Оджизы, то все равно узнал бы внука. Потому что перед ним шагал молодой Зейнал. Так же курчавились темные волосы. Так же нависали брови над глазами и срастались… Так же были прямы плечи, быстр и нервен шаг. Такой шаг изобличал порывистость. Таким и хотел Сурханбай увидеть внука. Только бы крикнуть ему: «Зейнал!» Но его звали Хиёл…

Надоело Сурханбаю жить у дочери, видеть молчаливое недоброжелательство зятя, а тут вдруг новости — зятя возвращали в Бахмал, туда, откуда он начал свой путь на пик почета и славы. Видно, не очень хорошо он прошел эту дорогу, если просили повторить… Сурханбай сложил узелок и собрался к внуку. Джаннатхон объяснила, где он. Она объяснила и то, что внук ему не обрадуется, но он ведь одного хотел — увидеть хотя бы издалека. И всё.

Сначала он шел пешком, в пыли и в жаре, среди травы, засыпанной песком и ставшей кочками. Песок знакомо прожигал подметки, пропекал ступни.

А по дороге все текли и текли машины, в грохоте и дыму.

Всю эту технику отдали в руки человека, чтобы он покорил пустыню и построил себе лучшую жизнь.

Одна машина сильно засигналила. Сурханбай посмотрел — ей никто не мешал впереди, а он шел сторонкой. Он обтер лицо рукавом халата и опять зашагал, но машина догнала его и снова закричала в спину: «ра-ра-ра!» Старик отошел подальше, а шофер открыл дверцу и крикнул:

— Куда шагаешь, отец?

— Туда! — Он махнул рукой.

— Зачем?

— Долго рассказывать.

— Ну, садись, подвезу. Быстрей будет.

— Спасибо, дойду.

— Да мне скучно ехать!

— Посадил бы девушку.

— Искал — нигде не видно, — засмеялся шофер. — К сыну, наверное?

— К внуку.

— Где же он работает?

— На трассе.

— Самым главным? — насмешливо спросил шофер.

— Для меня самым главным.

— Понятно.

— Он в бригаде, которая хочет стать коммунистической.

— Таких много. Как его зовут? Я всех знаю… Всем трубы вожу.

— Хиёл Зейналов.

— Не слыхал… Видать, он не шибко главный…

И вот старик смотрел на Хиёла. Только увидеть, и все. С этим он ехал. Сам не понял он, как вышло, что он перелез через траншею, загородил дорогу Оджизе и этому юноше, в котором текла его кровь, кровь его сына, и сказал:

— Хиёл! Я твой дед Сурханбай…

Хиёл от растерянности сначала смотрел на него с улыбкой, но глаза его тяжелели, глаза его леденели, становились неприступными.

— Не гони меня, — попросил Сурханбай.

Тогда, кажется, Хиёл поверил, что это правда его дед, пришедший из прошлого, и понял, что ему надо делать.

— Я вас не знаю, — сказал он.

— Я твой дедушка, — торопливо сказал Сурханбай еще раз, размазывая слезы по щекам, — дедушка… Ты вырос, пока я скитался на чужбине…

— Я вас не видел и видеть не хочу! — с ненавистью процедил Хиёл, до хруста в пальцах сжав кулаки. — Уходите! Убирайтесь отсюда!

— Хиёл!

Это крикнула Оджиза. Она смотрела в сторону Сурханбая, пытаясь улыбкой скрасить тяжесть этой минуты и слов, брошенных Хиёлом.

Старик стоял, как приговоренный, как уже неживой. Но Хиёл сказал:

— Я убью вас.

— Не смей! — закричала Оджиза. — Не смей гнать старого человека. Он устал, пока добрался сюда!

— Из-за него погиб мой отец!

— Но ведь он не знал, что это случится. Он ничего не знал.

— Я сам настрадался, Хиёл. Я добирался сюда тридцать с лишним лет…

— Зачем?

— Мне не нужно ни денег, ни приюта… Только посмотреть…

— Сейчас же попросите у него прощения и обнимите его! Слышите, Хиёл! — молила Оджиза.

— Этого никогда не будет.

Хиёл даже засмеялся. А Оджиза побледнела.

— Разве вы не видите, как плачет ваш дед? Я не вижу, а слышу. Я слышу, как слезы текут по его лицу. Не плачьте, дедушка, Хиёл простит вас.

— Пусть убирается к своим овцам!

— Советская власть меня простила…

— Советская власть простила, а я не прощу.

— Тогда я уйду от вас, — сказала Оджиза, ища в воздухе руку Сурханбая, но тот отстранялся от нее. — Может быть, мои родители не научили меня ничему хорошему… Но они научили меня уважать старость… Вы просто… просто плохой… Я ведь совсем не знаю вас, Хиёл… Идемте, ата…

— Нет, нет, доченька!.. Я уйду, а ты оставайся…

Но она уже уходила.

— Оджиза! — крикнул Хиёл.

Она, не останавливаясь, шла вдоль траншеи, которую засыпали трубоукладчики. Хиёл не догонял ее. Если любовь молила его о невозможном, он должен был переступить через любовь.

— Доченька! Доченька! — Старик впритруску бежал за Оджизой, подхватывая полы халата. Ему трудно было бежать, чтобы догнать даже слепую, но и сейчас Хиёл не мог вызвать в себе жалости к этому совсем чужому человеку, о котором он всегда помнил, как о враге. Тем больше он ненавидел его, что враг был родным.

А Оджиза уходила.

Хиёл стоял и смотрел на них, дивясь себе. Неужели он так сильно, до краев, был налит злобой к старику, ковыляющему по кочкам, что даже Оджиза, идущая впереди, не могла его стронуть с места. Ему сейчас казалось, что и Оджизу он больше не любил.

