Отряд полковника Терентьева появился возле Брянска недавно, когда на широких степных просторах возле Орла и Курска назревала знаменитая битва.
Немецкое командование уже не могло бросить на борьбу с партизанами значительные силы. И тогда предметом особых забот и тревог гитлеровцев в этом районе стали коммуникации. Железные и шоссейные дороги стали усиленно охраняться. Невзрачный деревянный мостишко опутали колючей проволокой в три ряда, возле него соорудили по нескольку долговременных земляных огневых точек. На сто метров от железнодорожного полотна, там, где оно тянулось лесами, были сделаны могучие завалы. Патрули расхаживали по дорогам круглые сутки. Ночью охрана усиливалась, дистанции между патрулями сокращались. Немцы любой ценой хотели обеспечить бесперебойную работу всех видов транспорта, снабжающего фронт техникой, боеприпасами и людьми. Особенно трудными для оккупантов были магистрали, идущие из Брянска на юг, запад и восток. Для партизан же этот участок был самым удобным. Во-первых, здесь проходили две важнейшие магистрали: на Киев и Гомель. По ним через каждые пятнадцать минут мчались эшелоны. В этом районе, в южной его части, проходил широкий двухколейный Ревенский большак, по которому в обе стороны беспрерывно двигались гитлеровские войска. Во-вторых, удобство этого района заключалось еще и в том, что севернее реки Ревны и южнее города Брянска раскинулись глухие таежные леса: для базирования небольшого партизанского отряда найти было трудно лучшее место.
Тогда и родилась у командования Южной оперативной группы орловских партизан мысль, послать в этот район небольшой отряд с диверсионными и разведывательными целями. Во главе отряда был поставлен заслуженный партизанский командир — полковник Терентьев. Этим назначением командование группировкой подчеркивало исключительную важность предстоящих операций.
Выбрав удобное место стоянки, хорошо замаскировав лагерь, полковник разослал мелкие разведывательные группы во все четыре стороны. Каждому командиру группы было строго наказано — ничем не выдавать своего присутствия в этих местах. Пусть фашисты до поры до времени считают, что здесь нет партизан. Они ослабят бдительность. Тогда можно будет спокойно собрать нужные сведения, принять взрывчатку, которую должны были сбросить на парашютах самолеты, и уже после этого на полный разворот начать рельсовую войну. Первые диверсии были удачно проведены в нескольких местах одновременно. С той пасмурной ночи в начале июля началась рельсовая война.
Немцы всполошились. Они предпринимали отчаянные попытки выследить и уничтожить отряд. Но отряд был неуловим.
К тому времени, о котором идет рассказ, агентурная разведка донесла, что ближайшей ночью из Брянска в сторону Гомеля проследует поезд с высшим офицерством. Впереди пойдет бронированная площадка. Охраняют его отъявленные головорезы из охраны фюрера. По всей дороге до Гомеля дан строжайший приказ усилить охрану полотна. Вводились спаренные патрули.
Соблазн подорвать поезд был велик. Уже по тому, как обставлялось продвижение поезда, безошибочно можно определить, что едут видные чины, видимо, возвращающиеся из инспекционной поездки по фронту.
Терентьев пожалел, что нет под рукой Тебенькова. Командир разведчиков в таких делах был незаменим, совершал их с выдумкой, блестяще, наверняка. Но Тебеньков находился на задании и мог вернуться только дня через два. Сержант Соколов еще лечился. А послать надо такого, который бы наверняка подорвал поезд.
Своими заботами Терентьев решил поделиться с комиссаром. Застал комиссара возле шалаша. Климов что-то писал, примостившись на чурбан. Терентьев сел рядом на другой чурбан, вытащил трубку, не торопясь, набил ее махоркой и внимательно посмотрел на своего товарища. У комиссара левую щеку пересек глубокий лиловый шрам, придавая лицу мужественное выражение. Климов был одет, как и большинство партизан, в гражданский пиджак, перетянутый офицерским ремнем с портупеей через плечо, и в защитного цвета галифе. Наконец Климов бросил планшет на лежанку и тоже потянулся за махоркой, свернул цигарку. Закурили. Помолчали.
— Нельзя пропустить офицерский, — проговорил Терентьев, словно продолжая давно начатый разговор. — Не иначе высокопоставленная птица лететь будет, подстрелить бы ее.
— Одного не понимаю, — развел руками Климов. — Вроде народ у нас подобрался боевой, положиться можно. А вот коснулось — и послать некого.
Терентьев искоса взглянул на комиссара, заметил в синеватых глазах лукавинку. «Хитрит, — подумал полковник. — Дипломат», — и вздохнул.
— Народ боевой — это верно. Но задание такое — не каждому по плечу. Нахрапом не возьмешь: себя погубишь и поезд упустишь. Тебенькова бы…
— Если бы он под рукой был. А ты пошли Мальцева. Он сделает в чистом виде, не хуже Тебенькова, — посоветовал Климов.
— Бабушка надвое сказала, а надо наверняка. Мальцев храбр, даже безумно храбр. Это меня смущает. Тут не только храбрость нужна. Нужен расчет. Хладнокровие.
— Ты попробуй.
— Помнишь, посылали его на Ревенский большак? Приказал не выдавать своего присутствия, наблюдать. Сорвался. Увидел немцев и сорвался. Ненависть ослепила. Устроил тарарам, и сам еле ноги унес. Здесь нельзя лезть напролом.
— А гвардейцы.
— О них и думаю. И опять беда. Соколов пока болен. А Сорокин какой-то медлительный, чересчур осторожный.
— Вот и угоди на тебя! — засмеялся Климов. — Храбрый — нехорошо и осторожный — тоже.
— Мне нужно, чтобы и то и другое сочеталось. Ну-ка, попробуем позвать Соколова.
Послали за сержантом. Соколов появился через несколько минут. Отрапортовал о прибытии, вытянув руки по швам. Раньше рука была на перевязи, и рукав гимнастерки болтался пустым. Теперь солдат, как солдат.
— Садись, сержант, — пригласил Терентьев, подвигая ящик, служивший Климову столом. Соколов сел.
— Как здоровье? — спросил полковник.
— Хорошо, товарищ полковник. Водичка говорит, через день-два на задание можно.
— День-два, — задумчиво проговорил Терентьев. — Но обстановка такова, сержант, что ты нам нужен сегодня.
— Я готов, товарищ полковник! — вскочил Соколов.
— Сидите, сидите, — махнул рукой Терентьев и объяснил задачу. Соколов слушал внимательно, его густые черные брови сошлись на переносье, он исподлобья поглядывал то на командира, то на комиссара. На виске его билась синяя жилка.
— Ясно? — спросил Терентьев.
— Так точно, товарищ полковник!
— А ты подумай, — поморщился командир. — Хорошо подумай. Не уверен — скажи. Я пока с тобой советуюсь. Когда прикажу, будет поздно.
— Я готов, товарищ полковник. Готов выступить хоть сейчас. Отделение еще вчера вернулось с задания. Солдаты отдохнули.
— Смотри, — помедлил Терентьев. — Тебе лучше знать, готов ты или нет.
