— Вот такие дела, — сказала Харриет. В голосе ее звучало нарочитое равнодушие, чего раньше тоже никогда не бывало. Ей вообще много чему пришлось научиться за этот день. Она сидела на кровати Дейвида, сам он сидел за столом, почти спиной к ней. Время от времени он перекладывал с места на место или поправлял на столе какие-то книги. Сквозь легкие пряди золотых волос (наконец-то он их помыл) Харриет был виден изгиб его скулы и разлившийся по щеке румянец.

— Понятно, — проговорил после паузы Дейвид, тоже подчеркнуто равнодушно, и обернулся. Он не смотрел на мать, но будто нарочно демонстрировал ей свое раскрасневшееся от сдерживаемого гнева лицо.

— Как видишь, твоему отцу захотелось свободы, — заключила Харриет. Фраза получилась идиотская, бессмысленная. Нельзя ничего комментировать, подумала она, у меня нет на это права. Лучше всего сейчас встать и уйти, только я не могу. Мне надо поговорить с Дейвидом, услышать от него хоть слово утешения. Мы с ним должны утешать друг друга… Но ее красноречие, так помогавшее ей в разговоре с мужем, теперь куда-то делось. Для сына у нее не было красноречия, не было убедительных слов, которые могли бы прикрыть голую и уродливую правду. Больше всего ей сейчас хотелось заплакать, но и плакать было нельзя. — Он очень сожалеет о случившемся, — сказала она чужим равнодушным голосом. — Сейчас мы с тобой должны быть к нему очень добры, понимаешь? Мы должны ему помочь. Для него это так важно.

— А эти его… Он их теперь бросит? — помолчав, спросил Дейвид.

— Нет, конечно, нет. Это невозможно. Там же маленький ребенок.

Снова повисло молчание, потом Дейвид бесстрастно произнес:

— Спасибо, что ввела меня в курс дела. И все, хватит с меня этой мути.

«Муть» — это было словечко Монти, подхваченное Дейвидом недавно.

— Дейвид, сыночек, постарайся понять. Конечно, трудно, конечно, все это так неожиданно — но что же теперь поделаешь. Так вышло, и нам теперь с этим жить…

— Я с этим жить не собираюсь! Я не хочу больше ничего об этом слышать.

Как все это оскорбительно для непримиримого юношеского целомудрия, думала Харриет, как больно и стыдно. Ей мучительно хотелось прикоснуться к Дейвиду, обнять его, прижать к себе — но удерживала гордыня; вернее, две гордыни, ее и его.

— Ну что ж, а я решила с ними познакомиться, — сказала она.

— Что ты говоришь, это невозможно!

— Почему нет? Блейз мой муж. Он мне все рассказал, так что теперь уже что есть, то есть, обратно не спрячешь.

Да я и не хочу, чтобы какая-то часть его жизни была спрятана от меня.

— Ты что, собираешься встречаться с этой?..

— Ты прямо как в девятнадцатом веке живешь. «Эта» — просто очень несчастная женщина, ей не повезло в жизни.

— Несчастная! Да она воровка, преступница!

— Дейвид, все то уже прошло…

— Ничего не прошло, ты сама сказала. Я не верю. И потом, с чего ты взяла, что он рассказал тебе всю правду?

— Я просто знаю. — Отчаянным усилием воли Харриет сдержала слезы. — Твой папа рассказал мне все, все до конца.

— Все равно, встречаться с ней — чистое безумие. Это ничего не даст, кроме новой порочной связи, которая будет тянуться и тянуться…

— Но связь уже есть, и она все равно должна тянуться.

— Ну вот, а я что тебе говорил!..

— Дейвид, ты будто нарочно не хочешь меня понять. Пока Люка не вырастет…

— Только, пожалуйста, не надо никаких имен.

— Блейз не может взять и бросить их, он в ответе за этих людей, он должен их содержать. Они есть, и так просто их не вычеркнешь. Люка твой брат. Ты ведь сам мне столько раз говорил, что хочешь иметь брата.

— Брата, а не какого-то гаденыша.

— Дейвид, ну зачем ты так. Уж кто-кто, а малыш ни в чем не виноват.

— Малыш!.. Слушать противно.

— Пожалуйста, Дейвид, постарайся мне помочь. Думаешь, мне все это нравится? Но мне ведь тоже Надо как-то жить дальше, надо нести свой крест, а не заливаться все время слезами.

— Я и стараюсь тебе помочь. Но все это так… гадко… и никогда уже не будет как раньше. Послушай, давай уедем куда-нибудь, а?

— Уедем?

— Ну да. В Италию, например. Вдвоем — только ты и я. А он пусть тут сам все расхлебывает. Скажи ему, пусть избавляется как угодно от этой своей семейки, пусть назначает им какое-нибудь годовое пособие. Ты как хочешь, а мне такая родня не нужна.

Дейвид готов уехать с ней в Италию! Еще вчера, услышав такое, Харриет была бы на седьмом небе от счастья. Увы, теперь и это невозможно. Она вдруг с неожиданной остротой почувствовала, как страшный омут затягивает ее все глубже и глубже. Опять стало трудно дышать. А это счастье, мелькнувшее только что, — кто знает, вернется ли оно когда-нибудь?

— Я не могу уехать, не могу оставить его в беде.

— У него-то что за беда? Ты же его простила.

— Пожалуйста, Дейвид, не надо иронизировать. — Слезы все-таки прорвались сквозь волевой заслон, и Харриет попыталась зажать веки пальцами. Помолчав немного, заговорила снова: — Дейвид, ты тоже должен его простить. Пожалуйста. Это очень важно.

— Послушай, я не собираюсь обсуждать это — ни с ним, ни с кем другим. Такие личные вещи — это же тайна, понимаешь?.. Во всяком случае, я не хочу, чтобы вся эта мерзость стала известна у меня в школе.

— Да, пока тайна… — сказала Харриет. Пока тайна, но что-то будет дальше, мысленно добавила она. — Ну, словом, я не могу сейчас уехать.

— Боишься его с ними оставлять?

— Нет. Конечно, нет.

— Извини, я несу чушь, — Дейвид сжал губы и, откинув с лица длинную золотую прядь, впервые за весь разговор взглянул на Харриет. — Просто от всего этого у меня такое мерзкое чувство… я должен от него как-то избавиться. В общем, для меня этих людей просто не существует, так что можешь о них даже не заговаривать — их нет. Во всяком случае, они никогда — слышишь, никогда! — не должны даже приближаться к этому дому. Я тоже здесь живу, и я имею право требовать, понятно?

Мать и сын смотрели друг на друга озадаченно, словно не узнавая. Мир стал другим, и сами они были теперь какие-то другие, но вести себя по-новому еще не научились.

— Хорошо, — сказала Харриет, словно делая уступку в переговорах. Она понимала, что сейчас ей придется уйти и что больше у нее не будет возможности побеседовать с сыном по душам. — И все-таки, Дейвид, постарайся быть добрым, когда будешь говорить с папой. Не надо притворяться, будто ничего не случилось, это слишком жестоко. Ему очень, очень стыдно перед тобой…

— Пожалуйста, не надо разговаривать со мной таким тоном. Ты вообще не должна так говорить. Попробуй взглянуть на все это со стороны.

— Я попробую. Но и ты, пожалуйста, постарайся сбросить это равнодушие…

— Я тебя уверяю, я совсем не так равнодушен, как тебе кажется. А теперь, прошу тебя, уходи, слышишь, уходи!..

— Постарайся…

— Пожалуйста, уходи.

* * *

— Она сидит в машине, около дома, — сказал Блейз. — Ну, не совсем около дома, за углом.

— Интересно, почему это не около дома? — спросила Эмили. — По-моему, ты меня просто дурачишь.

— Я подумал, так лучше… На всякий случай, вдруг ты не…

— Мог бы предупредить.

— Я и предупредил! Я же три раза повторил тебе по телефону.

— А я тебе не поверила. Думала, это розыгрыш.

Розыгрыш?

— Значит, ты ей все-таки сказал. Бедная миссис Флегма. И как она приняла новость?

— Великолепно.

— Бедная великолепная миссис Флегма.

— Я хотел сказать, она не устраивала никаких сцен, она все поняла. И она не требует, чтобы я тебя бросил.

— Как мило с ее стороны.

— Эмили, — сказал Блейз. — Не надо так. Помоги мне. Мне нужна твоя помощь. Пожалуйста, помоги.

— И что, по-твоему, я должна делать? — спросила Эмили. — Прыгать от радости, что она отнеслась к тебе с полным пониманием и не требует развода? Разве мне это что-то дает? Ничего.

— Она хочет с тобой познакомиться. Ты не думай, она не держит на тебя зла. Конечно, для нее это был жестокий удар, но она изо всех сил старается…

— А я не хочу с ней знакомиться. Не хочу смотреть в ее самодовольное лицо, понятно? Мне это не интересно. Ты понял меня? Не интересно!

— Но я ее уже привез…

— Как привез, так и увезешь, я ее не приглашала. Я девять лет ее ненавидела, девять лет желала ей смерти. И вот теперь ты соблаговолил наконец во всем признаться — а она, насколько я понимаю, тебя простила. И что это для меня меняет? Ничего. Ты просто отобрал мой козырь, вот и вся разница. Раньше я могла тебе пригрозить, что все ей расскажу. Радости мне, правда, от этого не было никакой, разве что полюбоваться иногда, как ты в штаны наложишь со страху, — но хоть это. Ты лишил меня маленького удовольствия — вот и все. Хотя нет, не все. Я вижу, ты чертовски доволен тем, как все обернулось, прямо раздулся весь от важности. В зеркало сегодня не заглядывал? Лоснишься как обожравшийся кот. Она, видите ли, его простила, а он на радостях опять в нее влюбился, он просто счастлив! Счастлив он, черт побери!.. — Эмили с силой размахнулась — стакан хереса, дрожавший все это время в ее руке, полетел в камин, осколки брызнули во все стороны. Глотая сердитые слезы, она на миг отвернулась — а когда повернулась обратно, увидела стоявшую в дверях Харриет.

Даже спустя много лет эта минута всплывала в памяти Эмили Макхью с необыкновенной ясностью. В жизни бывают моменты великого откровения, когда глубинные, давно, казалось бы, закаменелые и омертвевшие чувства вдруг сдвигаются со своих мест и «прыгают как овцы», будто горы из псалмов Давидовых,[16] и человек, словно прозревший от вспышки молнии, постигает этот новый изменившийся пейзаж. Коротко говоря, Эмили вдруг осознала, что она не может ненавидеть Харриет. Или, во всяком случае, что с проблемой «ненавистной миссис Флегмы» покончено и что на смену ей пришла какая-то новая, совсем иная проблема. С изумлением прислушиваясь к себе, Эмили поняла, что ей стыдно, потому что она виновата перед Харриет. Да, именно так: в присутствии законной жены Блейза она почувствовала себя виноватой и пристыженной.

Харриет, с пунцовым напуганным лицом, одетая в легкое длинное белое пальто с поднятым воротом, застыла в дверном проеме. Ее длинные волосы, темные, но словно светящиеся изнутри, были скручены в тяжелый низкий узел. Шелковый голубой шарф, завязанный бантом, съехал чуть набок. Высокая, полноватая, старомодная до нелепости, она показалась Эмили героиней из какой-то другой эпохи, и трудно было понять, как они обе, такие разные, могут существовать в одном и том же историческом времени. Но, возможно, Эмили и не пыталась это понять. Поглощенная своей несообразной, неведомо откуда взявшейся виноватостью, она задумчиво разглядывала гостью.

— Простите меня, — проговорила Харриет, глядя на Эмили почти умоляюще. — Простите.

— Принеси совок для мусора, — бросила Эмили Блейзу. Блейз отправился на кухню за совком.

— Понимаете, — начала Харриет, обращаясь к обоим, из-за чего ей, как судье на теннисном корте, приходилось крутить головой то вправо, то влево. — Я просто не могла дожидаться в машине. Блейза я не догнала, но успела заметить, в какую дверь он вошел. Собиралась подождать на улице — но не выдержала. А сюда вошла вот только сейчас, — добавила она, тем самым ясно давая понять, что вошла не только сейчас.

Блейз вернулся из кухни с совком и щеткой и, согнувшись над камином, начал неумело сгребать в совок осколки покрупнее.

— Оставь это и убирайся ко всем чертям, — сказала Эмили, забирая у него совок. — Сиди в своей вонючей машине и жди.

— Может, лучше… — начал Блейз.

— Нет. Она пусть остается, а ты убирайся.

Блейз колебался. Повисла напряженная пауза, все трое молча смотрели друг на друга. Наконец Харриет догадалась шагнуть в сторону, и Блейз, словно очнувшись, направился к выходу. Две женщины, мимо которых он прошел не глядя, остались наедине.

— Думаю, раз уж вы здесь, мы можем перекинуться парой слов, но потом вы уйдете, — быстро проговорила Эмили. — Я не собиралась с вами встречаться, это ваша идея — не слишком удачная, на мой взгляд.

Эмили стояла, широко, по-хозяйски расставив ноги, глядя на свою гостью снизу вверх. Ей по-прежнему было стыдно, но, во всяком случае, она уже успокоилась. Руки ее были сжаты в кулаки, и вся она была словно цельнолитая, словно выплавленная из какой-то очень упругой стали. Чувствуя себя несгибаемой и в то же время гибкой и молодой, она радовалась тому, что может уверенно и спокойно произносить какие-то слова, но понятия не имела, что ей делать и что говорить дальше.

— Простите, — снова сказала Харриет. — Я, наверное, помешала. Надеюсь, вы не думаете, что я… Блейз ведь успел сообщить вам, что мне уже все известно? Для меня это было большое потрясение.

— Какая жалость. — Эмили заложила сжатые в кулаки руки за спину. Не сводя глаз с Харриет, она принялась раскачиваться с пятки на носок. Теперь она была довольна, что напялила с утра свою самую старую водолазку. В первую минуту, когда Блейз сказал ей, что привез Харриет, она чуть не бросилась переодеваться.

Взгляд Харриет блуждал по комнате, перебегая с одной вещи на другую. Простенький сервант без одной дверцы, оконное стекло с длинной трещиной, кресло с подранной обивкой, пятно на ковре. Ричардсон, свернувшийся в старой коробке из-под обуви.