Он видел, как Сурханбай догнал ее, как они заспорили, как пошли дальше вместе, но больше он не мог смотреть на это, повернулся и зашагал в лагерь. Первое, что бросилось ему в глаза в вагончике, был дутар. Вчера он забрал его в свой вагон. Дутар она забыла. И тут он заплакал, от тоски, от страшного чувства одиночества. Опять он был не нужен никому, как горелая лепешка. Он плакал, потому что любил Оджизу, которую у него отнял дед, как отнял отца. Оджиза будет здесь… Она будет с ним, как солнце, всегда, но от этой мысли Хиёлу не становилось легче. Солнце весь день с тобой, а не достать… Только жжет…

Под этим солнцем уходили все дальше от лагеря Оджиза и Сурханбай.

— Я не могу так быстро идти, доченька, — задыхался старик. — Вернись!

Румянец возмущения и решимости лежал на щеках Оджизы.

— Не просите, — сказала она. — Я пойду с вами.

— А потом ты вернешься?

— Нет.

— Любимые друг без друга, как птицы без крыльев.

— Я буду жить с вами.

— Я пойду к твоему отцу и посватаю тебя за Хиёла. Тогда я буду знать, что вернулся хотя бы для одного доброго дела.

— Я сама не знала, кого люблю…

Сурханбай видел, как слезы выбежали из ее слепых глаз и оставили мокрые полоски на пыльной коже… Тут не скроешь слез.

— Не плачь, доченька.

Сняв обувь, они пошли босиком по колючему песку, все-таки ветер обдувал ноги, и так идти было легче. Если бы им сейчас ишачка, хоть одного на двоих! Когда-то ишак был единственным рабочим скотом бухарцев, но сейчас он не только вышел из моды, а даже, как слышал старик в Бахмале, зачислен в дармоеды. Сурханбай время от времени осматривался, надеясь увидеть в просторах пустыни какого-нибудь заброшенного ишака. Но они были еще далеко от селения…

Все машины шли навстречу им, в пустыню, в пустыню… Может быть, к ночи они вернутся за грузом и тогда их подхватят?

Через несколько часов они вышли на большой бухарский тракт, и под усталые ноги их лег мягкий и горячий асфальт.

3

Бардаш, возвращающийся домой, сразу узнал Оджизу в девушке, еле плетущейся по краю асфальта, а о старике подумал, что это Халим-ишан уводит свою дочь. Но то был не Халим-ишан. Тот ездил на «москвиче»!

— Алишер! — Бардаш сделал знак пальцем.

И запыленный-перезапыленный «козел» остановился перед путниками, обогнав их на несколько шагов.

Вечерело… Сразу стало слышно, как по краям дороги насвистывают невидимые птицы. Бардаш вглядывался в лицо старика, подошедшего к машине.

Он и представить себе не мог, какого неожиданного попутчика послала ему судьба. Ну и ну! Никогда не узнал бы, если бы старик сам не назвал себя и не протянул бумажку… Сурханбай! Когда-то дети Бахмала с любопытством и страхом смотрели на шелковые халаты этого старика, напрасно ожидая из его кармана леденцового петушка на палочке. Сильно сморщили лицо бахмальского бая ветры чужбины…

Они ехали, а старик рассказывал, медленно, после каждой фразы подолгу передыхая.

— Лучше бы мне было не показываться ему, но я не удержался… Что же делать теперь, скажите, Бардаш-ака? Вы умный человек. Вы всегда были умным, я помню, — заискивал старик. — Дайте совет.

Бардаш понимал, что чувство неприязни к деду из души Хиёл не вышибешь за одну минуту, тем более одним словом.

— Дело не в том, что вы сейчас пришли. А в том, что вы когда-то ушли…

Дед в глазах Хиёла был предателем семьи и Родины.

— Если бы это можно было поправить! — воскликнул старик.

— Да, этого не поправишь… — усмехнулся Бардаш. — А что можно, то попробуем сделать… Не волнуйтесь.

— Потеряли внука, нашли внучку, — заметил Алишер, чувствуя веселую нотку в голосе своего начальника.

А Бардаш и в самом деле радовался. Удивительные новости преподносила жизнь и, наверное, еще более удивительные берегла впереди.

— Я за нее и волнуюсь, — вздохнул Сурханбай.

— Вы ведь хотели лечить глаза, Оджизахон? — наклонился Бардаш к девушке, сидевшей рядом с Алишером, и она кивнула. — Ну вот, это я возьму на себя… Отправим вас в Ташкент.

— Если бы я не знал, что нет аллаха, — воскликнул Сурханбай, — я сказал бы, что аллах послал вас, сынок, и все устроил аллах, чтобы помочь Оджизе!

— А вы твердо знаете, что аллаха нет?

— Я долго искал его повсюду… Даже в самой Мекке… Не нашел.

— Ну и расстроились?

— Я расстраиваюсь, что здесь еще и сейчас есть люди, уповающие на бога… Человек должен ждать добра от людей и сам делать добро.

Что за чертовщина! Сурханбай ли это говорит? Да, живой Сурханбай.

— Вот мы и отправим Оджизу лечиться. А вы что намерены делать, Сурханбай Тангирбаевич?

— Даже тогда меня не называли по имени-отчеству! — удивился старик. — Я хотел бы принести какую-то пользу своему кишлаку, сынок… Что-то сделать… Кетменем, лопатой, чем смогу… Буду просить зятя… Уж не знаю, какая работа найдется для меня… Комаров и тех вывели! И как только это удалось!

Бардаш засмеялся.

— Ну, это очень просто! Вы разве не знаете? Вокруг Бухары не осталось ни одного комара. А ведь зарафшанские болота были рассадником малярии, все комариное войско гнездилось в них. Как у всякого войска, у комаров есть разведка… А ведь их язык состоит только из двух слов: «прилетайте» и «улетайте». Высылают они вперед разведчиков, те находят лакомую пищу и дают сигнал… Да-а… Разгадали наши ученые комариные сигналы, установили на всех бухарских минаретах репродукторы, и те запищали: «Улетайте, улетайте!» А в одном местечке среди пустыни другие репродукторы пищали: «Прилетайте, прилетайте!» Так собрали всех комаров, накрыли ядом и истребили до седьмого колена!

Даже Оджиза, сосредоточенно хмурая, отсутствующая, рассмеялась.