Когда Соколов ушел, Терентьев с сомнением покачал головой:
— Не знаю, не знаю. Но хочу надеяться. Собственно, одно и остается — надеяться.
Ему не понравился быстрый ответ сержанта. Не подумал, не взвесил, не понял сложности задания — и сразу: готов, хоть сейчас!
Климов промолчал, разжигая потухшую цигарку. Он не разделял сомнений полковника.
Ровно в назначенное время отделение Соколова вышло к железной дороге. Лишь к полуночи с великим трудом и большими предосторожностями преодолели лесной завал. До железнодорожного полотна оставалось пятнадцать-двадцать метров. В этом месте железная дорога проходила по выемке с заметным уклоном с брянской стороны. Соколов рассчитал правильно, решив подорвать поезд в выемке. Под уклон поезд пойдет легко и свободно, с большой скоростью. При взрыве вагоны налетят друг на друга. Тогда едва ли кто из пассажиров останется в живых. Вместе с тем будет прочно забит путь. Пока его расчистят, пройдет немало времени.
Сорокин лежал рядом с сержантом у самого полотна. Оба напряженно вглядывались в темноту. По два партизана ушли вправо и влево для охраны. Два человека остались на опушке, где начинался завал. Они должны были, когда появится необходимость, дернуть шнур, соединенный со взрывателем. Можно взорвать поезд автоматическим взрывателем, но Терентьев строго предупредил Соколова, что впереди поезда пойдет бронеплощадка. При автоматическом взрывателе взлетит на воздух она, а поезд останется цел.
Ночь была безветренная, теплая, светлая, как это бывает в конце июля.
В тот самый момент, когда Соколов подтолкнул Сорокина и прицелился сделать бросок вперед, на полотно, послышалось глухое постукивание сапог о шпалы. Сорокин уже приподнялся, прихватив двадцатикилограммовую толовую шашку, но сержант цепко схватил его за плечо и прижал к земле.
Шаги приближались. На фоне неба ясно вырисовался силуэт патруля. Один. Где-то поблизости бродит второй. У них такой порядок: от условленного места расходятся в противоположные стороны, затем возвращаются и снова встречаются на том же месте.
Соколов про себя выругался. Время оставалось в обрез. Патруль, не доходя несколько метров до партизан, остановился, укрылся чем-то, и гвардейцы увидели, как блеснула спичка, на миг осветив присевшего часового.
Соколов неслышно выдвинулся вперед, к самой бровке полотна. Патруль, пряча в кулак красный глазок папиросы, медленно приближался.
Сержант отсчитывал: «Метров десять осталось… Шесть…» И вдруг патруль остановился в нескольких шагах от Соколова. Он заметил партизана и онемел от страха. Сержант, чувствуя на себе взгляд врага, поежился.
Стрелять? Не имел права. Ждать? Чего? Когда, опомнившись, патруль откроет стрельбу?
А со стороны Брянска засвистел паровоз, засвистел длинно, надрывно, жутковато. Соколов подался вперед. Патруль попятился, и сержант услышал шепот обезумевшего от страха человека:
— Боже мой, не стреляйте, не стреляйте…
— Руки! — тихо скомандовал Соколов. Патруль поспешно поднял руки. Сорокин снял с его плеча карабин и пристроил к себе за спину. Сержант приказал патрулю лечь и предупредил:
— Пикнешь — прощайся с жизнью. Понял, собачья твоя душа?
Сорокин связал полицаю руки и сунул в рот кляп, хотя предатель клялся и божился, что кричать не будет.
Быстро установили фугас, пробрались сквозь завал к опушке леса, забрав с собой и полицая.
Послышался дробный перестук колес, и из-за поворота вынырнула темная ползущая громада поезда. Это был грузовой эшелон. Соколов удивился: по времени должен пройти офицерский.
— Дергайте, товарищ сержант! — прошептал Сорокин, но Соколов не отозвался, жадно вглядываясь в громыхающий недалеко состав.
Пропустили еще два эшелона. Приближался рассвет. Ожидать дальше было опасно, и Соколов подорвал четвертый эшелон не то с заводским оборудованием, не то с машинами.
Сержант дернул бечевку в тот момент, когда на фугас накатился паровоз. Страшный взрыв сотряс воздух и землю.
Под паровозом мгновенно метнулось кроваво-красное облако, подбросило паровоз вверх и швырнуло его в сторону от полотна. Из разбитого котла с оглушительным стоном вырвался пар. Вагоны со страшным скрежетом и лязгом таранили друг друга, вздымались на дыбы, разлетались в щепы. Это длилось всего несколько минут. Потом наступила тишина, пока ее не нарушила беспорядочная стрельба опомнившихся патрулей.
— Сработала что надо! — потер руки Сорокин.
Соколов промолчал. Очень плохо, что взорвали совершенно не тот состав, какой приказывал Терентьев.
Но полковник Терентьев, к удивлению самого сержанта, встретил Соколова в веселом настроении, крепко пожал руку и сказал:
— Не повезло тебе, гвардеец. Взорви ты офицерский, быть бы тебе с Золотой звездочкой.
— Простите, товарищ полковник, — попытался объяснить Соколов, но Терентьев перебил:
— Не волнуйся. Не твоя вина, не с тебя и спрос. А офицерский по Киевской ушел. Вокруг пальца нас обвели. Но мы им это припомним. Идите отдыхайте. Рука не подвела?
— Нет, товарищ полковник!
— Тут меня Водичка атаковал. Ругался, что я тебя раньше времени с больничного снял, — улыбнулся Терентьев. — Передай от меня своим гвардейцам спасибо.
Возле своего шалаша Соколов увидел сначала знакомую шапку-кубанку, а потом уже белобровое, выдубленное всеми брянскими ветрами и стужами лицо Бориса. Так вот почему полковник веселый! Борис ходил в Брянск на очень важное и опасное дело, а какое — никто, кроме Терентьева и Тебенькова, не знал. Значит, Борис вернулся с удачей.
Мария Егоровна Зорина, молодая женщина, с большими печальными глазами на бледном лице, небольшого роста, жила раньше в деревне Сазоновка. Деревушка эта была тихая, забытая богом и людьми, прижатая могучей стеной леса к речке, В первый год немцы обходили эту деревню. На второй год появились полицаи из своих деревенских и из каких-то пришлых, с нахальными, часто распухшими от пьянства лицами. Немцы заглядывали в деревню лишь для того, чтобы поживиться чем-нибудь. К этому времени вокруг на сотни километров деревни и села были выжжены, жители либо ушли в лес, к партизанам, либо были угнаны на запад. А Сазоновка притаилась, ничем о себе не напоминая.
Маша жила с трехлетней девочкой и с матерью. Но мать в конце сорок второго года простудилась и умерла. Еще тяжелее стало молодой женщине с маленьким ребенком. Жили впроголодь. Поля за речкой давно были заброшены. Только и надежда оставалась на огород. Возможно, так бы и перемучилась, дождалась освободителей, но в начале сорок третьего года появился Васька Боров. Исчез он из деревни еще до войны, говорили, что в Брянске его посадили в тюрьму за какие-то темные дела. И вот он появился, стал полицаем. Он, еще когда Маша была девушкой, приставал к ней. А тут, узнав, что Маша одна, обнаглел окончательно. Не давал ей прохода, заходил домой, доводя ее до отчаянья. Маша понимала: рано или поздно Васька от уговоров перейдет к делу, подумывала уже о бегстве из родного дома. Но куда побежишь в такое время, если на всем белом свете никого нет? Был единственный брат, но он там, на фронте. Однажды Васька, щеголяя новым немецким обмундированием, встретив Машу на улице, подмигнул ей:
— Привет тебе от братца, королева Марго!
