Тьма постепенно надвигалась на Олимпию. Она подступала все ближе и ближе, и Олимпия сперва ее не пугалась, а окружающие, в том числе и Север, даже не подозревали о ней. От этой тьмы Олимпия убегала памятью в детство: словно четки, перебирала она безмятежные дни в Сихилиште, и чем безмятежнее они ей казались, тем чаще она их перебирала. А началось это давным-давно, вскоре после свадьбы. Началось все весной. Они снимали тогда три комнаты в ветхом доме с винтовой лестницей и подвалом, откуда несло тухлой капустой. Комнаты были сырые, темные, дом ютился на узкой мощенной булыжником улочке, позади древнего сурового костела с высокими островерхими башнями. В окно Олимпия всегда видела глухую церковную стену с низенькой кованой таинственной дверкой. Олимпии было одиноко и неуютно, она тосковала по деревенскому душистому воздуху, по свежему ветру и с тайным ужасом ждала, что увидит, как Квазимодо протискивается через маленькую низенькую дверцу, а может быть, ползет пауком по каменной паутине башни.
В тот день Олимпия вышла из дому одна: Север готовил речь для судебного заседания. Мелкие покупки, за которыми она отправилась, были только предлогом — ей не сиделось в четырех стенах, когда на улице пахло весной. Купив пуговицы и бархотку на платье, она не торопилась вернуться в неприветливый дом с шаткой подгнившей лестницей, она медлила на каждом повороте, подолгу стояла у каждой освещенной витрины и жадно всеми порами впитывала сладкий запах лип в маленьком парке перед костелом. Но вот она все-таки стоит перед дверью своего дома, из сводчатой галереи ее обдает сырым холодом. На лестнице темно, Олимпия быстро-быстро побежала наверх, содрогаясь от брезгливого страха: когда света не было, по ступенькам шмыгали огромные жирные крысы.
Она повесила в прихожей зонтик и заглянула в полуоткрытую дверь кухни. Когда она уходила, Эржи гладила белье, сейчас в кухне никого не было; видно, Эржи пошла укладывать белье в шкаф. По мягкому коврику коридора Олимпия прошла в гостиную и застыла на пороге. Эржи и Север стояли друг против друга, он нежно держал в ладонях ее лицо и смотрел ей в глаза. Заметив Олимпию, Эржи залилась краской, а Север отдернул руки. Улыбаясь, он объяснил Олимпии:
— Ей что-то в глаз попало…
Но его каштановая бородка — тогда в ней не было ни единого седого волоса, подрагивала.
Олимпия, совершенно невозмутимая, прикрыла дверь и двинулась к спальне, позванивая маленькой сумочкой из серебряных колечек. На ходу, ни на кого не глядя, она сказала:
— Так вытаскивай, что ж ты на меня уставился? Бедной девочке, наверное, больно.
Она затворила за собой дверь и стала переодеваться. Сняла костюм, долго обтиралась перед зеркалом туалетной водой: пока бежала по лестнице, вспотела. Нет, она все-таки достаточно привлекательна, она стройная, и талия у нее тонкая, Северу это должно нравиться. Не может быть, чтобы там было что-то серьезное. С Эржи-то, с этой толстозадой коротышкой. Она вспомнила, как Север, впрочем не без удовольствия, — теперь-то она все поняла! — усмехаясь, сказал: «Такая — задом орех расколет!» Она надела просторное домашнее платье, шелковое, розовое с кружевами на воротничке и манжетах. Подумала, что придется искать другую служанку. Жаль — Эржи была честная девушка. То есть в том смысле честная, что ни разу ничего не своровала. И с солдатами не гуляла, но, кажется, этому есть объяснение.
Олимпия открыла шкаф, достала красную китайскую шкатулку с украшениями — перебирала их, любуясь игрой и блеском, прикладывала, взвешивала на руке и наконец выбрала брошь из пяти наполеондоров, соединенных в виде олимпийской эмблемы.
Они с Севером поужинали и улеглись, беззаботно болтая о том о сем. Ни в тот день, ни на следующий, ни в многие-многие другие дни Олимпия ни словом не упомянула о случившемся.
Дня три спустя, собираясь на прогулку с Севером, Олимпия вздумала надеть брошь с наполеондорами. Она полезла в красную шкатулку, броши там не было. Перерыла все полки в шкафу — нет броши. Север уже в пальто, теряя терпение и злясь, сам принялся копаться в ящиках комода и в тумбочке. Позвали Эржи, но та ничего не знала и тоже принялась за поиски. Перевернули все в гостиной и ничего не нашли. Олимпия смущенно сказала:
— Не обижайся, Эржи, но для общего спокойствия позволь посмотреть и в твоем шкафу.
Эржи стала пунцовой и поспешно повела Олимпию в свой темный без окна чуланчик. По дороге она прихватила свечу. Север молча следовал за ними.
— Прошу вас, сударыня, прошу вас…
Сама распахнула дверцу шкафа. В шкафу сиротливо висели три платья, на одной из полок примостилась аккуратная стопочка белья. Олимпия приподняла белье — на газете засияли золотом пять спаянных наполеондоров.
Эржи пошла красными пятнами и опустилась на узкую кровать. Олимпия, очень прямая, совершенно бесстрастная, держа в руке брошь, смотрела на Эржи сверху вниз:
— Мне очень жаль. В полицию я сообщать не стану, но прошу вас немедленно собрать свои вещи и немедленно покинуть наш дом. Господин Север с вами расплатится.
И вышла, холодная и равнодушная. Эржи заплакала.
— Я не брала, сударь… разрази меня бог, не брала…
Все произошло так быстро и неожиданно, что Север растерялся. Он только и смог, что произнести с изумлением, укоризной и раздражением:
— Как же так?!
— Это не я, не я, сударь, — рыдала Эржи.
Север нерешительно отступил к двери. Эржи, захлебываясь от слез, прорыдала: «Это она, она сама, твоя мадам, подложила, чтоб меня вытурить!»
Север отступил еще на шаг.
— Не может быть… Она на такое не способна… — и повторил еще раз, словно убеждая себя самого. — Она — хозяйка, она не могла этого сделать…
Он закрыл за собой дверь и пошел в кабинет, чтобы заняться расчетом. В висках ломило. Северу было не по себе; как он будет теперь смотреть в глаза Олимпии. И все же ему было жаль Эржи, которая плакала одна у себя в чуланчике…
Олимпия ни разу не помянула случившееся, в прислуги нанимала только пожилых и семейных женщин, все, казалось, уладилось и позабылось. Но белоснежная хрупкая доверчивость Олимпии дала трещину, и трещина эта с годами росла, росла и становилась все более болезненной для Олимпии.
Олимпии никогда не приходило в голову, что она повстречает в жизни что-то неожиданное, страшное, плохое. Ей рассказывали разные случаи, она ужасалась, сочувствовала, но ни на секунду не могла представить, что такое может случиться и с ней, в ее привычной, обыденной жизни. Прачка, что приходила по пятницам за бельем, колотила своего пьянчугу-мужа. Как-то, протрезвев от побоев, он взял и повесился. Олимпия пожалела прачку, как жалела героинь душераздирающих мелодрам, продолжая верить, что только с простолюдинами случаются такие ужасные неприятности. Правда, господин Шварц, директор земельного банка, был человеком их круга, но, проиграв в карты все свое состояние, тоже повесился на чердаке, как прачкин муж.
Самыми близкими друзьями Олимпии и Севера были Аурора и Памфилиу. Как-то Олимпия и Аурора сидели вдвоем в гостиной. Север и Памфилиу отправились в кафе выпить по чашечке кофе, и Аурора, плача, пожаловалась, что Памфилиу безумно ревнив, что он бьет ее тростью, кочергой или мокрым, скрученным в жгут полотенцем, требуя признания в несуществующих грехах. Подумать только, он ревнует ее даже к Северу! Аурора показала огромные черные синяки на груди и на бедрах. Олимпия в ужасе всплеснула руками. Ну кто бы мог такое подумать?! Памфилиу, эта кроткая овечка, и он так обходителен со всеми.
Спустя несколько дней Ауроры не стало: ее сшиб скорый поезд. Не совсем было ясно, как она оказалась на вокзале; кажется, узнавала, когда прибудет поезд из Будапешта, с которым должна была приехать ее подруга. Олимпия была потрясена и целыми днями плакала. Ей было страшно — чего только не случается у людей! Но себя она к этим людям не причисляла. Она искренне и горячо жалела других, живя со снисходительной уверенностью человека, путешествующего в комфортабельном первом классе. Ни с нею, ни с Севером ничего подобного и быть не могло, их ограждает господь, которому она молится, чтобы берег от искушений, пожара и болезней. Эта убежденность помогла ей пережить историю с Эржи — для нее это было как гром среди ясного неба, но недели две спустя она уже была уверена, что ей снился дурной сон, который больше не повторится. Правда, теперь она молилась не так, как раньше в Сихилиште, когда жилось ей спокойно и безмятежно, она молилась горячо, страстно, прося уберечь ее и мужа от всяческих бед, надеясь, что, претерпев кару за легкомыслие, будет вознаграждена за усердие.
Но несмотря на ее молитвы, Ливиу родился раньше срока, и два месяца его держали в вате. Через пять месяцев он ничем не отличался от других младенцев, но и тогда Север не позволил ей взять себе в помощь няньку. Он был человек с принципами и считал, что ребенка должна растить мать, а не какая-то чужая женщина. Их было тринадцать человек детей, за всеми ходила одна мамочка и управлялась. Их с Валерией тоже мать вынянчила. Так почему для Ливиу, одного-единственного ребенка, понадобилась нянька? Так поступают немцы или, еще того хуже, французы, но румыны, по обычаю предков, растят детей сами, и это правильно…
Здоровые принципы Севера подкосили здоровье Олимпии: она увяла, исхудала, осунулась, у рта легли две морщины, сделав ее красивое лицо суровым и скорбным. Ночами Север безмятежно спал, как спят все люди со спокойной совестью, гордые своим новорожденным наследником, а Олимпия, завесив лампу и привалившись головой к кровати, качала колыбель. Немела одна рука, она качала другой. Сон одолевал ее, голова клонилась к подушке, но плакал Ливиу, просыпался Север, и она, дрожа от слабости и недосыпания, заваривала горячий липовый чай и меняла пеленки. Кормление было для нее мукой, трещины на сосках болели и кровоточили, в полутемной спальне было душно, пахло пеленками, липой и детской присыпкой. Олимпии хотелось одного: чтобы ее не будили, дали поспать, и она спала бы, спала, позабыв и о купании, и о кормлении, о пеленках и безмятежном Севере. И еще ей хотелось вцепиться в каштановую бородку мужа и трясти его до тех пор, пока из него не вытряхнутся все его здоровые принципы. Порой она не выдерживала и, зарывшись лицом в подушку, рыдала, пока опять не раздавался пронзительный плач младенца. В эти минуты она благодарила бога, что доктора запретили ей рожать. В серой мутной одури недосыпания и усталости тянулись один за другим дни, складывались в месяцы, месяцы в годы, пока Ливиу наконец не подрос. За это время Олимпия к собственному своему удивлению разучилась спать и научилась полагаться только на саму себя. Ложилась она в полночь, а часам к пяти уже просыпалась, бодрая, свежая и деятельная. Энергия, с которой она раньше обуздывала себя, стремясь быть кроткой и уступчивой, была направлена теперь на других и приняла вид суровой непреклонной решительности. Ливиу исполнилось четыре года, и она, даже не посоветовавшись с Севером, наняла немку-гувернантку.
Олимпия взяла бразды правления в свои руки и правила домом единовластно, оставив мужу утешительную иллюзию, что он глава семьи. Но сама она считала его большим безответственным ребенком, которого можно одевать и кормить по его вкусу, но никогда нельзя принимать всерьез.
И тут на нее обрушилось настоящее горе — в Сихилиште умер ее отец, старый Исайя. Перенесла она утрату стойко, держась со спокойным достоинством. Она уже приучила себя к необходимости быть твердой и решительной, и выражение ее отчужденного замкнутого лица высушивало все плаксивые сочувственные излияния. Она смотрела на гроб, утопавший в цветах, на белую бороду и красный пояс Исайи, на семерых священников в черных рясах, отпевавших его, плакала, прижимая к губам черный кружевной платочек, и умом понимала, что все происходящее естественно, что родители всегда уходят раньше детей и что только ее неразумие мешает ей с этим примириться. Еще больнее отозвалось в ней прощание с Сихилиште, мать не могла там оставаться одна и переехала жить к Валерии, поближе к кладбищу, на котором покоился отец Исайя. Дом продали, и с его исчезновением безмятежное детство в Сихилиште словно осталось без крова. Олимпия никак не могла поверить, что нет больше их просторного дома, благоухающего яблоками, базиликом и теплыми просвирами, нет сада, утопающего по осени в золоте с сочными тяжелыми бергамотами, двора с колодцем, сарая, коляски с голубыми плюшевыми сиденьями — нет ничего, вес это ушло из ее жизни навсегда.
Она поняла, как нелепа была ее убежденность, будто с ней ничего дурного случиться не может, и от отчаяния она еще глубже ушла в себя, пытаясь отгородиться от мира. Однако новое потрясение опять застигло ее врасплох и согнуло, словно буря молоденькое деревце, и ей показалось, что больше она уже не выпрямится.
Отдав гувернантке необходимые распоряжения и не сказав ни слова Северу, она села в пролетку и помчалась на вокзал. Купила билет на скорый и, пока ждала его, вдруг вспомнила Аурору. Испугалась и на всякий случай отошла подальше от рельсов.
В саду вовсю цвела сирень, мама с Валерией сидели в плетеных креслах около круглого столика и вышивали. Джина, дочка Валерии, ровесница Ливиу, копалась в песке, в кухне гремела посудой служанка, а Думитру, верно, еще не вернулся со службы.
Олимпия поцеловала обеих, уронила на стол белую крокодиловой кожи сумочку и опустилась в кресло. Щеки у нее горели, на лбу блестели бисеринки пота. Она развязала ленты, и шляпка упала на землю рядом с зеленым зонтиком. Отложив вышивание, мать и сестра встревоженно посмотрели на нее. Очки у старухи сползли на кончик носа, что было признаком сильнейшего беспокойства. Олимпия перевела дыхание и с полными глазами слез произнесла:
— Я застала его с цветочницей.
Сказала она это так тихо и буднично, словно об этом было уже сто раз переговорено. Старуха поправила очки.
— Кого? Севера?
— Я застала его с цветочницей, — повторила Олимпия.
Валерия, потрясенная, смотрела на нее во все глаза. Старуха преспокойно взялась за вышивание.
— И раньше такое бывало? — спросила она, вдевая нитку.
— Было… лет пять-шесть назад… с Эржи…
— Какой Эржи?
— С первой моей служанкой.
— И все.
— Не знаю… Дома, во всяком случае, никогда… до цветочницы… а так, не знаю…
— И хорошо, что не знаешь. Так оно лучше. И сейчас не надо знать.
— Мама! — воскликнула Валерия, — подумай, что ты говоришь?
— Я знаю, что говорю. Мужчина есть мужчина. Пора бы и вам об этом знать. С этим приходится мириться. А на женщине дом, ребенок… Как же ты ребенка-то бросила? Не нам переделывать природу человеческую, так уж устроено в мире, тут ничего не изменишь…
Олимпия молчала, потом едва слышно спросила:
— Что ж и отец?..
Старуха гневно выпрямилась и величественно глянула на дочь поверх очков.