— Вы тоже знаете язык насекомых? — спросила она.

— Еще бы! — сказал Алишер. — Он сегодня спал во второй колонне на траве, и ни один скорпион не укусил его.

— Моя мама сожгла скорпиона и дала мне выпить его золу, когда я был маленьким, — сказал Бардаш. — До сих пор от меня пахнет той золой, и скорпион меня не кусает, принимает за своего.

— А змеи?

— А змеи не кусаются по-дружески… Слишком долго мне приходилось спать среди них… Там, где много змей…

Бардаш замолчал. Может быть, ему вспомнились первые разведки, когда пустыня была пустыней, а не этим многолюдным краем… Может быть, он думал, где сейчас Ягана и что она делает?..

— Скажите, Сурханбай-ата, — спросил он старика, — вы слышали, есть ли на Огненном мазаре священное захоронение?

Сурханбай усмехнулся, пожевал губами.

— Если меня спросят, кто первым попадет в ад, то я отвечу — ишаны и муллы. Жаль, что даже для них нет ада! На Огненном мазаре, сынок, похоронены только кости баранов, из которых сварили плов богомольцы…

Алишер остановился у вокзала, как просил старик.

— Расскажите людям о себе, — сказал Бардаш, прощаясь.

Сурханбай протянул ему обе ладони.

— Эти руки, сынок, ничего не боятся, они нажили много волдырей на работе. Они только боятся остаться без дела… Я смогу работать столько, сколько может человек.

— А если что-то не выйдет, напишите мне по этому адресу, — Бардаш вырвал листок из блокнота, и Сурханбай бережно заткнул его в поясной платок.

— Рахмат…

Он приложил руку к сердцу и низко поклонился, насколько позволяла ему старая поясница.

— Не пойду я арбузы возить, — сказал Алишер, отъехав от вокзала. — Разве там такого старика встретишь? Всемирный странник!

— А Хиёл обидел его, — сказала Оджиза.

— Он обидел Хиёла раньше… — задумчиво сказал Бардаш. — И непоправимо.

— Что же будет теперь?

— Вы откроете глаза, посмотрите на Хиёла. И если он вам понравится, то сами решите…

Оджиза улыбнулась, а глаза ее смотрели вперед, не замечая ни пятен уличных фонарей, ни плывущего света встречных фар.

Утром, по дороге в обком, Бардаш обдумывал, с кем и как отправить Оджизу, а в обкоме ему сказали, что его немедленно вызывают в Ташкент, в ЦК. Сарваров уехал в Навои, на стройку химкомбината, и Бардаш так и не узнал, зачем вызывают. Но зато Оджизе, конечно, повезло… Над ее судьбой определенно витал аллах!

И она этого заслуживала.

— Мы летим в Ташкент.

— Когда?

— Сегодня.

Оджиза тихонечко села на край стула. В ней боролись страх и надежда, которая неожиданно приблизилась, подошла вплотную.

Так она сидела и в самолете, тихая, затаившаяся. Может быть, оттого еще, что не понимала, где она и что вокруг происходит. Она слышала только шум винтов, только шум. Самолет летел пока еще невысоко над землей, были видны и деревья, пересекающие поля, и тени от них, и крыши домов, поросшие сухой травой. Уже осталось позади блюдце водохранилища, а бойкая бортпроводница все говорила, перескакивая через запятые и точки, как будто в воздухе они стали не обязательными.

— Справа высотомер, слева сигнальный аппарат. Когда красный свет потухнет, можно будет курить и ходить, когда зажжется — надо застегнуть привязные ремни перед посадкой. Мы пролетим над городом Навои и совершим посадку в Самарканде. Желающие могут получить свежие газеты и журналы…

«Да, кишлак Кермине уже умер, на его месте родился город Навои, и молодым старый Кермине даже не приснится», — думал Бардаш.

Оджиза смотрела на бортпроводницу так пристально, точно видела ее голубую пилотку и черные, блестящие, как смородина, глаза.

— Вас что-то интересует, джан? У вас есть ко мне вопрос?

— Нет, апа, — прошептала Оджиза. — Вы все сами сказали.

— Если я вам потребуюсь, кнопка слева…

— Мне хорошо, — сказала Оджиза.

Ей казалось, что она прозреет, как только ступит на ташкентскую землю. Тогда она снова увидит мир, в котором родилась, увидит Хиёла. И она улыбалась самой себе. Через круглое окно величиной с тюбетейку проникали лучи настоящего солнца и касались лица Оджизы. Она не видела окна, но лучи щекотали ее, и она спросила Бардаша:

— Что там, внизу, Бардаш-ака? Посмотрите в окно.

Бардаш прижался лбом к иллюминатору.

Солончаковая пустыня лежала под крыльями самолета, как сморщенная сыромятная кожа. Вдалеке на ней шевелились черные точки, как будто бы поезд шел навстречу. Скоро они превратились в ленты, похожие на московские электрички, идущие одна за другой.

— Сейчас внизу газопровод, — сказал Бардаш. — Мы как раз летим над ним…

Глаза Оджизы по-прежнему смотрели вперед, они не повернулись к окну, но, может быть, мысли ее нашли среди строителей, там, далеко внизу, Хиёла и остались с ним. Она вздохнула… И долго молчала.

— А сейчас?

— А сейчас мы летим над Навои. Ох, как много тут минаретов!

— Минаретов? — удивилась Оджиза. — Зачем же в новом городе минареты? Их строили ханы.

Бардаш улыбнулся.

— Это особые минареты. На минаретах, которые строили толстобрюхие ханы, аисты вьют гнезда, а на эти аист даже не сядет. Если сядет, сразу превратится в шашлык. Это трубы заводов.

Лицо Оджизы сияло и смеялось от радости. Ведь она увидит и минареты, и трубы, и все, о чем рассказывал ей Бардаш. Эта радость ждала ее. Для чего же иначе они летели? Для чего ее, маленькую капельку, захватил, закружил и стремительно понес вперед бурный поток жизни?