Маша встрепенулась, вопросительно поглядела на ненавистного. А он только многозначительно ухмыльнулся:
— Что уставила зенки? Говори спасибо за привет.
— Что с ним? — прошептала Маша.
— Ничего! Здоров и тебе того желает!
Маша долго думала о брате, терялась в догадках. Ох, недоброе что-то знает этот Боров! А вечером, услыхав нетвердые шаги пьяного Васьки, она закрыла дверь на засов, притаилась. Васька барабанил в дверь сапогами, грозился поджечь дом, но, ничего не добившись, убрался восвояси, мерзко ругаясь.
Жизнь превратилась в каторгу. Петлю на шею — и дело с концом. Но дочь! Что будет с дочерью?
И тут произошло такое, что перевернуло все вверх дном. Как-то на мотоциклах прикатили немцы и принялись бесчинствовать. Стоном стонала деревня. А ночью откуда-то налетели партизаны, перебили немцев и полицаев. Ваське чудом удалось спастись. Появился он в деревне через неделю с карателями, и начались кошмарные дни. Васька решил жестоко отомстить непокорной женщине. Машу с дочерью арестовали, посадили вместе с другими в сарай. На допрос ее вызвали на следующий день. Маша робко переступила порог бывшего правления колхоза. За столом сидел худой, как селедка, немецкий офицер. Рядом стоял откормленный, багровый Васька Боров. У дверей застыли два немецких автоматчика. Васька утверждал, Что Маша имеет связь с партизанами, что это по ее доносу они напали на немцев. Она заплакала: не знает она партизан, не имеет связей. Это поклеп. Девочка жалась к матери, держась за подол.
— Ладно, — сказал Васька. — Мы с тобой еще потолкуем. Вот девчонку твою жалко. Отправь ее домой.
— Сейчас, сейчас, — обрадовалась Маша.
— Куда?! — заорал Васька, когда Маша двинулась к двери. — Пусти ее одну. Добежит, дорогу, небось, знает. Скажи, чтобы к соседям зашла пока.
Дочь никак не хотела идти, но Маша уговорила ее, наказав идти к тетке Василине. Девочка послушалась, выбежала на улицу. Потом раздалась пулеметная очередь. Маша не сразу сообразила, что произошло, а поняв, с глухим стоном кинулась к двери. Автоматчики отшвырнули ее обратно. Маша упала и потеряла сознание.
Издевались над нею целую неделю. На последнем допросе ожесточенная женщина сказала:
— Я не имела связей с партизанами. Это истинная правда. Но говорю вам, будьте вы прокляты, если бы знала, то все равно ничего бы вы от меня не добились. Подлецы, душегубы!
Она плохо помнила, что было потом. Ее куда-то везли на машине — это еще сохранилось в памяти. Затем все провалилось в бездну. Очнулась Маша уже после того, как ее снял с сосны взвод Тебенькова…
Днями она лежала в шалаше партизанской санчасти с открытыми глазами, смотрела в одну точку. Водичка опасался за ее разум, пытался заговорить, но она словно не слышала его. Лишь на вторую неделю встала. К этому времени ей где-то раздобыли юбку, а кофточку, как умел, сшил Водичка из парашютного шелка. Отдал ей свои хромовые сапоги.
Маша стала помогать Водичке, ухаживала за ранеными, но по-прежнему молчала. Один раз перевязала она и Соколова, и сержант, когда встретился со взглядом ее больших печальных глаз, внутренне вздрогнул: столько отчаянья и муки было в ее взгляде.
Борис Тебеньков принес из Брянска буханку серого хлеба и бутылку молока. Это была невиданная роскошь — свежий хлеб и молоко! Вот уже год, кроме сухарей и концентратов, забрасываемых с Большой земли, партизаны ничего не видели. Если удавалось отбить у немцев лошадь или корову, это был настоящий праздник. Еще бы, свежее мясо!
Хлеб и молоко Борис отнес Зориной. Маша чинила чью-то гимнастерку, устроившись на пеньке возле шалаша. Услышав шаги, она подняла голову, внимательно посмотрела на разведчика. У Бориса екнуло сердце, почему-то снова вспомнилась Аленка. Борис поздоровался, переступил с ноги на ногу. Маша продолжала работу.
— Это я вам, — сказал он, подавая ей хлеб и бутылку с молоком.
Она взглянула на подарок, потом на Бориса, густо покраснела.
— Зачем же? — смутилась Маша и поднялась, держа в руках гимнастерку. — Нет, мне не нужно.
— Нужно, — настойчиво произнес Борис.
— Вы бы раненым, — робко возразила она.
— Ребята у нас привыкшие ко всему, — улыбнулся Борис. — Огонь и воду прошли, выдюжат. А вот вам надо подкрепиться.
Не дожидаясь ее согласия, Борис шагнул к шалашу и положил возле стенки свой немудреный подарок.
— Так что поправляйтесь, — сказал он мягко.
Маша, не поднимая головы, спросила:
— Вы Тебеньков?
— Да.
— Я вас видела всего один раз, да еще в таком состоянии. А сейчас догадалась, что это вы. Не знаю почему, а догадалась. Спасибо вам…
Она вдруг подняла голову, посмотрела прямо в глаза. Ему стало как-то неловко, но на душе потеплело.
— Выполните одну мою просьбу, — сказала она. — Я хотела идти к вашему командиру, но почему-то боюсь его. Он мне кажется очень строгим, неприступным. Не хочу я быть в санчасти.
— Куда же вы хотите?
— Хоть куда, только бы на настоящее дело. Вы не бойтесь, я теперь не трусливая. Мне теперь все равно, — тихо закончила она.
Тебеньков обещал при случае поговорить с полковником и ушел. Он действительно выполнил обещание. Терентьев задумчиво потер подбородок и спросил:
— А что она умеет делать?
Борис пожал плечами, стал было доказывать, что никто партизаном не родится, в боевых делах проходят эту науку. Полковник прервал его:
— Водичка давно просил помощника. Вот ему и помощник. Лучшего не придумаешь.
Водичка, когда узнал об этом разговоре, обрадовался, что Маша остается под его началом. Радовался он, как ребенок, потирал руки, улыбался. Это рассмешило Терентьева, но Водичка неожиданно обиделся: что смешного нашел полковник в его радости. И он заявил, что уж коль товарищу полковнику смешно, то пусть он встанет на его, Водичкино место и попробует работать один, без помощников. Водичка был уже стариком, и ему позволялось при начальстве говорить все, что заблагорассудится. Терентьев не обижался, прощал ему эту слабость.
Тебеньков поведал Маше о своей неудаче. Она только вздохнула. Он близко к сердцу принял ее огорчение.