— Вот-вот, смотрите как следует, — сказала Эмили.

— Не сердитесь на меня. — Харриет уже переключилась на Эмили и теперь изучала ее с тем же откровенным любопытством, с каким только что разглядывала Ричардсона. — То есть, конечно, моей вины тут нет, но я хорошо понимаю, сколько вам пришлось выстрадать. Я знаю, Блейз вел себя нехорошо по отношению к вам, он мне все рассказал.

— Так уж и все, — сказала Эмили. — Очень сомневаюсь. — Во всяком случае, очень надеюсь, что не все, добавила она про себя. — Я понимаю, вам, конечно, приятно было бы видеть во мне страдалицу, но уверяю вас, это не так. Мне-то как раз жилось не так уж плохо. Это вас, бедненькую, дурачили столько лет…

— Не надо, — остановила ее Харриет и неожиданно добавила: — Может быть, выпьем чаю?

Эмили разобрал смех. Она смеялась хрипло, зло, долго не могла остановиться.

— Послушайте, выпейте лучше хереса, — сказала наконец она и достала из серванта два стакана. Наполнив, взяла один себе, другой оставила на столе.

— Я ведь не совсем из любопытства пришла, — сказала Харриет. — То есть мне, конечно, хотелось посмотреть, но… Не знаю, поймете ли вы, каково это — услышать совершенно неожиданно… про ребенка и про все…

Хочу ли я видеть ее слезы? — спросила себя Эмили. Нет. Никаких слез. Если она заплачет, я тоже не выдержу и разревусь. Сейчас главное — пережить этот кошмар, не дать ей взять над собой верх. Только продержаться до конца разговора, выпроводить ее — а тогда уже рыдать, голосить, все что угодно. Красивое лицо Харриет казалось непомерно строгим — наверное, ей тоже нелегко было себя сдерживать — и непомерно большим. А она не такая уж старуха, подумала Эмили. И не такая уродина. Он лгал. Только никаких слез. Сцепив зубы, она молча ждала, что будет дальше.

— Мне просто было важно вас увидеть, — продолжала Харриет. — Чтобы почувствовать, что все это реально, мне надо было как бы установить с вами некие отношения…

— Я не желаю иметь с вами никаких отношений, — сказала Эмили. — Для меня вы не существуете.

— Но дело в том, что я существую, — негромко и терпеливо, словно растолковывая трудный для понимания собеседницы момент, проговорила Харриет. Глаза у нее при этом были огромные и серьезные.

Может, воспользоваться моментом, послать ее куда подальше, подумала Эмили. Я ее, она меня, вот и посмотрим, кто кого. Хотя что тут смотреть, ясно, что ей меня не одолеть; такую задавить — раз плюнуть, но это было бы слишком просто. Захочу — она у меня вмиг зальется горючими слезами, запросит пощады; но это тоже слишком просто, после самой противно будет вспоминать. Нет, пусть уж лучше все кончится поскорее, без всяких «кто кого».

— Не обольщайтесь, милочка, — тихо сказала Эмили и с неожиданной прямотой добавила: — Я хочу, чтобы Блейз был моим. Хочу, чтобы он жил со мной — по-настоящему. Вам ясно, чего я хочу? Сочувствую, конечно, но тут уж ничего не поделаешь. Вот так.

— Конечно, он должен чаще с вами встречаться, — заторопилась Харриет, — и об этом я как раз тоже хотела поговорить. — Она взяла со стола свой стакан, но не пила, а просто вертела его в руках. — Я знаю, что он до сих пор пренебрегал своими обязанностями. Вы, может быть, думали, что когда он мне расскажет, я… Впрочем, нет, я не знаю, что вы думали…

— Ну, во всяком случае, я не слишком надеялась, что вы потребуете развод, — усмехнулась Эмили. — Я не такая везучая. Но, собственно, не все ли теперь равно.

— В конце концов, мы с вами обе женщины…

— Так, и что?

— Пожалуйста, отнеситесь серьезно и спокойно к тому, что я скажу. Разумеется, все это было так неожиданно, и я почувствовала себя такой несчастной…

— Бедняжечка… — начала Эмили.

Харриет, уже оставившая свой стакан в покое, предостерегающе подняла руку и продолжала.

— Что-то очень важное и незыблемое, вернее, казавшееся мне совершенно незыблемым, ушло — или, во всяком случае, изменилось. Мне сейчас очень нелегко, и я много думаю о нашем с Блейзом браке. Я должна быть честной сама с собой — а значит, я должна думать и о вас. Вы говорите, что между нами не может быть никаких отношений, и в обычном смысле вы, вероятно, правы… Но мы просто должны признать друг друга. Я хочу сказать… я не собираюсь мешать Блейзу… встречаться с вами и выполнять свои… обязанности, финансовые в том числе… И я никогда…

Сейчас она не выдержит, подумала Эмили, и ей вдруг захотелось протянуть собеседнице руку помощи.

— Выпейте хереса, — сказала она.

— Да, да, конечно. — Харриет предприняла еще одну отчаянную попытку объясниться. — Понимаете, мы же не можем притворяться, особенно после того, как мы друг друга видели, это будет неправильно, и мы обе должны помочь Блейзу, и, кроме того, нам нужно думать о вашем ребенке, а есть еще обязанности, которые надо выполнять…

— Какие же? — спросила Эмили.

— Видите ли, я считаю вас жертвой, а не преступницей…

— Я на седьмом небе от счастья!

— И, насколько я понимаю, проблема сейчас в том, как сделать, чтобы всем было лучше… и я очень прошу вас меня поддержать. Получается, что я должна помочь Блейзу помочь вам… Я должна — у меня даже нет выбора.

— Бред какой-то, — сказала Эмили. — Слюнявая сентиментальщина. Я же вам объяснила, чего я хочу. Вы что, меня не поняли? Поняли? Ну тогда возвращайтесь в свою машину и скажите своему мужу, чтобы отвез вас обратно домой.

Бесшумно вошел Люка. В руках он держал шерстяного поросенка, шея которого была снова перетянута удавкой. Дойдя до середины комнаты, Люка молча остановился перед Харриет.

Харриет невольно ахнула.

— Уйди, — сказала Эмили. — Пожалуйста, уйди.

— Нет, не надо, — сказала Харриет — Люке, не Эмили. Люка продолжал смотреть на нее молча. Потом он сказал:

— Я тебя видел.

Лицо Харриет, только что походившее на застывшую маску с огромными серьезными глазами, тотчас преобразилось, неподвижные до этого момента черты исполнились страданием, нежностью и болью. Брови взлетели вверх, словно она силилась что-то сказать, но не могла.

— Я тоже, — тихо, почти шепотом выговорила наконец она. Двое молча изумленно разглядывали друг друга.

— Все, хватит! — крикнула Эмили, оборачиваясь к Люке. — Убирайся, черт возьми!

Люка, по-прежнему не обращая внимания на мать, задумчиво помахал рукой, после чего удалился так же тихо, как пришел. Харриет невольно подалась вперед, за ним. Слезы потекли по ее щекам.

Какое-то время Эмили разглядывала Харриет молча. Потом, словно вдруг прорвало невидимую плотину, из ее глаз тоже хлынули слезы. Она села за стол и уронила лицо на руки.

— Уходите, — не отнимая ладоней от мокрого лица, с трудом выговорила она. — Если в вас есть хоть капля порядочности, уходите…

— Простите…

Дверь тихо затворилась. Оторвав руки от лица, Эмили вцепилась в скатерть зубами и глухо, тоскливо завыла.

* * *

Люка, сидевший в окружении собак посреди солнечной лужайки, внушал своим тайным наблюдателям, которых сегодня у него было больше чем достаточно, самые разнообразные чувства. Со своей стороны он с чисто детской непосредственностью демонстрировал себя всем желающим, словно предлагая усматривать в своем присутствии кому что вздумается, от чуда до наваждения. Одет он был в шорты, школьную куртку поверх старенькой линялой футболки с Микки Маусом и стоптанные сандалии. Грязные худые ноги, торчавшие из куцых шорт, выглядели несоразмерно длинными, наводя на мысль о том, что дети в этом возрасте растут как на дрожжах. Собаки, все семь, были, разумеется, в сборе. Ершик, млеющий от возбуждения и сознания своей избранности, покачивался у Люки на руках, задрав лапы кверху и подставляя солнцу голый розовый в черных пятнах животик. Глаза его были блаженно зажмурены, черные в мелких морщинках губы растянулись в собачьей улыбке, обнажая острые белые клычки. Остальные собаки, все, кроме Лоренса, взирали на счастливчика со смиренной завистью, почтением и благоговением. Аякс, умевший всегда хранить солидное достоинство, возлежал рядом в позе сфинкса, лишь изредка подергивая влажным носом, его темные влажные глаза с густыми ресницами (как у красавицы-еврейки, говорила Харриет) были устремлены на дарующего милости Люку. Панда и Бабуин — неразлучная парочка — расположились на траве перед Люкой и утешали друг друга как могли: Панда валялся на спине в той же позе, что и Ершик, бесстыдно демонстрируя свой мужской орган и поросшее редкими коричневыми волосками брюхо, черный косматый Бабуин неловко терся о ребра друга, заодно помогая тому поддерживать равновесие. Оба были известные грязнули и умудрялись каким-то загадочным образом вывозиться в грязи даже в самую сухую погоду. Малыш Ганимед (всегда почему-то именуемый «малышом», хотя Ершик был не больше его) лежал в своей любимой позе коврика, уткнувшись мордой в ногу Люки между ремешками сандалии. Нога, по-видимому, источала бесподобный аромат, потому что время от времени он лизал ее, самозабвенно закатывая к небу блестящие, как две черные сливы, глаза. Баффи, вечный изгой, страдающий комплексом неполноценности, сидел чуть поодаль, позади Панды с Бабуином. У него были янтарные глаза с темными свисающими из уголков слезинками и рыжая усатая морда (ее туповатое выражение вмиг покорило сердце Харриет в Баттерсийском доме собак). Чтобы обратить на себя внимание, он время от времени жалобно скулил. Колли Лоренс, мнивший себя человеческим существом, сидел, бесцеремонно привалившись к плечу Люки и снисходительно поглядывая сверху вниз на все это собачье сборище.

— Что это за мальчик? — спросил Эдгар у Монти. — Наверное, какой-нибудь племянник?

За разговором они уже несколько раз обошли сад по дорожке, выстриженной в высокой, только-только входящей в колос траве. «Мы с тобой прямо как раньше, — сентиментально заметил по этому поводу Эдгар. — Помнишь, как в колледже мы любили ходить кругами по галерее?» Солнце вовсю наводило несколько поблекший за последние дни глянец, превращая пейзаж в райскую картинку из средневекового часослова. На картинке преобладало белое и зеленое.

Вдоль забора, отделявшего сад от Худхауса, росла белая наперстянка. Монти машинально сорвал один цветок и принялся изучать ярко-пунцовые пятнышки в его сердцевине. Кажется, про эти пятнышки что-то говорилось у Шекспира? Или то была не наперстянка, а какой-то другой цветок? Может, спросить Эдгара? Нет. Эдгар наверняка знает. Монти надел белую чашечку, как наперсток, себе на мизинец. Сегодня, по просьбе Харриет, он должен был рассказать обо всем Эдгару. По собственной инициативе Монти ни за что не стал бы этого делать, такого рода эмоциональные беседы слишком ко многому обязывают. Кроме того, Монти меньше всего хотелось, чтобы между Эдгаром и теми странными, завораживающими событиями, которые происходили сейчас в Худхаусе, протягивались все новые и новые нити. В самой сердцевине этих событий было что-то очень личное для Монти, что-то, чем он сейчас жил. Он не хотел посвящать Эдгара. Но Харриет попросила — значит, он должен подчиниться. Полчаса назад Эдгар говорил, что собирается ехать обратно в Оксфорд; но, услышав новость, он наверняка захочет задержаться. Думая обо всем этом и помахивая мизинцем в белом прохладном колпачке, Монти молча шагал по садовой тропинке, уже в сторону дома.

— Так что это за мальчик?

— Младший сын Блейза. — Монти смял цветок наперстянки и бросил его в траву.

— Извини, я не совсем понял… Что ты сказал?

— Блейз, как выяснилось, несколько лет содержал любовницу с ребенком. Харриет только сейчас об этом узнала. А этот мальчик сын Эмили Макхью, любовницы Блейза.

Монти готов был услышать в ответ горестное восклицание, но Эдгар молчал. Пауза так затянулась, что в конце концов Монти не выдержал и обернулся. Эдгар стоял на месте. На побагровевшем его лице отобразилось горестное, почти карикатурное выражение недоверчивости и негодования.

— Правда?.. Это что, правда?

— Да, — сказал Монти. — Я знаю это от Харриет. Ей хочется, чтобы ты тоже знал. Она держится прекрасно, — добавил он и поморщился, так глупо прозвучало это «прекрасно».

В темноватой прихожей желтоватые стройные пилястры перерастали под потолком в рельефные балки и сходились к центру, закручиваясь над головой причудливой спиралью.

— То есть ты хочешь сказать, что все эти годы… Да этому мальчику уже, наверное… И Блейз все это время обманывал свою жену… содержал любовницу и ни слова не говорил Харриет?

— Именно так. Можешь зайти выпить чего-нибудь. А потом уезжай.

Они вошли в мавританскую гостиную. Во времена мистера Локетта в нише, обрамленной чечевичным узором, располагался фонтан. Монти заменил его книжным шкафом, и теперь павлиньи переливы загадочно синели над корешками книг.

— Я этого не вынесу, — сказал Эдгар, тяжело опускаясь в белое изящное плетеное кресло. Кресло жалобно скрипнуло.

— А тебе и не надо ничего выносить.

— Я хотел сказать: я не смогу больше туда приходить.

— Да?

Эдгар, облаченный в шерстяной костюм, нещадно потел — снять пиджак ему не пришло в голову. Монти был в одной белой рубашке и черных брюках с узеньким кожаным ремешком. В гостиной было прохладно, благо утром Монти предусмотрительно закрыл ставни. Достав высокие стаканы, он приготовил два коктейля: джин, сок свежевыжатого лимона, ломтик лайма, принесенного вчера Харриет, немного содовой, несколько листиков петрушки для украшения — так когда-то делала миссис Смолл. Софи никогда не пила коктейли, даже летом.