С этим выражением счастья на лице она заснула, а Бардаш думал: с малых лет ее приучали пять раз в день молиться, читать стихи из Корана перед сном, произносить имя аллаха, перед тем как подняться с постели, и перед каждой работой. С Малых лет она готовилась подчиниться воле отца в выборе спутника жизни. Всей жизни! Религия называет мусульманскую женщину пленницей четырех стен, прислугой родителей, рабыней мужа. Даже думать о воле и любви — грех.

И вот она летела в самолете навстречу иной доле.

Врут, что впитанное с молоком матери вылетает только вместе с душой. Конечно, иной раз дохлый, казалось бы уже, пережиток все еще держится в человеке. Держится крепче камня, крепче целой горы. Капли могут пробить камень. Ручьи прорывают себе дороги в неприступных горах. Какой же натиск нужен на предрассудки, на это скопление вековой пыли в клетках характеров? Натиск слов? Нет, не слова переродили Оджизу и придали ей решимость. Человека надо лечить счастьем.

Так думал он, глядя на девушку и на жизнь внизу, туда, где скоро, отрезая уголки полей, приподнимая над собой дороги, переползая через овраги и реки по висячим мостам, протянется нить газопровода. Кудрявясь садами промелькнул Самарканд. Оджиза спала, и Бардаш стерег ее сон. После Самарканда скоро показались жесткие складки гор. Вон и ворота Тамерлана, преграждавшие когда-то завоевателям путь к городу. Теперь немало придется тут повозиться Ване Анисимову, и Сереже Курашевичу, и Хиёлу… Нелегкий кусочек.

В складках гор пряталась зелень. Она осталась, как след воды, пробежавшей весною. Доброе не пропадает…

Вот уже проплыла и зеленая звезда Джизака. Поля и деревья окружали необжитый холм. Джизак — спаленное место, а тут — все зеленеет. Народ привел в Голодную степь воду, она дала жизнь. Может быть, пора переменить и название места? Нет, не стоит… Название хранит историю долгой борьбы…

Голодная степь плыла все шире, от горизонта до горизонта. Хлопок здесь уже рос, а деревья еще не успели вырасти. Есть вода — вырастут и деревья. Землю надо лечить водой…

И всюду земля хранила человеческий след и почерк. Вон веселый тракторист стремительно разворачивался на закраинах поля, распахал их все вензелями. Может быть, спешил к девушке! Вон краснеют железные крыши Янгиюля… Вон, как застекленные, сверкают рисовые поля.

Стюардесса сказала, отвечая на чей-то вопрос:

— Скорость самолета — пятьсот километров в час.

— Ползет, как черепаха, — недовольно проворчал кто-то за спиной Бардаша.

Конечно, для некоторых это была уже не скорость. За три с половиной часа на реактивных самолетах попадали в Москву. Что ни говори, люди избаловались…

Бардаш усмехнулся и пристегнул ремень Оджизы, девушки, которая впервые поднялась в небо, доверившись крыльям самолета. А если бы не эти крылья, она пошла бы пешком… Потому что у нее были такие крылья, о каких мечтать и мечтать ворчунам.

Они шли вдоль бесконечной стеклянной стены нового аэропорта, и радиоголоса все время гремели над ними:

— «Ту-104» отправляется по маршруту Ташкент — Москва…

— Из Дели прибыла «Принцесса Кашмира»…

— Рейс Ташкент — Кабул…

Столица жила своей жизнью.

Пересекая одетую в асфальт площадь, чтобы выйти к остановке автобуса, Бардаш взял Оджизу за руку, и вдруг она остановилась.

— Что это?

Сквозь асфальт прорвалась травинка, и Оджиза нашла и услышала ее подошвой.

— Это травинка, — сказал Бардаш. — Она пробила каменный покров… Хочет жить…

Оджиза кивнула, а он подумал, что и она, как эта травинка, рвалась к жизни.

4

Дежурный в гостинице сказал:

— Для всех номеров нет… А для вас есть… Бухарские огнеробы! Пожалуйста. Когда дадите нам газ?

— Из айвы варенье будете варить уже на газе, — улыбнулся Бардаш.

Оджиза сразу приникла к подоконнику раскрытого окна на пятом этаже гостиничного номера. Она слышала и высоту, словно в самолете. Внизу, визжа, тормозили автомашины. И, как поезда, грохотали трамваи.

— Здесь вы подождете меня, — сказал ей Бардаш.

С того момента, как его вызвали, он волновался: зачем? И о чем бы он ни говорил в дороге, чем бы ни отвлекался, этот вопрос не отступал. Может быть, недовольны результатами бюро? Но тогда почему его, а не Сарварова? Может быть, опять хотят ругать разведку и его подтянули, как тяжелую артиллерию, чтобы он открыл огонь от имени эксплуатационников?

Ну нет, этого от него не дождутся. Этого он не сможет сделать. Он был согласен с Надировым, что давно пора свести в одни руки и разведку, и освоение промысла, и добычу газа, потому что иной раз труднее согласовать точки зрения на проблему, чем решить ее, а еще труднее мобилизовать силы и средства… Пески канцелярщины вдруг становились непроходимее песков пустыни… Но отыгрываться на разведке!..