— Как язык-то у тебя повернулся? Валерия сейчас тебя покормит, не ехать же домой голодной. И первым же поездом! У тебя ребенок, у тебя дом на руках, не до глупостей!..
И Олимпия вернулась, но она долго не могла успокоиться, а Север так и не узнал про ее бегство из дома.
Вскоре мать умерла, с ее смертью оборвалась последняя ниточка, связывавшая Олимпию с блаженными днями в Сихилиште. Она пыталась примириться и с этой смертью, но помимо воли все болезненнее и острее ощущала тяжесть страшного слова: никогда.
Ливиу был ребенок как ребенок, смешливый и жизнерадостный, и Олимпию радовало, что сын пошел в нее, а не в Севера, начисто лишенного чувства юмора. По мере того как Ливиу подрастал, это ощущение близости в Олимпии крепло. Между ней и Севером так и не возникло подобного рода привязанности, — умения отвечать на тепло теплотой Север тоже был лишен начисто. Бесхитростная, ребяческая привязанность Ливиу до глубины души трогала Олимпию, придавала ей жизненных сил и спасала от одиночества. Правда, так было, пока Ливиу оставался малышом. Позднее, когда он уже учился в старших классах, она заметила, что сын ничего не принимает всерьез. Это ее обеспокоило. В младших классах он был отличником, но, трижды получив награды, решил, что стараться ради брошюр вроде «Золото и денежная реформа», которыми награждались отличники, нет смысла. Смешила его и сама церемония вручения наград, и он уступил первые роли в лицее тем, кто на них претендовал. Учился он неплохо, но за отметками не гнался. В ту пору он увлекся романами Карла Мая о диком Западе, любимыми героями его стали Олд Шотерхенд и Сэм Хоукенс. Он блуждал по запутанным дорогам вместе с Кара бен Немези-Эфенди и Хаджи Халеф Омаром. Жюль Верн оставил его равнодушным, зато настольной книгой стал дневник капитана Кука, Ливиу увлекся путешествиями и, сам того не заметив, стал первым в классе по географии. Одноклассники его любили за то, что он не задается. Даже отличники, не видя в нем себе соперника, относились к нему хорошо, а он к ним снисходительно, зная, что стоит ему поднажать, и он их перегонит. Учителя чаще всего отзывались о нем: «Лентяй», и добавляли: «Но очень, очень способный!», и восхищение преобладало у них над порицанием. Без отличия он окончил школу и поступил на юридический факультет Бухарестского университета. В студенческие годы он читал все подряд без разбору от детективов до Рудольфа Штейнера, любил Чезара Петреску, восхищался Гретой Гарбо, отлично танцевал фокстрот, был завсегдатаем во всех кабачках, где жарили мититеи и попивали винцо, что не мешало ему считаться своим в ресторане Лидо с вышколенными официантами и отличной кухней. Получив диплом, он вернулся домой. Родители ждали, что он с жаром примется за дело, но на все их предложения подумать о карьере он с добродушной ленцой отвечал: стоит ли надрываться ради степеней и званий.
Олимпия огорчалась, втайне она мечтала видеть его знаменитостью, но настаивать не стала, потому что слишком хорошо знала своего сына. С присущей ей трезвостью, хоть и не без сожаления, она распростилась со своими мечтами, утешаясь мыслью, что балованных детей приходится принимать такими, какие они есть, и по-прежнему восхищалась сыном. Ливиу был ей за это благодарен, к ее слабостям относился снисходительно, стараясь их попросту не замечать, и отношения у него с матерью были самые что ни на есть сердечные и дружеские. Это не мешало им без конца подтрунивать друг над другом, чего они не позволяли себе по отношению к чопорному, обидчивому Северу. И Олимпия, позабыв все тяготы и мучения, которые пережила с маленьким Ливиу, иногда спрашивала себя, не это ли называют счастьем?
Когда все вокруг заговорили о женитьбе Ливиу на Лине Мэргитан, Олимпия встревожилась. До этого она не задумывалась о том, что когда-нибудь расстанется с сыном. Она бы предпочла, чтобы Ливиу вообще никогда не женился, так и остался на всю жизнь при ней, и жили бы они мирно и счастливо. Но она понимала, что рано или поздно останется одна, и желала, чтобы случилось это как можно позже.
Ливиу звал Лину не иначе как гайдуком, и это примиряло Олимпию с девушкой: на гайдуках редко кто женится.
Но когда в компании Ливиу появилась Марилена Богдан, Олимпией овладел панический страх. Материнское чутье безошибочно подсказало ей: вот настоящая опасность, и против этой опасности она была бессильна: Марилена была очень красива и была она из хорошей семьи. Олимпия терзалась слепой материнской ревностью: Марилену она не полюбила. Поначалу исподволь, но настойчиво, потом открыто и откровенно Олимпия вмешивалась в жизнь молодых. Ей в голову не приходило, что молодые сбегут. Их отъезд убил ее. И хотя Ливиу был по-прежнему нежен с ней, она чувствовала только пустоту потери и утешалась лишь тем, что Ливиу, ее дорогой мальчик, жив, здоров, доволен и время от времени, правда, не очень часто навещает ее.
Когда Ливиу мобилизовали, Олимпия забилась, как пойманная птица. Он и не подозревал, сколько безуспешных попыток предприняла она, чтобы избавить его от военной службы. В конце концов ей осталось только надеяться, что в эвакогоспитале он будет вне опасности. За эту последнюю соломинку она и цеплялась, предчувствуя, что спасения нет. Давным-давно, в молодости, ей казалось, что несчастья случаются только с другими, а теперь она с ужасом ожидала самого страшного. Какая-то безотрадная покорность завладела ею. «Это неминуемо», — неотступно твердил ей какой-то тайный голос, и она сжималась, холодея от страха. Она старалась стряхнуть с себя это наваждение, уверить, что все это от нервов, старалась занять себя работой в своем благотворительном обществе, организовывала концерты для раненых, общественные столовые для беженцев, сбор денег для сирот и вдов, занимала делом высокопоставленных дам, и они по нескольку часов в день шили для солдат белье, вязали варежки, шарфы и носки. Когда Олимпия заполночь возвращалась домой, от нее пахло щами и йодоформом. Засыпала она, едва коснувшись головой подушки, а в суете дня только раз или два успевала подумать о Ливиу. Но последняя мысль ее перед тем, как заснуть, была о сыне, она привычно повторяла молитву, но на середине ее уже спала. С этой молитвой она и просыпалась. Будущее страшило ее все больше и больше, и она боялась неосторожным словом или помыслом нечаянно навлечь на себя гнев всевышнего. Дом и хозяйство она препоручила старой опытной прислуге, не сомневаясь, что Север, этот большой ребенок, будет вовремя и хорошо накормлен. Иной раз день, а то и два подряд она и словом не успевала перемолвиться с мужем.
Считая, что Марилена способна в отсутствие Ливиу завести роман, увлечься, потерять голову, Олимпия решила занять ее, поручив столовую для беженцев. Куда спокойнее было знать, что Марилена большую часть дня находится под ее, Олимпии, присмотром. Марилене предложение понравилось: дебютантке предлагали главную роль в увлекательной пьесе. Перемена пришлась ей по душе, потому что она скучала, к тому же большинство ее светских знакомых уже работали санитарками, швеями, кухарками, и считалось это высшим шиком.
Не подозревая о подспудных причинах, из-за которых к ней обратились за помощью, Марилена отнеслась к своим обязанностям всерьез. Готовить она не умела, но умела договариваться с поставщиками, оформлять счета, распределять продукты и руководить двумя поварихами. Она смастерила две кокетливые крахмальные наколки, сшила белый халатик и передник, все это было ей к лицу и делало ее похожей не то на сестру милосердия, не то на официантку. Столовая располагалась неподалеку от центра, в темном подвальчике со сводами. К веселой общительной Марилене то и дело забегали ее приятельницы, и столовая очень скоро сделалась местом встреч тех, кого принято именовать высшим светом. Сюда забегали подруги Марилены по делу или поболтать, одни или с мужьями, которым, как Беше, удалось отвертеться от военной службы. Марилена всем была рада, дружески улыбалась, расспрашивала, рассказывала новости. Сидела она в углу за допотопным столом, застеленным для приличия бумагой. Посетители рассаживались на грубые табуретки. Самые смелые отваживались пригубить солодовый кофе из уродливой фаянсовой кружки. Однако большинство отказывались от суррогата: война только началась, и они еще помнили аромат настоящего кофе. Это был тот начальный период всеобщего бедствия, когда люди еще сохраняли собственное достоинство и не желали отступать от прежних привычек.
Успех, которым стала пользоваться пропахшая капустой столовая, обеспокоил Олимпию, она уже сожалела, что привела сюда Марилену, — не лучше ли бы было пристроить ее в военный госпиталь, хотя и там подстерегала опасность: врачи-мужчины! Те мужчины, что околачивались в столовой Марилены, по крайней мере, считались друзьями Ливиу. Но и на эти размышления у Олимпии не оставалось времени.
Как-то под вечер Олимпия заглянула в столовую проведать Марилену и, как повелось, застала ее в компании трех молоденьких элегантных бездельниц. Они курили, держа в руках грубые кружки, пытаясь одолеть солодовый кофе. Марилена привычно поцеловала Олимпию в лоб, заговорила о том, что столовой необходимы четыре подводы дров, как вдруг зазвонил телефон. Повесив трубку, Марилена озабоченно взглянула на Олимпию.
— Звонил папа Север и просил нас немедленно приехать домой.
У Олимпии перехватило дыхание, она едва смогла выговорить:
— Что-нибудь случилось?
— Он ничего не сказал, сразу повесил трубку.
Марилена обернулась к приятельницам:
— Простите, что так вышло, приходите завтра… — сказала она, снимая фартук и наколку.
Они пытались поймать такси, но ни одной свободной машины не было. Торопливо, почти бегом, пробирались они сквозь уличную толчею, то и дело теряя друг друга из виду. Темнело, проспект только что умыли, приятная прохлада сменила дневной зной. Камень домов обдавал волнами тепла, откуда-то из сквера пахнуло гвоздикой. Кроме витрин магазинов, задернутых темными полотнищами, ничего не напоминало о войне. Они все убыстряли и убыстряли шаги. Олимпия опасалась, что, если она приостановится, колени подогнутся и она рухнет прямо на тротуар. До дома добежали молча. Старая Салвина, поджидавшая их у окна, открыла, рыдая, двери. Олимпия поняла: то, чего она страшилась, произошло. Что-то заподозрила и Марилена. Они миновали коридор, миновали гостиную. В кабинете возле письменного стола неподвижно стоял Север. На вишневом сукне белела телеграмма. Женщины замерли на пороге. Север смотрел сквозь них, точно они были прозрачные. Казалось, прошла вечность, прежде чем глаза его разглядели Олимпию. Машинально теребя бородку, он дрожащими губами произнес:
— Ливиу… больше нет…
Голова его поникла, лицо скривилось, плечи мелко затряслись — он плакал.
Олимпия ничего не почувствовала. Только какую-то мешающую сухость в горле. Марилена, закрыв лицо руками, бросилась бежать в распахнутую дверь и затерялась где-то в потемках огромной квартиры. «Паркет только что натерли, — подумала Олимпия, — еще поскользнется…» Услышала откуда-то издалека голос Севера:
— Мне плохо…
Подошла к нему, взяла под руку, отвела в спальню. Сняла с него туфли, помогла улечься в постель. Север уже не плакал, он лежал неподвижно, глядя широко раскрытыми глазами в потолок. «Вот такой он будет, когда умрет…» — подумала она и вернулась в гостиную. Она собиралась позвать Салвину, распорядиться, чтобы та накрыла на стол — пора ужинать. Прислушалась. В кухне причитала крестьянка-плакальщица. Олимпия тихонько прикрыла дверь и вдруг поняла, что она одна, всюду, везде, навсегда. «Одному плохо, другой умер, женщины плачут, а ей, что ей делать, куда пойти, куда деться?.. нет, это невыносимо, они все спятили, Север всегда устраивал театр, Марилена, где она, кстати, надо пойти ее поискать, вдова, вдова, странно, что я еще двигаюсь… что не сошла с ума… пока нет… пока, пока, пока…»
Она тихо прошла по темным комнатам и в последней с трудом различила темную фигурку, скрючившуюся на диване. Она опустилась на колени около дивана и обняла Марилену, почувствовала знакомый запах духов и неожиданно разрыдалась, спрятав лицо на груди невестки.
Позднее она старалась припомнить тот вечер и не могла. С той минуты, когда она увидела на столе телеграмму и до того самого дня, когда привезли гроб, в памяти зиял черный провал. Она помнила, и это долго снилось ей по ночам, как восемь человек едва ступали под тяжестью оцинкованного гроба. Его поставили в парадной столовой между широкими окнами, перед большим зеркалом, завешанным как и обе колонны розового мрамора черным бархатом, спадающим мягкими складками. По углам гроба зажгли четыре свечи. Пришел священник, тихо помолился и исчез так же незаметно, как появился. Вечером принесли венки. Их было так много, что они стояли вдоль стен во всех комнатах, в доме душно и сладко пахло нарядными, нерадостными цветами.
К ночи все разошлись, остались Марилена, Наталия и Богдан. Целую ночь все молча просидели возле умершего. Время от времени Олимпия поправляла свечи, гасила оплывшие огарки. Иоан Богдан задремал в кресле. Север сидел неподвижно, вцепившись обеими руками в трость, уставившись куда-то в пустоту. Марилена комочком съежилась в кресле, поджав ноги и спрятав лицо в ладонях. В самом дальнем темном углу притулилась неподвижная Салвина, зажимавшая себе ладонями рот. Наталия пересаживалась с места на место, вставала и, задыхаясь, всхлипывая, начинала громко молиться, и от ее размашистых, энергичных поклонов громко скрипел пол. Олимпия вздрагивала и жалела, что они не вдвоем с Севером. И еще с Мариленой. Марилена уже была не та чужая женщина, похитившая у нее сына, а близкое, родное существо, и Олимпия изливала на нее запоздалую нежность, думая, что радует Ливиу. Потом она перестала замечать Наталию, как перестают замечать тиканье часов или тарахтенье мотора. Олимпия стояла на коленях около гроба, упершись лбом в край стола, физически ощущала, как невыносимо тяжел этот гроб, как он давит, и, протянув руку, чувствовала сквозь лепестки цветов холод металла. Стоять на коленях было больно, она несколько раз порывалась взять и подложить подушечку и замирала, стыдясь, мучаясь угрызениями совести. Каково досталось ему, ее мальчику, там, среди чужих людей, как он намучился, а она, его мать, не может выстоять одну ночь на коленях, последнюю его ночь перед дорогой, в которую он ни за что не должен был отправляться раньше нее с Севером, ни за что раньше нее… Время исчезло, и в памяти зазиял еще один черный неоглядный провал. А дальше был уже следующий день, страшный день — карусель событий, где она, Олимпия, игрушка или жертва, все пестрит, убегает, не за что уцепиться, чтобы удержать, и остановить…
Теснота набитых народом комнат. Протяжное пение певчих, сизый дым ладана. Удушливый запах вянущих цветов мешается со сладкими дамскими духами. Черные шляпки, траурные перья. Обнаженные головы мужчин. Лица, десятки, сотни лиц, удрученных, заплаканных, равнодушных, торжественных, неподвижных, крахмальные воротнички, черные костюмы. Потом улица, погребальное шествие.