— Ну да, ведь в доме такое горе! Кошмар, ничего кошмарнее я просто представить не могу. Бедная Харриет!..

— Да, бедная Харриет, — отозвался Монти, страшно злясь на Эдгара: мог бы держать свои причитания при себе.

— Свинья этот Блейз. Вмазать бы ему как следует. Иметь такую прекрасную жену и при этом…

— Все не так просто, — сказал Монти. — Может, ты и прав. А может, нет. Мы никогда не узнаем, как там все было на самом деле.

— Конечно, не узнаем, — Эдгар пододвинул хозяину пустой бокал, явно за добавкой. — Не выспрашивать же, не лезть человеку в душу. И так ясно, Харриет перед ним чиста. Я только не совсем понял, на что это ты сейчас намекал.

— Ни на что я не намекал.

— А как она узнала?

— Блейз сам ей сказал. Нервы не выдержали.

— Свинья. Ай-ай-ай! Я уже не смогу разговаривать с Харриет как раньше.

— Раньше — это когда? Ты с ней знаком меньше недели.

— Надо же, она захотела, чтобы я тоже знал — удивительно, правда? Как выразить ей свое сочувствие?.. Боже, какое ужасное испытание!

— Ужасное, — согласился Монти. — Но, как ты правильно заметил, неприлично лезть людям в душу. Так что вали-ка ты обратно к себе в Оксфорд, вот что. Давай допивай и вперед.

Второй бокал Эдгар допил и уже держал в руке третий, наполненный до краев.

— Может, написать ей письмо? Как ты думаешь, я могу написать ей письмо?

— Вот-вот, напиши ей письмо. Из Оксфорда. А теперь допивай поскорее и уходи.

Харриет обещала зайти к Монти завтра утром на «долгий», как она сказала, разговор. Монти ждал ее прихода с чувством смутного, но в целом приятного волнения. Сейчас ему хотелось, чтобы Эдгар поскорее убрался и не мешал ему думать о Харриет.

* * *

— Что это ты такое делаешь? — спросил Дейвид.

Харриет, одетая в свое бледно-лиловое платье и белый жакет, хлопотала на светлой по-летнему кухне. На столе, покрытом красно-белой скатертью, уже стоял лучший чайный сервиз и было приготовлено угощение: мед, тоненькие тосты с маслом, печенье с цукатами. Это было странно. В доме Гавендеров чай во второй половине дня никто не пил, а цукаты Харриет держала для себя, она любила перехватить что-нибудь вкусненькое часов в одиннадцать.

Харриет молча указала взглядом за окно. Бледные щеки Дейвида вспыхнули, но больше в его лице ничего не изменилось.

— Это он, надо понимать? — Да.

— И она тоже здесь?

— Нет.

— И часто у нас будут такие визиты?

— Не знаю.

— Ты его приглашала?

— Нет.

Дейвид направился к двери.

— Куда ты?

— Гулять. Не вернусь, пока он здесь.

— Дейвид, — сказала Харриет. — Пожалуйста, поговори с ним. Скажи ему хоть слово. Одно только слово, ради меня. Пригласи его выпить с нами чаю.

Дейвид внимательнее взглянул на мать. Она стояла перед ним с ярко-красной, как у какой-то экзотической птицы, шеей, лицо тоже было красное и взволнованное, даже как будто опухшее от волнения, но глаза сухие.

— Знаю, что это очень трудно, — сказала Харриет. — Но если не решишься сейчас, в следующий раз будет еще трудней. Надо сделать вид, что это легко и естественно, иначе потом будет просто невыносимо. Пожалуйста, Дейвид. Я прошу тебя.

Вошел Блейз, как-то странно преобразившийся. Вид у него теперь был конфузливый и глуповатый — примерно как у Баффи, — лицо небритое, в красных пятнах, сквозь щетину проступали пунцовые точечки раздражения.

— Смотри, кто к нам пришел, — сказал он, улыбаясь Харриет нелепой конфузливой улыбкой.

Дейвид поспешно отвернулся, как в детстве, когда не мог видеть, как кто-нибудь из родителей некрасиво ест.

— Что будем делать? — робко спросил Блейз.

— Я попросила Дейвида поздороваться с ним и пригласить его на чай, — сказала Харриет.

— Дорогая… Думаешь, это… возможно?

— Разумеется, возможно. Не сидеть же ребенку на лужайке, с собаками.

Блейз обернулся к Дейвиду. Он, видимо, собирался что-то сказать, но не успел.

Дейвид уже выскочил из кухни и стремительно пересекал лужайку. Его распирало от примитивного чувства неприязни к чужаку, явившемуся без спроса. Хотелось кричать: убирайся, это мое, я здесь живу!.. Подойдя к Люке, он молча остановился. Разлегшиеся собаки тотчас повскакивали, даже Ершик вывернулся из объятий Люки и шлепнулся на траву. Послышалось неясное ворчанье. Маленький кареглазый мальчик смотрел на большого голубоглазого.

— Моя мама приглашает тебя в дом, на чашку чая. Люка не отвечая смотрел снизу вверх в его серьезное напряженное лицо. Потом сказал:

— Хочешь, покажу тебе свою жабу?

И Дейвид, у которого до сего момента внутри все клокотало от возмущения, Дейвид, только что передавший Люке материнское приглашение враждебнейшим тоном, на какой только был способен, вдруг ощутил в своей душе неумолимый зов долга и, злясь на себя, все же вынужден был подчиниться.

Он глубоко вздохнул и сказал:

— Да.

Люка привстал на коленях и бережно, двумя руками извлек из кармана куртки маленькую коричневую жабку. Жабка в его ладонях немного подергалась, но скоро затихла и сидела спокойно, как на дне чаши, сосредоточенно, даже как будто нахмуренно глядя вверх блестящими выпученными глазами. На солнце ее темная сухая пятнистая спинка блестела как лакированная.

Дейвид тоже опустился на колени, чтобы посмотреть поближе.

— Смотри, они разглядывают что-то вместе, — сказала Харриет.

Голос ее слегка дрожал, но она все-таки держалась. То, что поняла Эмили, едва взглянув на Харриет, поняла и Харриет в тот же самый момент, причем поняла так ясно, будто могла читать в душе Эмили как в открытой книге. Харриет ждала холодной вражды и ненависти, но вдруг обнаружила, что никакой ненависти нет, что стоящая перед ней женщина сама достойна не ненависти, но жалости и сочувствия. Ибо Харриет сразу же разглядела муки стыда и вины, которые Эмили так старательно пыталась от нее скрыть (в какой-то мере они послужили для Харриет утешением).

Блейз так и не услышал от жены рассказа о том, что произошло тогда после его ухода. Она прекрасно понимала, что никакими словами тут ничего не объяснишь: ведь и тогда дело было вовсе не в словах, которыми они с Эмили успели обменяться. В целом Харриет чувствовала, что она может гордиться собой. Не послушав Блейза, она поступила так, как, по ее разумению, должна была поступить, при этом сумела сохранить достоинство и продемонстрировать Эмили доброжелательность, идущую не из слов, а из самого сердца. Ей удалось, притом без всяких ухищрений, утвердить свои собственные принципы на чужой территории. Никакой вульгарной сцены, которой так опасался Блейз, не было да и не могло быть; ее не могло быть именно благодаря Харриет, ее железной воле и железной кротости. Все получилось как нельзя лучше, мужество не изменило ей, и коротенькая встреча с Люкой, полная неясного пока загадочного смысла, тоже прошла удачно и на удивление легко.

В то же время Харриет понимала, что беда еще не обрушилась на нее всей своей тяжестью, но что это неминуемо произойдет позже. Просто, пока этого не случилось, она спешила предпринять какие-то разумные шаги, сделать все, чтобы защитить свой дом от надвигающейся стихии. Страх и тоска маячили над самой ее головой, они висели в летнем стоячем воздухе, как черный надувной шар, она лишь легонько отталкивала его рукой, он отлетал немного, но по-прежнему колыхался где-то рядом. И все же она держалась стойко. Более того, она чувствовала небывалый прилив сил и сознавала, что именно она, а не кто-то другой, держит в руках все нити. Все окружающие теперь зависят от нее, и если только возможно помочь, исцелить, отвести беду, то сделать это способна лишь она одна. Даже в эту минуту, в этом призрачно-синеватом, как перед бурей, свете, она смотрела на изумленного Блейза и, казалось, видела все, что происходит в его душе. Она знала, что он чувствует, когда два его сына, стоя друг перед другом на коленях, разглядывают что-то вместе и о чем-то говорят.

— Боже мой, — пробормотал Блейз. — Боже мой. — Он никак не мог избавиться от идиотской смущенной ухмылки — вероятно, надеялся с ее помощью скрыть свое безмерное облегчение. В ответ на его вопросы Харриет сказала только, что разговор с Эмили «прошел хорошо». Значит, обошлось без скандала. Сам он потом к Эмили не заходил, дождался Харриет и повез ее домой. Вернувшись, они сели обедать — правда, обед был достаточно условный, к еде никто не притрагивался. Говорили, преодолевая неловкость, об Эмили, потом понемногу перешли на себя, вспоминали первые дни своей совместной жизни.

После обеда Блейз выскользнул из дома, чтобы позвонить Эмили из автомата.

— А, это ты, — ответила трубка знакомым ледяным тоном.

— Да. Прости меня.

— Пошел к черту.

— Спасибо, ты была добра к миссис Флегме.

— Нет никакой миссис Флегмы.

— Ну, к Харриет. Все равно, спасибо.

— Это она была добра ко мне.

— Можно заехать к тебе завтра утром?

— Заезжай не заезжай, какая разница? — сказала трубка — и послышались короткие гудки.

В целом можно было считать, что разговор прошел вполне мирно.

К себе в кабинет Блейз возвращался на цыпочках, чтобы не беспокоить Харриет: она предупредила его, что хочет прилечь. Он тоже растянулся на софе и, глядя в потолок, покачивался на волнах своего огромного облегчения. Пока что все шло без осложнений, обе женщины являли ему одну только доброту. Неужели, спрашивал себя Блейз, неужели возмездие миновало его? Неужели худшее уже позади? Может ли Господь, в лице двух прекрасных женщин, простить его и, несмотря ни на что, даровать спасение? Конечно, говорить об этом окончательно еще рано. Но хотя бы сегодня, сейчас он удостоен этой великой милости — он, недостойный. И, поражаясь всему происходящему, Блейз моргал и растерянно улыбался. Он тоже чувствовал, что черный шар нависшей беды колышется где-то рядом, и тоже, как и Харриет, пытался незаметно оттолкнуть его подальше от себя. Сердце его переполняла любовь к Харриет и любовь к Эмили, и впервые за столько лет эта его двойная любовь не терзала его своей греховностью.

Теперь, когда на его глазах совершалось невозможное — Люка разговаривал с Дейвидом, — Блейз готов был бухнуться на колени и орать о своей благодарности на весь мир. Он обернулся к Харриет — она смотрела на него с совершенной нежностью и с совершенным пониманием.

— Ну, что ты, ну… — послышался ее такой родной голос, она притянула его к себе, и его пылающий лоб прижался к ее плечу.

* * *

— Представляешь, — сказала Харриет, — он признался во всем только одному человеку. И знаешь, кому? Магнусу Боулзу.

— Вот как, — пробормотал Монти.

— Чувствую себя, как какой-то мифологический персонаж, — сказала она. — Будто в самой боли черпаю силы, чтобы переносить эту боль. Смешно, да?

— Нет.

— Конечно, я еще не до конца пережила этот кошмар. Потом еще будет вторая фаза, или вторая волна, неважно. Многие как раз на этом ломаются, даже умирают.

— Ты не умрешь.

— Я стала теперь такая болтливая — как хмельная, честное слово. И все время будто смотрю на себя со стороны и сама себе дивлюсь: надо же, такое выдержать!

— Ты удивительная женщина.

— Ты рассказал Эдгару? — Да.

— И что он?

— Сказал, что хочет вмазать Блейзу.

— Он такой хороший. Ах, Монти, как все это… странно. Понимаешь, просыпаюсь сегодня утром — и сразу же такая страшная боль… В первую минуту показалось даже, что это все дурной сон.

— Понимаю.

— Я будто живу этой болью, будто скольжу по ней, как по волне.

— Ну и хорошо. Скользишь — значит, с головой не накрыло.

— Да. Пока да. Странно, но я чувствую себя такой всесильной, раньше так никогда не было. Наоборот, я сама всегда зависела от своих близких, и всегда они оказывались сильнее меня — отец, Эйдриан, потом Блейз. Даже Дейвид. И вдруг — все кругом начинают зависеть от меня. И она тоже зависит от меня. Ой, Монти, зато малыш — такой славный!

— И что, у тебя к нему никакой ненависти?

— Ну что ты! Как может женщина ненавидеть ребенка!

— Подозреваю, что некоторые женщины могут. — Впрочем, Монти был не совсем в этом уверен. Что вообще он знал о женщинах? Так ли разительно они отличаются от мужчин? Софи он почему-то никогда не относил к разряду женщин. Сейчас он немного злился на себя, потому что никак не мог понять состояние Харриет: ее реакции по-прежнему оставались для него загадкой.

— И, знаешь, я тоже ему понравилась… И это так удивительно… Это как новая любовь среди полного безумия, как…

— Животворящий родник. Оазис в пустыне.

— Смеешься! Ах, Монти, как ты мне помогаешь.

— Я ничего такого не сказал.

— А ничего такого и не нужно. Просто… видишь ли, ты единственный человек, с которым я могу говорить, и вот теперь я наконец чувствую, что мы говорим с тобой по-настоящему. То есть — мы теперь понимаем друг друга; что бы я ни сказала, я знаю: ты меня поймешь.

Пожалуй, так оно и было. Это необыкновенное возбуждение Харриет, этот ее хмельной — Монти тоже не мог подобрать лучшего слова — кураж в один день смел преграды, столько лет мешавшие им понять друг друга: ее неуверенность, его отрешенность. Вдруг оказалось, что Харриет ведет разговор, причем делает это легко и свободно; она, по всей видимости, впервые в жизни была по-настоящему занята собой. Она интересовалась собой, даже любовалась собой, своей способностью превозмочь боль, своим, как она говорила, «всесилием», — и это самолюбование неожиданно оборачивалось мощным жизненным стимулом, источником света и тепла.