Он шел и готовил целую речь в защиту разведчиков, с которыми сам начинал свою рабочую жизнь. Путь их был неторным и уже хотя бы поэтому нелегким. От Гиссарского хребта до Аральского моря проходили они, окруженные смерчами сухих желтых бурь и не менее ураганных речей недоброжелателей… Они искали в раскаленных недрах пустынь и умирали на геологической карте Азии, расстеленной на полу. Он знал одного такого великого человека. Может быть, от него взяла начало легенда о том, безымянном, найденном под карагачем с кусочком серы в руке? Но у этого было имя. Его многие знали…

Чабаны угощали разведчиков солоноватым чаем и расспрашивали о том, с кем встречались год и два назад. Но вместо него пришел другой, его ученик, прозванный Черный — так его обожгли и опалили ветры Кызылкумов. Он разговаривал с караванбаши о святых огнях в пустыне и отправлял со своего пути коричнево-зеленоватые минералы, пахнущие нефтью. Иногда земля, поднятая из глубин, была кофейного цвета, а то и совсем темной, почти такой же, как лицо геолога. Тогда еще не думали о газе, но уже знали, что пустыня таит в себе клады. Многие торопили, требовали, как Надиров, глубокого бурения. Разведчики не хотели рисковать, но, чтобы найти многие миллиарды завтра, им требовались миллионы сегодня, а миллионов не давали, страна залечивала раны войны, и люди отдавали делу энтузиазм, помноженный на любовь, свои жизни, бессонные ночи, мечты…

Зимой пробивались в глубь песков санные караваны на тракторных сцепах, не зная, вернутся ли они назад. Люди не спрашивали себя об этом. Пришла пора не ругать их, а воздать им должное. Пришла пора посмертных признаний и наград. В тяжких потемках пустыни они пробурили сотни километров скважин, не меньше, чем прошли по пескам ногами… Их информацией сегодня живет научная мысль, обгоняющая время, наносящая на белые планы пустыни линии будущих дорог и квадраты поселков, но высшая слава должна достаться тем, кто сделал первые шаги в потемках…

Так думал Бардаш, шагая солнечными улицами Ташкента, на которых второй раз за лето цвели розы.

Сколько лет он не был тут?

А город не ждал, город менялся… Асфальтировались улицы, на углах сверкали стеклом новые кафе, а по крышам их, как цветы, распускались веселые названия. Бардаш читал и улыбался. Вырастали деревья… Вот здесь на студенческом воскреснике они сажали акации. Тогда же поставили и эти уличные фонари с белыми шарами. Они стоят и стоят, а деревья растут и растут, и уже переросли фонари, и окружили их ветвями и листьями. Вон там и там пришлось выстригать место для белых шаров, но новые веточки закрывают их гущей мелкой листвы.

Да, не узнаешь города с первого взгляда.

И только мальчишки в мокрых трусиках все так же прыгают с железных перил моста в мутный Салар. Но это были уже другие мальчишки.

Далеко же он ушел, однако! Очень уж захотелось пройтись по городу ранним утром… А теперь настал рабочий час, наполнились автобусы до отказа. Толпы на остановках рассосались…

Бардаш вдруг спохватился и переставил часы. Ведь в Ташкенте начинали жизнь на час раньше! Он заторопился, но мысли о прошлом еще не оставляли его.

Вспомнилось, что на его веку ташкентцы проверяли часы по выстрелу крепостной пушки. Каждый полдень она грохотала со стены. Когда-то, при царе Горохе, это делалось для устрашения населения, но население привыкло к ней и говорило: «Ага! Пушка! Пора идти молиться. Уже двенадцать». Никто не пугался, человек все приспосабливает к своим нуждам. Теперь на каждом углу, в каждом сквере висели электрические часы, и пушка давно умолкла, возможно, стала музейной реликвией…

Бардаш помнил еще и Пьяный базар на площади, где сейчас, излучая спокойное кремовое сияние знойного камня, стоял театр имени Навои, цвели розы, и струи фонтана падали дождями в бассейн, окутанный прохладой. Тут теснились лавки и чайханы, где можно было выпить и закусить, воздух тут был пьяным, воздух забыл о трезвости, хотя сытно пах закуской, бараньим салом, луком. На его глазах ломали все эти лавочки… Рухлядь рассыпалась, и пыль летела над городом…

Обгоняя Бардаша, быстрым шагом, почти вприпрыжку, через площадь бежали девушки на гвоздиках, с европейскими прическами и золотыми часиками на руках… Ах, девушки! Косы очень вам пошли бы! Косы — это красиво, дорогие студентки! Коса — узбекская прическа, такая же, как русская. Посмотри, Бабетта, вон идет девушка с косой, толстой, как канат, которым скрутишь руки любому молодцу, и длинной-длинной, чуть ли не до пят. Вот это коса! Бабетта не слышит и не завидует… Идет, цветя и лучась.

Платья! Хорошо, что платья ярких национальных расцветок сохранились, даже на Бабеттах. Красные, желтые, фиолетовые, зеленые, золотистые пятна, от которых кружилась голова… Каждая земля одевалась по-своему и людям подсказывала, как одеваться. Бардаш смотрел на девушек и парней, а думал о Ягане и о своей молодости… Он им не завидовал, но, кажется, им проще живется и легче любится…

Впрочем, так всегда кажется со стороны. И это значит…

Что же сказать о тебе, брат Бардаш? Уже не скажешь, что ты возмужал. Или повзрослел. Это значит, что ты стареешь. Да, брат, стареешь, хоть и стоишь на пороге отцовства.

А может быть, Хазратов написал жалобу в ЦК? Вдруг наперерез лирическому потоку, как кошка через дорогу, пробежала новая мысль. Но отрывали бы его из-за такой жалобы от дела? Черт возьми!

Да, черт возьми, хотя он и записал себя в старики, считая, что незаметно где-то перешел роковую черту, он еще не стал им, потому что, скажу вам по секрету, ни один уважающий себя старик не станет заранее разгадывать то, что ему пока неизвестно. Ибо даже кишлачный мудрец знает, что обдумаешь и пятое и десятое, а жизнь обязательно преподнесет одиннадцатое. Пора бы это знать и городскому!

А вот и здание ЦК. Здесь скрещивались нити жизни, здесь билось ее сердце, и прикосновение к этому пульсу всегда наполняло его чувством ответственности за чью-то жизнь.

По тихой лестнице шли редкие встречные, разговаривая о своих заботах.

В приемной его не заставили ждать.

— Здравствуйте. — Высокий, моложавый и легкий в движениях человек, с сильно припорошенной серебром головой, вышел из-за стола навстречу. — Как самочувствие?

— Отлично, спасибо.

— Очень рад. Такое самочувствие от вас и требуется, потому что предстоят большие дела.