Одни за другими, медленными шагами, одни за другими, медленно, медленно, одни за другими. В ее руке потная ладошка Влада. С другой стороны ее поддерживает дрожащая Марилена. Рядом с Мариленой Север. Рядом с Владом Наталия. Следом Валерия, Иоан Богдан, Думитру, Иоана, Мэри Мэргитан и все остальные. Где-то впереди оркестр и горестная музыка Шопена. Когда оркестр ненадолго замолкал, над городом изо всех церквей плыло мерное медное гуденье колоколов. Трамваи не ходили — Север был пайщиком трамвайного акционерного общества. Незнакомые люди останавливались на тротуаре, обнажив голову. Останавливались машины, включив фары средь бела дня.
Перед ней тихо катилась на высоких с резиновыми шинами колесах погребальная колесница — нелепая и страшная, вся в цветах, венках и длинных шевелящихся лентах. В заднем стекле колесницы, словно в зеркале, видна была вся процессия, обнаженные головы, черные шляпы, безразличные, соболезнующие или просто любопытные лица тех, кто стоял вдоль тротуаров. Влад кривил губы, собираясь расплакаться, — или ее обмануло стекло, в котором он отражался? Они шли первыми и видели себя в стекле целиком: она, Влад, Марилена, Север, Наталия. Влад уставился в землю, точно изучал носки своих черных лакированных ботиночек, нижняя губа подрагивала, будто он собирался заплакать. Олимпия чувствовала, как дрожит маленькая потная ручонка. Она заставила себя улыбнуться и сказала так громко, что услышала ее не одна Наталия, но и те, кто шел во втором ряду.
— Посмотри-ка в стекло, видишь, там люди, совсем как в кинематографе.
Мальчик повеселел, засмеялся.
— А почему?
— Как в кино, — повторила Олимпия.
— И два трамвая, один на улице, другой в стекле!
— Да, только не кричи так…
— Бабушка, а почему и на улице, и в стекле?
— Как в зеркале…
Из-за этого неподобающего диалога Олимпия окончательно пала в глазах Наталии, стекло отразило ее презрительный взгляд, но Олимпии было не до взглядов, она знать не знала, что наделала своими стараниями уберечь ребенка от слез. Много позже добрые знакомые не преминули ей сообщить, с каким наслаждением расписывает Наталия похороны и недостойное поведение Олимпии, которая вместо того, чтобы думать о своем несчастном сыне, провожая его в последний путь, болтала о кинематографе и прочих глупостях, смеялась и даже заставляла смеяться бедного сиротку, не потрудившись объяснить ему весь ужас происходящего.
Но до этого ли было Олимпии — как ни медленно двигалась процессия, в конце концов Олимпия очутилась перед огромными черными воротами из кованого железа со строгой надписью: «Кладбище героев». «Почему героев, — думала она, — почему героев?» Ливиу, ее мальчик, не был героем, он никогда ни с кем не воевал, почему герой? Мелкий песок аллеи заскрипел под шагами множества ног. Стояли солдаты в касках с ремешками под подбородком, в белых перчатках. Штыки винтовок сверкали на солнце. Последние почести Ливиу… Зачем? Почему нельзя было похоронить его в Сихилиште? Там и вправду покой, глубокий, вечный, там он не был бы один, там его деды, прадеды. Почему не в коричневой, прогретой солнцем земле Сихилиште? Почему в этом мрачном цементном склепе, наверняка сыром и холодном? Это все Север, он всегда устраивает спектакли, и сумасшедший Панаит Мэргитан ему помогает, они вместе устроили это нелепое шествие с солдатами в белых перчатках, чужими, ненужными ее Ливиу, ее мальчику.
Могильная яма с торчащими желтыми колышками по углам. Колыхание толпы. Церковное пение. Ладанный дым голубеет на ярком солнце. «Со святыми упокой…» В Сихилиште на могиле цвели бы мальвы и боярышник, а тут надутые оранжерейные георгины. Воистину все суета сует и напрасно смертные ропщут… Панаит Мэргитан взобрался на холмик. В парадной форме, поблескивая саблей. Первый герой нашего города. Это он о Ливиу? Какая глупость, господи, но Северу, наверное, нравится. Ливиу — первый герой! Священная война! Крестовый поход… Что за глупость! Боже мой, боже мой! А она-то считала Панаита умным человеком… Слава богу, кажется, замолчал. Опять кто-то ораторствует. Кто это «Наш дорогой коллега. Наш незабвенный…» Лысина блестит на солнце, пот ручейками стекает по вискам, вдоль носа. Вечная память. Священники. Ладан. Каски, на которых играет июльское солнце. Гроб подняли. «К помосту отнесут как воина четыре капитана». Чье это? Шекспира? Шиллера? Шекспиллера? Оглушительные выстрелы, и от каждого она вздрагивает, все вокруг тоже вздрагивают. Последний салют. Почему салют? Север, сгорбившись, плачет, утирая глаза платком, опираясь одной рукой на трость. Бедняжка, надо будет получше о нем заботиться. А впрочем, кто не плачет? Только она одна и не плачет. Не может. Она знает, все ее осудят, но она не может, слез нет, глаза сухие до рези, не может, не может, почему же она не может заплакать? Влад и тот разревелся, а что он понимает? Иоана — она тоже плачет — берет Влада за руку и уводит, люди расступаются, дают им дорогу, гладят Влада по голове и снова смыкаются, она больше не видит Влада, куда они ушли?.. А гроба с Ливиу больше нет — где же он? Восемь солдат опустили его в могилу и возвращаются с пустыми руками — оттуда, откуда ему уже нет возврата… Три перемазанных в глине могильщика орудуют лопатами, засыпая яму, растет могильный холм, потом ставят табличку… Священники… Все! Теперь уже не отрыть. Где Ливиу? Почему все идут к ней, тянут руки? Что им надо? У нее ничего нет. Что-то говорят… Где Влад? Кто это поет? Вечная память… Глаза заплаканные, сухие, все уставились на нее. Липкие, потные, чужие руки. Надо будет непременно отмыть руки. Руки мой, придя домой. Что это? Откуда? Все расходятся. Ее берут под руку. Зачем здесь столько автомобилей? Откуда, святый боже, столько людей, и все в черном? Где-то тут Влад. И Ливиу. Иоана пошла за ними. Да откуда же эта тьма народу?
Проснувшись на следующее утро, она медленно, лениво одевалась. Север, выйдя из ванной, застал ее у окна, она сидела в домашней бумазейной кофточке, надетой наизнанку, смотрела на улицу и грызла ногти.
— Ты уже умылась, Олимпия?
Испуганно, точно ее застигли врасплох, она резко обернулась и расширенными от ужаса глазами взглянула на него.
— Что с тобой, Олимпия, — заволновался Север.
Отшатнувшись, она отрывисто забормотала:
— Чего тебе? Ты кто? Что тебе надо?
Старик не на шутку перепугался. Не приближаясь, он стал ласково объяснять:
— Олимпия, дорогая, это я — Север. Что с тобой, Олимпия? Это я — Север твой…
— Негодяй! — прошипела она, глядя сквозь него, будто за его спиной кто-то прятался. — Прочь, негодяй, не смей подходить… Я тебя не знаю…
И отвернулась к окну и снова принялась грызть ногти.
Север попятился, бесшумно притворил за собой дверь. В смятении пробежал на кухню. Перепуганная старушка Салвина обеими руками зажала себе рот. Вдвоем они вернулись в комнаты. Салвина пошла к Олимпии, Север прильнул ухом к двери.
— С добрым утречком, госпожа Олимпия! Изволили встать? — услышал он вкрадчивый голос.
— Не вставала! Ты что не видишь, сумасшедшая старуха? Не вставала!
Тишина, и снова ласковый, робкий голос Салвины:
— Пожалуйте, завтракать…
— Вон отсюда, распутная девка! Отняла у меня ребенка и мужа! Вон, вон отсюда!
Старая Салвина выскочила за дверь и разрыдалась. Север, напуганный не меньше ее, утешая, положил руку на худое остренькое плечо:
— Она не в себе, сама не знает, что говорит. Не обращай внимания.
Север бросился звонить. Аврама он дожидался в прихожей, мечась от стенки к стенке. Кинулся ему навстречу, торопясь рассказать, что произошло, но тот отмахнулся, слушать он был не охотник, ринулся к комнате Олимпии и ввалился, не стучась.
— Привет, Олимпия! — прогрохотал он. — Чем ты занимаешься, дорогая?
Олимпия отскочила, испуганно прижалась к стенке, с ужасом глядя на него. Аврам, не смущаясь, подошел к ней, поцеловал руку.
— Как самочувствие, дорогая? Рад тебя видеть. Север пригласил меня на завтрак.
— Север ненормальный!
— Хо-хо-хо! — захохотал Аврам, и огромный его живот заколыхался от смеха. — Неужели ненормальный?
— Он всю жизнь волочился за шлюхами.
— Хо-хо-хо! Это мне ты говоришь? Хо-хо-хо!
Север поежился — похоже, что и Авраму не вредно подлечиться. Он уже было собрался выйти из комнаты, пусть себе беседуют, как Аврам спросил:
— Чего бы ты съела, дорогая? Может, яйцо всмятку?
— Кутью с просвирой, там еще осталось от поминок по Северу… Да-да, кутьи с просвирой…
— Отлично, сейчас мы с Севером накроем стол и позовем тебя. А пока отдыхай!..
— Пошел к свиньям собачьим! Знать вас не хочу! Все, все к свиньям!
— Да-а, — помрачнев, протянул Аврам.
«Тяжелая депрессия», — поставил он диагноз. Ничего удивительного: сильное потрясение, слабые нервы, женская чувствительность. Оснований для беспокойства он пока не видит. Главное лечение — покой, пусть делает, что хочет: не хочет есть, пусть не ест. День, два, и она придет в себя. Но обязательно надо будет уехать с ней куда-нибудь в горы. Переменить обстановку, одним словом — понятно?
На третий день Олимпия встала как ни в чем не бывало, с утра оделась, умылась, аккуратно причесалась, приготовила вместе с Салвиной завтрак, а главное, разговаривала со всеми так, словно этих двух страшных дней не было и в помине.
Все решили, что она ничего не помнит, и всячески старались, чтобы она не заподозрила, в каком состоянии находилась целых два дня. Север боялся идти с Олимпией на кладбище: кто знает, чем это кончится? Однако все обошлось благополучно. Олимпия долго выбирала костюм, долго сидела перед зеркалом, точно собиралась в гости. Север, притворяясь, что читает газету, исподтишка наблюдал за нею: его обеспокоило, что она даже попудрилась — он уже и не помнил, когда она с такой тщательностью занималась собой. Но не сказал ни слова, боясь ее чем-нибудь потревожить.
На кладбище Олимпия вела себя удручающе буднично, и от этой будничности Северу опять стало страшно. Она стерла пыль с таблички, с венков, зажгла свечи, оборвала на геранях сухие листья и, уходя, около четверти часа поучала Киву, какие посадить цветы, как ухаживать за ними, словно речь шла о садовой клумбе, а не о могиле сына. Ни разу она не всхлипнула, не заплакала, глаза ее были сухи. На следующий день она пошла в свое благотворительное общество, там ее встретили с молчаливым сочувствием. Север всегда считал благотворительность баловством, которым кокетничают пресыщенные барыньки, но сейчас он обрадовался, что у Олимпии есть занятие. Вскоре он вместе с Мариленой убедил ее, что Владу необходимо подышать горным воздухом, и они втроем уехали на месяц в Стына де Вале.
Поселились они в отеле «Эдем», пять раз в день ели и прекрасно проводили время в обществе директора банка, двух адвокатов, врача из Клужа, владельца перчаточной фабрики господина Ариняну и еще нескольких столь же достойных людей. Адвокаты сбежали из Оради, где проходил фронт. Все были с женами и детьми. Холост был один только господин Ариняну, красивый, стройный, с седыми висками мужчина, истинный джентльмен и баловень всех здешних женщин. Взыскательный Север и разборчивая Олимпия были довольны своим окружением, случившееся отодвинулось в прошлое, подернулось дымкой, казалось ненастоящим. Они ходили по грибы, собирали чернику, устраивали походы в горы, бродили по окрестным величавым и молчаливым пихтовым лесам. Вечера проводили за преферансом или рами. Север вспомнил молодость и пропадал в бильярдной. Они с Олимпией занимали почетное место патриархов в этом маленьком, тесно сплотившемся клане и считали это совершенно естественным, а Влад неожиданно сдружился с накрахмаленным и высокомерным господином Ариняну, что, впрочем, тоже было естественно: мальчик тосковал по отцу, господин Ариняну по детям, которых ему пора было бы иметь.
Нарядный «Эдем» гляделся особенно приветливо среди сумрачных вековых пихт, за которыми всего в получасе ходьбы уже зеленели альпийские луга, — новоявленный принц Просперо, убегающий от красной смерти, не смог бы отыскать убежища надежнее. Однако изо дня в день около полудня и сюда доносились отзвуки того, что происходило где-то там, далеко за стеной густого темного леса. В полдень все каменели и слушали только гул, который то накатывался, становясь все громче и громче, давя на барабанные перепонки, то отдалялся, и его приходилось ловить, напрягая слух изо всех сих, до боли. И когда наконец все вокруг оглушительно гудело — мрачный лес и прозрачный воздух — на чистой ясной голубизне неба загорались десятки серебристых точек, которые не спеша плыли по этой голубизне и исчезали где-то в дальней дали. И сразу же раздавались глухие удары взрывов, мужчины встревоженно говорили: Симерия, Теюш или — когда взрывы были слышны еле-еле — Сибиу. И бросались к телефону, пугая до обморока изможденное, худое, костлявое создание, телефонную барышню Клаудию, и она принималась кричать до хрипоты, прося соединить ее с городом. Когда выяснялось, что и банк, и фабрика, и магазин уцелели на этот раз, все опять шло своим чередом. Раз в три дня звонил и Север, вести были утешительными: их город, слава богу, не бомбили. В глубине души он был на стороне американцев и от всего сердца надеялся, что они не разбомбят его дом, иначе ему было бы трудно относиться к ним так же хорошо. То, что они каждый день бомбят другие города, его, по правде говоря, не волновало.
Аврам Дамиан оказался прав: Олимпия ничуть не изменилась, странная болезнь миновала без всяких последствий. Она спокойно отнеслась к событиям 23 августа, к аресту Антонеску, выступлению румын против немцев. Но на другой день после того, как у них поселились русские и поселились на половине Ливиу, Олимпия опять заболела. Она стояла у окна в ночной рубашке, никого не узнавала и до крови грызла ногти, уставясь невидящим взглядом в одну точку. Нанятая вместо состарившейся Салвины молодая служанка Рожи под ласковые уговоры Севера одела Олимпию. Север вызвал Аврама Дамиана. Тот не обнаружил в состоянии Олимпии ничего нового по сравнению с первым разом и лечение порекомендовал прежнее, разве что прибавил пихтовый мед: во время кризиса и еще две недели после него. Пихтового меда Север не достал, зато купил тускло желтый акациевый, который привезла знакомая женщина из Сихилиште. Север не слишком верил в действенность меда, но, давая его Олимпии, чувствовал себя спокойнее: тем более что три ложки меда в день повредить больной никак не могли. В этом он не сомневался, он сомневался в компетентности Аврама. По части других болезней Аврам был спец, лучшего врача в городе не было, недаром Север лечился у него вот уже сорок лет. Но в болезнях такого рода, Аврам, видно, не разбирался. Север боялся, что ему все-таки придется показать Олимпию психиатру. У них в городе был только один психиатр — доктор Рамиро, владелец собственного санатория для душевнобольных. Вопреки своей фамилии, звучавшей как-то по-оперному, а может быть, и благодаря ей, этот врач был нарасхват. Появился он в городе недавно, убежав от войны из Клужа, и, как только появился, все светские дамы ринулись к нему лечить свои истерзанные нервы. Лечил он их наистраннейшим образом. Все это Север знал от Олимпии. Сам он не имел случая познакомиться с Рамиро и от всей души надеялся, что случай так и не представится. Может быть, все обойдется? Олимпия никогда не была сентиментальной барынькой, подверженной модным болезням, поэтому визит к доктору Рамиро будет воспринят всеми совершенно всерьез. А Северу Молдовану вовсе не улыбалось, если по городу пойдут сплетни, что у него-де жена помешалась и даже лечится у доктора.
