ПОСЛЕДНИЕ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ ЖИЗНИ

ЖИЗНЕОПИСАНИЕ Сурикова — это рождение и осуществление — картин одна за другой. В этой работе — вся его личная и общественная жизнь. Никакой внешней занимательности; утро, день, вечер, ночь. Обычное человеческое, без чего не может жить человек физически; наскоро обед и чай, несколько необходимых часов сна. Короткие встречи с друзьями, которых, кстати, очень мало, и они не обременительны, запойное чтение нужных книг для очередной картины, торопливая прогулка по московским бульварам и улицам, также связанная с работой, прогулка — дозор, наблюдение, поиски живой и мертвой натуры.

Главный хозяин личной жизни — беспрерывный художественный труд, как главный жилец всегда тесной и невзыскательной квартиры — следующая на очереди картина. «Переедет», «переселится» одна в Третьяковскую галлерею или в Русский музей — на подрамниках появится другая.

Вся жизнь, все ее интересы сосредоточены в этом беспрерывном сгорании над замыслами и над претворением их в реальную сущность— полотно, покрытое суриковскими красками, населенное суриковскими образами.



Этюд головы Суворова к картине «Переход Суворова через Альпы в 1799 г.»

Естественно, что вслед за окончанием «Покорения Сибири» не было никакой передышки. Суриков задумывает написать «Переход Суворова через Альпы в 1799 году».

Может быть единственное событие этого года — смерть любимой матери Прасковьи Федоровны. Это несчастье могло, однако, ненадолго отвлечь художника, сумевшего перенести более тяжкую утрату, чем потеря старушки и сиротство в сорок семь лет от роду.

Выбор темы, казавшейся случайной в творческом пути Сурикова и вызвавшей немалое удивление, вплоть до того, что подозревали «заказное» происхождение этой картины, когда она в 1899 году была выставлена, на самом деле свидетельствует только о том внутреннем мировоззренческом крене, который переживал художник.

От поэмы — эпопеи XVI столетия в честь прославления «легендарных» казачьих подвигов с разбойничьим атаманом Ермаком во главе — прямой путь к «увековеченью» военного героя-гения Российской империи XVIII–XIX вв. «отца и командира» генералиссимуса А. В. Суворова.

Хищнический сибирский поход Ермака был снаряжен сольвычегодскими солеварами и чердынскими богачами-купцами Строгановыми, впоследствии за богатство и поддержку государственной казны пожалованными в графское достоинство. Строгановы пожелали расширить приложение торгового капитала кроме Московии и в соседствующей необъятной стране, занятой «инородцами», подчинив их Москве и овладев их землей со всеми природными неисчерпаемыми богатствами.

Нашелся удалой забияка и разбойник атаман донской казачьей вольницы, так называемый Ермак Тимофеевич.

До своего «завоевания Сибири» этот молодец занимался на Дону и Волге грабежом купеческих караванов, не брезговал и «государевой казной», близок был к поимке высланными за ним царскими стрельцами, бежал от «плахи» в Пермский край и укрылся там.

Крупные промышленники Строгановы, взвесив и оценив его разбойничьи достоинства, благоразумно спрятали его от «царской немилости» и приспособили для своего выгодного дела.

В 1581 году «вор и мошенник» Ермак с забубенной шайкой таких же «орлов», заливая свой путь кровью вогулов, остяков и татар, беспощадно истребляя на своем пути всякие преграды, овладел Сибирью. Строгановы с лихвой возвратили затраты на содержание авантюриста с товарищами. Начался колониальный грабеж народцев Сибири.

Теперь можно было «похвастаться» дальновидным, хотя бы и секретным, холопьим усердием перед «московским государем»; кстати за неоцененные услуги «отечеству» отхлопотать «живот» завоевателю. Иван IV смилостивился и принял под свою высокую руку Сибирское царство, охотно заменил собой царя Кучума, выслал в помощь прощенному «вору» стрельцов для возведения опорных пунктов — острогов, дабы закрепить новые владения за Москвой.

Суриков нашел в своей душе стройное согласие с этой разбойничьей эпопеей и запечатлел ее в «Покорении Сибири».