— Блейз мой муж, что бы ни случилось. Да мало ли что могло случиться: рак, слепота, безумие, в конце концов… Болезнь могла приковать его к постели. Что бы я тогда делала? Ходила бы за ним, заботилась о нем, а как же иначе! Конечно, такой беды я не ждала — но что теперь делать? Не бросать же его. Да я и не могу его бросить!.. Знаешь, мы с Блейзом вдруг стали ближе друг к другу, наша любовь даже окрепла, мы оба острее почувствовали радость жизни, будто нам удалось спастись после кораблекрушения…

— Ты добрая, удивительная.

— Не в этом дело. Понимаешь, это его облегчение… Представь себе священника, который отпускает человеку грехи. Видеть, как с человеческой души спадает тяжкий груз, — это удивительно, правда. Еще никогда не было, чтобы я, своей властью, могла дать любимому человеку то, что настолько ему необходимо. Так что с моей стороны это чистый гедонизм.

— Когда человек находит удовольствие в праведных поступках, это называется не гедонизм, а добродетель.

— Он такой смиренный и такой откровенно счастливый — оттого, что не надо больше лгать… и что этот вечный страх, обман — все позади. И он по-настоящему раскаивается, все, все понимает, нисколечко себя не щадит. Я никогда его таким не видела — точнее, не только его, я вообще ничего похожего не видела. Так бы и обнимала его все время, и приговаривала: все хорошо, все в порядке.

— Ну что ж, — сказал Монти, — я рад, что и правда все хорошо.

Его самого несчастье чуть не лишило жизни, чуть не раздавило, как червяка, — Харриет же, когда несчастье обрушилось на нее, как будто расцвела; она даже выглядела моложе. Глаза ее сияли радостью и изумлением, толстая золотисто-каштановая немного растрепанная коса то ли была по-новому заплетена, то ли легла как-то особенно удачно. Когда Харриет говорила, ее полные руки двигались свободно и уверенно, а подол сине-белого полосатого платья легко касался пола. До Монти долетал запах свежестиранного платья, запах пудры и теплого тела, запах роз.

Они сидели в белых плетеных креслах на маленькой веранде, стеклянную крышу которой поддерживали резные деревянные кариатиды; за много лет древесина растрескалась, и теперь они походили на носовые украшения, снятые со старых кораблей. В одном углу веранды, где скопились солнечные блики от множества стекол, зримо клубился густой горячий воздух, пропитанный цветочной пыльцой. Монти сидел в рубашке с закатанными рукавами, положив на стол тонкие и белые, но поросшие темными волосками руки, и мучился от жары. Была половина двенадцатого. Он пил смесь из джина с лимонным соком и петрушкой. Харриет ничего не пила — была пьяна сознанием своего всесилия. На душе у Монти было так скверно, что хотелось выть, в нем вскипало странное глухое раздражение. Может, он и впрямь рассчитывал повампирить на семейной драме Гавендеров — надеялся, что чужое горе поможет ему забыть свое? Но испытал разочарование, потому что вместо всепожирающей злобы и отчаяния, вместо вакханалии ненависти на его глазах совершалась победа мужества и достоинства. Или он и впрямь собирался выступить в роли утешителя Харриет?

— Все равно, — сказал он, — твои беды еще только начинаются. Эмили Макхью существует, и…

— Да-да, я знаю, что она существует. Я это знаю. Блейз сейчас у нее — я сама его туда послала. Монти, я хочу, чтобы ты тоже с ней познакомился. Мне ее так жалко! Знаешь, она мне даже понравилась — представь, мы с ней не возненавидели друг друга. Я хочу пригласить ее к нам, чтобы она увидела, как мы живем, увидела настоящую семью, настоящий дом. Хочу, чтобы она приняла все это и не чувствовала себя… обделенной, что ли, всем чужой. Я сумасшедшая, да? Сначала мне самой казалось, что вот еще немного — и все, не выдержу больше, умру от горя. Но теперь… Понимаешь, все должно наладиться, и все наладится, что бы там ни было. Я чувствую в себе столько силы — могу, если надо, хоть весь мир перевернуть.

— Ты удивительная женщина, — снова сказал Монти. Да, подумал он про себя, она все-таки заставит Эмили страдать, по-своему она ее накажет. От этой мысли ему стало немного легче.

— А теперь я должна как-нибудь усыновить Люку…

— Послушай, у Люки все-таки есть мать! И даже отец, если на то пошло.

— Да нет, я не в буквальном смысле, я еще не совсем сошла с ума. Жить он, конечно, будет с Эмили, но я хочу, чтобы он приходил к нам как можно чаще и чтобы у него была здесь своя комната. Разве плохо, если у мальчика будет вторая мать? А еще мы решили перевести его в более приличную школу.

— Кто это — мы?

— Мы с Блейзом. Завтра я снова встречаюсь с Эмили, постараюсь решить с ней этот вопрос. Блейз уверен, что она не будет возражать. Хотя, конечно, на все это понадобится время.

— Ты что, совсем его не ревнуешь? — спросил Монти. Нескончаемые, почти механические муки ревности безжалостно искалечили его семейную жизнь. Неужели, думал он, лекарством от таких терзаний может быть обычное великодушие? Если, конечно, это великодушие.

— Ну почему же. Ревную, — Харриет подняла с пола подол полосатого платья и подоткнула под себя. — Пожалуй, я все-таки тоже попробую твой коктейль. Понимаешь, я просто напускаю на себя важность, пытаюсь сама себя убедить, что все смогу. Потому что, если я не смогу — тогда мы все пропали. Ты не представляешь, сколько мне сейчас надо мужества, чтобы не разреветься.

— Извини. — Кретин, выругался он про себя. Она действительно умная и мужественная женщина. Мне просто хочется думать, что все это не настоящее, — но это настоящее.

— Ревную к прошлому, как последняя дура. И ведь понимаю, что теперь это не имеет значения, все ушло, там давно уже ничего нет. Но раньше-то было: он же любил ее, он же спал с ней!

— А теперь? — спросил Монти. Блейз на этот счет высказывался как-то очень уклончиво.

— Нет, теперь нет, конечно. В том-то и дело. Теперь она — бремя, которое он обязан нести…

А не лжет ли ей Блейз? — подумал Монти, но тут же печально усмехнулся про себя. Мне уже не суждено это узнать: Блейз никогда меня не простит за то, что в его драме я оказался хладнокровным зрителем, а сейчас вдобавок сижу и выслушиваю откровения Харриет.

— Конечно, я ревную, — сказала Харриет рассеянно, глядя огромными глазами куда-то в палисадник; там, под полуденным солнцем, вывесив языки, поджидали хозяйку Ершик и Панда с Бабуином. — Просто я не могу себе позволить сходить с ума от ревности. Я должна владеть собой, вообще владеть ситуацией. Этого ждут от меня все — Блейз сказал, даже Эмили ждет. И я должна их всех спасти. Конечно, это фиаско, катастрофа. Для многих семей это, наверное, был бы конец — только не для моей. Мы сделаем все как надо — сделаем все. Со стороны это, наверное, похоже на какой-нибудь банк, который разорился, но твердо намерен заплатить по всем счетам. Мы должны отвести место для Эмили в нашей жизни, нам придется это сделать. Я понимаю, радости мне от этого будет мало. Но, как ты правильно заметил, она ведь существует, и ее сын тоже. Конечно, если бы не Люка, Блейз давно бы ее бросил — и она это знает. Но Люка есть, и, возможно, он-то как раз всем нам и поможет. Возможно, с ним все мы будем вести себя гораздо лучше. Чистота и невинность всегда помогают.

— А что Дейвид? — спросил Монти — вовсе не затем, чтобы лишний раз помучить Харриет; просто он хотел убедиться, что она все предусмотрела, ничего не упустила.

Харриет, по-прежнему глядя в палисадник, болезненно сморщилась.

— Очень переживает, Блейзу за все время еще ни слова не сказал. Возможно, он… нет, я не могу сказать, что он больше всех пострадал, да я и не дам ему так страдать, просто не допущу… Он уже не ребенок. Он достаточно взрослый и достаточно здравомыслящий мальчик, чтобы все это пережить. И я помогу ему, мы справимся. Но это трудная большая задача, которую придется решать каждый день, — а мы пока еще в самом начале. Представь: человек жил себе всю жизнь без всяких забот, и вдруг война, и вот он уже мобилизован. Ах, Монти, ты ведь поможешь мне, да? — Не оборачиваясь, она протянула ему руку, и Монти взял ее ладонь и задержал в своей. Из сада, из-за угла дома, появился Аякс; послав хозяйке собачью улыбку, он тоже улегся посреди палисадника и вывесил язык. — Монти, что еще сказал Эдгар, когда ты все ему рассказал?

Монти отпустил ее руку.

— Очень жалел, что теперь не сможет с тобой разговаривать как раньше.

— Да почему же не сможет? Пожалуйста, скажи ему, пусть приходит, я буду только рада! Для меня чем больше людей, с которыми я могу об этом говорить, тем лучше. Пусть все о нас знают, все должно быть гласно, как сам брак, — иначе жизнь превратится в кошмар.

— Насчет этого вы с Блейзом тоже договорились? — поинтересовался Монти. — Я имею в виду гласность.

— Н-не совсем… То есть мы еще не решили… В любом случае, скажи Эдгару, что он может приходить и говорить со мной сколько угодно.

— Хорошо, скажу. — Монти почувствовал, как глухое раздражение снова поднимается в нем. В этой хмельной, возбужденной Харриет было что-то абсурдное. Намерения у нее, конечно, благие, но во что-то они выльются?

— И еще я хотела бы поговорить об этом с Магнусом, — сказала Харриет.

— Не уверен, что это возможно.

— Откуда, интересно, у человека берутся силы, чтобы такое пережить? Я будто вдруг оказалась одна в чистом поле — поле такое голое, как правда, и ветер свищет над головой. Я сначала только плакала, плакала, больше ни на что не было сил. А потом поняла, что выход только один: я должна любить Блейза еще сильнее, чем раньше, только это нам всем поможет, — и поняла, что мне это совсем не трудно, я могу любить гораздо сильнее!

— А если Эмили Макхью не примет твоих условий? — спросил Монти.

— Примет, — сказала Харриет. — Должна принять. Для нас обеих теперь все изменилось, и жить нам тоже придется по-новому. Звучит, конечно, самонадеянно, но — понимаешь, она меня не возненавидела и… В общем, я заставлю ее принять мои условия.

— То есть верховодить будешь ты?

— Ну вот, опять ты смеешься надо мной! И, кажется, смотришь на часы. Все, мне пора! Эй, мальчики, за мной! Пожалуйста, Монти, помоги мне справиться со всем этим. Мне так нужна твоя помощь. Не забудешь сказать Эдгару, ладно? Ах, Монти, опять ты!.. Умоляю, не давай мне больше никаких вещей. Это же, наверное, очень ценная чаша, посмотри, какие на ней золотые листочки, или уж не знаю, что это такое! Что скажет миссис Смолл, когда приедет!..

После ухода Харриет Монти вернулся к себе в кабинет. Окна, как всегда в жару, не закрывались, однако темно-красные деревянные ставни, расписанные голубыми тюльпанами с женскими головками вместо цветков, были закрыты — из-за этого по комнате разливались запахи сада, но воздух оставался прохладным. В полутьме прожилки на мраморных обоях закручивались в странные водовороты, по углам потолочных кессонов прятались тени; узкие шкафы вдоль стен (в коих, по задумке мистера Локетта, должны были стоять высокие стройные вазы и такие же высокие стройные мадонны) приглушенно мерцали драгоценными витражами, выполненными в виде растительного орнамента. Монти привычно опустился на колени и попытался отбросить от себя все мысли, но не смог. Казалось, душа его настойчиво искала в пустоте неведомого исцеления, которое мозг так же настойчиво отвергал. При таком раскладе от высших сил проку было немного, неясное глухое раздражение не желало отступать. Немного поборовшись с собой, Монти сел на ковер и, обхватив руками одно колено, стал смотреть на золотистую полоску света, которая пробивалась между ставнями. Так чего же он ждал, чего хотел? Мечтал увидеть, как Харриет будет рыдать и биться в истерике, полюбоваться на то, как рушится чужая жизнь, почувствовать, что он сам кому-то нужен?

Как легко и естественно пристраивается человек к чужим бедам. Что ж, если и он собирался пристроиться — ничего не вышло. Монти почувствовал, как в нем опять поднимается отвращение к самому себе, бесплодное и бессмысленное. Нужно бежать, думал он, — только куда? Да и мать скоро приедет. Но все же, пока он сидел на полу, раздражение понемногу улеглось. Вернулся и воцарился на своем законном месте образ Софи, с ним вместе вернулась привычная боль. Вот он видит маленькие ножки в изящных туфельках, а вот сверкнули круглые стекла очков, вот, вскинув голову, она смотрит на него дерзко и нетерпеливо — требует внимания, и этот взгляд выдает всю ее трогательную беззащитность, все то, что она так пытается от него скрыть. Сегодня ночью Монти снилось, что он не человек, а огромный зверь с выколотыми глазами, и Софи, совсем голая, в одной только украшенной цветами шляпе, ведет его за собой на цепи. Софи, у нее были такие маленькие груди. Монти мучительно хотелось плакать, но слез по-прежнему не было.

* * *

— Тебе пора, — сказала Эмили. — Харриет, наверное, уже ждет.

— Нет, вы правда с ней мирно поговорили? — спросил Блейз. Все происходящее казалось ему абсолютно немыслимым.

— Послушай, я же тебе объяснила. Говорила она, я только молча ухмылялась.

— И ты не орала на нее, не требовала, чтобы она немедленно убралась?

— Почему я должна на нее орать? Она говорила интересные для меня вещи, да и вообще она вполне приятная женщина. К тому же не забывай, ей ведь пришлось хуже всех.

— Так ты… готова это… принять?

— Я этого не говорила. И потом, я не знаю, что я, собственно, должна принимать. Может, ты знаешь?

— Ну, если вы как-то между собой поладили… и даже обошлось без… Это же все меняет.

— Я иногда начинаю сомневаться, все ли у тебя дома, — сказала Эмили, примеряя букет бледно-желтых роз к большой темно-красной вазе граненого стекла; розы были из Худхауса, их прислала Харриет.