— Знаете, — вдруг решительно произнес Борис. — Я вам, пожалуй, дам одну штуку.
Кроме автомата, у него был еще пистолет. Его-то он и отдал Маше. Она положила пистолет на маленькую ладонь и грустно улыбнулась:
— А что я буду с ним делать?
— Научу! — и он рассказал, как обращаться с этим оружием. Показал, как оно действует. Несколько уроков хватило для того, чтобы Зорина постигла эту нехитрую науку. Жаль только, что нельзя было пострелять.
Маша опоясалась ремнем, на котором висела кобура с пистолетом, и сказала серьезно:
— Вот теперь я настоящая партизанка.
На переднем крае день и ночь грохотали кровопролитные бои. Советские войска освободили Орел и Белгород.
Дороги Брянщины были забиты войсками немцев: спешили к фронту. Впрочем, отрядные разведчики, неустанно следившие за движением противника, заметили на дорогах и другую картину. Если в первые дни Курско-Орловской битвы поток противника устремлялся в одну сторону — на восток, то уже в середине июля ему навстречу хлынул другой — на запад потянулись потрепанные в боях части, санитарные машины, двуколки, обозы. Солдаты, смешав строй, уныло плелись обратно, хмуро поглядывая по сторонам на встречных солдат, которых ждала такая же участь, если не хуже.
В воздухе день-деньской стоял неумолчный гул самолетов — наших и немецких. Немецкие летели на бомбежку косяками, на большой высоте, а возвращались на бреющем полете и заметно поредевшие числом. Иногда над лесом вспыхивали скоротечные воздушные бои. Наши ястребки стремительно налетали на немецких бомбовозов, путали боевые порядки, сбивали, сшибались с «мессерами», охраняющими бомбовозы. А ночью советские бомбардировщики штурмовали Брянский железнодорожный узел. Чаще ночами появлялись неутомимые У-2, или, как их здесь ласково называли, «огородники». Их добродушное урчание то тут то там слышалось до рассвета. Летали поодиночке, изредка сбрасывали на дороги малые бомбы, сеяли среди немцев панику и улетали так же внезапно, как и появлялись.
В тихие ночи слышался далекий-далекий несмолкающий гул. Он словно бы передавался по земле и был желанным вестником скорого освобождения.
— Земля гудит! — говорили партизаны.
В эти дни Соколов побывал на двух заданиях: оба раза ходил на Ревенский большак. Бориса не видел давно. Как-то уж так получалось, что в лагере они бывали в разное время: приходил Соколов, уходил Тебеньков.
Сегодня охранную службу несли гвардейцы. Соколов с Сорокиным заступили на дежурство утром. Их застава располагалась километра за три от лагеря, на внешнем обводе. С опушки, на которой залегли гвардейцы, просматривалась все место: поляна, мелкий березняк.
Дежурство проходило без происшествий. Говорили мало и шепотом. Забайкалец непрестанно кусал травинку, чутко прислушивался, улавливая малейшие шорохи, не спускал ястребиных глаз с поляны. Соколов донимал его вопросами, спрашивал о довоенной жизни. Вообще Сорокин редко вспоминал вслух об этом времени, о своей жене, о детях, а если и случалось, — то скупо, неохотно. Но Соколов знал, что Феофан Иванович думает о них постоянно, сильно скучает по ним. Это был такой человек, который умел хранить в себе любые переживания — был всегда внешне спокойным, невозмутимым.
Сегодня, когда они шли на дежурство, наткнулись на маленькую полянку, сплошь усеянную спелой клубникой. Сорокин даже присел от удивления, сорвал несколько ягод, хотел отправить их в рот, но остановился и задумчиво произнес:
— А у нас в Забайкалье, бывало, пойдешь — малины, черники, жутко сколько! Я все с сыном ходил…
Он замолчал, поднялся и поторопил Соколова, который с жадностью набросился на ягоды. Забайкалец словно бы хотел поскорее уйти от этого ягодного места, чтобы оно не тревожило его воспоминаниями.
Сорокин все дежурство был задумчив.
Но вот он тихонько ткнул сержанта в бок и прошептал:
— Смотрите.
В березняке мелькнуло что-то белое, а через несколько минут на поляне появилась Маша. Она, иногда оглядываясь, быстро двигалась по направлению к заставе. В руках у нее были грибы.
После того, как на фронте начались ожесточенные бои, с продовольствием в отряде стало еще хуже. Терентьев задолго до этого просил Большую землю прислать взрывчатку, только взрывчатку. Полковник решил просто и мудро: будет взрывчатка — будет и работа, будет отдача. А за продовольствием посылали людей на Десну, экономно расходовали запасы сухарей и шпига, собирали грибы, ягоды. Из-за Десны ребята пригнали двух лошадей — ели конину.
Вот и Маша, вероятно, собирая грибы, удалилась от лагеря, хотя Терентьев строжайше запретил уходить за линию застав.
Соколов остановил Машу окриком. Она вздрогнула, напряглась. Но разглядев среди ветвей Соколова и Сорокина, облегченно улыбнулась:
— Слава богу!
— Не стойте на открытом месте, — сурово сказал Соколов. — Маскируйтесь. Дайте ей, Сорокин, плащ-палатку. Укройтесь, на вас белая кофточка, и ложитесь.
— Я заблудилась, иду в лагерь, — заявила она.
— Лежите! — сухо отозвался Соколов. — Я обязан доставить вас полковнику.
Маша послушно выполнила приказ сержанта и обиженно замолчала. Она была чем-то встревожена.
Полковник Терентьев, выслушав доклад Соколова, резко повернулся к Маше и строго спросил:
— Почему нарушили приказ?
— Я заблудилась, товарищ полковник. Думала, хожу рядом с лагерем, а на самом деле ушла в сторону.
— Передайте Водичке: я вам даю пять суток ареста. Идите!
— Простите, но…
— Идите!
Маша, опустив голову, ушла. Сорокин сплюнул и проговорил:
— Баба, она и есть баба.
У Терентьева весело дрогнули кончики губ, но, нахмурив брови, он сурово спросил:
— Вы чего расфилософствовались, Сорокин? Отдыхать!
— Есть отдыхать, товарищ полковник! — вытянулся в струнку забайкалец, четко повернулся и зашагал к своему шалашику.
— То-то! — прищурился Терентьев.
Соколов заглянул к разведчикам, но Смолин еще не вернулся. И сержант завалился спать.
…Маша забралась в свой шалаш, села в угол, обхватив колени руками. Водичке о наказании, которое наложил на нее полковник, она ничего не сказала. Суровость Терентьева как-то мало задела ее. Совсем другое вывело ее из душевного равновесия.
Собирая грибы, она незаметно удалилась от лагеря. Как ей удалось пройти незамеченной сквозь линию застав, оан и сама не понимала. Ее охватили воспоминания. В последнюю осень перед войной грибов в лесу было видимо-невидимо. Ходили по трибы с мужем. Муж уходил от нее далеко, в самую глушь лесную, и оттуда весело кричал:
— Машенька! Посмотри, сколько я нашел груздей!