При других временных и политических условиях с несколько другими целями империалистического грабежа происходили походы Суворова. Что Ермак, что Суворов — служили одному и тому же классу, одной и той же власти и выполняли одинаковые задания. Изменилась лишь техника осуществления.

Суриков правильно отрицал «заказной» характер работы: он делал ее не за страх, а за совесть, он искренно увлекался своим «новым героем», ему никто не заказывал картины, как принято понимать заказ, ему, конечно, было даже невдомек, что фактически- он все же сделал ее по незримому «заказу» класса, близкого ему, порой владевшего его чувствами и мыслями.

Суриков настойчив и упорен в отстаивании своей «правды». «Суворов у меня с одного казачьего офицера написан, — говорил художник. — Он и теперь жив еще: ему под девяносто лет. (Запись Волошина от 1913 года — И. Е.). Но главное в картине — движение. Храбрость беззаветная — покорные слову полководца идут. Толстой очень против был».

Чрезвычайно показательна эта последняя фраза о Толстом. В ней чувствуется значительная доза иронии. Даже несогласие Толстого не заставит Сурикова изменить свое мнение, свою веру в нужность и полезность сделанного.

В дневнике композитора С. И. Танеева сохранилась следующая запись от 5 марта 1899 года: «Пошел к Толстым… Лев Николаевич возмущен, картиной Сурикова, на которой он изобразил Суворова, делающим переход через Альпы. Лошадь над обрывом горячится, тогда как этого не бывает: лошадь в таких случаях идет очень осторожно. Около Суворова поставлены несколько солдат в красных мундирах. Л. Н. говорил Сурикову, что этого быть не может: солдаты на войне идут, как волны, каждый в своей отдельной группе. На это Суриков ответил, что «так красивее». У меня в романе была сцена, где уголовная преступница встречается в тюрьме с политическими. Их разговор имел важные последствия для романа. От знающего человека узнал, что такой встречи в московской тюрьме произойти не могло. Я переделал все эти главы, потому что не могу писать, не имея под собой почвы, а этому Сурикову (Л. Н. при этом выругался) все равно».

В 1895 году на куске картона сделана первая схематическая карандашная композиция. Другая — на обратной обложке «Журнала двадцатого заседания собрания Императорской академии художеств 9 февраля 1896 года» опять-таки карандашом. Последующие уже — карандашом и пером с легкой акварельной подкраской. В дальнейшем, как всегда, эскизы в миниатюре маслом.

Известны два таких эскиза: в Третьяковской галлерее и у одной из дочерей художника. В течение двух лет создаются во множестве этюды живых лиц.

Суриков работает на новом для него материале. Если древняя Русь, отображенная в предыдущих его картинах, как-то органически «угадывается» художником, он даже обходится без кропотливого археологического вникания в источники, схватывает самый дух миновавших эпох счастливой догадкой, то проникновение в обстановку действия новых его героев теперь требует от него продолжительного «вживания», Сурикову приходится знакомиться с обычаями и навыками суворовских солдат, с их вооружением, одеждой и обувью, с самой типологией лиц.

В 1898 году художник мчится в Сибирь, чтобы разыскать хотя бы приблизительное отражение типа дореформенного солдата среди доживающих там свой век николаевских солдат.

Суворов с войсками находился в каких-то незнакомых художнику природных условиях. Сурикову — этому энтузиасту натуры — нужна воочию Швейцария, нужны Альпы, через которые перешел Суворов.

Художник изменяет своему долголетнему маршруту в Сибирь и отправляется в Швейцарию. Он там старательно пишет этюды снежных гор, снега, льды, наблюдает за катающимися с гор людьми.

Наконец облачается в суворовские гетры, присвоенные суворовским войскам, проходит весь знаменитый суворовский марш, нарочно скатывается в снежные ущелья, дабы в точности повторить подвиги суворовских солдат.

«Верхние тихо едут, средние поскорее, а нижние совсем летят вниз, — рассказывал художник. — Эту гамму выискать надо было. Около Интерлакена сам по снегу скатывался с гор, проверял. Сперва тихо едешь, под ногами снег кучами сгребается. Потом — прямо летишь, дух перехватывает».

Добросовестной, бесконечной и многолетней работе, однако, не суждено было оказаться удачной. «Заказ» сорвался. Суриков не смог «загореться» героикой суворовского итальянского похода. Сурикову оказался ближе героизм «Стрельцов», «Морозовой» даже «Ермака».