Четыре дня спустя Олимпия пришла в себя, и как в прошлый раз, казалось, ничего не помнит. Север облегченно вздохнул. Но в глубине души он боялся, что болезнь возобновится, что промежутки между приступами укоротятся, что Олимпия заболеет и не выздоровеет. Страх его рос и укоренялся, потому что Олимпия, хоть и пришла в себя, но уже не была такой, как прежде. Внешняя благопристойность могла обмануть кого угодно, только не Севера. Он видел, как дом потихоньку приходит в запустение. В углу на потолке гостиной повисла паутина, немытые окна потускнели. С тех пор как Олимпия перестала распоряжаться на кухне, Рожи заскучала и слонялась по дому без дела. Целыми днями Олимпия лежала на диване с книгой. Север видел, что книга всегда открыта на одной и той же странице. Кто знает, о чем грезила Олимпия, блуждая потерянным взором по одним и тем же строчкам. Она уже и сладкого не пекла к приходу Влада, а такого с ней никогда не случалось. Не интересовалась своим благотворительным обществом, изредка звонила туда, решала что-то по телефону, все еще считаясь президентшей. Во всем остальном она ничуть не изменилась. И все было бы ничего, если бы Северу не было так жутко, он чувствовал примерно то же, что и человек, стоящий на краю обрыва. Однажды он уже испытал такое, это было еще тогда, когда строили дом и крыли крышу. Север по лесам взобрался на самый верх, глянул вниз, увидел под ногами пропасть и чуть не грохнулся — по спине у него побежали мурашки, под ложечкой засосало, словно кто-то ударил его кулаком под вздох, Север зажмурился, вцепился в плечо кровельщика и поскорей отошел от края, а ведь это было в молодости. И тогда это длилось мгновенье, а теперь он каждое утро вставал с таким же чувством, каждое утро ему было жутко. Почти два года он жил с этим страхом, постоянно следя за Олимпией краем глаза и стараясь, чтобы она ничего не заметила, взвешивал и оценивал каждый ее шаг. Но ничего нового, настораживающего не прибавлялось. Приближался новый 1947 год, и за хлопотами старик на время избавился от своего беспокойства. Наступающий год не сулил никаких радостей. Коммунисты все тверже вели свою линию, и старику казалось, что со всех сторон все теснее обступают его прутья решетки, словно льва на цирковой арене, которого заставляют делать то, чего он не хочет. Дом был обузой, с налогами старик не справлялся, квартплата от жильцов была смехотворной. По-прежнему оставалась надежда на американцев и англичан, но бог знает, отчего они так медлили… И все-таки Новый год надо встретить, придут Влад с Мариленой, можно и еще кого-нибудь пригласить, может, и Олимпия повеселеет…
Снег шел и шел изо дня в день, не переставая. Никому не приходило в голову его убирать, и тротуары заросли сугробами. Север ковылял, тяжело опираясь на трость. Выглядел он жалко — в руках нитяная авоська, залоснившееся, траченное молью пальто, неуверенная старческая походка. Редко-редко кто-то из встречных приподымал шляпу и здоровался с ним. В город понаехало множество народу. В основном молодежи, наглой молодежи. Старая гвардия, люди его круга и возраста сидели теперь по домам, а те, кто еще работал, находились на трудовом фронте. Только «эти» могли такое изобрести, подумать только — трудовой фронт! Так что некого приглашать. Может, и хорошо, что некого? Посидят своей семьей, поедят досыта, вспомнят старые добрые времена, когда был еще жив Ливиу, и на Новый год собиралось множество народу.
Вспоминать-то легко, а вот чем кормить? Рынок почти пуст, несколько крестьян, замотанных кто во что горазд, переминались на снегу, лица у них посинели от холода, мороз будто прибавил им злости, продавать они почти ничего не продавали, а цены запрашивали страшные. Север купил немного картошки и моркови. О мясе и мечтать не приходилось, перед мясными магазинами выстраивались такие очереди, что выстоять их не было никакой возможности. Может, Рожи и выстояла, но ноги бы наверняка себе отморозила. А то, что отпускали по карточкам и на милостыню, не годилось: кирпич кислого непропеченного хлеба. Старик мог есть только корки, долго мусоля их и перекатывая во рту, — от непропеченного мякиша у него начинались рези в желудке.
Муку дают, люди еще не набежали, стоит всего человек двадцать. Он решил постоять. Впереди громко переругивались какие-то женщины. Вот до чего дошло: он стоит по очередям, рядом с торговками и прачками, тащит в авоське муку, он, Север Молдовану, у которого всегда был в кладовке ларь с белой мукой тончайшего помола. Старик был раздражен, у него мерзли ноги. Хорошо бы купить новые боты, но и эти куплены по талонам. Это же надо такое придумать — боты по талонам!
Домой с полной авоськой он шел еще медленнее. На углу его внимание привлекла большая толпа около примэрии, люди сгрудились у огромной афиши, прилепленной прямо на стенку. Сердце у него ухнуло вниз, ноги стали ватными, еле-еле он подошел поближе. Снова какая-нибудь пакость. Какая? Что-то о короле… Поверх голов он прочитал:
Колени у Севера подогнулись. Здание с плакатом покачнулось, валясь на него. Он закрыл глаза и выронил сумку. Это привело его в чувство, он заработал локтями, стараясь раздвинуть людей и достать свою авоську. Кто-то толкнул его, сбил с головы шапку, поднял и извинился. Кто-то подал сумку. Север пошатнулся и ухватился за плечо соседа.
— Будьте добры, помогите отсюда выбраться…
— Вам нехорошо, господин адвокат?
Значит, его узнали. Но кто это? Откуда он его знает?
— У меня голова закружилась.
— Я вас провожу…
— Нет, спасибо, мне уже лучше…
Ничего ему не лучше, но пройдет, сейчас пройдет. Он не хотел говорить, не мог говорить, кем бы ни был этот любезный человек.
— Короля-то жалко… — сказал кто-то.
— Ну и кати за ним следом, коли жалко, — с раскатистым смехом отозвался грубый голос, и все вокруг расхохотались.
Север отпустил руку незнакомца.
— Спасибо, я дойду сам, большое спасибо.
Он ускорил шаги. Снег валил хлопьями, ноги вязли в пушистом снегу. Значит, с последней надеждой покончено. Михай был последним человеком их круга, Олимпия называла его Михэице. Конечно, королю что, соберет чемодан и махнет куда-нибудь на запад. А вот он, верный приверженец династии, останется здесь с коммунистами, которые считают его реакционером и классовым врагом. Останется получать черный хлеб по карточкам и боты по талонам, пока и талоны не отнимут…
Ну и сюрприз под Новый год! Да какой теперь Новый год! Условность, ненужная условность! Не лучше ли попросту лечь спать, как обычно? Американцы… Дурацкие россказни, за которые можно поплатиться тюрьмой. Если бы американцы хотели, они давно были бы здесь. Надеяться больше не на что.
Он разделся в холодной прихожей. Когда-то ее топили, и так приятно было приходить с холода в уютное домашнее тепло. Теперь каждое полено на счету, топи они обе комнаты, дров бы на зиму не хватило, да и дрова не дрова, а сырая щепа пополам с угольной пылью, в доме от нее грязь и тяжелый вокзальный запах гари. Топили они теперь только спальню. Остальные комнаты стояли нежилые, холодные. Старик тосковал по своему кабинету. Теперь он был постоянно на глазах Олимпии, она не уставала подтрунивать над ним и его мемуарами. Правда, писал он все реже и реже. Расхотелось. Ему вдруг показалось, что никому все это не нужно.
Он прошел в спальню, прислонился спиной к печке, прижал к кафелю ладони. Печка едва-едва теплая. Олимпия экономит. Он наклонился, помешал дрова и подложил сырое в зеленой кожице полешко, оно зашипело.
Олимпия накрывала стол к обеду.
— Купил что-нибудь? — спросила она.
— Почти ничего. Не знаю, что мы есть будем… — Он распрямился и снова прижался спиной к печке. — Ты читала газеты?
— Нет, а теперь что, на обед чтенье газет?
Север пропустил ее слова мимо ушей — обычное женское недомыслие. За последнее время его серебристые седины пожелтели, пряди лезли в глаза, он исхудал, под глазами набрякли мешки, виски ввалились. Серый костюм лоснился на локтях, пузырился на коленях. Тихо, голосом полным горечи, он сказал:
— Михай отрекся.
— Какой Михай?
— Как какой? Король!
Олимпия остановилась, глаза у нее расширились. Он тут же пожалел, что сказал ей.
— Какой король?
— Наш, Олимпия, — ответил он ласково, чувствуя сосущую пустоту под ложечкой. — Наш Михэице…
— Мой мальчик, его прогнали. Куда же он пойдет, зимой, в мороз…
Север подошел к ней, взял за руку, сердце у него колотилось. Он попробовал ее утешить:
— Не огорчайся, он не пропадет, да и весна скоро… Не вечно же будет такая неразбериха. Весной все уладится, вот увидишь…
Олимпия не слышала. Она оттолкнула его, заметалась по спальне, всплескивая руками, словно гонялась за молью, и без умолку тараторила:
— Черт бы вас побрал… вы убили моего мальчика… пойду, пойду на кладбище, к ним… к обоим… сейчас зимой… земля промерзла насквозь… ни одного цветочка… надумали убить и второго… Николя де Нидвора, ты-то чего уставился?.. позвони по телефону… верни его…
Аврам Дамиан не стал скрывать, что он обеспокоен. Про себя-то он знал, что ему не справиться. Давно знал, с первого раза, но разве он мог уронить себя в глазах своего давнего пациента и друга? Но на этот раз медлить было опасно. Олимпия была сильно возбуждена, швыряла на пол стаканы, до крови кусала себе руки.
— Советую проконсультироваться у Рамиро, — мрачно сказал Аврам.
Первое, о чем подумал Север: откуда взять деньги, и ответил покорно и решительно:
— Будь любезен, пригласи его сам.
Пока Дамиан звонил из кабинета по телефону, старик открыл шкаф и достал китайскую красного лака шкатулку, взял брошь с пятью наполеондорами. Ее можно продать, не боясь обвинения в спекуляции валютой: монеты были спаяны намертво, с обратной стороны был замочек. Наполеондоры не могли считаться монетами. Старик взвесил брошь на ладони — воспоминания были тяжелые: глаза той девчушки Эржи, голубые они или карие? Как все забывается! Ее пухлый большой рот он помнил, белую кожу… Он почувствовал, что на него смотрят, — смотрела Олимпия огромными, полными ужаса глазами. Сейчас она спросит, зачем ему понадобилась ее брошь? Что ответить? Но она ничего не спросила, блестящая безделушка не привлекла ее внимания, не пробудила никаких воспоминаний.
Вернулся Дамиан:
— Он приедет через полчаса.
Север растревожился. Втайне он надеялся, что Рамиро в отъезде, что он откажется, что хотя бы отсрочит визит. Но нет, сейчас он будет здесь, значит, Олимпии и впрямь нужен врач, который лечит сумасшедших, значит, нужны деньги, несчетное количество денег, потому что одним визитом не обойдешься. Понадобятся заграничные лекарства, которые бывают только на черном рынке. Он протянул Авраму брошь.
— Сделай милость, Аврам, попробуй продать эту штуковину. Тебе виднее кому…
Север хотел сказать, что Авраму, — кого он теперь только не лечит, — легче будет найти покупателя. Аврам привык видеть эту брошь на Олимпии, но тут требовалось оценить ее с деловой точки зрения. Он надел очки в роговой оправе и подошел поближе к окну. На Олимпию они не обращали внимания, точно ее тут не было.
— У кого, ты думаешь, найдутся на это деньги? — пробормотал он скорее для самого себя.
— На черном рынке. Или у коммунистов…
Аврам снисходительно улыбнулся.
— Знаешь, Север, за эти годы я убедился: некоторые из них действительно верят в свое дело.
Олимпия рассеянно смотрела в окно, грызя ногти. Север заложил руки за спину и прислонился к печке.
— А я им не верю. Из грязи в князи — это беззаконие, — сказал он мрачно. — А беззаконие — это закон несправедливости.
— Верно. Но закон невозможно привозить из-за границы… Это не предмет импорта.
Что он имеет в виду? Он хотя и похож на громилу-мясника, но в политике тонко разбирается и часто бывает прав. Про американцев он, что ли?
Аврам, однако, не стал уточнять. Он подбросил брошь в воздух — поймал и, посмотрев Северу в глаза, спросил:
— Сколько?
— Три.
— Гм.
— Комиссионные один к десяти, — поспешил успокоить Север.
Аврам снова принялся играть брошью.
— Мда-а, — промычал он, а сам подумал, что недурно бы приобрести эту вещицу за полцены, и заодно получить комиссионные. Старик все равно на ладан дышит, брошка ему не нужна, да и деньги ни к чему, а он, Аврам Дамиан, еще полон сил, у него семья на шее, дети, внук, так что не стоит проявлять излишнюю щепетильность. Того и гляди, кабинет у него закроют, оборудование отнимут для какой-нибудь больницы. Нет, это его долг, он просто обязан как отец семейства позаботиться, чтобы дети не голодали, а эта брошка неплохой капитал. Он сжал ее в руке и опустил в карман.
— Попробую через кого-нибудь загнать на черном рынке… Расписку оставить?
Старик замахал руками.
— Что ты, что ты, Аврам, милый, мы же сто лет знакомы.
В дверь постучали, и, не дожидаясь ответа, в спальне появился доктор Рамиро. Старику показалось, что вошел сумасшедший — так тяжел был его неподвижный взгляд из-под черных насупленных бровей. Рамиро был высок, грузен, почти совсем лыс, и лоб у него от этого казался неправдоподобно большим. Он молча протянул руку Авраму, потом оробевшему Северу.
— Добро пожаловать, коллега, добро пожаловать, — суетливо заговорил Аврам.
Олимпия смотрела на врача остановившимся взглядом затравленного зверя, сунув пальцы в рот и судорожно забившись в самый дальний угол. Рамиро ткнул в ее сторону длинным оттопыренным мизинцем.
— Речь об этой даме?
— Да… она разнервничалась, — осторожно пояснил Север.
Доктор обернулся к нему.
— Попрошу всех удалиться.
— Конечно, конечно, коллега, — заторопился Дамиан.
Они вышли в соседнюю комнату, холодную, нетопленую, и тут Аврам дал волю своему оскорбленному самолюбию, прошипев:
— Шарлатан! Строит из себя невесть что! Тоже мне, пуп земли! Мы к нему обратились за советом, а он нас же и выставил за дверь!
— Не принимай близко к сердцу, Аврам! — успокаивал его Север, — он же привык иметь дело с ненормальными. Только бы помог ей!..