Она шла на голос. А муж, затаившись где-нибудь под кустом, поджидал ее. Маша, не видя его, кричала: «Ау!» Он не откликался. Когда она подходила, выскакивал, стараясь напугать. Маша действительно пугалась, говорила сердито:
— Вот дурной, в самом деле!
А сейчас искала грибы, и слезы туманили глаза. Безысходная тоска сдавила грудь. Очнулась, поглядела вокруг и поняла, что заблудилась. В какой стороне лагерь? Прислушалась. Тишина. Да если б и рядом был лагерь, все равно ничего бы не услышала. Там строго соблюдали тишину. Пошла наугад, забрела в такой густой сосняк, что еле выбралась из него. Увидела просвет, оказалось, это дорога, давно заросшая травой. Она прорезала сосняк пополам, тянулась просекой. Маша хотела было уже выйти на дорогу, но что-то удержало ее. Остановилась, прислушалась. Будто чьи-то шаги послышались по дороге, тяжелые, торопливые. Взглянула вправо и увидела партизана в пиджаке, в фуражке с красной ленточкой и с автоматом на груди. Хотела выйти ему навстречу, но вздрогнула, попятилась назад. Узнала одного из соратников Васьки Борова. Видела его с Васькой дважды — один раз они приходили к ней вдвоем, а второй раз тот зашел в управление во время допроса. Лицо ей хорошо запомнилось: тонкие, всегда презрительно сжатые губы, острый нос, очки в роговой оправе. Рядом с красной грубой мордой Борова его лицо казалось интеллигентным. Васька звал его, кажется, Остапом.
Как он сюда попал? Что ему здесь нужно? Почему он вдруг стал партизаном? Остап торопливо прошел мимо и свернул в сторону, в чащу.
Маша кое-как успокоилась, повернула обратно, царапая руки о сучки, чувствуя на разгоряченном лице стягивающую сетку паутины. Выбралась на полянку, заторопилась к лесу и тут услышала окрик Соколова.
Сидя в шалаше, Маша до мельчайших подробностей вспоминала встречу с полицаем. Закрадывалось сомнение: не показалось ли ей все это с перепугу? Может просто обозналась? Мало ли бывает на свете совпадений?
Ее позвал Водичка. Она нехотя вылезла из шалаша. И вдруг вспомнила про наказание, рассказала об этом своему начальнику. Ожидала, что Водичка рассердится, накричит на нее, как однажды накричал за то, что она вовремя не прокипятила ему инструменты. Но старик отнесся к сообщению удивительно равнодушно.
— Меня это не касается, — сказал он. — Я тебя, что ли, буду охранять эти пять суток? У меня, батенька, работы по горло. И тебе хватит. Некогда в прятки играть.
Это был памятный вечер: в лагерь сошлось большинство диверсионных и разведывательных групп. Так собирались впервые; стало людно и шумно. Терентьев, подтянутый, ладный, в веселом настроении ходил по лагерю; останавливался возле какой-нибудь группы, вступал в разговор, шутил. Потом возле командира образовался целый круг — разговор сделался общим. Терентьев еле успевал отвечать на вопросы. Но скоро кто-то вздохнул: нельзя ли, мол, спеть песню. На этот счет в лагере был строгий порядок, кричать и громко петь строго запрещалось. Терентьев в раздумье потер подбородок и, улыбнувшись, весело махнул рукой:
— Давайте! Только чтоб вполголоса!
— Есть вполголоса! — бойко отозвался Тебеньков. — Какую, товарищи, начинать?
— Запевай «Священное море», — отозвался Сорокин.
— Кому что, а Сорокину подавай о Байкале! — засмеялся Климов.
…Запели «Землянку». Мало-помалу вокруг поющих собрался весь лагерь. Терентьев присел на траву. Кто прислонился к сосне, иной растянулся на траве, положив под голову руки, и пел, задумчиво глядя вверх, где в рваных просветах между соснами призывно голубело небо. Другие просто сидели на траве.
Пой, гармоника, вьюге назло,
Заплутавшее счастье зови.
Мне в холодной землянке тепло
От твоей негасимой любви.
Задумчиво пел Соколов. Еле сдерживал бас Терентьев. Тенорком выводил мотив Сорокин. Он сидел по-китайски — ноги калачиком и подпер подбородок правой рукой. Грустно наклонил мужественное лицо Климов — он не пел, он слушал. Он думал о своей трудной судьбе. Как это правильно: «а от смерти четыре шага»! Сколько раз глядела она в глаза Климову?
На финской втроем поползли к доту, но их накрыли минометным огнем. Целых два часа били по смельчакам финны. Климов ни на секунду не сомневался в том, что ему пришел конец. Уже осколком рассекло щеку — лиловый шрам и сейчас пересекал ее почти от уха до губы, — уже ранена нога, уже оба товарища убиты, а обстрел не прекращался. Минутами налетало отчаянье, хотелось подняться во весь рост и идти напролом, чтобы гордо встретить последнюю минуту жизни. А когда обстрел кончился, Климова подобрали санитары.
Едва Климов поправился, началась другая война, грозная, великая. В тот памятный июньский рассвет первые бомбы упали во дворе военного городка, где квартировал полк, в котором служил Климов. Это было в Белостоке. Полк маршем ушел на реку Нарев, и политрук с тех пор ничего не знал о своей семье. Знал только, что жену с грудным ребенком и десятилетнего Федю погрузили в эшелон. Одни говорили, что эшелон благополучно добрался до Минска, другие утверждали, что сразу же за Белостоком его разбомбили.
А бои кипели ожесточенные. Никогда политрук не забудет замполита Костю Шишковича, застенчивого белокурого паренька, пришедшего в армию из десятилетки перед самой войной. Когда несколько немецких танков ворвались на передний край обороны полка, Костя гранатами разбил гусеницы у одного танка. Второй подорвать не удалось: промахнулся. В тот момент, когда Костя замахнулся, пуля пробила руку, и граната выпала из руки. А танк полз на Костю. Тогда Костя бросился на танк и подорвал его. Климов был рядом с ним. Его контузило взрывом.
Нет, никогда больше не будет грустить о Климове любимая женщина, убили ее фашисты. Не знает, не ведает она, какой болью исходит его сердце. А кто об этом знает? Всегда приветлив и спокоен комиссар. Вот только сейчас разбередила душу песня. Всех она тронула, не только комиссара…
Спели и про Сагайдачного, и про славный Байкал, и «Калинушку».
Позднее Сорокин попросил сержанта:
— Прочти нам, пожалуйста, что-нибудь.
Соколов смутился. Ему казалось: узнай в отряде, что он пишет стихи, просмеют. Дело ли солдата — заниматься стихами. Знали об этом лишь Сорокин да Иманкулов. Даже Борису ничего не говорил. Сорокин и подвел его. Ох, молчаливый человечище, помолчал бы и сейчас. Так нет! Соколова стали просить. А Климов сказал:
— Не знал, что ты поэт, читай! Нечего стесняться!
Соколов поднялся, все еще не в силах побороть волнение. Первый раз в жизни приходилось читать свои стихи, даже дыхание перехватило.
— Давай, давай! — подбадривали его. — Читай! Чего там! — Анатолий прокашлялся и сказал виновато:
— Попробую. Только слабенькие.
— Читай!
…И ушел сынок из дому
В сторону лесную.