Видимо, «головное» увлечение «петербургской Россией», казарменный строй, однообразный, бескрасочный, унылый, подневольно-крепостной в высшем своем развитии замораживал и чувства и зрение.

Видимо, при личной честности суриковской натуры художник никак не мог поверить в «отца и командира», повелевающего будто бы добровольными массами, хотя и говорил о беззаветной храбрости солдат: «Идут, покорные слову полководца».

Художник чувствовал сусальную выдуманную фальшь, которой окружено имя «придворного полководца», выступающего под видом «народного героя». «Героя» не могло получиться. Суворов — это строгий ревнитель палочной дисциплины, традиционный генералиссимус «с орлиным взором», щедро швыряющий «живую солдатскую кладь» в ущелья и провалы Альп, совершающий безумный по бессмысленности поход с тысячами ненужных жертв во славу петербургского двора.

«Картина эта создавалась с особым трудом. Мундиры, косы, ряды блестящих пуговиц и вся «амуниция» и нравились и в то же время мешали Сурикову, приходилось закутывать солдат в плащи, смешивать казаков с гвардейцами, чтобы нарушить унылое однообразие форменной одежды. Просматривая один за другим этюды к «Суворову», эту длинную вереницу катящихся по снегу солдат, невольно думаешь, что в них-то и ушла вся душа художника, они-то и исчерпали весь пыл вдохновения, навеянного этим мало сродным суриковскому духу сюжетом». (Виктор Никольский.)

Отдельные лица превосходны и по моделировке и по живописи, превосходна стремительность выраженного движения; но в целом картины нет.



Этюд казака. 1893

Суриков не обнаружил даже сердечного любования близкой по существу природой снегов Швейцарии и Сибири. Природа воспринята холодно и чуждо, точно Суриков умел писать со страстью русскую природу, находя в ней типические «национальные черты», а в Швейцарии оказался «иностранцем», видящим вполглаза.

В казенной обстановке празднования столетнего суворовского юбилея появился этот «Переход Суворова через Альпы в 1799 году», купил его Суворовский музей, а общественность прошла мимо с равнодушием, как к постороннему ей мемориальному явлению.

Принято думать, что Суриков был настолько независимо самостоятелен и самоуверен (эти черты в нем даже канонизированы), что с легкостью необычайной относился равно к явным и очевидным «провалам» и к невежественному «непониманию» его. Неверно.

Замкнутый в себе художник переживал боль упреков невидимо для посторонних и близких глаз. Не мог он не поколебаться в своей силе после того, как общество с зловещим холодком, начавшим копиться с появления «Покорения Сибири», высказало небрежение к «Переходу Суворова через Альпы». Да и редкий из художников не сознает, не сомневается, когда он слаб, — т. е. недостаточно выразителен в своей вещи.

Усиленные поиски композиции и колорита, бесконечные переделки «Суворова» отмечают эту художественную тревогу, — Суриков должен был глубоко и серьезно задуматься над своим положением. Надвигался кризис. Казалось, иссякали художественные возможности. Суриков мог почувствовать, что он «исчерпал» себя внутренне, а может быть не обладал данными и для будущего технического совершенствования, сказал и сделал все, положенное мастеру.

В обращении Сурикова почти тотчас же после «Суворова» к заброшенному замыслу картины «Стенька Разин» и к мелькавшему иногда в сознании образу «Пугачева», не вскрывается ли большая драма, метание художника, желание «восстановить», вернуть равновесие, продолжить преемственность с начальным художественным путем?

Едва ли правильно мнение, утверждающее, что Суриков после окончания «Покорения Сибири» поворачивается к историческому портрету— отсюда появление «Суворова», «Стеньки Разина», «Пугачева». Но тогда как же объяснить огромные композиции с массой действующих лиц вокруг «исторического лица», насыщенность «околичностями»— вообще знакомые и неизменные суриковские композиционные приемы? Даже методы работы остаются теми же, первоначальными от «Утра стрелецкой казни».

Как же забыть категорическое заявление художника, подкрепленное практикой: «Я не понимаю действия отдельных исторических лиц без народа, без толпы — мне нужно вытащить их на улицу»?!