— Поможет он, как же! Чертов мошенник! — и осекся, встретив испуганный взгляд Севера. — Не сомневайся, поможет, конечно. Говорят, у него метода самая современная…
Старик молчал. Он прислушивался: из спальни не доносилось ни звука, только время от времени поскрипывал паркет под тяжелыми шагами Рамиро. И вдруг раздался голос Олимпии:
— Нет, «Фальстафа» написал Верди.
Голос был звучным, спокойным и бесстрастным. И опять — тишина и поскрипывание паркета.
Минут через десять Рамиро вышел. Плотно прикрыл за собой дверь и посмотрел на Севера, Север почувствовал, что надо что-то объяснить, рассказать и неуверенна забормотал:
— Ей сообщили, что король отрекся, и вот… Она любила его как родного сына…
— Неужто, как сына? — усмехнулся доктор.
Рамиро раскурил трубку, продолжая внимательно вглядываться в Севера, как будто и он был болен и тоже нуждался в помощи. Выпустив клуб дыма, он спокойно и грустно, словно бы сожалея, что приходится разбивать чьи-то иллюзии, проговорил:
— Должен заметить, что Михай был самым что ни на есть заурядным кретином… Умственно отсталым субъектом. Это сказывалось на его манере говорить. Плохая наследственность. Не такому управлять государством…
Он пыхнул трубкой, взял медвежью шубу, брошенную на стул, и прибавил:
— Вашей жене необходимо лечение электрошоком. Весьма действенное средство даже для таких серьезных, почти необратимых случаев. Электрошок три раза в неделю. Привозите в мою лечебницу от семнадцати до девятнадцати. Послезавтра начнем, договорились? А в остальном надо надеяться и ждать. Что ж пойдем, коллега?
Дамиан оживился, заспешил, его ущемленное профессиональное самолюбие было польщено.
— Вечерком загляну, — пообещал он уже с порога.
Север остался один. Он стоял посреди холодной нетопленой комнаты и повторял, привыкая, неведомое пугающее слово: электрошок… Что это такое? На что он обрекает бедняжку Олимпию? Что это за необратимые случаи? Он, верно, имел в виду неизлечимые? А у Олимпии? Тоже необратимый случай? Или с божьей помощью…
И только тут он почувствовал, как пронизывающе холодно в этой нежилой комнате.
Север вернулся в спальню.
С автомобильными шинами стало плохо, с бензином и того хуже, налог на машину возрос, а саму машину постоянно приходилось ремонтировать — Петер сбыл ее с рук за бесценок и сел за руль городского автобуса. Так Север остался без машины. После смерти Ливиу он разъезжал только в машине Петера, привык считать ее своей, привык, что она всегда к его услугам, привык к быстроте и удобству. Петер был почтителен, знал вкусы и привычки старика. Платил ему Север помесячно, а в последнее время, когда бывал при деньгах. Обходилось это старику значительно дешевле, чем собственная машина с личным шофером, о чем в нынешние времена и помыслить было невозможно. С недавних пор Северу стало трудно ходить на кладбище, особенно в дождь и слякоть, а сесть в такси к незнакомому шоферу он боялся: попадется грубиян, откажется ждать у ворот кладбища или чего доброго обругает, да и не мог старик себе позволить такой роскоши при нынешней дороговизне.
И все же, чтобы отвезти в лечебницу Олимпию, он нанял такси. За эти дни лучше ей не стало, была она покорна, послушна и безразлична. Рожи одела ее и вместе с Севером повела вниз по лестнице, на улицу. Куда? Зачем? — Олимпия не спрашивала. Сидя за рулем, шофер к великому неудовольствию Севера во все глаза уставился на Олимпию. Рассердился Север еще больше, когда ему самому пришлось открывать дверцу. Он дернул, расхлябанная ручка не поддалась, он опять дернул, только тогда шофер сообразил и помог ему, изнутри открыв дверцу.
— А с бабушкой что? — спросил он сочувственно, но не без любопытства.
— Ничего, — неприязненно буркнул Север, возмущенный, что этот деревенщина посмел назвать Олимпию бабушкой. Что за времена! Что за ужасные времена!
— Куда едем?
— В санаторий Рамиро.
— Ага! — обрадовался шофер, как бы говоря: теперь-то все ясно! Машина тронулась, Рожи стояла у подъезда, утирая слезы. Старик обернулся, растрогался и помахал ей рукой.
Город был украшен флагами и транспарантами. «Да здравствует Румынская народная республика!» — провозглашали со всех сторон большие, яркие буквы. Да, Новый год он так еще никогда не встречал. Даже год после смерти Ливиу прошел легче. Ливиу погиб в июле, и потихоньку к декабрю старик как-то свыкся со своим горем. А сейчас несчастье за несчастьем так и валились на него, даже в самый канун Нового года, будто мало было нищеты и голода. Какое уж тут празднованье? Вечером забежали поздравить Марилена с Владом, посидели часок и ушли. Олимпия смотрела на них пустыми глазами и не узнавала, а они сидели и не знали, о чем говорить. Влад робел, Марилене было не по себе. Всем им стало легче, когда Марилена наконец поднялась и попрощалась. Старик остался вдвоем с Олимпией. Марилена принесла пирожных, он съел одно, Олимпия отказалась. Потом они легли спать. Но конечно же, он не мог заснуть: слушал веселый смех и возгласы у соседей, звон колоколов и думал о Владе, о Марилене. Только к ним да к Олимпии он и был привязан. Как он понял, Марилена собирала гостей у себя или наоборот сама была приглашена с Владом в гости. Может, «гости» и был тот самый элегантный господин, о котором намекнула Олимпия, но Север ей не поверил. Надо бы узнать, в чем там дело, и как Марилена тогда поступит с Владом?..
Часы на башне пробили полночь. Он вспомнил старые добрые времена: как тогда было хорошо, как беззаботно. Нежность к Олимпии захлестнула его, он повернулся и, ласково погладив ее по щеке, прошептал:
— С Новым годом, Олимпия!
В окно светил уличный фонарь, и в серой туманной полутьме ясно вырисовывалась неподвижная, лежащая совсем близко Олимпия. Глаза ее бессмысленно смотрели на него и светились как у кошки.
— Мне исполнилось двадцать лет и четыре месяца, — шепнула она.
Старик содрогнулся от ужаса, поскорее отодвинулся подальше, и слезы потекли у него по лицу.
Голос шофера вернул его к действительности.
— У главного входа остановимся или у боковой калитки? — громко спрашивал шофер.
Старик оскорбился: у главного! Только у главного, он не из тех, кого дальше черной лестницы не пускают. Этот шофер просто негодяй, и зачем он только с ним связался!
Лечебница Рамиро занимала обширный особняк с причудливыми уступами, какие с увлечением строили до войны. Плющ, увивающий его до самой крыши, придавал ему таинственности, да и стоял он в глубине запущенного разросшегося парка на самом берегу реки. Ну как тут не сочинить какой-нибудь необыкновенной истории о докторе Рамиро? К особняку вела аллея, посыпанная гравием, мягко шуршавшим под шинами. Север остался недоволен особняком. У него появилось ощущение, что его втягивают в какой-то заговор, а заговоров он никогда не любил. Он попросил шофера подождать их.
— Ожидание денег стоит, — предупредил шофер.
Прежняя властность зазвучала в повелительном окрепшем голосе старика:
— Будьте любезны помолчать и дождаться нас здесь! Вы шофер и сейчас находитесь в моем распоряжении.
— Хорошо, товарищ! — ответил тот, посмеиваясь.
Ну и ну! Это была последняя капля. Какой он ему «товарищ»! Чтобы какой-то шоферишка посмел его так называть. Товарища себе нашел! Сейчас он поставит его на место, объяснит, кто ему товарищ, но тогда тот наверняка уедет, и что делать Северу с беспомощной женщиной на руках? Сидит как истукан и не подумает, что надо помочь женщине выйти из машины. Вот она, воспитанность коммунистов. Подумать только — «товарищ»! Это он-то, Север Молдовану, доктор юридических наук, сенатор — ему «товарищ»?!
Поднимаясь по лестнице под руку с Олимпией, он подумал: ожидание и впрямь встанет ему в кругленькую сумму. И если так по три раза в неделю? Хорошо еще, что Дамиан продал брошь. Хотя хорошего тоже немного: почему-то он поторопился и продал ее за полцены, удержав один к десяти комиссионные. Но на первое время денег хватит.
Из просторного холла они прошли в помещение поменьше, не ярко освещенное, с несколькими потертыми продавленными креслами и низким облупленным столиком. На двери значилось: приемная. В приемной было пусто, пахло свежим борщом. Север помог Олимпии снять пальто, они сели и стали ждать. Из дверей напротив, за которыми виднелся длинный темный коридор, показался рослый мужчина в белом халате.
— На электрошок? Вам назначено?
Его развязность, неуважительный тон не понравились Северу, с подчеркнутым достоинством он ответил:
— Да, мы приглашены. Я — адвокат Север Молдовану, а это моя супруга.
Но имя его не оказало никакого действия.
— Придется подождать, — сказал тот и исчез.
Тишина стояла такая, словно во всем этом огромном доме не было ни души. Вдруг раздались шаги, и со стороны холла вошла девушка лет двадцати. Она приветливо кивнула, сняла голубое пальто с белой меховой опушкой и села в кресло рядом с Севером. У нее были пышные каштановые волосы, казалось, ей стоит большого труда сдерживать смех, который таился в уголках рта и ямочках на щеках.
Старик посмотрел на нее с живейшей симпатией и интересом. В молодости он не был равнодушен к женскому обаянию, в старости, как оказалось, тоже. Он уже подумывал, каким образом завязать с ней разговор, как вновь появился человек в халате.
— Проходите, пожалуйста, — пригласил он и улыбнулся девушке как старой знакомой, — добрый вечер, барышня!
Север поспешно повел к дверям безропотную Олимпию. В дверях этот субъект — как он посмел — положил Северу на плечо руку.
— А вы останьтесь!
— Но… мне… я хотел бы поговорить с доктором.
— Хорошо, но прошу, подождите здесь!
Растерянный, униженный, старик стоял перед закрытой дверью. Ему стало легче, когда девушка спросила:
— А что с бабушкой?
Девушкам он прощал все, даже «бабушку». Он горестно опустился в кресло.
— Она никак не может успокоиться.
— И что? Буянит?
— Нет, что вы!
— Не буянит? Смирная?
— Да. То ость нет… То есть да… в общем-то смирная.
— Понятно. И ей предложили электрошок?
— Да.
— Может быть, и поможет, — не слишком уверенно сказала девушка.
Почему «может быть»? Разве Олимпия не выздоровеет? Кстати, что такое все-таки этот электрошок?
— Вы тоже лечитесь?
Девушка кивнула.
— И… тоже…
Он не произнес «электрошоком», только кивнул головой в сторону двери, ведущей в темный коридор.
— Да.
— Давно?
— Два месяца.
— Вот как? А с вами что?
— Все время плачу.
— Как плачете?
— Так. Ни с того ни с сего начинаю плакать и не могу остановиться. Поэтому стараюсь все время смеяться, чтобы не расплакаться.
Она расхохоталась, запрокинув голову, сияя белыми ровными зубами. Старик растерялся: шутит она или говорит серьезно?
— Подумать только! И вам не лучше от?..
Он снова кивнул головой на таинственную дверь в коридоре.
— Пока улучшений нет.
Оба помолчали. Север с презрением подумал: «Все эти электрошоки, наверное, чепуха». Вдруг девушка прижала к щекам ладони и быстро-быстро заговорила:
— Боюсь, боюсь, боюсь! Знали бы вы, дедушка, как я боюсь!
— Чего боитесь?
— Электрошока!
Старик вдруг почувствовал, что и он боится. Он наклонился к ней и доверительно спросил:
— Это больно?
Девушка пристально посмотрела не него, засмеялась и ответила:
— Нет, совсем не больно.
— Так чего же вы боитесь?
— Не знаю. Это совсем не больно, и ничего не помнишь, но все равно страшно, что-то с тобой происходит страшное. Ой, дедушка. Ой, как я боюсь! Каждый раз уговариваю себя быть храброй, и… не получается.
— Подумать только!
Девушка закрыла лицо руками и разрыдалась.
— Ну вот, опять, — проговорила она сквозь рыдания.
Сердце у старика зашлось от жалости: дрожащей рукой он ласково коснулся ее мягких пышных волос, хотел ее утешить, попросить не плакать, пообещать, что все будет хорошо… Но не успел и рта раскрыть, как из глубины мертвого нежилого дома донесся протяжный, жуткий, пронизывающий звериный вой. Севера заколотило, он испуганно вскочил на ноги, сердце у него сжалось.
— Что это? — не в силах успокоиться, спросил он.
Девушка отвечала спокойно, слезы все еще текли у нее по лицу:
— Бабушка… госпожа… все так кричат… И я буду…
Последние слова она произнесла, уже улыбаясь.
— Не может быть… Чтобы Олимпия… Но вы же говорите, что совсем не больно?
— Не знаю. Все так кричат.
Север опустился в кресло, чувствуя, что ноги его не держат. Но тут же поднялся и нервно зашагал взад и вперед по комнате. Больше он не привезет сюда Олимпию. Где этот сумасшедший? Он не позволит издеваться над Олимпией, ставить над ней какие-то опыты! Сейчас он выскажет все это прямо ему в лицо! Как он смеет! Кто он такой?!
Человек в белом халате пригласил.
— Доктор Рамиро вас ждет.
Север торопливо засеменил, воображая, — сейчас он стукнет кулаком по столу и покажет этому негодяю, как измываться над людьми! Рамиро сидел один в своем кабинете. Одет он был в спортивный костюм вишневого цвета. Сидел на краешке стола, попыхивая трубкой, глядя на вошедшего Севера.
— Мне передали, что вы хотите со мной поговорить.
Старик встревоженно оглянулся по сторонам:
— Где госпожа Молдовану?
Улыбка тронула губы Рамиро.
— Вы взволнованы, — заговорил он спокойным низким баритоном, — успокойтесь, присядьте…
Он говорил и смотрел в глаза Севера черными без зрачков глазами. Север почувствовал, что беспомощен, как младенец. Только что он кипел от ярости, а теперь покорно опустился в кресло.
— Госпожа Молдовану в кабинете по соседству, скоро она освободится, и вы поедете домой.
— Почему она так кричала?
— Вы обеспокоены? Это естественная реакция. Не волнуйтесь, — кричала она не от боли.
— А отчего же?
Рамиро загадочно улыбнулся:
— Ne sutor, ultra crepidam…[19]
— Что?
— Видите ли, минут через двадцать госпожа Молдовану будет нормальнее нас с вами.
— Подумать только! Значит, она выздоровела?
— Нет, выздоровеет она, пройдя весь курс лечения. Так что вы мне хотели сказать? Мне передал санитар…
Но старику уже не хотелось кричать, ругаться, он размяк, потрясенный чудесным исцелением Олимпии. Он опять верил в Рамиро, опять считал, что следует слушаться его советов. Спокойный, уверенный тон врача подействовал на него умиротворяюще. Старик простил ему даже необычную внешность. «Если он ухитрился со мной сладить, то уж со слабой женщиной…» Признав себя побежденным, старик ответил:
— Нет, больше ничего. Я хотел уточнить: так ли необходимо это лечение?
— Вне всякого сомнения. Разумеется, если вы желаете, чтобы госпожа Молдовану излечилась. Другого средства нет.
— Что ж…
Север с трудом поднялся. Рамиро предупредительно поддержал его под локоток.