Наказал беречь седому
Жинку молодую.
Он ушел, ушли другие,
Опустели хаты.
А в село пришли другие,
Гитлера солдаты.
Сержант читал о народном горе, о богатырях-партизанах, о священной ненависти к захватчикам. Голос его, сначала неуверенный, дрожащий, окреп, налился силой. Стихи были близки каждому, тревожили память, воскрешали былое.
Стояла полная тишина. Но вот поднялся Тебеньков, весело осмотрел товарищей, пробрался к Соколову, похлопал по плечу, ласково сказал:
— Силен же ты, земляк. Прямо завидки берут.
Когда кончился вечер, Тебеньков и Соколов ушли к шалашу разведчиков, сели недалеко от него. Оба молчали: не рассеялось еще грустно-приподнятое настроение, рожденное этим хорошим вечером.
— Завтра, браток, меня будут принимать в партию, — проговорил Тебеньков, положив на колено Соколова свою теплую руку. — Вот какое дело.
А возбужденный своим первым выступлением Анатолий мечтательно произнес:
— Знаешь, Боря, я почему-то только сегодня подумал по-настоящему о своем будущем. Не век же воевать будем. До войны я окончил педагогическое училище, собирался в институт. Хотел стать педагогом. А теперь раздумал: поэтом буду. Хочется написать такую вещь, чтоб она, как песня, волновала, звала к большой, героической жизни, и я напишу ее.
— Я тоже часто думаю о завтрашнем дне. Перед войной я ведь трактористом был. Эх, раздолье! И холодно, и трудно бывало, а вот сплю и вижу себя в поле… Э, да что говорить!
— А какая девушка у меня, Борис, в Южноуральске осталась! — Соколов закрыл глаза и радостно покачал головой. — Удивительная девушка, Борис! Мы с нею десять лет учились вместе.
— Женишься? — улыбнулся Борис.
— А что? Конечно! Стихи буду писать, в литературный институт поступлю. Сказка прямо!
— Да-а, а вот у меня… — задумчиво произнес Борис и из грудного кармана пиджака достал потертый бумажник, а из него — фотографию и подал Соколову. Русоволосая, с веселым, открытым лицом девушка улыбнулась Анатолию с фотографии. Чуть заметный темный пушок выступал на верхней губе.
— Была, браток, и нет, — тихо сказал Борис, убирая фотографию в карман. — Вот так и бывает в жизни. Мы с нею познакомились в сорок первом, Елена Новикова, Аленка. Умная, веселая, а песни пела — заслушаешься. Не знаю, что она нашла во мне. Может, песни нас сблизили. Ее ранило на Десне. Одна старушка из Серединой Буды приютила ее, вылечила выдала за свою дочь. Аленка связалась с подпольщиками и стала у них связной. И нашлась же подлая душонка: выдала Аленку гестаповцам. Схватили ее и с тех пор как в воду канула. Увезли куда-то.
— А может, жива?
— Нет, — покачал головой Борис. — Из этого бандитского заведения никто живым не выходил. Это уж я точно знаю. Куда только ее увезли — в толк не возьму.
Тебеньков помолчал. А потом, как бы извиняясь, сказал:
— Понимаешь, Толя, посмотрю я на Машу, она чем-то, не пойму даже чем, напоминает Аленку. Может быть, брови такие же, вразлет? А вгляжусь хорошенько: нет, нет совсем она не такая, как Аленка. У той красота была веселая, радостная. А у этой уж больно печальная, аж на душе скребет от жалости.
— Это у тебя от сравнения.
— Возможно. Уйду на задание, а меня в лагерь тянет, все думаю: скорее бы вернуться, будто Аленка ждет. Бегу к Маше, побуду немного, и тоска начинает заедать. Уйду — и опять все сначала.
Они просидели почти до полночи. Засыпая, Соколов, как мальчишка, подумал: «Вот проснуться бы завтра, а жизнь уже совсем другая: войны нет. Вернулся бы я в Южноуральск, встретился бы с Ниной…» И улыбнулся своим нелепым мыслям. Уснуть не успел: вызвали к Терентьеву.
— Завтра утром, — сказал полковник, — пойдете к Брянску, один. Как в прошлый раз. Встретитесь со связной от подпольщиков. Ясно?
— Так точно, товарищ полковник!
— Будьте осторожны. Не задерживайтесь.
Первый раз Соколов ходил с Тебеньковым. Теперь посылают одного. Ну, что ж! Видно, так надо.
…Маша, услышав песню, встрепенулась — так это было необычно для сурового партизанского лагеря. Потянуло ее к людям, но боялась попасться на глаза Терентьеву. И все-таки не выдержала, подошла к штабной палатке, где все собрались, встала с краю, чтобы ненароком не заметил ее полковник. Пели хорошо, от души. У Маши даже слезы на глазах навернулись. И она, сама того не замечая, сначала робко, а потом смелее подтянула. Ее голос ясным звоном колокольчика вплелся в басовитые мужские голоса. Тот, кто стоял поближе, оглянулся, подбадривая Машу улыбкой. Она почувствовала себя родной в этой большой семье. Впервые за много лет проснулась радость, еще несмелая, хрупкая, но и такой достаточно было, чтобы поднялось настроение.
И Маша пела, забыв все на свете. Но вот она посмотрела вправо от себя — и бешено заколотилось сердце. Она увидела очки и презрительно сжатые тонкие губы Остапа. Сейчас он в упор смотрел на нее. Она схватилась за грудь, оборвав песню. Остап боком протиснулся к ней, больно сжал ее руку повыше локтя и прошептал на ухо:
— Ты меня не знаешь. Не вздумай кричать! Первую пулю — тебе!
Никто не обратил на них внимания. Остап отошел от нее. Женщина испугалась. Она знала, что предатель не остановится ни перед чем. Ей казалось, что его автомат темным, страшным зрачком смотрит на нее. Что же делать? Она вспомнила, что Водичка остался в санчасти, и решила рассказать обо всем ему. Маша круто повернулась и пошла к санчасти. Остап проводил ее настороженным взглядом. Он как будто успокоился: пошла одна. Все партизаны были здесь. Маша разыскала фельдшера. Глаза ее лихорадочно блестели, вся она как-то сжалась, будто от озноба. Водичка обеспокоился:
— Заболела?
— Ярослав Петрович, — волнуясь, произнесла Маша, — здорова я, не заболела…
— Ты, батенька, совсем меня пугаешь.
— Чужой в отряде, Ярослав Петрович. Чужой.
— Чужой? — насупился Водичка. — М-да. Кто же это чужой?
— В очках такой, среднего роста. Губы у него еще такие… знаете…
— Постой, постой. В очках, говоришь? — и Водичка улыбнулся. — Что ж ты, батенька, так испугалась? Это связной пришел из соседнего отряда.
— Связной? Остап пришел, Ярослав Петрович.
— Может, он и Остап, а может, Степан. Не знаю, батенька, не спрашивал. Отдыхай. Это у тебя от переутомления.
Маша снова забралась в шалаш, легла, а уснуть не могла. Тревожно было на душе. Если Остап связной из другого отряда, зачем он тогда подходил к ней и предупреждал, что она его не должна знать?