Конечно, можно сказать, а при желании даже увидеть и в «Переходе Суворова через Альпы», и в «Стеньке Разине», и в «Пугачеве» и в других вещах «исторический портрет», приняв всю остальную многофигурную композицию лишь за дополнительные аксессуары, так сказать, за живые «околичности», служебно декорирующие единое историческое лицо».

Нет, это не доказательно, и мнение это подогнано с предвзятой целью уяснить явственное «неблагополучие» с художником. Не сложнее ли причины и следствия происходящего с Суриковым? Разве это не бывало, разве это первый случай творческих ослаблений в истории искусств и в жизни отдельных художников?



Этюд лодки к «Стеньке Разину»

Иногда «замешательства» только временны, иногда же окончательны. Художник в силу разных обстоятельств сбивается с дороги, перестает слышать подсказывающий голос своего времени, вступает с ним в конфликт, всегда кончающийся для художника поражением.

И даже недолгое пребывание в чужаках с такой силой потрясает организм художника, что часто он, уже снова принятый средой, не в состоянии оправиться от борьбы.

Похожее произошло с Суриковым. В «Стеньке Разине» художник попытался вернуться к своей старой испытанной тематике.

Вытаскивается из папок первейший набросок композиции «Стеньки Разина» 1887 года. Это эпоха создания «Боярыни Морозовой». «Стенька» мог развернуться в трагическую и грозную эпопею в стиле «Морозовой». Огромная лодка, в ней развалился Степан Тимофеевич, с ним несчастная персидская княжна, вокруг атаманской лодки флотилия казачьих стругов.

Впоследствии Суриков смеется над традиционным требованием публики, чтобы персидская княжна непременно сопровождала Стеньку. Смеется, пожалуй, правильно и неправильно.

«Народная голытьба» далеко не случайно облюбовала именно этот героический жест «поборника за народные права». Почему облюбовала? Потому что в этом жесте атамана сказалась высшая устойчивость и верность народному делу. В этом жесте Стенька Разин выразил предпочтение общественному перед личным, т. е. устоял, не изменил народу при всех опасных и сильных соблазнах. Правильна насмешка только в отношении такой публики, которая сузила Стеньку Разина, ничего в нем не поняла, кроме отчаянного и романтического жеста влюбленного.

Когда в 1900 году Суриков упростит композицию, выбросит из нее персидскую княжну, откажется от сопровождающей флотилии казачьих лодок, оставит лишь одну атаманскую лодку, композиция страшно обеднеет и оскудеет, представится растратившей всю героическую убедительность когда-то происходившего народного мятежа.

На эту испорченную композицию, на ее разработку Суриков затратит множество бесплодных творческих усилий.

Он «опять поставил перед собою задачу — передать движение, изобразить «лодку-птицу». Много труда потребовалось, чтобы правильно обрезать композицию, дать лодке ход, как дровням в «Морозовой». Не сразу уселись в лодке и ее персонажи: вначале они были ближе к атаману, чуть ли не вступали с ним в разговор, но в конце концов Стенька выделился, остался наедине со своими думами, на фоне гребцов, отделенный пространством от домрачея и спящего казака. Подготовительных этюдов к «Стеньке» было сделано очень много, начиная с изучения эффектов вечернего освещения неба и широкой водной глади. По несколько раз писалась фигура каждого гребца, выискивался ковер, на котором сидит атаман, седло, на которое он опирается, стакан, из которого он пил. Но самый центр картины — лицо Стеньки — оставался неуловимым: создавался бородатый Разин и с одними усами, и более свирепый, и задумчивый. Почти шесть лет Суриков работал на картиной…» (Виктор Никольский.)



«Стенька Разин»

Шесть лет подряд художник рыскал но Каме, по Волге, проводил долгие месяцы на Дону, в Сибири… Нужная натура не давалась, ускользала, как сказочная синяя птица.

Наконец, по всей вероятности, неудовлетворенный собой, он в 1906 году все же выставил картину.

«В самую революцию попало», — говорил Суриков. Да, попало по времени, но не «попало» по существу. Революция оказалась противницей подаваемых ей несовершенных вещей. Критика была сурова.