— Ты не думай, я понимаю, мало ли как все еще может обернуться. Такие вещи бесследно не проходят… Но вы обе вели себя так замечательно, обе были так добры…

— Да уж. К твоей драгоценной персоне мы были добры. Это точно.

— Ну хорошо, ладно, я эгоист, но — ты же сама говорила — мы, мужчины, все такие. Вот я и скажу тебе сейчас как эгоист. Вы нужны мне обе — и ты и она. Раньше я никогда не мог сказать тебе это прямо — боялся. Но теперь наконец стало можно говорить правду, и это должно помочь нам всем. Ну, во всяком случае, мне. Я вдруг почувствовал себя свободным, понимаешь? Я уже не боюсь, и могу говорить все, что думаю. Знаешь, Эм, раньше я все время чего-то боялся, это отравляло нашу любовь. Но теперь я уже могу любить тебя без страха.

— Интересно, чего же такого ты боялся тогда, но не боишься сейчас? Что я буду бороться за свои права? А что, теперь, по-твоему, надобность отпала?

— Я не о том. Я хотел сказать, что правда… заразительна, что ли. Одна правда влечет за собой другую. Раньше, например, я думал только о том, как бы тебя задобрить…

— А теперь ты не собираешься об этом думать? Ты вроде сказал, что мы обе тебе нужны.

— Раньше я ни за что не посмел бы тебе такое сказать. Конечно, я не могу любить Харриет той особенной любовью, которой люблю тебя, ты это знаешь. Но все же она мне дорога. И дело тут не только в чувстве долга — хотя у меня, разумеется, есть безусловные обязательства перед вами обеими, и я буду их выполнять. Так уж вышло, от этого мне никуда не деться. Собственно, так было всегда, но только теперь я могу честно признаться в этом вам обеим. И, слава богу, все наконец-то начинает устраиваться — впервые за столько лет…

— А по-моему, ты просто брехло. Хочешь нас обеих облапошить, да? Тебе подавай и меня, и Харриет, и чтобы все тебя любили, и носились бы с тобой — и все только ты, ты, ты!

— Да, но…

— Надо же, какой он стал честный, правду возлюбил. Сдается мне, что до настоящей правды тебе как до неба. Ты ведь жить не можешь без вранья. Ладно, как знаешь, только имей в виду: я своего не уступлю.

Не отвечая, Блейз следил за тем, как она старательно, по одной, устанавливает розы в темно-красной вазе. На Эмили было что-то летнее, ситцевое — не то халатик, не то платье, — совсем простенькое, светло-зеленое с белыми маргаритками. В кои-то веки она уделила своей внешности чуть-чуть внимания — и даже при ясном утреннем свете выглядела прекрасно: аккуратная мальчишеская стрижка, на бледном матовом лице пронзительно-синие глаза с насмешливыми искорками в глубине. Не совсем понимая суть сегодняшней насмешки, Блейз все же догадывался, что в общем, несмотря на произносимый текст, Эмили настроена достаточно благосклонно. Со своей стороны, он всячески старался скрыть неподобающее облегчение, которое, чего доброго, могло подействовать на нее как красная тряпка. Малейшие проявления доброты со стороны обеих женщин казались ему теперь великими дарами; он чувствовал себя богатым и смиренным, как никогда в жизни, и две его женщины, как никогда в жизни, притягивали его к себе, словно были наделены божественной, магической властью. Он ловил каждое слово Эмили, каждый ее жест так, будто вся его жизнь зависела от того, что она сейчас произнесет.

— Видишь ли… — Пощекотав последней розой нос невозмутимого Бильчика, Эмили поставила цветок в вазу и отступила на шаг, чтобы полюбоваться своим творением. — Не верю я, чтобы ты так быстро отказался от старых привычек. Подсовываешь мне очередную полуправду, только бы я успокоилась, а сам опять стараешься незаметно загнать меня в тот же угол — потому что тебе так удобно. Значит, меня ты любишь особенной любовью, а она тебе просто дорога, я тебя правильно поняла?

— Да, но… — Блейз сник.

Безжалостное утреннее солнце осветило убожество знакомой гостиной, которую Эмили, в своем новом непостижимом умонастроении, вылизала и вычистила. Блейз вдруг осознал, что он впервые видит цветы в этой комнате. Почему за все годы ему ни разу не пришло в голову принести сюда букет цветов?

— Впрочем, неважно, — сказала Эмили, смущая его той же загадочной насмешкой в глазах. — Не волнуйся. При желании я, конечно, могу скрутить тебя в бараний рог — но не хочу. Не сегодня, во всяком случае. Я, конечно, понимаю, правду ты мне и сейчас не скажешь. Но ничего, неважно. Со временем все само собой прояснится.

— Эм, малыш, только прошу тебя, ты ведь не станешь рассказывать Харриет все про нас… ну, про наш с тобой особый мир? Такие вещи, они же очень личные, только для двоих. Третий все равно не поймет. Харриет, если узнает, расстроится — и только. Это наша с тобой тайна… Так что, не скажешь?

— Может, и не скажу, — усмехнулась Эмили. — Ну хорошо, не скажу, все равно это ничего не даст. Приятно к тому же, если у нас с тобой еще останутся какие-то общие секреты. Что, Харриет намерена рассказывать про нашу веселую компашку всем подряд? Зачем? Твой именитый дружок и так уже все знает. — Под «именитым дружком» имелся в виду Монти, которого Эмили, к немалому облегчению Блейза, кажется, невзлюбила. — А мне что прикажешь делать? Торчать теперь в этой дыре до скончания дней, а вместо развлечения принимать у себя время от времени твою супругу?

— Эм, сначала мы должны как следует все обдумать, не будем спешить. Надо решить, как быть с моей практикой, как быть с Дейвидом.

— Когда я наконец увижу вашего хваленого Дейвида? На фото он просто красавец писаный, тебе до него далеко.

Блейз успел уже предъявить Эмили фотографию Дейвида. Раньше сама мысль об этом показалась бы дикой, но теперь, на волне новой правдивости, все прошло как-то само собой.

— Скоро, — ответил Блейз. Дейвид был едва ли не самым неясным пунктом «всего этого», как обе женщины обозначали сложившуюся ситуацию. — Надеюсь, они с Люкой подружатся.

— Ну что ж, думаю, повертеться немного в буржуйской среде Люке не повредит. А главное, ты начал наконец шевелить мозгами насчет другой школы. Интересно, что твой старшенький думает обо мне? Наверное, считает меня распоследней шлюхой.

— Ну, что ты, конечно, нет. Не волнуйся, все утрясется, должно утрястись. Нам же со всем этим жить — вот и давай жить как-нибудь… веселее.

— Веселее? — повторила Эмили.

— Ну пусть не веселее, но хотя бы добрее, спокойнее, не мучая без конца себя и друг друга. По-моему, вы с Люкой в результате всего этого ничего не теряете — только выигрываете.

— Это каким же образом, позволь узнать? Ну, если не считать того, что ты наконец сподобился заняться его школьными делами?

— Вы будете чаще меня видеть.

— Какое счастье.

— Эм, ты же всегда этого хотела — разве нет?

— Не уверена. — Эмили, уже сидя в кресле, разглядывала Блейза так пристально, что ему стало не по себе. — Я не говорила, что хочу тебя чаще видеть. Я говорила, что хочу тебя.

— Ну вот, ты и получаешь меня — и можешь теперь чувствовать себя гораздо спокойнее, чем раньше.

— Ага. Потому что Харриет утвердила мой статус. Грандиозно!

— Не юродствуй, Эм.

— Теперь она будет следить за тем, чтобы ты вел себя гуманно и уделял мне достаточно внимания, да?

— Послушай, разве оттого, что Харриет обо всем узнала и все приняла, тебе стало хуже? Наоборот, твое положение упрочилось, это же очевидно. Все могло обернуться гораздо неприятнее.

— Это если бы Харриет заставила тебя выбирать?

— Да.

— Так она еще может передумать.

— Не может. Она существо нравственное, у нее есть твердые принципы.

— Ну, значит, я могу передумать. Я, как ты знаешь, существо не слишком нравственное, и принципы меня мало волнуют.

— Ты тоже не передумаешь.

— Ты хочешь сказать, что я вряд ли смогу себе это позволить — в моем-то положении. Теперь даже меньше, чем раньше. Ну что ж, пожалуй.

— Эмили, я совсем не то хотел…

— Ничего, неважно.

— Если ты думаешь…

— Я не думаю. В том-то и дело. Я, конечно, произношу какие-то слова, и со стороны мы с тобой, наверное, выглядим как два нормальных человека, сидим и спокойно беседуем — но внутри у меня пусто, понимаешь? Я не знаю, что думаю, я даже не знаю, что чувствую, и понятия не имею, смогу ли я все это вынести.

— Главное сейчас, чтобы смогла вынести Харриет… а она может вынести что угодно. Она — точка опоры для всех нас. Она предсказуема.

— А я нет, — сказала Эмили. — Но, как ты верно заметил, всем нам придется вынести, кому что суждено. Зато уж ты у нас счастливчик, дальше некуда. Наверное, чувствуешь себя этаким турецким султаном. Как-никак, обе женщины остались при тебе, и все-то тебе сошло с рук, и сам ты вышел сухим из воды.

— Ты права… прости меня… пожалуйста. И… Харриет ждет тебя на чай, ты обещаешь? Меня дома не будет…

— Ладно, обещаю.

— Только прошу тебя, Эм, не говори ей лишнего, хорошо? Я, конечно, буду рад, если вы подружитесь, но…

— Хорошо, не волнуйся. У меня вообще никогда не было друзей среди женщин.

— А как же Пинн?

— Пинн мне не подруга. Она, может, вообще не женщина. Она феномен. А теперь, прошу тебя, выметайся, я хочу побыть одна.

— Ну до завтра. И не будем больше ссориться, хорошо?

— Никогда?

— Никогда.

— Что-то эта ваша предсказуемость на меня тоску наводит. Ладно, великий турок, проваливай, катись к своей старшей жене.

— Эм, спасибо тебе, я так тебе благодарен, и… Эм, я очень, очень тебя люблю… Ты это знаешь.

— Все, выметайся.

* * *

После ухода Блейза Эмили Макхью еще долго сидела в кресле. Взгляд ее упирался в букет бледно-желтых роз, солнечный луч из окна медленно подползал к краю стола. Внутри у нее, как она и сказала Блейзу, было пусто. Она ощущала себя безликой, безвольной, пустой до гулкости. Даже ноющая зубная боль, не оставлявшая ее сегодня с самого утра, находилась как бы не внутри нее, а сонной мухой ползала по комнате. Чувство было такое, будто произошло какое-то великое бедствие — потоп или землетрясение, — однако Эмили, оказавшаяся в самом его центре, каким-то образом не пострадала. Как такое могло быть? Почему ее дом не обрушился, почему он остался цел? Немыслимо, непонятно. Она была по-прежнему жива — хотя в то же время и мертва. Быть может, она все-таки пала жертвой стихии и теперь превратилась в тень, в привидение? Они с Харриет встречались, обошлось без рыданий и взаимных проклятий. Более того, сегодня вечером она наносит Харриет ответный визит. Невообразимое не только случилось, но случилось тихо, спокойно, чуть ли не естественно. Да что же такое с ними со всеми, в своем ли они уме — Харриет, Блейз, она сама? Кто всем этим управляет — Харриет? Эмили еще никогда не чувствовала себя такой вялой и безвольной, как сейчас. Будто, не умея производить никаких самостоятельных действий, она могла лишь в оцепенении следить за тем, что происходит вокруг нее и в ней самой.

Например, она обнаружила, что испытывает искреннюю жалость к Блейзу, к его непомерному облегчению и откровенному вранью, — это для нее было ново и непривычно. Она, несмотря ни на что, по-прежнему любила Блейза и остро сознавала, как они близки друг другу, но ни любовь, ни близость не проливала никакого света на будущее. Схлынет ли напряжение? Перестанут ли они изводить друг друга? Действительно ли мир вокруг них изменился, и если да, то к лучшему ли? Или наоборот, все стало только хуже и гаже? Она чувствовала себя как человек, который средь бела дня вертит в руках какую-то совершенно простую и обычную вещь, смотрит на нее и не может понять, красная эта вещь или зеленая. Она будто вдруг лишилась способности различать не то что цвета — вообще что бы то ни было. Конечно, ни о какой дружбе с Харриет речи быть не может, это даже Блейзу ясно, про дружбу он ввернул ради красного словца. Скорее всего, после этих первых встреч ничего уже не будет. Но сегодняшний визит в Худхаус был одинаково важен для обеих женщин; Эмили тоже ждала его с волнением, хотя при одной мысли о том, куда она поедет, ей становилось дурно. Если они собираются существовать «открыто», она просто должна увидеть своими глазами, где живет Блейз. В конце концов, все эти годы он ведь жил не с ней; и как бы это ни было больно и страшно, она должна наконец признаться самой себе в том, что где-то у него есть настоящий дом, и в нем настоящая жена и сын. При мысли о сыне Эмили обмирала от страха. С домом все-таки проще — во всяком случае, взглянув на него раз, она не умрет. Не умерла же она от встречи с женой. Увидеть дом, познакомиться с сыном, признать все это, признать наконец-то свое собственное бесправие, свой «статус», как она обозначила это сегодня в разговоре с Блейзом, но признать не на словах, а всем сердцем, безоговорочно и окончательно, — это ли самое ужасное, что ее ждет? Или есть еще что-то гораздо худшее, чего она, со своим новоявленным дальтонизмом, не в состоянии сейчас разглядеть, хотя это худшее маячит у нее перед самыми глазами?