Маша решительно поднялась и направилась к палатке Терентьева. Враг это, а не связной.
Ночь окутала спящий лагерь. Маша выбралась на поляну. Здесь немного посветлее. Пересечь поляну, а там недалеко и штабная палатка. Вдруг кто-то сзади навалился на нее, зажал ладонью рот и повалил на землю. Потом почувствовала острую, пронизывающую боль в боку и потеряла сознание.
Зорину обнаружили утром. Водичка приложил все свое умение, чтобы ее спасти. На короткий миг Маша пришла в себя, взглянула на Водичку и опять погрузилась в небытие. А Водичку прошиб холодный пот. Он вспомнил вчерашний разговор с Зориной. Какого-то Остапа узнала она в связном… Постой, постой…
Полковник поднял весь лагерь на ноги, приказал живого или мертвого разыскать мерзавца. Заложив руки за спину, полковник, гневный, неприступный, расхаживал взад и вперед возле своей палатки. Даже Климов не решался подойти к нему в этот момент. И вдруг перед Терентьевым выросла тщедушная фигура Водички.
— Чего? — остановившись, грубо спросил полковник фельдшера. — Просмотрел помощницу!
Водичка, еле переводя дыхание, рассказал о вчерашнем разговоре с Машей.
— Какого дьявола не доложил вчера! — закричал Терентьев. — Я вас спрашиваю, почему не доложили?!
— Видите ли, я считал…
— Меня не интересует, что вы считали! Вы обязаны были доложить!
— Да не кричите вы, товарищ полковник!
Терентьев взял себя в руки и тихо, но жестко произнес:
— Вы головой отвечаете за жизнь Зориной! Слышите, головой. Идите!
Но, как и следовало ожидать, «связного» нигде не нашли. Скрылся. Климов сказал:
— Уходить надо, Михаил Денисович!
— Уходить? — встрепенулся Терентьев. — Уходить нельзя. Сегодня-завтра должны прийти остальные группы. И худо, если немцы нас прижмут на марше. Уйдем ночью. Подожди. Посмотрим, что принесет Соколов. Усилим заставы. А ты проводи собрание.
Председательствовал на собрании Климов. Принимали в партию Бориса Тебенькова. Рассказывая биографию, он сильно волновался, путался, беспомощно оглядывал товарищей, словно спрашивая их: «Да вы что, не знаете меня, что ли? Ведь мы вместе столько лиха вынесли, два года вместе с вами хожу в партизанах. Чем занимался раньше? А чем может заниматься колхозный тракторист? Хлеб сеял да убирал. Мне про себя даже неловко как-то и говорить».
— Ты, Тебеньков, не волнуйся, — сказал Климов, — волноваться нечего. Здесь все свои.
— А как же не волноваться? Я же в партию коммунистов вступаю. Долго я думал и все не решался: достоин ли. В партию ведь такие люди, ну, как, например, вы, товарищ комиссар, или как полковник. Только я так решил — нельзя мне быть без партии. Для меня партия — это жизнь, все одно. Надо помереть за партию — помру.
— Сразу и умирать собрался, — перебил Терентьев. — У нас дел впереди много, особенно после войны. На «Сталинце» работал?
— На СХТЗ-НАТИ, товарищ полковник.
— Хорошая машина.
— Добрая, — согласился Борис и вздохнул, и каждому понятен был этот вздох. Наверно, каждый в эту минуту подумал о том же, о чем Тебеньков, о своей гражданской профессии.
Тебенькова приняли единогласно. Он с облегчением стер с лица пот и улыбнулся.
Затем выступал Терентьев. Он говорил о положении на фронтах, о задачах отряда.
— …Необходимо усилить бдительность, товарищи, — в заключение сказал полковник. — Некоторые наши удачи сделали нас слепыми, доверчивыми. И вот вам сегодняшний факт.
Словно подтверждая слова Терентьева, тишину разорвали выстрелы, зататакал пулемет, застрочили, словно швейные машинки, автоматы. Где-то недалеко от лагеря разорвалась мина с таким треском, будто в лесу повалили дюжину сухих деревьев.
— Спокойно! — сурово сказал Терентьев. — По местам!
Бой начали партизанские заставы. Немцы обошли отряд с трех сторон. Четвертая сторона, восточная, прикрывалась болотом.
С первых же дней, как отряд обосновался на этом месте, полковник Терентьев позаботился об обороне на случай нападения карателей; такая возможность не исключалась никогда. Лагерь опоясали умело замаскированные стрелковые ячейки, в наиболее уязвимых местах установили полевые фугасы. Каждая рота заранее знала свой участок обороны.
Бой на заставах разгорался. Некоторые стали отходить. С южной стороны каратели смяли заставу, думая с ходу ворваться в центр лагеря. Терентьев направил туда комиссара Климова с ротой. С этой ротой пошли и гвардейцы. Движение немцев удалось приостановить. Партизаны встретили их плотным огнем. Понеся потери, каратели отступили, залегли.
А между тем противник пришел в сопротивление с основными силами отряда на протяжении всего полукольца обороны. Обстрел из минометов усилился. Мины рвались на полянах, в гуще леса, разносили на клочья шалаши. Одна из мин угодила в шалаш Тебенькова, разворотила его. И все поделки умелых Борисовых рук расшвыряло в стороны; а одну корзиночку подбросило вверх, она зацепилась за сук сосны и осталась на нем, покачиваясь.
Особенно напряженное положение создалось на южном участке. Каратели кинули сюда подкрепление и снова поднялись в атаку. В лесных условиях такие атаки отбить нелегко. Климов поднял роту и повел ее в контратаку. Схватка достигла наивысшего ожесточения. Сорокин упер приклад автомата в живот и, не целясь, поливал немцев длинными очередями. Но вот он схватился рукой за правый бок, нагнулся, какую-то долю секунды постоял так, будто раздумывая о чем-то, и рухнул на землю. Невысокий Мальцев где-то раздобыл винтовку и действовал ею, как дубинкой. Автомат болтался на груди: диск менять не было времени. Климов вырвался вперед, его начали окружать, хотели взять живым, но на помощь подоспел Дорожкин. Остановившись недалеко от комиссара, Дорожкин привалился к сосне и стрелял из автомата почти без перерыва. Несколько немецких солдат попытались зайти Дорожкину во фланг. Это заметил Тебеньков и перенес огонь своего автомата на них, но не успел. Один из карателей срезал Дорожкина длинной очередью, и тот сразу обмяк, сполз по шершавому стволу сосны на землю. Тебеньков бросил гранату, в два прыжка оказался возле Дорожкина и вынес отяжелевшее тело бойца в тыл, а сам кинулся снова в пекло.
А бой разгорался на всем полукольце обороны. Терентьев передал приказ:
— Держаться до темноты! Держаться до последнего!
И партизаны держались.
…Соколов ушел из лагеря еще до рассвета. Надо было пройти километров двадцать и сегодня же вернуться обратно. Дорогу запомнил с первого раза. В условленном месте, недалеко от станции Брянск-2, он встретится со связным из Брянского подполья, получит от него разведывательные данные. Кроме Тебенькова и Соколова, о встречах со связным никто не знал. Терентьев хранил это в строжайшей тайне.