— Проходите сюда, пожалуйста. Жду вас через два дня, в это же время. Прошу…
Старика провели в другую дверь, он миновал два кабинета с какой-то странной и устрашающей аппаратурой, но рассмотреть ее не успел — они уже снова были в холле. В холле сидела Олимпия в пальто, рядом с ней сидел санитар. Олимпия смотрела все тем же тусклым неподвижным взглядом. «Двадцати минут еще не прошло», — утешил себя Север.
— Прошу вас, барышня, — произнес спокойный, звучный голос Рамиро.
Север оглянулся. Девушка, с которой он беседовал в приемной, прошла вслед за доктором. Лицо у нее посуровело, шла она твердо и решительно. Рамиро оказался прав: через четверть часа уже дома Олимпия стала медленно приходить в себя, точно освобождалась от действия наркоза. Обрадованный, Север позвонил Марилене, и она сразу же приехала вместе с Владом. За ужином Олимпия была весела, ела с аппетитом. Влад остался у них ночевать, и Олимпия даже рассказала ему сказку про дедушку Франца и бабушку Лизу.
Марилена весь вечер радостно улыбалась, но, выйдя на улицу, погрустнела и призадумалась: она не верила в скоропалительное излечение Олимпии. На пустынной улице, на остановке трамвая, в пустом полутемном вагоне она думала о Севере — что же будет с ним, если он, не дай-то бог, останется один? Ей удалось тайком поговорить с доктором Рамиро, и он откровенно признался, что на успех и неуспех шансы равны. «Но попробовать все же можно и должно…» И Марилена с ним согласилась, нельзя упускать ни единой возможности, даже если лечение не сулит успеха. Сегодня, приглядываясь к Олимпии, Марилена почему-то поняла, что ей уже ничем не помочь. Даже вечером за ужином, когда все, казалось, шло так хорошо, Марилена замечала во взгляде Олимпии, в ее движениях что-то настораживающее. Марилена рада была бы ошибиться, но внутренний голос подсказывал ей, что она права. Что же будет с Севером, когда наступит развязка? Раньше они с Владом переехали бы к нему или взяли его к себе, но теперь это невозможно. Да и старик ни за что не согласится, узнав… Марилена со стесненным сердцем подумала, что так ничего и не сказала старикам, все откладывала разговор, и Владу запретила говорить… Она чувствовала себя виноватой. Беспокоилась она не за себя, боялась за старика, не хотела огорчать его, нанеся ему такой удар. Трамвай медленно громыхал по скудно освещенному ночному городу. От дверей и дребезжащих окон тянуло холодом. Марилена ежилась на грязном деревянном сиденье, поглубже запахиваясь в серое старое пальто с полысевшим каракулем. Для себя она твердо решила. Она согласна переменить свою жизнь. Может быть, это последняя возможность. Разве можно отказываться? Нет. Да и почему она должна отказываться? Счастливое ощущение тепла и покоя охватило ее, словно повеял летний ветер, — так хорошо ей было в те незапамятные времена, когда был жив Ливиу и никто еще не думал о войне. Конечно, рано или поздно она все скажет папе Северу. Скажет потому, что вовсе не чувствует себя виноватой. Так естественно хотеть себе в жизни счастья, в счастье нет греха. Кто-то сказал, что человек создан для счастья, что он не смеет отказываться от своего счастья. Она уверена, что и Ливиу, глядя из райских кущ, не осуждает ее, он ее понимает, не может не понять, если только и впрямь существуют райские кущи.
Олимпии было страшно. Перенесенная болезнь не изменила ее лица, привычек, манер, она опять была прежней, но все же ей было страшно. Она понимала, что мрак, в котором она блуждала, родился из тех давних наползавших на нее теней, они все сгущались и сгущались, и в конце концов она провалилась в эту страшную бездну, которую принято называть безумием. С горькой улыбкой вспомнила она юную наивную уверенность, что ни с ней, ни с ее близкими ничего дурного не случится, что в трагедии мира ей отведено место зрителя. Как она обманулась! Любовь оказалась недолговечной, ласковый свет детства погас со смертью отца и матери, сына у нее отняли и убили — бывает, оказывается, и так, что дети уходят из жизни первыми, а теперь и на нее медленно надвигается тень смерти, отнимая безумием то, что еще не отнято. Она знала, что все «обошлось» и боялась, что только «пока». Она леденела от ужаса и не показывала виду, что боится, но ее преследовал страх вновь заблудиться в темноте, глубокой, глубинной…
Обращение окружающих ее оскорбляло. С приторной ласковостью Севера приходилось мириться, но знакомые, друзья! — как быстро они обо всем узнали! Они уничтожают ее своим снисходительными сожалением: бедный слабоумный ребенок, он чуть было не погиб! Олимпия терялась, не зная, как отвечать на это унижение, и стала в конце концов бравировать своей болезнью, выставляя ее напоказ. Хотя ей было так несвойственно бравировать чем бы то ни было.
На другой день после первого сеанса ее навестила Наталия. Олимпия приняла ее приветливо, с несколько преувеличенной, но все же радостью. У Наталии было много недостатков, но в черствости ее нельзя было упрекнуть. Заливаясь слезами, она прижала Олимпию к груди, искренне забыв на время все давние счеты.
— Как вы себя чувствуете, дорогая? — сладко пропела она, утирая глаза платком.
Олимпия по достоинству оценила и платок, и искреннее участие, но ответила холодно, с нарочитым смешком:
— Прекрасно, дорогая! Вы же знаете, психам не бывает плохо!
Наталия, может быть, впервые в жизни онемела от неожиданности. Олимпия не дала ей времени опомниться, и поле боя осталось за ней. И Наталия, отступив, уверилась, что Олимпия безнадежна.
Ум Олимпии был ясен и трезв как никогда, но она была бессильна против своих страхов — она боялась лишиться этой ясности. Она следила за каждым своим шагом, анализировала каждое ощущение и безропотно продолжала ходить на лечебные сеансы, хотя всегда испытывала такой же безотчетный звериный ужас перед лечением, как та девушка в приемной.
Север не сомневался, что Олимпия окончательно выздоровела, но считал необходимой формальностью закончить курс лечения. Каково же было его удивление, когда после третьего сеанса, пока Олимпия находилась еще в процедурной, доктор Рамиро вызвал его к себе в кабинет. Как и в первый раз, Рамиро сидел на краю стола, курил трубку, одетый в тот же спортивный костюм вишневого цвета. Он указал Северу на кресло, и старик робко и послушно сел, почувствовав себя пациентом. Рамиро попыхивал трубкой и молчал. Несколько секунд они смотрели друг на друга, но старик вскоре отвел взгляд, закашлялся, уставился в потолок, потом в окно.
— Я бы хотел вам кое-что предложить, — произнес наконец Рамиро.
Старик вопросительно взглянул на него.
— Это пойдет на пользу и вам, и вашей супруге, — продолжал доктор. Север с нарастающим беспокойством глядел на него. Рамиро слез со стола, прошелся по кабинету, — хорошо бы вашей жене остаться на некоторое время здесь.
Старик растерялся. Как? Она же совершенно здорова. Зачем? Он приподнялся в кресле и спросил:
— Ей опять стало хуже?
Рамиро замахал рукой: сидите, сидите, и — ответил:
— Нет, нет, не хуже. Лечение идет своим чередом. Однако всегда существует опасность рецидива. Нам, психиатрам, всегда приходится двигаться на ощупь, по неизвестным материкам. Вечный бег с препятствиями, чреватый любыми неожиданностями. Я думаю, что госпоже Молдовану было бы полезно продолжить лечение под моим непосредственным наблюдением. Тем более что я собираюсь применить химиотерапию. А лекарства лучше принимать под надзором врача.
Доктор говорил, Север все глубже уходил в кресло, съеживался, сжимался. Препятствия… Надзор… рецидивы. Это последнее слово стало таким привычным, оно, словно шип, больно вонзилось в сердце, и боль ни на секунду не отпускает.
— Полагаю, что вы живете в постоянном напряжении. Уверен, что следите за каждым словом и движением вашей супруги, малейшее отступление от привычного повергает вас в панику. Несколько дней покоя, разлуки и отдыха пойдут и вам на пользу.
Вцепившись в подлокотники, старик как рыба глотал ртом воздух. Словно угадав его желание, Рамиро открыл маленький бар в столе. С ловкостью заправского кельнера налил и протянул Северу стакан минеральной воды. Север признательно посмотрел на него. Север пил воду маленькими глоточками и думал, что лечение разорит его. Все знали, что санаторий Рамиро стоит бешеных денег. Но лечиться в санатории Рамиро считается чрезвычайно аристократичным, хотя что по нынешним временам значит аристократизм. Нет, это все глупости, в первую очередь следует подумать об Олимпии. Разорится он в любом случае, но хотя бы будет знать, что сделал для Олимпии все, что был в силах сделать. А что если Рамиро шарлатан, как утверждают многие, заурядный мошенник, который вообразил, что у Севера денег куры не клюют, и решил поживиться? Кто скажет, где тут правда, где ложь?
Север вернул доктору стакан и вытер платком внезапно выступившую испарину.
— А долго она пробудет у вас? — спросил он потухшим голосом.
— Нет, дней десять, недели две, не больше…
Две недели! Господи, спаси и помилуй! Он непременно должен что-то продать…
— Но разве она согласится?
Он спросил наудачу, хватаясь за последнюю соломинку, прекрасно понимая, что согласие ее ничего не значит.
— Госпожа Молдовану возражать не станет, — уверенно отвечал Рамиро.
— Вы говорили с ней? Вам следовало сначала обсудить это со мной.
— Нет, нет, с ней я еще не говорил, но знаю, ее преследует страх, и она согласится.
Олимпию преследует страх! Такое ему в голову не приходило! Нет, видно, этот сумасшедший лекарь на три метра под землей видит… Что ему возразишь? Придется согласиться…
Вопреки предположениям Рамиро одиночество не пошло старику на пользу. Он сделался беспокойным, не мог усидеть на месте, спешил, бежал, суетился. Жизнь стала казаться ему ненастоящей, вот-вот должно было что-то переломиться, он жил, как живут в чужом доме, с готовностью в любую минуту собрать вещи и уйти куда глаза глядят.
Утром он бегал по городу и вел переговоры с разными подозрительными личностями — перекупщиками с черного рынка. Он понимал, что его надувают, и все-таки продавал все подряд: за бесценок продал мебель из желтой гостиной, из столовой. С бильярдным столом пришлось повозиться, но не из-за его величины и тяжести, а из-за того, что бильярд стал считаться игрой бездельников-белоручек, спроса на него не было, никто не хотел прослыть буржуем. Север и сам побоялся включить его в опись распродаваемой мебели и с облегчением вздохнул, когда знакомый старик-столяр купил стол на материал и, разобрав, уносил по частям несколько дней подряд. Север распродавал и мелочи: серебро, хрустальные бокалы, свадебный подарок шурина Думитру, розенталевские тарелки, ручной работы гобелен, арабские молитвенные коврики тоже ручной работы. В другие времена на деньги, вырученные за все эти вещи, он мог жить с семьей, ни в чем себе не отказывая, самое малое год, сейчас ему давали за них гроши, он чуть не плакал от жалости и унижения, но ему надо было платить налоги, платить Рожи и жить. А заграничные лекарства для Олимпии? Они тоже стоили денег. Его тревожили предстоящие объяснения с Олимпией. Вернувшись домой, она неизбежно обнаружит пропажу, и надо будет деликатно объяснить ей, что произошло: ко многим из этих вещей она привыкла и привязалась. Север не знал, лучше ли ей сказать все сразу или выждать, пока она сама обнаружит исчезновение то того, то другого, понадеявшись, что пропажу кое-чего она так и не заметит.
Он узнал, что в городе существует барахолка, где все можно и продать, и купить, и посещают ее самые что ни на есть приличные люди города. Сам он, конечно, ничего продавать не станет, это было бы уж слишком, но возможно, найдет посредника, который согласится за комиссионные продать для него кое-какие вещи. Несомненно, что его как всегда облапошат, но что поделаешь: люди его круга всегда пользовались услугами посредников.
Барахолка бывала по воскресеньям на пустыре, за инфекционной больницей. В это воскресенье старик не пошел в церковь, предвкушая, как удивится и забеспокоится Никулае, когда обнаружит пустующим Северово место. После обеда он сам позвонит ему и объяснит, где был, возможно, и Никулае это когда-нибудь пригодится, хотя положение церкви по нынешним временам прочнее всего прочего.
Морозило. Север оделся потеплее и отправился на трамвайную остановку. Он редко ездил на трамваях, не любил их тесноты, духоты, толчков и сейчас при одной только мысли об этом чувствовал тошноту. Вагон был переполнен, никому, конечно, не пришло в голову уступить место негодующему про себя старику. Окна замерзли, старик ехал, сам не зная куда, плотно стиснутый людской толпой, вдыхая кислый запах овчины и пронафталиненного лежалого старья. По множеству чемоданов, узлов, тюков и свертков он понял, что все, как и он, едут на барахолку. Через полчаса они наконец доехали, он вышел и на секунду замер, опершись на трость, опьяненный морозным чистым воздухом. Снега навалило по щиколотку. К базару вела утоптанная скользкая тропка, по которой туда-сюда сновали люди. Север двигался с осторожностью, крепко вонзая трость в пушистый снег обочины. Не добравшись еще до барахолки, где-то на середине бесконечного больничного забора, он почувствовал, что озяб, и вспомнил: Аврам Дамиан не советовал ему выходить на мороз. Конечно, неосторожно пренебрегать советами врача, но любопытство было сильнее, и он двинулся дальше.
Очутившись наконец на барахолке, Север растерялся, не зная куда идти. Народ вокруг кричал, шумел, ходил, толкался. «Вавилонское столпотворение!» — подумал старик. С испугом и любопытством он озирался по сторонам. И вдруг среди туфель, картин, ламп, шуб, разложенных прямо на снегу, он увидел чайный сервиз саксонского фарфора и обомлел: «Боже, да где же я видел эти чашки?» Он готов был поклясться, что не раз пил из них, но где? Где? Продавала их женщина в потертом пальто, закутанная до глаз шалью. Она громко торговалась с каким-то мужчиной в барашковой шапке и домотканой куртке, видно, крестьянином из зажиточных. Женщина обернулась, и Север охнул. Несмотря на мороз, его кинуло в жар. Святый боже, он узнал Мэри Мэргитан! Мэри Мэргитан торгует на барахолке! Бедняга Панаит сидит в тюрьме, дочка за границей, в Лондоне, вот и приходится бедняжке Мэри торговать на толкучке! Надо поскорей спрятаться, смешаться с толпой, чтобы Мэри не заметила, а то она умрет от стыда и унижения. Как же ей тяжко пришлось, если она сама, без чьей-то помощи, вынуждена продавать на морозе вещи, торгуясь со всяким мужичьем… Север пытался незаметно затеряться в толпе, но встал как вкопанный, услышав оклик Мэри. Приподнявшись на цыпочки, она кричала ему во весь голос, ничуть не смущаясь своим предосудительным английским акцентом:
— Хэлло, Север! Иди сюда!
Он притворился, что не слышит, но Мэри не унималась, люди стали оборачиваться. Он повернулся и подошел к Мэри. Она, казалось, очень ему обрадовалась.
— Как дела, my dear[20], ты чуть было мимо не прошел!
И непринужденно, будто они встретились где-нибудь на приеме, подала ему руку в грубой шерстяной варежке.
— Никак не ожидал… — пробормотал Север, касаясь губами варежки.
— Как здоровье Олимпии?
— Неплохо, но ей, наверное, понадобится санаторное лечение.