То унизительное чувство вины, которое она испытывала при первой встрече с Харриет, то ли прошло само, то ли Харриет, каким-то загадочным образом, помогла Эмили от него избавиться. Выходит, что Харриет творит так называемое «добро»? — снова и снова спрашивала себя Эмили. И от того, что она делает, всем только лучше? И именно благодаря ей оказались невозможны все эти сцены, рыдания, взаимные оскорбления — весь страшный набор унижений, к которому, казалось, неотвратимо вело соперничество двух женщин? А сама она, Эмили — что за непонятные перемены происходят внутри нее? Теряет ли она навсегда что-то важное и бесценное для себя или все как шло, так и будет идти, разве что чуть лучше для Люки? Однако на блейзово, как она говорила, «вранье», на его безмерное и бессовестное облегчение, на тайное закостенелое двуличие она смотрела со снисходительностью истинной любви. Вообще, их с Блейзом любовь как будто возродилась и стала теперь какой-то совсем другой — невинной. Может быть, как раз в этой невинности и заключается самое главное, думала Эмили. Конечно, Блейз наплел ей немало глупостей про Харриет, не меньше — Эмили нисколько в этом не сомневалась, — чем Харриет про нее. Но даже сейчас она не могла поверить в то, что он спит со своей женой; конечно, Харриет оказалась не уродина и не старуха, какой он ее изображал, но слишком «не в его вкусе». Вряд ли ее пышные благовоспитанные формы могут подействовать на Блейза возбуждающе. В то же время Эмили свято верила (и держалась за эту свою веру с чисто крестьянским упорством), что ее собственные интимные отношения с возлюбленным прочны и уникальны, как никакие другие.

Отказаться от этой веры Эмили не могла хотя бы потому, что кроме этой веры в ее жизни мало что осталось. И она умудрялась держаться за нее даже тогда, когда Блейз охладел, и когда у них начались скандалы, и когда они перестали «делать все». Раньше ей казалось, что они с Блейзом были созданы друг для друга в момент сотворения мира. То, как «идеально» они подходили друг другу, виделось ей чудом, а сама их любовь — образцом истинной любви. Это ощущение «чуда», оказывается, никуда не ушло, а лишь притупилось на время, и теперь, когда, возрожденное, оно, в самом эпицентре стихийного бедствия, изливало на Эмили свой свет, она имела возможность в этом убедиться. Они с Блейзом обязаны быть вместе, как два зверя одной породы в Ноевом Ковчеге, — потому что кроме них двоих, таких зверей на земле больше нет. И, что бы там ни было — Худхаус, Харриет с Дейвидом, долгие дни и ночи, которые ей уже пришлось и еще придется провести в одиночестве, — Блейз принадлежал ей одной; только ей, никому другому.

* * *

— А хочешь, он будет жить у тебя? — спросила Харриет.

Они с Люкой находились сейчас у нее в будуаре. Харриет сидела, Люка стоял в трех шагах от нее. В руках он держал слона красного дерева: подняв его к лицу, прижимался лбом к гладкому полированному слоновьему лбу и одновременно смотрел на Харриет.

В ответ он несколько раз энергично кивнул и улыбнулся Харриет из-за слоновьих ушей удивительно застенчивой и обворожительной улыбкой (вот так же, мелькнуло у Харриет, он будет улыбаться и в пятнадцать лет, и в двадцать), после чего обеими руками крепко прижал слона к своей грязной футболке.

— Ну, значит, он твой, — сказала Харриет, изо всех сил сдерживая слезы нежности и какого-то нестерпимого смятения, готовые вот-вот хлынуть из глаз. — Как-нибудь назовешь его?

— Да.

— И как же?

— Регги.

— Хорошее имя.

— Так звали одного мальчика в школе. Он был хороший.

— А разве не все мальчики хорошие?

— Нет. Есть плохие. Они меня били. И я их тоже.

— Школа, в которую ты скоро будешь ходить, гораздо лучше твоей старой. Ты этому рад?

— Ты когда-нибудь видела, как слон поднимается по ступенькам?

— Нет, кажется, не видела. А ты?

— Я видел. В зоопарке. У него такие смешные ноги — как доски в мешке. Слоны добрые. Они никогда не наступят на человека. Нарочно стараются, чтобы не наступить.

— В Индии слоны помогают людям работать. Они носят большие бревна.

— Они брызгаются из хобота водой. Если рассердятся на человека, могут обрызгать его водой. В Индии есть змеи, такие большие.

— Я знаю. Я родилась в Индии. Мой папа был военный. Он учил индийцев стрелять из пушек.

— У тебя была своя змея?

— Нет. Мы уехали оттуда, когда я была еще совсем маленькая.

— Когда змея слышит музыку, она танцует. Я видел в одном фильме. Человек дудел, а змея качала головой туда-сюда, вот так. Она была в корзинке. Я хочу змею. Она будет жить у меня в кармане. Я научу ее танцевать. У нас есть два кота, но я хочу еще змею.

— Придется спросить у мамы, — сказала Харриет.

Все так же прижимая слона к себе и поглаживая его маленькой твердой ладошкой, Люка пристально, словно с изумлением, смотрел на Харриет. Его темно-карие, очень круглые глаза чуть отливали синевой. Волосы — прямые, но ужасно спутанные и взъерошенные — топорщились во все стороны. Не двигаясь с места, Харриет загадала: пусть он подойдет и дотронется до меня. Тут же он опустил глаза и с той же застенчивой улыбкой — медленно, почти нехотя — сделал несколько шагов и оперся одной рукой о ее колено. В каждом его движении чувствовалась робость юного любовника и одновременно спокойная уверенность любимого ребенка. Харриет едва сдержалась, чтобы сейчас же, немедленно, не сжать его в объятиях. Она тоже знала эту игру и умела в нее играть. Осторожно, лаская, почти не дыша, она начала распутывать пальцами спутанные мягкие прохладные пряди. От него пахло мальчишеским потом и еще чем-то влажным и прохладным — то ли землей, то ли водой.

— Я даже могу ходить со своей змеей в школу, никто не заметит.

— А сегодня почему ты не в школе?

— Сегодня у нас выходной.

— Правда? — сказала Харриет. Насчет выходного как-то не очень верилось.

— А в новой школе мне будут рассказывать о Боге?

— Надеюсь.

— Что такое Бог? — спросил Люка, глядя прямо на Харриет, не убирая руки с ее колена. Теперь он гладил спину слона подбородком.

— Бог — это дух добра, — сказала Харриет. — Это дух любви, которая внутри нас. Он живет в наших сердцах.

— И в моем тоже?

— Да, и в твоем. Когда мы любим кого-то или хотим сделать кому-то добро…

— Я не хочу, — твердо сказал Люка. — А когда мы любим животных — это тоже Бог?

— Да, и это Бог.

— Я люблю своих котиков. И твоих собак люблю. И всех животных — даже хищных и нехороших. Я видел летучую мышь у вас в гараже. Она висела вниз головой, я сначала подумал, что это тряпка. А потом увидел ее мордочку, она в таких смешных морщинках, и зубки такие острые. Летучая мышь может укусить. Она не приручается.

— Но ты же любишь своего папу, и маму тоже? — сказала Харриет.

— А с Богом можно говорить?

— Да. Любой человек может говорить с Богом. Это называется молиться.

— Что ему надо говорить?

— Надо просить Его, чтобы Он помог тебе совершать добрые поступки и любить людей.

— Каких людей?

— Просто людей, всех.

— Всех-всех людей, как я люблю всех животных?

— Да.

Люка поразмышлял немного над непомерностью такой просьбы, потом сказал:

— Я люблю тебя. Я видел тебя тогда вечером в саду и сразу понял, что ты волшебница, — как во сне.

Харриет наконец притянула Люку к себе, крепко прижала к груди. Его руки, чуть помедлив, обвились вокруг ее шеи.

* * *

Выйдя от Эмили, Блейз брел по улице в состоянии полубессознательном, но очень близком к состоянию блаженства. Лицо его сияло идиотской улыбкой, которую он никак не мог от себя отогнать. Поразительная, бесконечная доброта обеих женщин к нему, ничтожному, дарила ему, вместе с облегчением, желанное чувство невинности. Хотелось не ходить по земле, а бухнуться на колени, ползать и повторять: «Спасибо Эмили — спасибо Харриет — спасибо Господи!..» И с каждым новым мгновением, с каждой минутой, проходившей в спокойном, без истерик и угроз, приятии сложившейся ситуации, уверенность и благодарность его росла. Конечно, еще есть чего опасаться, напоминал он сам себе, хоть и не совсем ясно представляя при этом, чего именно следует опасаться. Наверняка еще какое-то время положение будет оставаться достаточно шатким. В конце концов, у Эмили или у Харриет могут не выдержать нервы. Но если даже и так, что от этого изменится? Все они угодили в ловушку, из которой им не выбраться, так зачем причинять себе и друг другу лишние страдания; и слава богу, что все они чуть ли не с самого начала это поняли. Да, если угодно, они попали в ловушку собственного правдолюбия и терпимости, и, значит, им всем лучше отказаться от бесплодной войны, которая не сулит никому из них ничего хорошего.

Самой гнетущей мыслью, от которой он упорно старался отделаться, был Дейвид. Чем бы там ни кончилось, куда бы потом ни вывернуло, но ущерб, говорил себе Блейз, уже нанесен, и все равно сейчас уже ничего нельзя исправить. Харриет наверняка что-нибудь придумает, она сумеет все наладить, но это потом. Блейз чувствовал себя смиренным, пустым, по выражению Эмили, прозрачным чуть ли не насквозь — и никак не мог избавиться от мысли, что рано или поздно Дейвиду все равно придется его простить. Возрожденная невинность Блейза словно бы перекрывала его вину. Временами он чувствовал себя как христианин перед крестом, на котором совершается распятие. Ясно, что Дейвида более всего отвращает обман, сам факт преступления, совершенного отцом, а не то, что отец его обратился наконец к правде. И ясно, что само существование Эмили и Люки и то, что им с матерью придется теперь это существование терпеть, больно задевает Дейвида. Но ведь из этого не следует, что он никогда не простит своего отца. Простит, вынужден будет простить. Ведь разглядывал же он вместе с Люкой его дурацкую жабу. Блейз понимал, хоть и старался об этом не думать, что его отношения с Дейвидом неминуемо изменятся, уже изменились, — но все равно, снова и снова убеждал он себя, сын в конце концов помилует его — и связь между ними не прервется.

Не было полной определенности и в других вопросах. Конечно, о каких-то прогнозах на будущее говорить пока не имело смысла, но вопросы были такие серьезные, что не задавать их себе он не мог. А что, если Харриет и Эмили и впрямь собрались «подружиться»? Неужели Харриет и это сможет вынести? В глубине души Блейз надеялся, что не сможет. Ему очень не хотелось, чтобы две его женщины общались между собой, оказывая друг на друга ненужное воздействие; к тому же он был почти уверен, что когда их своеобразный медовый месяц закончится, они и сами не захотят больше встречаться. Жить двумя отдельными домами — как раньше, только невинно, — так будет гораздо лучше. Пройдет ли у Харриет неуемное желание посвящать всех в свои семейные проблемы? Да и надо ли всех посвящать? Конечно, чувство долга вещь совершенно необходимая, и Блейз сознавал, что оно снова начинает играть в его жизни очень важную роль, — однако он не собирался во имя долга жертвовать собой. Обдумав ситуацию со всех сторон, он все же склонялся к мысли, что не стоит кричать о своих делах на каждом перекрестке. Какой смысл предавать огласке вещи, истинного значения которых все равно никто не поймет? В конце концов, ему, Блейзу, понадобилось много мужества, чтобы решиться, и неужели он не заслужил права на более или менее спокойную частную жизнь? Ведь теперь уже можно считать, что все его грехи — дело прошлое?

Шагая по тротуару в этом возбужденно-приподнятом настроении, он сначала машинально отметил, что в окружающем мире что-то неприятно изменилось, и лишь через несколько секунд понял, что именно. На другой стороне улицы мелькнули очочки Пинн. Радостно улыбаясь ему, Пинн уже переходила через улицу.

— Прими мои поздравления!

— Мм-м… спасибо, — сказал Блейз.

— Ну что, порядок на обоих фронтах?

— Да.

— Эмили была великолепна, правда?

— Правда.

— Мне не терпится взглянуть на Харриет.

— Д-да, конечно.

— Такое чувство, будто у меня давно были родственники, по слухам милые и порядочные люди, и вот наконец выпал случай с ними познакомиться.

— Да.

— Ты должен устроить вечеринку.

— Мм-м…

— Ты просто счастливчик, ты это знаешь?

— Знаю.

— Все счастливы, полный хэппи-энд. — Да.

— И, вероятно, ты теперь будешь чаще здесь бывать?

— Надеюсь.

— Да, наверное, я буду тебе мешать.

— Пожалуйста, не чувствуй себя…

— Ничего не поделаешь, я уже чувствую. И собираюсь в ближайшее время съехать от Эмили. Честно говоря, я подумываю о том, не купить ли мне собственную квартирку. Кстати, ты не мог бы одолжить мне на это немного денег?

Блейз взглянул на Пинн. Ее круглое веснушчатое лицо сияло благожелательной улыбкой. Кажется, это угроза? — подумал он.

— Ты ведь знаешь, у меня нет свободных денег.

— Ничего, мне немного надо. Во всяком случае, подумай об этом. А я, когда подыщу себе что-нибудь конкретное, непременно дам тебе знать. Ну пока!

Она ничего не может мне сделать, думал Блейз. Или может? Нет, теперь уже не может. Но все-таки на душе у него было очень скверно.

* * *

— Что это за толстяк, с которым я столкнулась в дверях? — спросила Эмили.

Они с Харриет сидели в шезлонгах на террасе и пили чай. Эмили была в джемпере и брюках, но под джемпером у нее сегодня была чистая блузка, а на шее шелковый шарфик, красный с черным. Харриет была в очередном своем «викторианском» платье, на сей раз батистовом, в мелкий цветочек. Солнце стояло еще высоко, и лужайка перед домом была залита ровным горячим светом. На темном самшитовом фоне живой изгороди люминесцировала ярко-розовая роза. Эмили все время озиралась, разглядывала то лужайку, то дом, то Харриет. Пока все идет спокойно, думала Харриет; только в первые минуты ей было немного не по себе.

— Это профессор Эдгар Демарней — друг Монти Смолла и мой друг.

— Он ушел, потому что знал, кто я такая? Не хотел со мной встречаться?

— Просто ему пора было уходить.

На самом деле Эмили угадала правильно: и знал, и не хотел. Эдгар, явившийся сегодня после обеда, чуть не плакал от возмущения и от обиды за Харриет. Со своей стороны Харриет, несмотря на внешнее спокойствие, была рада встретить сочувствие. Хоть Блейз и твердил без конца, как он благодарен, иногда ей все-таки казалось, что он слишком уж быстро принял ее великодушие как должное.

— У вас есть друзья-мужчины? — спросила Эмили.

— Да, конечно, у меня много друзей, и мужчины тоже.