Выставил — и вскоре же сам снял картину с выставки. Снял — и кинулся переделывать ее, упорствует, не хочет оставить ее недовершенной. Снова кидается в Сибирь в поисках за потребной натурой.

В письме, помеченном декабрем 1909 года, Суриков пишет: «Относительно «Разина» скажу, что я над той же картиной работаю. Усиливаю тип Разина. Я ездил в Сибирь, на родину, и там нашел осуществление мечты о нем».

Однако художник еще раз ошибся. Он не «нашел» Разина. Новая картина не была показана русской публике, а молчаливо из мастерской художника перешла в частные руки любителя-собирателя, чтобы потом в 1908 году появиться на выставке в Риме.

Одновременно с работой над «Разиным» Суриков уже обдумывает «Пугачева». Всему свое время. Революция 1905 года, хочет или не хочет художник, требовала определенной тематики.

Художник бездействует.

Спад революционной волны в 1910 году, с одной стороны, толкает его снова на неверную дорогу, тащит за собой, а с другой — как бы оставляет в душе разочарование о неисполнившихся желаниях и надеждах.

Суриков никак не может почувствовать под ногами крепкую, устойчивую почву. Он ищет и не находит применения себе в перестраивающихся на глазах общественных условиях. Суриков мельчает…

В 1910 году за всенощной у Василия Блаженного на художника вдруг снова наплывают образы московского средневековья. Тесная, мрачная церковь, в которой когда-то появлялся Грозный с опричниной перед какой-либо намеченной казнью в ночь или на утро, возбуждает в художнике мелкий, ограниченный исторически, почти бессодержательный замысел. Суриков задумывает написать: «Посещение царевной женского монастыря».

После грандиозно-проникновенных исторических эпопей — заурядный бытовой жанр. Что может дать эта тема самому художнику, какие в нем может она пробудить думы и чувства, в какой связи она находится со всем творчеством Сурикова? Ничего и ни в какой. Это только какая-то ничтожная подробность раньше и глубже и всесторонне вскрытого древне-русского мира.

Почему Суриков напал на нее? Потому что художник беспомощно цепляется за ту историческую стихию, которая когда-то дала ему огромный размах для показа народных движений, для создания подлинно героического в них, рассчитывая на знакомом материале если не приобрести прежнюю выразительность и силу, так как он уже понимает свою негодность решать крупные исторические проблемы, то хотя бы найти некоторое подобие со своей прежней работой, найти успокоение от постигающих его одна за другой неудач.

Происходит воочию яркая и глубочайшая драма угасания крупного художника, ограничивающего себя мелочами, точно он духовно выхолащивается, вполовину глух и слеп, способен только на использование «отходов» от прошлого.

Такое психологическое состояние его питается, помимо личной неуверенности в себе, той разряженной атмосферой от миновавшей бури 1905 года, когда вступает в права эпоха «малых дел», когда значительные художественные слои интеллигенции, еще недавно с пафосом возглашавшие «осанну» революции, разочарованно отшатываются от нее, не скрывая своей боязни перед возможным возвращением «хаоса», когда победивший и жиреющий промышленный капитализм идет в гору, требуя от художников произведений, уводящих от злоб и мелочей реальной жизни.

Отыскивая образ своей ««царевны», Суриков выезжает в Ростов-Ярославский на этюды. Здесь, в каком-то трактире, его поражает лицо некоего человека, напоминающего воображаемого Пугачева. Давний и до сих пор смутный замысел тут же облекается в композиционный набросок карандашом.

«За железными поперечинами позорной клетки, закованный в кандалы, скрестив на груди руки, вперил Пугачев в зрителя свой страшный взгляд, и недобрая усмешка кривит его губы. Кроме Пугачева ни души живой нет в этом наброске, мысль о воплощении которого в красках Суриков не оставлял до смерти. Вспоминая, какое решающее значение имела всегда в суриковском творчестве первая «стенографическая» запись сюжета, было бы трудно не увидать в этом наброске уже совершенно бесспорного намерения художника воссоздать определенную историческую личность, написать портрет одного человека, а не целой толпы, как было у него до сих пор. А если это так, если художник от массовых характеристик перешел к характеристике личности, то перед нами несомненный факт перелома в его художественных воззрениях». (Виктор Никольский.)