— Ну, это тебе дорого обойдется! Так вот почему ты здесь? А где же твои вещички?
Север смешался и устыдился.
— Да я… собственно, пришел найти посредника…
Глаза Мэри от удивления округлились.
— Посредника?! Да ты спятил, my dear. Эти мошенники тебя обчистят в два счета!
— Что ж делать? Не самому же мне торговать?
— А почему бы и нет, скажи на милость! Ах, ты уронишь свое достоинство? Да пойми же, теперь здесь все high-life[21], и мы гордимся этим.
— Гм… Гордитесь?
— Да, да, и напрасно ты морщишься. За границей уже известно, как мы боремся за свое существование в коммунистическом раю. Би-би-си передавало!
Ах, вот оно что! Вот почему Мэри не стыдится быть торговкой! Она, оказывается, борец! Ну и чудеса! Но кто знает, может, они и правы, а он просто-напросто старый дурак.
Молоденький лейтенант взял в руки чашку, повертел, рассматривая со всех сторон. Мэри забрала у него чашку из рук и поставила на место.
— Не трогайте, товарищ! И так видно! Настоящий саксонский фарфор!
Лейтенант робко спросил:
— А цена?
Мэри вытащила из муфты портсигар, серебряную зажигалку и закурила.
— Сорок, — коротко ответила она, пустив дым ему прямо в лицо.
— Сорок, — протянул лейтенант, — слишком дорого…
— Дорого не дорого, а это его цена. Где вы еще найдете саксонский фарфор?!
— А за пятнадцать?
— Шутите, товарищ? — отрезала Мэри и повернулась к Северу, зачарованно наблюдавшему за происходящим. Лейтенант смущенно пожал плечами и отошел.
— Феофану не по карману! — сказала Мэри Северу. — Они теперь все получают по талонам, но солодовый кофе пить хотят непременно из саксонских чашек генерала Мэргитана.
— И давно ты сюда ходишь? — спросил Север восхищенно.
— Порядком! Меня не надуешь!
— И продаешь что-нибудь?
— Не всегда, но у меня нет другого выхода… Хотела наняться стирать в детском доме белье, но оказывается, я происхождением не вышла… И слава богу, что не вышла, — гордо заключила она.
— А что слышно от Панаита?
— Ничего. Мне разрешили раз в месяц передачи.
Старик подумал, раз Мэри не только не смущается, но и гордится своим положением, то не возьмется ли она за комиссионные продать несколько его вещей? Он бы сам их сюда привез. Только бы не обидеть ее таким предложением. Он с осторожностью начал:
— Послушай… а не возьмешься ли ты за комиссионные, конечно, помочь немного и мне?
— Почему бы и нет? Комиссионные были бы очень кстати, но почему ты не попросишь Марилену?
— Марилену?
— Да. Она с удовольствием продаст, и комиссионные при тебе останутся.
Север помрачнел. При чем тут комиссионные? Марилене он и так готов отдать все, что угодно, да вот даже помочь ей уже не может.
— Марилена сюда не поедет, — сказал он твердо.
Мэри сочувственно улыбнулась.
— Ах, dear sir[22], ты все еще витаешь в облаках. Да мы с ней ехали в одном трамвае, только она устроилась в том конце, где молодые. А у меня тут насиженное место.
Значит, и Марилена! Значит, пало и их семейство! Или, пользуясь терминологией Мэри Мэргитан, вышло на «баррикады». Стало быть, благодаря Марилене, и он стал «борцом». Он не знал, плакать ему или смеяться. Почему же сама Марилена ни словом никогда не обмолвилась? Он торопливо простился с Мэри и пошел искать Марилену.
— Мое почтение, мэтр, мое почтение!
Это еще кто? Недоумевая, он огляделся по сторонам, под лопаткой больно кольнуло. Все-таки он здорово продрог! Кто же это его окликнул? А, мошенник Беша! Вот кому здесь самое место! Север холодно кивнул, слегка приподняв шляпу, и зашагал дальше. Какие красивые вещи лежат вперемешку с хламом! Смотри-ка, и супруга доктора Дамиана здесь. На этот раз он сам поздоровался, с горечью отметив, что свыкается со всем этим безобразием.
— Как Аврам?
— Заразился от больных гриппом, я пока вместо него. Что? И Аврам?.. Да, Мэри Мэргитан была права…
— Передайте ему привет!
Что за времена! Что за времена! А тот высокий благородной наружности мужчина, это не… Ну конечно, господин Гринфельд, глава общества домовладельцев. Они одновременно и величественно приподняли шляпы, молча поприветствовав друг друга. Осталось только повстречаться здесь с Никулае! И все, похоже, чувствовали себя здесь как рыба в воде. Север не знал уже, что и думать, ему было не по себе.
— Папа Север! Папа Север!
Марилена! Он едва не прошел мимо, не разглядев ее в толкотне. Значит, и она от него не прячется! Счастливый, будто ребенок, наконец отыскавший в вокзальной толчее свою мать, Север кинулся к ней.
— Марилена! Что ты здесь делаешь? — укоризненно спросил он.
Она улыбнулась.
— Торгую, папа Север. Стараюсь не отстать от времени…
Рядом с ней стояли госпожа Мэзэрин, госпожа Шлезингер и еще две незнакомые дамы. Все они улыбались друг другу как сообщницы, и чувствовалось, что эта ярмарочная жизнь их тесно сплотила.
— И давно ты сюда ходишь?
— Сегодня — второй раз.
— И ничего мне не сказала…
— Мне не хотелось вас огорчать, папа Север. Вы решили что-то продать?
— Если бы что-то? Все! Бедняжка Олимпия и не подозревает, что я разорил наш дом…
— А мы потихоньку ее подготовим. Это я беру на себя. А в следующее воскресенье я что-нибудь прихвачу из ваших вещей.
— Да, да, за комиссионные.
— Боже, что вы такое говорите, папа Север?! Какие комиссионные?! Не чужая же я вам!..
— Именно поэтому, дорогая моя! Мы с тобой образуем акционерное сообщество, — он повесил палку на сгиб локтя и потер руки, — тебе не холодно?
— Холодновато. Но мы то поболтаем, то поругаемся с каким-нибудь цыганом, то выпьем по глотку кофе — глядишь и согрелись немного. А вы замерзли? Не надо вам было сюда приезжать.
— Я и в самом деле сильно озяб, — подтвердил он, топая ногами.
Марилена наклонилась, подняла завернутый в плед термос. Налила в отвернутую крышку кофе и протянула Северу, от кофе шел пар. Север обхватил крышку обеими руками, радуясь теплу, проникшему сквозь перчатки. Поднес ко рту, понюхал, и усы у него от удивления поползли вверх.
— Настоящий кофе, — выдохнул он ошеломленно.
— Когда-то я купила немного на черном рынке и припрятала на черный день.
И впрямь черные дни! Невестка адвоката Севера Молдовану, бывшего сенатора, торгует вещами на толкучке. Он сделал глоток и закрыл глаза, наслаждаясь теплом и ароматом кофе. Он сделал еще глоток, и еще и, оставив половину, вернул Марилене. На душе сразу повеселело. Ах, как давно он не пил настоящего кофе! За любые деньги надо будет достать для Олимпии. Только сперва посоветоваться с Аврамом, не повредит ли он ей.
— Спасибо. Больше я не могу — давление. Но кофе восхитительный.
— Почем сапожки, красавица?
Здоровенный цыган в полушубке и смушковой шапке, наверняка барышник, вертел в руках ботинки. Влад из них уже вырос.
— Четыре тысячи.
— Даю тысячу, и по рукам!
Марилена рассмеялась.
— А почему не половину?
Оскорбленный Север вмешался:
— Настоящее шевро, такого нынче не сыщешь!
Остальные дамы в один голос поддержали:
— На кожаной подметке!
— Не какой-нибудь картон!
— Довоенные!
— Ладно, будь по-вашему, тысяча двести, — набавил покупатель.
— Идите-ка лучше своей дорогой, — рассердился старик.
Цыган швырнул ботинки обратно на груду вещей.
— Ну и грейтесь своей довоенной кожей!
— Уступи за две, — торопливо подсказала госпожа Мэзэрин, когда цыган чуть отошел в сторону.
— Так и быть, берите за две, — крикнула Марилена ему вслед.
У Севера кошки заскребли на сердце: почти новые ботиночки, цена им пять тысяч не меньше. Цыган нехотя вернулся и лениво вытащил замусоленный бумажник.
— Ах, красавица моя, — ухмыльнулся он, отсчитывая деньги, — замерзла ты, пожалел я тебя!
Старик покраснел от возмущения, дамы заулыбались, а цыган, посмеиваясь и зажав под мышкой ботинки Влада, пошел себе дальше.
— Подлый вымогатель! — не выдержав, выпалил Север.
— Ну что вы, господин Молдовану, — смеясь, успокоила его госпожа Мэзэрин. — Марилена их очень удачно продала.
— Иной раз, — вмешалась другая соседка, — комплиментов наслушаешься, а ничего не продашь.
До чего он дожил на старости лет! И оградить бедную Марилену некому… Растроганный, он погладил ее по плечу.
— Как же ты таскаешь такие узлы?
— Приходится. Да и Влад помогает.
Старик отдернул руку.
— Как, и Влад здесь бывает?
— Он привозит меня и приезжает за мной.
— Не смей пускать его сюда! Он еще ребенок!
— Матери помогать не стыдно, — твердо произнесла Марилена.
— Пусть, пусть приучается, — присоединилась госпожа Мэзэрин. — Я своего тоже приучаю. С таким, как у них, неугодным происхождением, неизвестно чего и ждать…
«Что ж, убедительный довод», — подумал старик. За один этот день он многому научился, но не поздновато ли уже учиться? Он шел домой и удивлялся собственному спокойствию. Его радовало — посредники больше не понадобятся. Это хорошо! Когда дело ведется внутри семьи, — расходы уменьшаются, и никто не остается внакладе. Им теперь надо крепче держаться друг за друга — тяжелые времена настали!
Пока он добрался до трамвайной остановки, он опять продрог. Над городом плыл басовитый колокольный звон. «У одного только Никулае никаких забот. Он от всего далек», — грустно подумалось Северу.
За беготней и хлопотами день пролетел быстро. Север продал рояль. Тамара сочувственно поплакала, а майор Пестрицов, задумчиво покачав головой, сказал:
— Вот, отец, как говорится, капитализму капут…
После полудня время шло медленнее, а вечера тянулись долгие, тоскливые, бесконечные. Рожи стала скупа на слова, над стариком не посмеивалась, на стол подавала молча. Да и расхотелось ей смеяться над стариком: он посмирнел, стал задумчив, несчастен, обедая в одиночестве за большим круглым столом.
— Что приготовить завтра на обед? — спросила Рожи, желая хоть как-то нарушить гнетущее молчание.
— На твое усмотрение, — ответил он равнодушно. — У тебя еще есть деньги?
— Маленько есть.
Север едва заметно усмехнулся в усы. Его позабавило словечко «маленько». Рожи была по-крестьянски прижимиста, и у нее всегда и всего «маленько» оставалось. От Олимпии она научилась неплохо готовить. И все же придется с ней расстаться. Он холодел от одной этой мысли, но что поделать, если платить нечем.
Иногда на десерт Рожи подавала ему на тарелке кусок торта или пирожное.
— От госпожи Тамары.
Майор и Тамара питались в столовой, но Тамара часто пекла дома торты и всегда угощала старика, особенно с тех пор как он остался один. Поначалу старику не нравился привкус маргарина, крупинки сахара в креме, видно, Тамара сбивала его наспех, клеклое тесто. Однако постепенно довоенные кулинарные шедевры Олимпии забылись, старик привык к Тамариным тортам, они ему стали нравиться, он ожидал их с вожделением, ел поспешно, по-старчески жадно, но никогда не забывал оставить кусочек для Рожи.
После обеда он ложился отдохнуть, но заснуть не мог — накатывала тоска. Он брал газету и усаживался поближе к печке, но долго ли прочитать газету? А книг он никогда читать не любил. Бродил по комнатам, смотрел в окно. И с сожалением вспоминал те времена, когда гулял за ручку с Владом по улицам или водил его в кондитерскую Махата есть пирожные. Теперь Влад вырос, ходил в школу, занят уроками и навещает деда редко. Олимпия считала, что Марилена нарочно отвадила от них внука, но старик понимал, что все дело в возрасте. У мальчика свой мир, свои интересы, и теперь его не приманишь безделушками из шкафа.
С тех пор как в доме не стало рояля, Север чувствовал, как недостает ему Тамариной игры. Бывало, вечерами, когда она садилась за инструмент — тогда еще и Олимпия была дома, — Север проскальзывал в кабинет и смотрел сквозь щелку в шторе, как Тамара играет. Странная теплая нежность щемила душу, и, когда смолкал рояль и Тамара принималась за другие дела, старику становилось грустно. Теперь играть не на чем, музыка исчезла, и в молчаливом доме холодно и пусто.
В один из таких тоскливых дней, ближе к сумеркам, Север стал торопливо одеваться, решив навестить Олимпию, хотя день был неприемный. Север знал по опыту, что минут через пять говорить им будет не о чем, и он начнет томиться, выдумывая, как бы половчее уйти, но одиночество было ему невмоготу. Сердце у него сжималось от жалости при мысли, как одинока Олимпия среди всех этих сумасшедших, ведь она-то совершенно нормальная…
Пока он шел пустынным парком, совсем стемнело. Санаторий Рамиро был тих, шторы опущены — брошенный, нежилой дом. Старику он показался еще более таинственным, чем всегда. Он позвонил у входа и подумал, что Олимпию надо непременно забрать отсюда, как бы ни уговаривал его этот сумасшедший Рамиро. Никто не открывал, старик позвонил еще раз, долго, настойчиво. Послышались шаги, звяканье ключей, дверь приоткрылась, и выглянул тот самый верзила в белом халате, помощник Рамиро или санитар.
— Мне бы хотелось повидать мою супругу. Госпожу Молдовану, — подчеркнул он с той величественностью, с какой произносилось это всем известное имя.
— Сегодня приема нет, — равнодушно ответил санитар.
Старик растерялся. Отказа он не ожидал. Чтобы его, господина адвоката Молдовану, давнего клиента доктора держали перед закрытой дверью? Он привык считать себя здесь своим. От возмущения на висках у него набухли вены. Он счел ниже своего достоинства вступать в объяснения с этим субъектом. Голосом, дрожащим от негодования, он произнес:
— В таком случае мне нужно видеть доктора.
— Господин доктор не принимает.
Решено, он немедленно забирает Олимпию.
— Я пришел не на прием. Передайте господину доктору, любезный, что адвокат Север Молдовану желает ему кое-что сообщить.
— Господин доктор занят и не велел его беспокоить. Приходите завтра утром.
Дверь захлопнулась, звякнули ключи, щелкнул замок, шаги удалились и стихли. От наступившей тишины у старика зазвенело в ушах. В висках заломило, он покрепче оперся на свою трость, прикрыл глаза и почувствовал, что вокруг все плывет. Ему хотелось колотить изо всех сил тростью в дверь, пока не забегают все сумасшедшие и вместе с ними самый сумасшедший из них доктор Рамиро. Нет, Рамиро не сумасшедший, а шарлатан, жалкий шарлатан, — сумасшедший он, адвокат Север Молдовану, только сумасшедший мог доверить шарлатану Олимпию и тем самым ее угробить.