— А у меня нет друзей, — сказала Эмили. — Один только Блейз, больше никого, и так всю мою сознательную жизнь. Я просто срослась с Блейзом.

— Я тоже…

— Да, но замужняя женщина все-таки чувствует себя гораздо свободнее. Я ведь даже ходить никуда не могла, Блейз жутко ревновал. Одно дело законное супружество, а когда люди живут просто так, опасности чудятся со всех сторон.

— Но ведь Блейз знал, что вы его не бросите?

— Как мило вы это сказали. Он знал, что я завязла по уши в дерьме, — да, это он знал. И потом, у меня же денег не было. Мне вон зубы надо лечить, он и то не раскошеливается.

— Насчет ваших зубов…

— Нет, — твердо сказала Эмили. — Всему есть предел. Я не о зубах сюда пришла говорить.

— Но у вас же, наверное, были друзья на работе? Вы ведь работали одно время в школе?

— Ну что вы, кто будет дружить с матерью-одиночкой! Все смотрели на меня как на пустое место, даже девицы на уроках издевались кто во что горазд. Особенно одна там была — такая сучка.

— Ах, зачем же они так!..

— И Блейзу ни на что не пожалуешься. Только я открою рот, он тут же начинает злиться. У него, видите ли, и без меня забот хватает.

— Да, нелегко вам пришлось…

— А на мою работу ему вообще было плевать. Он вообще не верил, что я способна делать какую-то работу. И был прав, как оказалось.

— Насчет меня он тоже не верил, что у меня что-то получится в живописи.

— Мужчины нас презирают. Женщина для них личная собственность, больше ничего. И Блейз такой же, сочувствия ни на грош. Даже в конце месяца, когда мне смотреть ни на что не хочется, так паршиво себя чувствую, — он знать ничего не желает. И с вами так же?

— Н-ну…

— Блейз так доволен, что мы его простили, — смотреть противно. А мы, кажется, и правда его простили, да? Хотя будь моя воля, я бы ему такое устроила! Эта его самодовольная усмешечка вмиг бы сползла.

— Вы были к нему очень добры, — сказала Харриет. — И ко мне тоже.

— Фу, какие глупости!

— Нет-нет, я правда так считаю. Ну, конечно, вам… вы…

— Падшая женщина?

— Да нет же! Я имела в виду, что вам пришлось много всего перенести, и не было уверенности… Но хочется, чтобы теперь вы наконец могли поднять голову выше и…

— Спасибо, конечно, только с головой у меня и так все в порядке. Когда я увижу вашего сына? На фотокарточке он просто кинозвезда.

— Надеюсь, что скоро… — Харриет вспомнилось лицо Дейвида, несчастное и неумолимое. Она даже не стала уговаривать его остаться сегодня дома, не стала объяснять, как для нее важно, чтобы он хотя бы поздоровался с Эмили, — сейчас это было бесполезно. Немыслимое, с точки зрения всех окружающих мужчин, «радушие» Харриет по отношению к Эмили объяснялось не одной только душевной добротой, как в случае с Люкой. Ей просто необходимо было сделать все возможное, чтобы осознать реальность Эмили. Верить в ее существование лишь наполовину было бы слишком мучительно — как жить наполовину в счастливом прошлом, которого не только уже нет, но, как выяснилось, никогда и не было. Харриет, с ее здоровым реализмом и здоровой душевной организацией, требовалось видеть и осознавать полную картину случившегося, ей требовалось как бы переварить Эмили всю целиком, узнать самое худшее — и убедиться в том, она способна это худшее снести. Иметь при этом на своей стороне Дейвида было бы очень кстати. С другой стороны, Дейвид принадлежал к числу вещей, которые Харриет намеревалась показать Эмили.

Эмили будто читала ее мысли.

— У вас здесь хорошо, — сказала она.

— Правда? Вам нравится?

— И такая славная подстриженная лужайка. Вы с Блейзом, наверное, никогда не ругаетесь?

— В общем-то нет…

— Еще бы, с чего вам ругаться. Жила бы я в таком доме и был бы у меня такой нормальный умный ангелоподобный сын, я бы радовалась не переставая.

— У вас прекрасный мальчик.

— У меня никогда не было настоящего дома. Был сначала отчим-негодяй. Потом Блейз, который мало чем лучше. О Господи.

— Мне очень жаль, поверьте…

— Сколько у вас тут собак. Куда вам столько? Когда я пришла, одна так на меня рычала.

На лужайке перед террасой расположилось обычное собачье собрание: языки вывешены, в ответ на внимание хозяйки несколько черных хвостов слабо шевельнулось.

— Они не кусаются. Люка так замечательно с ними играет. Он очень любит животных.

— Надо же, паршивец, что придумал: в школе у них выходной! Детей лупить надо за вранье, тогда, может, будет толк. Но Блейзу до этого дела нет.

— Но Люка такой…

— Какой есть. Безотцовщина есть безотцовщина.

— Так вы согласны перевести его в другую школу?

— Да, конечно. Поздновато, правда, поезд уже ушел. Теперь он уже никогда не выправится, не станет нормальным человеком, никогда ничему не научится. Годам к двенадцати у него наверняка проявится какая-нибудь умственная отсталость. Что поделаешь, ему ведь с детства приходилось нести непосильное бремя — знать, что Блейз мне не настоящий муж, удивляться, куда это папочка все время исчезает. А когда папочка появлялся — еще хуже, вечные скандалы с истериками. У него, наверное, все душевные силы уходили на то, чтобы разобраться в этом безумии. Иногда я чувствую, что он всех нас ненавидит — меня, Блейза, всех. Да, у моего сына было кошмарное детство. Как и у меня. Вероятно, такие вещи передаются по наследству.

— Ну зачем вы так! Мне кажется, что он очень умный ребенок — тонкий, восприимчивый…

— Это он вам просто подыгрывает. Он у нас вообще мастер притворяться. К шести годам детская душа уже сформировалась, и потом уже ничего не исправишь. Вам следовало бы знать такие вещи — как-никак, муж психолог. Так что, Блейз решил забросить свою трюкотерапию и податься в медицину? Я правильно поняла?

— Да. — По настоянию Харриет Блейз наконец открыл Эмили свои планы. До сих пор, по его словам, он не собирался ей ничего говорить, но теперь признал, что сказать, конечно, надо. И хорошо, пусть Эмили узнает: теперь Эмили должна знать все. — Раньше он не хотел вам говорить, потому что… — ну, вы понимаете, с этим связаны финансовые вопросы, и…

— План, конечно, превосходный, по что нам с Люкой прикажете кушать?

— У вас не будет меньше денег, — поспешно возразила Харриет. — Наоборот, у вас их будет больше. И Люка обязательно пойдет в новую школу. Если постараться, мы вполне можем все это осилить. Понимаете, Дейвид ведь скоро уже будет учиться в колледже, Блейз, возможно, получит субсидию, в конце концов, мы можем продать дом…

— Вы хотите продать дом, чтобы Люка ходил в хорошую школу?! Вы шутите. Да, миссис Флегма, таких, как вы, просто не бывает. Миссис Флегма — это мы с Блейзом вас так называли. Кажется, вам это очень подходит. Одного не пойму: вам-то это зачем? Чего ради?

— Хотя бы ради того, чтобы помочь Блейзу. Но, может, нам и не придется ничего продавать. Мы можем занять деньги у Монти, у Эдгара…

— Кто это «мы»?

— Ну, все мы — вы, я, Блейз.

— Меня можете вычеркнуть. Мне вообще вся эта затея с медициной не слишком нравится.

— Думаю, нам надо как-то поднатужиться всем вместе и…

— Мне надоело тужиться. И потом, по-моему, мы с вами сидим в разных лодках.

— Блейзу нужно какое-нибудь трудное и по-настоящему интеллектуальное занятие. Он утратил веру в свои психологические теории. Его работа кажется ему теперь чересчур легкой и несерьезной. У него назрела потребность…

— Блейз, Блейз, кругом один только Блейз! Его потребности, его теории, его планы! Может, хватит? Он столько лет нам обеим морочил голову, всю жизнь загубил, и мы же еще должны учить его на доктора? А как насчет моих потребностей? У меня, между прочим, тоже имеется кое-какой интеллект.

— Моя жизнь не загублена — сказала Харриет. — Да и ваша тоже. Ничего, мы постараемся, все как-нибудь наладится…

— Как? По волшебству, что ли? Не знаю, у вас, может, что и получится. Вы такая добрая, такая замечательная, просто волшебница.

— Люка сказал мне то же самое, — с улыбкой заметила Харриет. Некоторое время синие глаза собеседницы разглядывали ее с почти исследовательским интересом.

— Знаете, — сказала наконец Эмили. — Блейз говорил мне, что вы старая толстая уродина. Не принимайте близко к сердцу. Он просто хотел меня подбодрить, вот и выдумывал что попало. Он и вам, наверное, говорил, что я самая обычная лондонская шлюшка.

— Он всегда высказывался о вас в самом уважительном тоне.

— Угу. Хотелось бы верить. Ну вот, вы уже сердитесь. Сердились бы лучше на него, а не на меня.

— Я не сержусь.

— Нет, сердитесь. Ничего, может, вам еще доведется узнать своего драгоценного Блейза получше. Знаете, у него ведь на самом деле презабавные вкусы. И у меня, кстати сказать, тоже. Представляю, какую комедию он ломал раньше перед вами!..

— Не понимаю, о чем вы?

— Ни о чем, неважно. Так Люка вам сказал, что вы волшебница? А со мной молчит, всегда молчит, ни слова от него не дождешься… — Ярко-синие глаза наполнились вдруг горячими злыми слезами. — А, черт, опять!..

* * *

Слезы скоро просохли, и Харриет проводила свою гостью. Обеим одновременно стало ясно, что все, хватит, пора расходиться. Харриет хоть и не расплакалась, но сил у нее не осталось совсем. Сейчас ей как никогда нужен был Блейз, его большое родное мужественное лицо, с которого в последнее время почти не сходило трогательное выражение робости. Хотелось ткнуться лицом ему в грудь, вдохнуть в себя его запах, и чтобы он крепко-крепко прижал ее к себе. Она теперь постоянно испытывала почти физическое беспокойство за Блейза, как когда-то за маленького Дейвида. Будь ее воля, она бы все время держала его возле себя, не отпускала бы ни на шаг. Но как раз теперь она как никогда обязана была мириться с его отсутствием. Сегодня, например, он нарочно отправился в библиотеку, чтобы Харриет и Эмили могли встретиться и поговорить наедине. Для этого ему даже пришлось отменить доктора Эйнзли и миссис Листер. А в будущем ему придется уделять больше времени Эмили: Харриет сама на этом настояла. Она очень подробно (к немалой досаде Блейза) расспросила его о том, как часто он бывал в Патни и сколько времени обычно там проводил. В результате расспросов выяснилось, что Блейз заезжал к Эмили лишь изредка в обеденные часы, да иногда заглядывал вечером, перед тем, как ехать к Магнусу Боулзу (и то лишь потому, что Магнус тоже живет на южном берегу Темзы). Харриет заявила, что так не годится, этого слишком мало. Блейз должен чаще общаться с Люкой, а для этого ему придется иногда, в субботу или в воскресенье, проводить у Эмили целый день. На вопросы Блейз отвечал довольно расплывчато, но в целом со всем согласился. Выходило, что именно теперь, когда Блейз ей так нужен, он станет меньше бывать дома. Жаль, но ничего не поделаешь.

Харриет никогда не имела привычки копаться в себе, это было ей не свойственно, да и не нужно. В ее жизни все всегда складывалось правильно, определенно, а главное, само собой. В юности, еще до Блейза, она влюблялась пару раз, но все это было совершенно несерьезно, ей даже задумываться ни о чем не пришлось, не то что решать. Сама она переживала свои полудетские романы как легкие приступы гриппа, вовсе не пытаясь анализировать их природу. Она не только жила по строго расписанным правилам, руководствуясь чувством долга, ей еще и необыкновенно везло, поэтому за все время у нее ни разу не возникало потребности «разобраться в себе». Ее внимание всегда было направлено на окружающий мир, а не внутрь себя. Теперь же она с изумлением обнаружила в своей душе путаницу неведомых ей прежде страстей. Со времени своей первой встречи с Эмили она уже сильно переменилась и все еще продолжала меняться с пугающей быстротой. Впервые в жизни Харриет понятия не имела, как она сама поведет себя дальше и что при этом будет чувствовать. Единственное, что осталось ясным и неизменным — и что, вероятно, служило ей точкой опоры в эти нелегкие дни, — было простое и понятное чувство долга по отношению к мужу. Она должна поддержать Блейза, должна помочь ему освободиться от лжи и принять единственно правильное решение. Заставить его бросить любовницу с маленьким ребенком, которую он содержал много лет, — нет, о таком Харриет даже помыслить не могла. Она клялась перед алтарем быть верной своему супругу во всех испытаниях, и она была ему верна. Конечно, такого испытания Харриет не ждала, — ну так что ж. Если бы он ослеп, она бы стала его глазами, если бы не мог самостоятельно передвигаться, она толкала бы инвалидную коляску — она, никто другой.

Кое-что, правда, утешало и поддерживало Харриет в выпавшем ей испытании. Это кое-что было облегчение Блейза, такое огромное и почти материальное, что Харриет иногда чуть ли не осязала его. Харриет сказала Монти чистую правду, ей действительно важно было сознавать, что она может дать любимому человеку что-то очень ему необходимое, может помочь ему и даже спасти. Точно так же она чувствовала, что может помочь Эмили, хотя очень скоро стало ясно, что вряд ли это будет так легко, как виделось вначале. То, что она способна говорить с любовницей своего мужа хотя бы внешне спокойно, без сцен и причитаний, было неожиданностью для самой Харриет. Во время своей первой, поразительно благопристойной встречи с Эмили Харриет не только сама вела себя с достоинством, но вынудила Эмили вести себя точно так же и, когда ей это удалось, впала в несколько экзальтированное состояние, чем-то напоминающее состояние влюбленности; не удивительно, что она и интерпретировала его как влюбленность. Получалось, что в своем бесконечном всепрощении она как бы «возлюбила» Эмили. Однако это первое впечатление уже начало видоизменяться. Из абстрактного, бесполого и безличного «испытания» Эмили постепенно превращалась в конкретную молодую женщину, с весьма характерным голосом и манерой выражаться. «Обычная лондонская шлюшка» — у Харриет язык бы не повернулся такое выговорить, но слово, оброненное Эмили о самой себе, вызвало в благовоспитанной душе Харриет непрошеные ассоциации. Разумеется, она ни за что бы в этом не призналась, но покоробившая ее «шлюшка» сыграла свою роль. Что подумал бы отец? — невольно спрашивала она себя. Что подумает Эйдриан?