Бардаш хотел сказать, что и сейчас они, бухарские газовики, делают дела немаленькие, но промолчал. Об их делах секретарь ЦК знал хорошо. Значит, предстояло что-то большее по сравнению с Бухарой, с Газабадом, рождающимся в пустыне…

Он сел в кресло и приготовился слушать, но уже через две минуты они оба стояли у карты, занимавшей стену кабинета против окон, искали и быстро находили на ней далекие, но знакомые по названиям места… Оренбург, Свердловск, Челябинск…

— Вы представляете себе газопровод длиной в две тысячи километров, в две нити, из сердца пустыни в топки Урала, на заводы Свердловска и Челябинска? Сегодня Челябинск самый закопченный город в нашей стране, а ведь это он дает всем, в том числе и нам, и трактора, и нужнейшие станки… Ему есть отчего закоптиться. Когда же придет газ и челябинцы увидят над собой голубое ясное небо, они скажут: «Спасибо Бухаре!»

— Да, это замечательно, — подтвердил Бардаш.

— Вопрос о строительстве газопровода Бухара — Урал рассмотрен и практически решен. В этом семилетии газопровод должен стать реальностью. — Секретарь ЦК по-товарищески положил руку на плечо Бардаша. — Большая работа. Ну как, вынесут наши плечи?

Бардаш смотрел ему в лицо, в заразительно сверкающие глаза, испытующе проверявшие его, и ждал.

— Вам предлагается стать парторгом ЦК на стройке газопровода.

У Бардаша сдавило дыхание, словно накатилась такая большая волна, что ее требовалось перестоять молча. Не каждому выпадало счастье пройти по следам разведчиков до Аральского моря и дальше, куда они не ходили, дать дорогу открытым ими богатствам. Для людей.

— Ну как? — переспросил секретарь ЦК.

И сам не зная почему, то ли оробев перед грандиозностью замысла, то ли от смущения, от неожиданности, Бардаш сказал:

— Не знаю… Еще много незаконченных дел… И нет большого опыта партработы…

— Свои дела вы закончите… Пока ученые разрабатывают проект, мы должны знать, кто будет его осуществлять. Есть охота?

Тогда Бардаш сказал просто и честно:

— Есть. Большая.

— А теперь рассказывайте о делах незаконченных…

Они накурили, как обычно, горку сигаретных хвостиков в черной пепельнице. Бардаш вспомнил и о плачущем битуме, и о недостатке труб. Трубы Анисимов брал прямо с платформы — не успевали подгонять поезда… Как же будет, когда пойдут на Урал?

Секретарь ЦК засмеялся, сказал, что о трубах для себя Урал подумает, а насчет битума тут же позвонил в институт, заметив, что такая жалоба уже была и он разговаривал с учеными.

— Вот видите, — он положил трубку. — Они предлагают сразу после очистки хлорвиниловую обмотку. Никакого битума и никакой бумаги. Зайдите к ним, захватите с собой группу испытателей на трассу…

— А это любопытно! — хлопнул кулаком по ладони Бардаш. — Любопытно! Химия!

Пора было прощаться.

— Разрешите мне на день задержаться в Ташкенте, — попросил Бардаш.

— Семейные закупки? — улыбнувшись, спросил секретарь ЦК. — Чего в Бухаре не хватает?

— Нет, — сказал Бардаш. — Со мной слепая девушка. Хочу показать врачам…

— Родственница?

— Нет. Это в двух словах не расскажешь…

— Давайте в четырех, — сказал секретарь ЦК, осторожно глянув на ручные часы.

Может быть, его интересовала история человеческой жизни. Может быть, он пользовался случаем изучить будущего парторга ЦК на уральской трассе еще с одной стороны.

И Бардаш рассказал об Оджизе и Хиёле, Сурханбае и Халиме-ишане… А секретарь сказал ему:

— Вы же прирожденный партийный работник! Это просто здорово, — он так и сказал «здорово», — что наступление техники вы связываете с наступлением духа! А то бывает, построят вместо мечети кинотеатр, люди до кино и после кино молятся дома… Нет, хорошо… Не надо ли помощи? Я попрошу позвонить в больницу.

— Спасибо, у меня там друзья со студенческих лет. Надеюсь их найти…

— Ну, смотрите. Я помогу.

В приемной ожидало много людей. Их скопилось больше, чем хотелось секретарше, и она проводила Бардаша неприветливым взглядом. Но все равно никто из них и никто вообще сегодня не мог быть счастливее его. Перед ним открывались такие просторы, что первоначальная точка, Газабад, действительно становилась лишь маленькой точкой на карте.

И никому не будет так трудно, как ему.

А Ягана? До чего ему сейчас не хватало ее! Может быть, без него родится ребенок. Без него начнет ходить… Он будет заскакивать домой наездами, палетами, встречаться, отмечать на дверном косяке, как вырос сын, и считать новые морщинки у ее глаз. Ведь эта работа на два с лишним года… Он остановился на лестнице… Ягана будет бурить скважины, чтобы новый газ питал новые очаги здесь и на Урале, а он — укладывать в землю бесконечную нить труб под пески, под солончаки, под волны Аральского моря, под луга, под болота, под леса, под горы…

— Это очень хорошо, милый, — услышал он голос Яганы и даже оглянулся исподтишка.

Никого не было рядом, но он слышал ее голос, так бывало не раз, что уж тут поделаешь!

На улице потяжелел воздух, пекло сквозь листву. Бардаш поискал монетку в кармане и остановился. Стеклянная будка телефона-автомата была рядом между углом портального выступа и водосточной трубой. Он стал ждать, пока девчушка с большим бантом в косе выскочит из будки. А та все щебетала и щебетала и хихикала, отворачиваясь от Бардаша. Она то пожимала плечами, то кивала головой и опять вертелась, как рыбка в аквариуме. Выйдя, она одернула платье на боках и спросила:

— Дядя, какая это улица?

Ее совсем не занимало, что это за важное здание, около которого стоял автомат, здание, где денно и нощно пеклись о ее судьбе, ей было важно скорее попасть на свидание.

— А вам куда надо?

— На Пушкинскую.

Бардаш довел ее до угла и объяснил, как пройти.