Соколов шел быстро. Утро занималось погожее. Вчерашний вечер глубоко запал в душу, и сержанту хотелось писать, слагать стихи. И стихи о песне.
— «Хорошо поешь, товарищ», — родилась первая строчка. — Нет, не подойдет. А если: «Хорошо поешь, дружище, про любовь мне спой». Пожалуй, так будет лучше.
Чтоб не забыть этих строк, сержант остановился и, привалившись к сосне, записал их в блокнот.
Незаметно добрался до условленного места. Это была давняя вырубка, успевшая порасти мелким сосняком. На середине вырубки высилась единственная кривая сосна. У этой сосны и должен ожидать Соколова связной. Он появился несколько позднее сержанта, это была курносая девчонка лет шестнадцати, с выцветшими на солнце русыми косичками. И в тот раз приходила она же.
— Здравствуй, Оля, — поздоровался он. — Как дела?
— Здравствуйте. Передайте товарищу Терентьеву, что арестовали дядю Гришу. Идут аресты железнодорожников. Завтра отправляют в Германию эшелон с оборудованием паровозостроительного. Убегают, значит. По Гомельской.
— Ясно. Еще.
— А еще Павел Иванович велел передать: в вашем отряде шпион.
— Кто?! — подался вперед Соколов.
— Шпион, — повторила Оля. — Шпион, который вредит.
— Это понятно. Кто? Не тяни же!
— Немцы захватили связного из отряда товарища Дукана. Он шел к вам, как было условлено. Связной все рассказал немцам, и они послали вместо него полицая, по кличке «Остап». Приметы: левая бровь рассечена, в очках.
— Видел я его! — воскликнул Соколов, — Вчера видел. Как узнали? Точно узнали? Может, ошибка?
— Наша Люська переводчицей у них, она все слышала. Один главный немец хвастался: говорит, капут пришел бандитскому отряду. Теперь не уйдет. Остап все обделает чисто. Они давно вас искали, да не могли найти. Этот Остап теперь раскрыл ваш лагерь.
— Что еще передавал Павел Иванович?
— Все, — девушка посмотрела на сержанта так, словно бы хотела что-то спросить у него, но он торопливо сунул ей руку на прощанье, круто повернулся и побежал: скорее, скорее в лагерь!
Соколов бежал, выбиваясь из сил, спотыкался, падал и снова бежал.
Успеть бы!
Но не успел. Вокруг лагеря кипел бой. Лес гудел от выстрелов, взрывов, криков.
В лагерь не пройти, но пройти надо. Единственный выход — через болото. И Соколов пополз туда, стараясь быть незамеченным. В той стороне стрельбы не слышно было. Сержант именно теперь подумал о том, как мудро поступил полковник Терентьев, выбрав место стоянки отряда именно здесь, а не в другом месте. При неожиданном нападении всегда оставалась одна неуязвимая сторона — болото. Какой глупец сунется в непроходимые топи? А Тебеньков да Мальцев, пожалуй, больше никто, знали такие потайные тропки, по которым отряд в любой момент можно вывести в безопасное место.
Соколов полз долго, соблюдая все меры предосторожности, и ему, быть может, и удалось бы пройти незамеченным, если бы он не решил, что можно уже подняться и бегом добраться до заветного места. Он просчитался. Как только вскочил на ноги, немцы открыли стрельбу, словно только и ждали его. Соколов пробежал еще несколько метров и, запнувшись о что-то, упал. А к нему бежали каратели. Они считали партизана убитым. Сержант подпустил их близко, метров на пятьдесят, и яростно нажал гашетку автомата. Кто-то из карателей пронзительно взвизгнул, трое упало, а остальные бросились врассыпную. «Влип я, кажется, основательно», — горько подумал Соколов и пополз к болоту. Полз, выбиваясь из сил. Совсем немного осталось, рукой подать. Устал до невозможности, ослаб. Казалось, сейчас опустит голову на землю и сладко заснет. Нет, надо ползти и ползти. Каратели наседали. Отбиваться, отбиваться до последнего вздоха.
Окружают! В сорок первом окружали, ну, в те времена что-то у них получалось: сильны были, ничего не скажешь. В сорок втором отчаянно стремились окружать — ничего не получилось. А в сорок третьем сами попадали в окружение, а кричали по привычке: мы, мол, русских окружаем, а не они нас. И Соколова окружают. Кажется, их тут набежало до роты. Сержант решил сделать последний бросок. Он повернулся к карателям, ударил по ним длинной очередью. Потом выхватил две гранаты и бросил их одну за другой. Сам вскочил на ноги и, собрав последние силы, кинулся к болоту. По нему стреляли. Но главная опасность миновала. Он углубился в густую поросль берез, под ногами зачавкала вода. Немцы не решились идти за ним. Когда он понял, что ушел от карателей, почувствовал нестерпимую боль в груди. Упал, пополз, переваливаясь с кочки на кочку. Одежда намокла, стала тяжелой. А боль в груди усилилась, во рту появился какой-то привкус. Плюнул на ладонь — кровь. Когда же его ранило?
Ползти больше нет сил, кружится голова. Соколов уцепился руками за шершавый ствол березы, старался подняться. С великим трудом это ему удалось. Он всем телом навалился на березу — она прогнулась. Соколов хотел крикнуть: «Товарищи!», — из груди лишь вырвался хрип. Теряя сознание, сержант, не отрывая рук от березы, медленно сполз вниз. Тогда его и заметили друзья-партизаны.
Ночью отряд Терентьева, понеся небольшие потери, выбрался из окружения через болото. Убитых и раненых унесли с собой. В числе раненых был и сержант Соколов. Водичка устал. В этот день ему пришлось работать, не разгибая спины: без помощника ему было трудно.
Терентьев был зол, партизаны старались не попадаться на глаза. Через несколько дней по настоятельной просьбе Терентьева Большая земля послала за ранеными самолет, хотя это было сопряжено с величайшими трудностями. Но Терентьев торопился: диверсии на дорогах не должны прекращаться. Надо было основаться на новом месте и продолжать рельсовую войну.
Общими усилиями сделали посадочную площадку, и в одну из ночей самолет благополучно на ней приземлился.
Борис пришел проститься с Соколовым. Голова у него повязана, на виске через бинт пробивалась кровь: его царапнуло, когда он вытаскивал Дорожкина; друга похоронили в братской могиле на лесной полянке.
Тебеньков присел возле носилок, на которых лежал Соколов, закурил, поморгал белесыми ресницами.
— Как ведь все получается, — вздохнул он. — Не стало Дорожкина, а мы с ним в этих лесах почти два года вместе. Сердце у него было, как у ребенка: доброе, ласковое… И тебя вот…
Соколов вспомнил вчерашний душевный разговор с Борисом, и глаза наполнились слезами. Тебеньков заметил это, отвернулся.
— Я тут батьке писульку приготовил, — наконец, проговорил Борис. — Посчастливится побывать дома — съезди к старику. Сам съезди, ладно?
Соколов взглядом показал на полевую сумку, и Тебеньков запрятал туда письмо.
Так кончилась партизанская жизнь сержанта Анатолия Соколова.