Он медленно спускался по каменным ступенькам, нащупывая тростью дорогу. Темнота сгустилась, ни вдали, ни вблизи не горело ни одного фонаря. Черный зловещий особняк напоминал огромный склеп. Старик обошел его кругом, точно надеялся хоть как-то туда проникнуть.
— Мерзавцы! — шептал он и грозил черному зданию тростью.
Возвращался он тем же темным мрачным парком. Не хватало только повстречать грабителей, которые бы сняли с него часы и шубу. Впотьмах-то не видно, как она потерлась и облезла… Старик ускорил шаги. Снег заскрипел у него под ногами. На краю парка горели редкие фонари. С улицы доносились звонки трамваев. Подумать только — какое-то ничтожество, лакей, посмел захлопнуть перед ним дверь! Ну, ничего, завтра Рамиро получит по заслугам!..
Домой он пришел, кипя гневом и раздражением. Тяжело сопя, он снял шубу в ледяной прихожей. Странный шорох и хихиканье на кухне насторожили его.
— Jaj istenem![23] — произнес голос Рожи.
Север распахнул дверь в кухню: Рожи сидела на коленях пестрицовского ординарца, прижавшись щекой к его рябому лицу. Солдат дружески улыбнулся старику, Рожи, вскрикнув, вскочила как ошпаренная и принялась оглаживать юбку. Старик грохнул дверью и, стиснув зубы, пошел в спальню. Нет, этого он не потерпит! Какая неслыханная наглость! Превратить его дом в бордель, в солдатский бордель! А он еще доверял ей!
Он сосчитал по календарю дни, записал цифру на краю листка. Руки у него тряслись, волосы лезли в глаза, старик никак не мог сосредоточиться. Наконец он подвел итог. Выдвинул ящик, достал деньги, отсчитал нужную сумму и, зажав в кулаке, снова пошел на кухню. Солдата там уже не было. Рожи плакала и, ломая руки, бродила по кухне. Старик швырнул деньги, монеты со звоном раскатились по полу.
— Собирай вещи и вон из моего дома! Немедленно! — и злобно добавил по-венгерски: — Солдатская шлюха!
И опять хлопнул дверью. Ему сразу полегчало. Вот так! Сколько в конце концов можно терпеть издевательств?! Он прошелся по комнате, взволнованный и удовлетворенный. Он знал, что у Рожи есть сестра, что живет она где-то на окраине и работает на фабрике. Совесть его чиста. Кто посмеет его упрекнуть в том, что он вышвырнул на улицу распутную девку?..
Все произошло так стремительно, что Север сам толком не понял, что натворил. Он выглянул в прихожую. Рожи стояла у порога, не решаясь покинуть дом не попрощавшись, лицо ее опухло от слез, в руках она держала дешевенький фанерный чемоданчик ядовито-зеленого цвета. Увидев Севера, Рожи кинулась к нему.
— Госпожа, — разрыдалась она, — бедная госпожа…
Север простился с ней и вдруг почувствовал, до чего же ему жаль, что она уходит.
— Будет тебе, — сказал он смущенно, — иди с миром…
Он закрыл за ней дверь, досадуя на минутную слабость, и неуверенно произнес вслух: пропащая…
Он почел своим долгом сказать о случившемся Тамаре и майору. Он постучался и, услышав приглашение, вошел и остановился на пороге. Тамара что-то шила, майор натягивал шинель, собираясь уходить.
— Я выгнал Рожи, — объявил Север. Говоря с ними, он почему-то всегда немного коверкал румынские слова и вставлял русские: — Она сказала любить Гриша… и сидеть на Гришкина нога… Я сказать пашел…
И, довольный собой, замер в гордом ожидании. Тамара выронила шитье и всплеснула руками.
— Ай-я-яй! Как же так?!.
А майор, зажав зубами мундштук папиросы и щурясь от дыма, ухмыльнулся.
— Ах, отец, отец! Не порядок это! — и добавил на ломаном румынском: — Солдат любить девушка, и она ходить с солдатами…
У Севера лицо вытянулось от огорчения. Майор, попрощавшись, ушел, и из коридора послышался его смех. Ну вот, и этот туда же! Смеется! А ведь живет у него в доме. Все над ним смеются, все издеваются! Вот они, коммунисты! Теперь от всех можно ждать чего угодно! Он один-одинешенек на всем белом свете, все рады его оскорбить, обидеть, позубоскалить. Он зажег все лампы в доме; но разве это спасает от обид? Было уже поздно, он проголодался и вдруг понял, что ужин надо идти готовить самому. Надо что-то искать, рыться в кладовке, возиться в холодной кухне, мыть посуду. Его охватило уныние. Что поделаешь? Если бы раньше он все это себе представил, он бы не стал выгонять Рожи. Ему захотелось поговорить, пожаловаться, захотелось, чтобы рядом была родная душа, кто-нибудь, кто не обидит, с кем не надо быть все время настороже. Он подошел к телефону и набрал номер Марилены.
— Я выгнал Рожи, — сказал он без всяких предисловий и почувствовал облегчение, словно вынул занозу.
Марилена не удивилась, а испугалась — выгнать ведь это не то, что расстаться, когда служанке нечем платить; значит, Рожи что-то натворила, раз пришлось ее выгнать.
— Из-за чего? — спросила она.
— Она завела шуры-муры с Гришей.
— Только-то? А вы ей прочили принца?
Та-ак, значит, и Марилена… Он рассердился.
— Мне не до шуток! Сегодня Гриша, завтра Иван, а после — вся казарма…
— Я все понимаю, но о себе вы подумали, папа Север? Не сегодня завтра выйдет из санатория мама, как же вы управитесь без прислуги?
Об этом он тоже не думал. Действительно, выйдет Олимпия, и что? Разве она управится с хозяйством?
— Сам не знаю… — мрачно ответил он.
— Вы ужинали?
— Нет еще.
— А еда у вас есть?
— Не знаю, поищу что-нибудь в кладовке…
Марилена помолчала, и это озадачило Севера; ему показалось, будто она зажала трубку рукой и с кем-то перешептывается.
— Приходите к нам поужинать, папа Север, — сказала она наконец.
Он сразу обрадовался, но для соблюдения приличий стал отказываться:
— Нет, нет, спасибо, я звонил вовсе не потому…
— Я знаю. Мы ждем вас через пятнадцать минут.
Он снова был уверенным в себе господином адвокатом Молдовану. Сегодня у него праздник. Сегодня он ужинает в гостях. Как давно такого не бывало: обыкновенно зимой с наступлением темноты он не выходил из дома; провести вечер у Марилены было для него целым событием. Он сменил рубашку, надел выходной костюм и галстук, тот, что поновее. Боты прохудились, но тут уж ничего не поделаешь. Он подбросил дров в печку, чтобы, когда вернется, в комнате было тепло, взял лучшую свою трость из черного дерева и вышел.
Ему понравилось, что морозит, он с удовольствием вдохнул бодрящий холодный воздух. Город, обычно мрачный и враждебный, сейчас, казалось, повеселел, ярко светились витрины, уличная суета радовала и возбуждала. Правда, витрины были почти пустые, но все давно к этому привыкли, и это совсем не мешало людям радоваться. Когда-то вон в той витрине на персидском ковре стояла последняя модель «форда», сейчас здесь помещался склад, и витрина была завалена картошкой с налипшими на ней комьями грязи. Север даже остановился на секунду, изумленно разглядывая грязь и картошку. «Sic transit gloria mundi»[24], — подумал он с сардонической ухмылкой и двинулся дальше, бойко постукивая тростью по обледеневшему тротуару. Вспомнил Олимпию, и настроение у него упало. Бедняжка в санатории, а он загулял, раскутился. «Совсем из ума ты выжил, старик, — окоротил он себя, — ты же к невестке с внуком идешь, а не на попойку…»
Дверь открыла Марилена. За последнее время он несколько раз обедал у нее и знал, что раздеваются уже не в прихожей. В своей четырехкомнатной квартире Марилена занимала две комнаты. В одну комнату поселили офицера, которому жена собственноручно начищала по утрам сапоги, в другую одинокую учительницу. К себе в комнату Марилена ходила через ванную. «Свинство какое, — ворчал про себя старик, — ходить в собственный дом через отхожее место». На пороге он с удивлением остановился — в комнате сидел мужчина: лицо его показалось Северу знакомым, правда, он не мог вспомнить, откуда. Лет ему, наверное, было под пятьдесят, высокий, красивый, седой. Когда они вошли, он встал им навстречу.
— А вот еще гость, — смущенно сказала Марилена.
Север так и не понял, кого она имела в виду: его или этого господина. Старик обнял Влада и, представившись, протянул руку незнакомцу.
— Ариняну, — назвался тот. — Мы с вами знакомы, господин Молдовану, вместе жили в Стына де Вале. Славное было время, если помните…
Да, да, конечно. Север помнит, Стына де Вале… Ему так приятно встретить старого знакомого. Жаль, что теперь уже не вернуть того славного времени…
Влад помог Северу снять пальто. Все уселись в зеленые полукресла у круглого стола. Стол был накрыт. Старика поразило изобилие, каких закусок тут только не было: брынза, копченая колбаса, домашняя колбаса, сардины, фаршированные яйца под майонезом. Понимая, как неприлично об этом спрашивать, старик все же не удержался и спросил:
— Боже мой, да откуда у вас столько лакомств?
Оказалось, яйца и колбасу прислала Наталия из деревни. Все остальное принес господин Ариняну. Марилена опять смутилась, порозовела и посмотрела на господина Ариняну.
— Мне иногда кое-что перепадает, — неопределенно пояснил тот, — особенно под праздник…
Север не понял, какой такой праздник, но Ариняну был свой человек, бывший буржуй, как всех их теперь именовали, старик был ему рад, с ним можно говорить откровенно.
— Господин Ариняну, что вы скажете о нашем положении, — спросил он, чокаясь с ним цуйкой.
— Все идет как надо, господин адвокат. Осенью все решится…
— Господь с вами, что решится и какой осенью?
— Нынешней осенью, месяцев через восемь-девять.
— Хе-хе, — недоверчиво засмеялся старик: — Хорошо бы… Но знаете, в народе говорят: весна всему голова…
Господин Ариняну заулыбался, потом многозначительно помолчал и подцепил вилкой маслину.
— Видите ли, весна уже на носу, будем же реальными оптимистами…
— Боюсь, что легче быть трезвыми реалистами.
— Нехорошо, господин адвокат, нехорошо. Никогда нельзя терять веры в лучшее.
Старик рассмеялся, словно услышал что-то забавное, и пояснил:
— Это я смеюсь анекдоту. Встретил на днях моего бывшего шофера Петера. Затащил он меня в подворотню, а то, не дай бог, кто услышит, и рассказал… Говорит, что болгарский… Сейчас вы убедитесь, что болгары бо́льшие реалисты, чем мы… Хе-хе! Правда, мы за столом, но вы уж простите…
— Рассказывайте, рассказывайте!
— Говорят, в Болгарии оптимисты утверждают: через год мы будем есть дерьмо, а пессимисты прибавляют: если оно еще будет.
Ариняну расхохотался:
— Отлично, господин адвокат! Восемь лет тюрьмы, не меньше!
— Боже упаси, — серьезно ответил старик и, приподняв угол скатерти, постучал по дереву.
Господин Ариняну тоже посерьезнел.
— Все так, но нынешнее наше положение естественно, поскольку мы переживаем революцию в самом прямом смысле этого слова.
Старик откинулся на спинку кресла.
— Но, дорогой господин Ариняну, сделайте милость, объясните, кому нужна эта революция?
Тот, смеясь, поглядел на Марилену.
— Безусловно, не нам с вами. Но нашлись люди, которым, оказывается, она была нужна.
Север вытащил нож и аккуратно отрезал тоненький кружок колбасы.
— Мы сами виноваты, — проговорил он, посасывая колбасу, — надо было вовремя поставить их на место.
Ариняну закурил и пустил дым в потолок.
— Боюсь, что мы не сумели бы этого сделать. Некоторых людей невозможно поставить на место, потому что места они берут сами…
Мда… этот Ариняну неглуп, но и он не верит в лучшее…
— Вы читали Маркса? — спросил Ариняну.
— Нет, — решительно ответил Север. — И не желаю читать!
— И правильно делаете. Если у вас сохранилась капля оптимизма, вы бы и той лишились.
— А вы читали?
— Приходилось. И жалею, ибо — уверяю вас совершенно искренне — убедился, что мы проиграли.
— Вот как?
— Довольно, хватит вам. Что за мрачные разговоры, — вмешалась Марилена, ставя на стол вазу с финиками. — Влад, возьми фиников и иди кончай уроки.
Когда Влад вышел, Ариняну достал откуда-то из-за стула изящную бутылку с причудливой этикеткой.
— Это вино католического епископства из Албы-Юлии, — пояснил он, наполняя бокалы.
Чокаясь, Север еще раз подумал: странно, что он встретил этого человека здесь у Марилены, что на столе столько деликатесов, даже вино…
Марилена обменялась взглядом с Ариняну.
— Папа Север, — нерешительно начала она, — мы сочли своим долгом сказать вам…
Старик все понял. Он промокнул усы салфеткой и откинулся на спинку кресла.
— Да, я слушаю…
— Папа Север, господин Ариняну сделал мне предложение, и я дала согласие. Вы ведь не сердитесь, папа Север, правда? — поспешно добавила она, — наши отношения ведь не изменятся…
Все, все покинули его. И Марилена, Марилена тоже от него ушла. Ушла, не посоветовавшись с ним, не спросив у него благословения? Хотя почему она должна была спрашивать у него благословения? Ливиу умер, они ей теперь и не родственники даже. Спасибо и за то, что она сообщила ему… Он поддел маслину и положил ее в рот, вспомнил, что только что съел сладкий финик, и выплюнул маслину на тарелку. Поднял бокал и через силу улыбнулся.
— Поздравляю, я рад… Благослови вас бог! Вы достойный человек, господин Ариняну…
— Польщен оказанной мне честью, господин Молдовану.
— Зовите и вы меня папой Севером. Я верю, что вы полюбите ребенка, как любил его покойный отец…
— Не беспокойтесь, мы с Владом давние друзья, еще со Стына Вале.
Друзья… Видно, ты тогда еще все рассчитал… Ловкач… Жулик ты, вместе со своей фабрикой перчаток. Одно утешение, что ты свой…
— А Влад знает?
— Да.
Значит, знали все, один он ничего не знал. Настоящий заговор. А не позвони он сегодня, так и не узнал бы? Нет, нет, Марилена…
От кофе он отказался, убоявшись, что не заснет.
— Этот кофейный сервиз я тебе не позволю продавать, — сказал Ариняну.
— Да и незачем ей теперь вещи продавать, — поддержал старик.
— Да, да, вы правы, сейчас распродавать вещи не нужно, не сегодня завтра установят твердую валюту.
Твердая валюта! Твердая валюта старика доконала. И это после того как он распродал все, что у него было! Как же он не предусмотрел, как ничего не разузнал? Он поперхнулся кофе, закашлялся, покраснел. Откашлявшись, он спросил с испугом:
— Вы считаете? Откуда это известно?
— Из самых достовернейших источников, можно сказать из первых рук. Самое большее через два-три месяца. Впрочем, это и так ясно: пора кончать с инфляцией.
Север больше не мог оставаться здесь. Голова у него шла кругом. Ну и денек! Это было выше его сил. Ариняну подал ему пальто. Час был поздний, трамваи ходили редко. Старик отправился домой пешком. На улицах было пустынно, ветер резко свистел в проводах. Ежась от холода, старик жался поближе к домам, и из каждого окна пустотой и мраком глядело на него одиночество.