5

— Зинаида Ильинична!

— Да зовите меня просто Зиной! Что это такое? И по телефону — Зинаида Ильинична и сейчас… Заладили! Проходите, проходите, Оджиза, я уже знаю, как вас зовут, — Бардаш Дадашевич мне все рассказал. Вот буду назло называть вас Бардаш Дадашевич. Как там Ягана? Сто лет ее не видала! Вечность! Сто лет — ведь это вечность, да?

— Мы не виделись лет пятнадцать.

— Тоже вечность… Время-то какое! Космическое время!

Зина и тогда была пухленькая, а теперь посолиднела, потяжелела, покрупнела. Знаменитый врач, положение обязывает.

— Вот вам, Зиночка, наша бухарская красавица.

Бардаш хотел сказать что-то еще, но Зинаида Ильинична остановила его рукой, попросила помолчать, а Оджизу посадила к свету и начала осматривать. Она открывала ей веки и нацеливала в глаз лучик света, разглядывая что-то сквозь лупу.

— Катаракта, — положив лупу, обронила она.

— Есть надежда? — спросил Бардаш.

— Очень большая.

Они говорили по-русски, но голоса звучали, так, что Оджиза догадалась.

— Я буду снова видеть, доктор-апа?

— Конечно. Организм молодой, крепкий. Стыдно смолоду не добиться того, чего хочешь, — ответила ей Зинаида Ильинична по-узбекски.

— И деревья, и птиц?

— Конечно.

— И облака? И звезды? — спрашивала она как маленькая.

— Всё.

— И себя я увижу в зеркале?

— Это тебе принесет только радость. Не бойся.

— Буду знать, куда ступает моя нога.

— А сейчас давайте чай пить. Помните, Бардаш, мое клубничное варенье? Вы съедали по банке, когда я приносила в общежитие.

— Его варила ваша мама, кажется.

— Теперь варю я.

Они еще о чем-то говорили, что-то вспоминали свое, шутили, смеялись, а на лице Оджизы не мерк отсвет счастливого ожидания. Завтра! Завтра! Пройдет ночь, и она переступит порог дома, куда людей вводят за руку и откуда они выходят без посторонней помощи. Маленькой мать рассказывала ей разные сказки — страшные и чудесные. Все их она понимала, и когда безнадежная тоска охватывала ее в минуты одиночества, она отыскивала доброго волшебника и он открывал ей глаза. Она играла в зрячую. Как зрячая ходила по саду, наклонялась к цветам, разговаривала с веточками черешни и с ягодами, которые нарочно оставляла в укромных местах. Но однажды она долго шепталась с двумя ягодками, сережкой висевшими на тонком прутике у забора, а потом протянула руку, чтобы попрощаться с ними и рука ее ничего не нашла. Кто-то, может быть, даже мать, сорвал ягоды, не зная, какой удар наносит Оджизе. Она опять почувствовала себя слепой и еле дошла до дома… Чуда не было. Больше она не обращалась к волшебнику. Никогда.

А теперь снова вспомнила о нем.

Добрый волшебник, проснись, не опоздай. Оджиза откроет глаза, чтобы увидеть свет… Свет, а не только темень, темень…

Утром через весь Ташкент они поехали в городскую больницу, где заведовала глазным отделением Зинаида Ильинична. Их везло какое-то большое сооружение, больше самолета, в нем было много шумного, меняющегося народа, а над крышей его изредка что-то потрескивало, и называлось это непонятное едущее, потрескивающее, говорливое нечто — троллейбус. Так сказал, наклонившись к самому уху Оджизы, Бардаш-ака.

Было еще рано, и в одном месте навстречу попалась поливальная машина. Ее усы, задевая траву и стволы деревьев, шумели, как ниспадающие струи фонтанов на площади Навои. Скоро она увидит и эти фонтаны, и эту машину, и этот троллейбус. Над ее головой люди говорили о строгом профессоре, о футбольном матче, о ленивом мальчике, который не хотел даже подмести двора, убегал на реку или на Комсомольское озеро купаться, о новом кинофильме про веселых девчат. Скоро она увидит и Комсомольское озеро, и веселых девчат, и кино, ведь она не была там ни разу.

— Вставайте, Оджизахон, мы приехали.

— Уже?

— Разрешите, пожалуйста.

Бардаш-ака взял ее за локоть, и они пошли. Люди, кажется, уступали им дорогу, затихая… И в этой тишине им, наверное, было слышно, как колотится сердце Оджизы.

Они прошли по асфальту, потом по деревянному мостку через какую-то канаву и оказались в тени больших тополей. «Я буду вашей тенью, моя Оджиза», — сказал Хиёл. Она увидит тень…

Голова Оджизы кружилась.

— Не бойтесь, — понимая ее состояние, сказал Бардаш.

Они подошли к воротам больницы, когда от белого ее забора отделилась грузная, закутанная в платок, неприветливая женская фигура и загородила им дорогу. И прежде чем Бардаш успел о чем-то спросить незнакомку, Оджиза вскрикнула:

— Мама!

Мать сна узнала по шагам, воздуху, окружавшему только одну ее на свете.

— Мама! — повторила Оджиза шепотом.

Та протянула руку.

— Идем со мной, доченька.

Оджиза стояла на месте.

— Вы жена Халима-ишана? — спросил Бардаш.

— Кто это с тобой? — спросила та у дочери, беря ее за руку.

— Это самый добрый человек, — ответила Оджиза, а губы ее дрожали от неожиданности и, кажется, страха, — Бардаш-ака.

— Скажите, апа, — начал без объяснений Бардаш, стараясь поддержать Оджизу, чтобы непредвиденное препятствие не сломило ее, — если Халим-ишан так хорошо знал об этой больнице, что прислал вас сюда стеречь дочь, почему он сам не привез ее для лечения? Разве вы не хотите вернуть ей…

— Идем! — властно перебила его мать Оджизы, рванув дочь за руку.

Оджиза отошла к забору, она искала опору рукой, наткнулась на решетку и села возле нее на каменную полоску фундамента.