Последнюю фразу следовало бы продолжить несколькими словами: «как принято считать». «Перелом в художественных воззрениях» — явление органического порядка, явление радостное, поднимающее новые силы в художнике, расцвечивающее его палитру новыми звучаниями. Надо уж быть очень большим энтузиастом и неумеренным поклонником таланта Сурикова, чтобы все его заведомые неудачи, идейное замирание художественного размаха, утрату композиционной умелости свести к «новым», непревзойденным достижениям.

Как бы ни были интересны портреты (не безыменных, а определенных лиц), как бы солнечно ни лучились крымские этюды, как бы ни сверкали насыщенной пышностью и великолепием красок испанские кроки, как бы ни казалось восторжествовавшим над сумрачным в общем колоритом прежнего Сурикова ярчайшее солнце в полотнах последнего десятилетия жизни художника, нельзя же сравнивать цветущий полдень творчества мастера с его несомненным вечером, закатом, усталым исчерпыванием сил.

Суриков, конечно, оставался Суриковым и в этом уже малом и последнем.

Не походит на сознательный и мирный переход с одних художественных позиций на другие то, что делал и чего достигал Суриков в прожитом им довольно большом отрезке времени XX столетия.

Не заметить в творческом пути Сурикова срывов, изобразить его безгрешно-монолитной фигурой — значит принести вред, исказив подлинный образ мастера.

Суриков переживал кризис, Сурикову были присущи все колебания его неустойчивого класса.

Суриков мечется, ищет — и не находит внутренней гармонии, которая только и дает художественные результаты.

Даже чисто во внешней жизни проявлено это душевное беспокойство.

Понятно, когда Суриков неустанно колесит по Сибири и на Дону, создавая свои первоклассные и даже неудачные махины: «Утро стрелецкой казни», «Боярыня Морозова», «Покорение Сибири», «Суворов», «Стенька», но совсем другое дело, когда Суриков, которого мы не привыкли видеть отдыхающим — и это просто кажется странным, чужой чертой в художнике — без обычных грандиозных замыслов мчится в 1910 году в Испанию. По пути туда в Париже, в мастерской испанского художника д’Англада неожиданно вместе с юношами-учениками зарисовывает натурщиков, как будто переучивается заново работать, в 1907, 1908, 1914 кружит по Крыму, тогда же оказывается в Красноярске и пишет этюды, портреты и даже марины. Нет, тут до гармонии далеко!

Даже самые полотна Сурикова становятся, конечно, соответствующими его новым ограниченным планам.

Над чем же он почти одновременно работает? Вот показательный перечень: «Царевна в женском монастыре». «Пугачев», «Княгиня Ольга встречает тело Игоря», «Красноярский бунт 1695 года», «Смерть Павла I» (художник уничтожил этот набросок композиции), «Благовещение», пейзажи Крыма, пейзажи Испании, пейзажи Москвы и небольшое количество портретов «между делом».

Большой Суриков ушел, «все совершил» художественно крупное, пришел недовольный собой, угрюмый, желчный и резкий на слова и действия дряхлеющий Суриков, делающий, хотя бы и талантливые, но только примечания и дополнения к прежней работе.

Канонизация тут не поможет и не нужна, потому что сделанное Суриковым и так огромно, было бы даже несправедливо требовать от одного человека так много.



Эскиз к «Стеньке Разину»

Из ростов-ярославской поездки «Пугачева» не получилось; жила только неутоленная никогда мечта о нем. К этому времени Суриков решительно и бесповоротно разорвал с передвижниками, более четверти века до того работая с ними. Это понятно.

Появившаяся в 1912 году на выставке «Союза художников» «Царевна в женском монастыре» была бы неуместна на передвижной выставке в эту эпоху.

Касаясь обозрения этой картины, Виктор Никольский писал: «Композицию картины Суриков, как всегда, разрабатывал тщательно. Фигуры первоначально располагались просторнее, но потом, в окончательной редакции, сдвинулись и замкнулись. Черной стаей окружили монахини выходящую из храма светлую царевну. И от соседства с этим мраком еще лучезарнее сияют ризы икон на церковной стене за спинами монахинь. Суриков с особым наслаждением работал над этими ризами и, вспоминая придирчивость критики прежних времен, шутливо ожидал, что его будут бранить за «археологическую ошибку: таких риз не было, не чеканились еще в эпоху «Царевны». Как и в других случаях, Суриков считался здесь только с художественной правдой, с требованиями живописи, а не науки. Но суриковское предчувствие не оправдалось: критики или не замечали суриковской картины, или, заметив, торопились пройти мимо из уважения к прежнему Сурикову, от воспоминания о котором трудно так отрешиться пред последними суриковскими картинами».