— Дайте мне поговорить с моей дочерью, — потребовала мать.

— Помните, Оджиза, нас ждут в больнице, — сказал Бардаш.

«Я дам тебе поговорить с нею, но ты не уведешь ее», — подумал он, отходя и останавливаясь за газетной витриной. От волнения он никак не мог прочесть даже заголовков, рука не сразу нашла сигарету…

А мать, присев рядышком с Оджизой, говорила:

— Да, доченька, я давно жду тебя здесь… Я просидела здесь много дней и ночей, но, слава аллаху, наконец-то дождалась… И счастлива, что вижу тебя живую… — Она гладила ее руку, прижимала к своей щеке, и Оджиза узнавала все ее морщинки, и родинку с волоском на подбородке. — А где же этот… где этот мерзавец Хиёл?

— Мы поссорились, — прошептала Оджиза.

— Аллах так захотел. Аллах услышал молитвы отца и сделал так, чтобы я увидела тебя и вырвала из рук бесчестных людей…

— Мама!

— Подумай, твой отец не снесет такого позора, как бегство дочери. Он проплакал все свои старые глаза. Самый достойный человек в Бухаре, а ты подвергла его неслыханному осмеянию… Поедем домой. Я куплю тебе красивые серьги, туфли, в каких ходят ташкентские модницы, все, что хочешь… Отец простит тебя. Утешь его. Идем. Слышишь?

— Зачем мне туфли и серьги, если я их не увижу?

— Разве тебе плохо жить с нами? — заплакала мать. — Уж мы так стараемся. Разве отец не возил тебя к лучшим табибам, которые готовы целовать полу его халата? Аллах лишил тебя радости видеть, надо смириться. Кто же сильнее аллаха? Вставай. Слышишь?

Но Оджиза, кажется, не слышала.

— Слышишь, идем!

— Нет, — сказала Оджиза.

Убежать из дома ей было легче, чем сказать это. Тогда рядом был Хиёл. И не было матери. А сейчас мать сидела у ее плеча, дышала ей в ухо, и, когда прижималась к ее голове, Оджиза чувствовала виском мокрые слезы матери… Сейчас ей было труднее всего на свете сказать «нет», потому что она говорила это всей прежней жизни, и вдруг поняла, как была несправедлива к Хиёлу. Она не должна была поворачиваться и уходить. Она могла пожалеть раскаявшегося старика, но надо было пожалеть и Хиёла, понять его так, как понимала сейчас. Если бы он был рядом!

— Нет! — повторила она тверже. — Бардаш-ака сильнее аллаха! Он добывает бухарский газ, несмотря на то что отец проклял всех газовиков. Он поведет газ на Урал. И он привез меня к врачу. Он сильнее аллаха и добрее вас!

Оджиза прижималась спиной к решетке, чувствуя, как скапливается, как сжимается ярость в груди ее матери, словно зверь перед прыжком, как готовится вырваться. И в тот же миг звонкая пощечина обожгла ее, жесткие от работы пальцы матери вцепились в ее щеку.

— Тварь! — кричала мать. — Ты уже не слушаешься родителей? Ты научилась говорить, как они! Тебе стыдно идти домой. Наверное, валялась с этой дрянью на одной подушке, а теперь он тебя бросил.

— Мамочка! — Оджиза хватала ее руку и целовала. — Что вы говорите? Опомнитесь… Я хочу видеть! Я хочу видеть! — повторяла она.

Старая женщина тяжело повернула голову, чтобы посмотреть на ноги Бардаша под витриной. Они стояли на месте. Но сквозь туман слез она разобрала, что это были другие ноги — в желтых ботинках и серых брюках, а те… Она повернула голову в другую сторону. Укоряющие и непрощающие глаза Бардаша вглядывались в нее из-под густых бровей. Он стоял рядом. И глаза его глядели так непримиримо, что она испуганно сжалась, словно из нее вышел весь душивший, распиравший ее гнев, как выходит воздух из проколотого мяча. Она поникла, притихла. И только пробормотала:

— Пожалей отца… И меня… Отец убьет твою мать.

— Я хочу увидеть его, — сказала Оджиза.

— Кого?

— Хиёла.

И мать поняла, что Оджиза была уже далеко от ее слов, от нее самой, от прежней жизни, далеко, как никогда. Она поняла то, что может понять только женское сердце, даже если это сердце старой женщины. Ее Оджиза любила другого человека. И поссорилась с ним, может быть, только потому, что любила. И хотела видеть его лучшим среди всех, лучшим в мире…

Мать стала гладить ее волосы, повторяя:

— Бедная моя… Бедная… Доченька моя…

И ёж лелеет своего ребенка, называя его «мягонький», и медведица ласкает малыша, называя его «беленький»…

— Врач сказал, что я буду видеть.

— Разве ты уже была у врача?

— Да. Вчера. Мы были у нее дома с Бардашем-ака. И она сказала…

Оджиза прижалась к мягкой груди матери, пахнущей ташкентской пылью и домом, может быть, домашней лепешкой с тмином, спрятанной за пазухой, а может быть, так пахли ее руки, не терявшие этого запаха с молодых лет… Сейчас они обнимали и беспрерывно гладили голову Оджизы.

— Скажи этому человеку, Бардашу-ака, что отец ездит по всем кишлакам… Он собирает народ… Народ не хочет, чтобы газовики разрушили Огненный мазар… Это святое место… Если его разрушат, мы останемся без куска хлеба… Отец бережет святыню… Скажи ему, что он ездит по кишлакам и поднимает верующих… Они придут защищать мазар все, сколько их есть… Их будет много… Скажи!

Оджиза молчала, прижавшись к ней.

— А теперь иди… Иди с ним.

Она сама еще не понимала, что делала, но сердце ей не велело поступить иначе. Руки ее подталкивали дочь к чужому человеку…

— Может быть, аллах простит меня.

Не волнуйся, старая. Обязательно простит. Аллах прощал и не такое. А ведь это доброе дело. Удивится, но простит.

Загрузка...