Чего же мог ожидать Суриков? Восторга зрителей от хорошо написанных сияющих риз, сгармонированных по тону с фигурой «Светлой царевны»?

Переход художника на выставки «Союза художников» был его частным делом, но от этого картина ничего не выиграла: ее одинаково не заметили бы на всех выставках.

«Царевна» была несвоевременна, как несвоевременной окажется на той же выставке «Союза художников» в 1915 году последняя суриковская картина «Благовещение». Недоделанность последней почувствует и сам мастер: он ее, как «Стеньку Разина», снимет с выставки и унесет обратно в мастерскую.

Великий исторический живописец умер, остался «камерный» портретист и пейзажист Суриков, сделавший в последние годы ряд превосходных по колористическим и по характеристическим данным портретов мужских и женских, ряд проникновенных и тонких пейзажей.

«Камерность» этой работы «между делом»(подчеркивается тем, что большинство их не выставлялось.

«Мощная фигура Сурикова, — писал Яков Тепин, — издавна служила источником многочисленных легенд. Своеобразный и нетерпеливый, но простой и прямой по характеру, он не выносил лжи и ханжества в искусстве. Он не любил досужих советчиков и держался всегда особняком в своей закрытой мастерской, резко проводя свою твердую линию. Во время буйного расцвета Сурикова Репин и Куинджи считали его своим товарищем по свержению академических традиций. Новая школа искателей национальной красоты от него же ведет свою родословную. Не без оснований примыкает к нему и «Бубновый валет», который в своих исканиях колорита ближе к Сурикову, чем «Союз», или «Мир искусства». В 80-х годах искали в его картинах демократических идей, в 90-х годах — исторической правды, а в наше время видят в Сурикове живописца чистой крови».

Последние годы Сурикова проходили сравнительно ровно, без резкостей и чудачеств. Он с большим сочувствием следил за успехами молодых художников.

Среднего роста, коренастый, с глазами и переносицей, как у тигра, с упрямыми завитками волос и с характерной манерою сидеть на стуле, как на коне, он всегда производил впечатление мудрого и сильного, смиренного и страстного, сосредоточенного в себе человека. Он жил очень скромно. Ни картин, ни мягкой мебели, никаких предметов роскоши не находилось в его квартире. Многочисленные этюды и эскизы хранились у него тут же в простых сундуках вместе с кусками материй, вышивками и оружием. Его комната, большая и голая, казалась неуютной, пока не раскрывались заветные сундуки и не раскрывалась душа художника, затронутая интересною темой в разговоре, — тогда и комната и Суриков преображались: рисунки выволакивались на пол, и острые замечания художника раскрывали в обычном и переходящем вечные символы».



Испанский этюд «Бой быков»

По личным воспоминаниям В. А. Никольского, встречавшегося с Суриковым в последние годы его жизни, художник уже с тяжело больным сердцем, уже задыхающийся, мрачный, однако кровно интересовался мировой войной и мучился от надвигающегося разгрома России. В. А. Никольский служил в газете «Русское слово». Ему сознательно приходилось уклоняться от встреч с художником, чтобы избежать расспросов о цифрах русских потерь на фронте, о печальных и жутких телеграммах, приходивших с театра военных действий. Суриков не раз звонил в редакцию, добиваясь узнать правду, и подозревал, что в газете печаталось только то, что уже скрывать было невозможно.

Летом 1915 года болезнь художника сильно обострилась. Суриков поехал отдохнуть в Крым, но не усидел там, возвратился в Москву, временно поселился в подмосковном санатории, но и оттуда от скуки сбежал опять в Москву… Болезнь сердца усиливалась и наконец уложила его в постель.

Умер Василий Иванович Суриков 6 марта 1916 года в номере московской гостиницы «Дрезден», где жил последние месяцы жизни.

Загрузка...