Насчет «гласности» она тоже была уже не совсем уверена. Вначале ей казалось, что все ясно, они должны жить открыто; только так Блейз сумеет вернуться на путь правды — праведный путь, — а это, казалось ей вначале, и есть самое главное. К тому же, упразднение тайны должно было помочь Харриет решить еще одну очень важную задачу, а именно «переварить» Эмили Макхью. Ведь даже сейчас некий налет секретности все еще придавал Эмили загадочную власть. Словом, соображений тут было много, в том числе и очень расплывчатых; некоторые скоро отпали. Приходилось учитывать интересы Дейвида, Блейзовых пациентов, наконец, самого Блейза, который хоть и не решался пока открыто протестовать, но был явно не в восторге от обещанных саморазоблачений. И вообще, как все это будет выглядеть со стороны? Сможет ли она внятно объяснить своим ближним, в чем состоит ее замысел искупления? Харриет ясно представляла себе, как огорчится Эйдриан, как он будет мучиться и не находить от смущения слов. Блейз и раньше не слишком ему нравился. В целом будущее вырисовывалось пока весьма туманно. Даже решенный, казалось бы, вопрос с учебой Блейза опять выглядел спорным, хоть Харриет и не терпелось поскорее сообщить Эмили об их с Блейзом общих планах. Блейз, все еще пребывавший в эйфории по поводу своей новообретенной невинности, кажется, не очень сознавал, что планы эти касаются его собственной жизни; и снова Харриет с беспокойством понимала, что все зависит только от нее. Между тем, при всей решительности, с которой она высказалась насчет продажи дома, именно сейчас она была готова к такому обороту меньше всего. Во-первых, Худхаус, как и следовало ожидать, произвел должное впечатление на Эмили. Во-вторых, он, как и всегда, оставался для Харриет крепостью и оплотом, символом ее нерушимой связи с мужем и сыном. Глупо было бы решать такие серьезные вопросы в спешке, гораздо разумнее выждать какое-то время и посмотреть, как все обернется. Да и ради чего такие жертвы? Эмили ей не подруга, а будь на то ее воля, Харриет вообще предпочла бы держаться от этой особы подальше.

Когда, осушив слезы, Эмили собралась уходить, Харриет, неожиданно для себя самой, пригласила ее заглянуть в субботу, часам к шести.

— И обязательно возьмите с собой свою подругу, Констанс Пинн, — сказала она.

Это имя она несколько раз слышала от Блейза, он говорил, что Пинн живет в квартире у Эмили. Харриет, конечно, понимала, что подруга и дуэнья — разные вещи, но все же мысль о том, что в квартире постоянно находится другая женщина, приносила ей некоторое утешение. Сейчас она не то чтобы хотела убедиться в самом существовании мисс Пинн (она в нем не сомневалась), ей просто нужно было держать в руках все нити: самой все решать и устраивать, одобрять или не одобрять — диктовать правила игры. Лишь полное осознание всего происходящего могло дать ей ощущение реальности — и вообще, думала она про себя, так спокойнее.

— Кстати, я приглашу Монтегью Смолла, думаю, вам понравится это знакомство, — добавила она. — Возможно, и Дейвид будет дома.

Монти Смолла Харриет собиралась пригласить для того, чтобы он как следует присмотрелся к Эмили и чтобы потом с ним можно было ее обсудить. Также она очень надеялась уговорить Дейвида показаться гостям — хоть на минутку, ради нее. Но на самом деле Харриет все яснее видела, что центральной и самой важной фигурой во всем этом является Люка.

Именно из-за Люки Блейз столько лет выполнял свой долг и поддерживал отношения с Эмили. Не будь Люки, не было бы никакого долга и, по всей видимости, никаких отношений. Но и это было не главное. Трепеща и замирая от страха, Харриет все яснее понимала, что она влюбилась. Как все по-настоящему влюбленные, она пыталась уже манипулировать будущим. Дейвид не может не принять Эмили, потому что не может не принять Люку. Сердце Харриет переполняло острое, непреодолимое желание. Она понимала, что должна скрывать это свое желание даже от Блейза, что для достижения своей цели ей придется быть упорной, терпеливой и изобретательной. Ее целью был Люка.

* * *

Было субботнее утро. Сегодня Дейвид ушел из дома рано. В последнее время завтраки в Худхаусе как-то сами собой сошли на нет, их просто не было. Кухня — сердце Худхауса — пребывала в беспорядке. Чашки свисали со своих крючков как неприкаянные или вообще стояли где попало. Все поверхности были завалены горами каких-то бесприютных предметов. Старый буфет казался темным от грязи, а не от времени, стол был вторую неделю покрыт одной и той же скатертью. Мать ничего не ела, даже не садилась. С горящими от возбуждения глазами она, как подавальщица, стояла у отца за спиной, и тот, поедая свою яичницу с ветчиной, вынужден был постоянно озираться и посылать ей глуповатые улыбки. Дейвид есть не мог, но отпил кофе из чашки и даже повозил вилкой по тарелке — только бы обошлось без материнских уговоров. После завтрака он тихонько выскользнул на улицу и сразу же за калиткой побежал — скорее прочь.

Накануне вечером был очередной разговор с матерью. Сначала, когда она к нему вошла, он боялся, что, начав говорить, она не выдержит и расплачется. Рисовалось даже, как она, сотрясаемая рыданиями, бросается к нему на грудь, а он обнимает ее, при этом сурово глядя через ее плечо на отца. В тот момент воображаемая картинка произвела на Дейвида отталкивающее впечатление, но после разговора она уже казалась ему символом утешения — увы, недостижимого. Хуже всего была железная воля матери, от которой лицо отца становилось счастливо-униженным и покрывалось красными пятнами. Скандал с криками и руганью — и тот выглядел бы пристойнее. Ее мужественная, чудовищная, отвратительная терпимость, кроме всего прочего, казалась Дейвиду залогом того, что этот кошмар будет тянуться и тянуться. В тот первый вечер, когда мать обрушила на него новость, у него, конечно, возникло ужасное чувство, будто все разлетелось вдребезги, но хотя бы оставалась надежда, что осколки скоро уберут. Видимо, отца «застукали», думал он, теперь ему волей-неволей придется кончать с этой мерзостью, с двойной жизнью. Но ужас, как выяснилось, состоял в том, что двойная жизнь как была, так и осталась.

Этой ночью Дейвиду снилась русалка с лицом матери, в руке она держала живую рыбу. Мать сначала ласково поглаживала рыбу, потом, пристально глядя на Дейвида, начала сдавливать ее рукой, будто выжимая сок. «Пусти, ей же больно», — силился сказать Дейвид, но не мог произнести ни звука, лишь умоляюще тянул к ней руки. Вместо рыбы из-под материнских пальцев уже выползало тошнотворное месиво. Дейвид попытался кричать — застонал и наконец проснулся. Поняв, что находится в собственной спальне, он в первую секунду почувствовал облегчение, но потом сразу все вспомнилось. Он включил свет. На тумбочке рядом с кроватью лежали швейцарский складной ножик, компас, зуб касатки (дядя Эйдриан привез его Дейвиду из Сингапура), гладкий пестрый камешек из шотландского горного ручья, пенни с изображением короля Георга и крошечный плюшевый мишка по имени Уилсон, которого, просыпаясь, Дейвид всегда прятал до вечера в надежное место. Неожиданно размахнувшись, он смел свои сокровища на пол — и тут же осознал в наступившей тишине, что никогда больше не положит их перед сном у своего изголовья.

Лежа без сна, он вспоминал, как мать, с теми же горящими глазами и с той же ужасной решимостью в лице, пришла вчера поздно вечером к нему в комнату и села на кровать. Глядя на него смущенно и одновременно умоляюще, она объясняла, что выхода у них нет и что иначе никак нельзя. Отец не может бросить эту женщину с ребенком. Он должен обеспечивать их, должен ходить к ним в гости, он ведь не может делать вид, что их нет. А раз они есть — в папиной жизни, да и в нашей тоже, — тогда, может, лучше помочь им и пожалеть, вместо того чтобы считать их подлыми врагами? «Понимаешь, — говорила она, — они просто очень несчастные… как арестанты… как беженцы», — никак не могла подобрать нужные слова, чтобы он понял невыносимость ее положения — и смягчился.

Между тем Дейвид прекрасно все понимал, хотя и не показывал этого. Он ясно видел, как отчаянно его мать пытается овладеть ситуацией, подчинить ее себе. Раз отцу по-прежнему нужна эта женщина, раз он заботится о ней — пусть лучше заботится с ведома жены и по ее настоянию. Подобно морской твари, изучающей незнакомое дно, Харриет упорно протягивала щупальца во все стороны, пытаясь понять и объять все, что только можно; и, судя по выражению покорности, которое Дейвид постоянно теперь видел в отцовских глазах, пока ей это удавалось. Дейвид даже не пытался объяснять ей, насколько ему все это противно. Эти чужие люди были для него — осквернители, враги: воспринимать их иначе он просто не мог. Из-за них жизнь его лишилась радости и вообще всякого смысла. Он ненавидел их, ненавидел эту возню, устроенную родителями, — только бы поскорее простить друг друга, только бы приспособиться как-нибудь, только бы выжить. Ненависть душила его.

Тогда же, глядя на мать, которая почему-то казалась ему теперь похожей на актрису, он понял еще кое-что — и это было страшнее всего. Ей нужен этот мальчишка, этот его кошмарный единокровный братец. Она собралась выделить ему отдельную комнату в доме, чтобы он держал там свои вещи и чтобы мог оставаться на ночь — Люка, этот гаденыш с жабой в кармане, посягающий на самое родное и неприкосновенное, что есть у Дейвида, его дом. Она будет каждый вечер заходить в комнату Люки, будет целовать его перед сном. Даже сейчас ее прямо-таки распирало от нежности, которую она старательно пыталась скрыть от Дейвида, — но он видел, он-то видел, какое странное, тайное утешение нашла для себя его страдающая мать. Она всегда хотела второго ребенка. Временами ее всеобъемлющая, нацеленная на него одного любовь даже казалась Дейвиду обременительной. Но и досадливо отталкивая ее от себя, он ни на секунду не терял уверенности в том, что она все время думает о нем, что он — цель и главное содержание ее жизни; эта уверенность была для него источником надежности и покоя. Вчера, глядя в ее умоляющее, умалчивающее, лживое насквозь лицо, он понял: все так называемые неприятности той, прежней жизни — все это были сущие пустяки, сетования скучающего небожителя. Теперь все кругом изменилось, будто чья-то злая воля грубо низвергла его с небес.

Дейвид перешел с бега на быстрый шаг. Изменилось все, весь мир, даже любимый, привычный с детства маршрут был другой, хотя все тот же — по тенистой улице, мимо больших кирпичных домов с их длинными лужайками и старыми деревьями, вдоль каменной стены парка и дальше по тропинке, где начинается настоящая природа, пусть не дикая, но настоящая — земли фермеров, где на склонах зеленого горбатого холма пасутся черно-белые коровы. За холмом — исполинская, неестественно-бурая на фоне окружающей зелени насыпь строящейся автострады; вот впереди уже показался маленький ее кусочек. Блейз и Харриет так сокрушались по поводу этого строительства, подписывали какие-то страстные петиции, требовали, чтобы автостраду прокладывали севернее или южнее их мирной долины, но Дейвиду она даже нравилась — во всяком случае, он ее принял. Она выросла на его глазах — от нескольких рабочих с флажками, которые сновали между деревьями и что-то мерили, до махины, вознесшейся над путаницей проселочных дорог и боярышниковых изгородей, такой нелепой рядом с округлыми холмами и черно-белыми коровами, устремленной вдаль, сверкающей на солнце белизной бетонного покрытия, почти уже законченной, но все еще громоздкой и безмолвной, как заброшенный монумент посреди мирного сельского пейзажа.

По-прежнему не сбавляя шага, Дейвид подходил уже к краю насыпи. В последнее время это место особенно поражало его резкостью и неожиданностью перехода: бурая раскуроченная земля, стекающая сверху вниз волнами, как лава из кратера вулкана, как причудливо закаменевшее море, — и обычный луг с обычной травой, по которому Дейвид бродил, когда не было еще никакой автострады и никакой насыпи. В той мирной жизни он искал на лугу грибы, а над его головой плыли золотые осенние туманы. Впрочем, застывшее вулканическое море теперь уже не выглядело совершенно инородным, оно как будто начало врастать в окружающий ландшафт; его окаменевшие волны были, если присмотреться, не совсем бурыми, кое-где уже пробивались клочки травы, и белые маргаритки, и красные маки, и кустики очного цвета, усыпанные красными и желтыми звездочками, и небесно-голубые первоцветы. Знакомый ручеек изливался из проложенной под насыпью трубы с таким мирным журчаньем, будто ничего странного с ним не произошло и будто он протекал по этой трубе всю свою жизнь. Дейвид машинально наклонился к трубе, чтобы крикнуть в один конец и послушать эхо, но тотчас понял, что счастливое время, когда он мог просто так подойти к трубе и крикнуть, ушло навсегда. Он начал карабкаться по насыпи. В конце концов, я же еще не взрослый, думал он, хватаясь за бурые слежавшиеся комья, я тоже ребенок — зачем они так со мной?..

Наверху на дорожном полотне никого не было, лишь вдалеке несколько грузовиков и человеческие фигурки возле них напоминали о том, что бетонная громада неуклонно ползет вперед, что скоро, воссоединившись со своей второй половиной, она превратится в важнейшую артерию Новой Британии, и тишина уйдет навсегда из этой мирной долины. Последние дни тишины. Дейвид вышел на середину дороги и лег на спину. Солнце слепило глаза, в голубом необозримом небе расплывались следы беззвучных самолетов. Сквозь тонкую ткань рубашки от прогретого бетона разлилось привычное тепло, и одновременно — почти автоматически, как с трубой, в которую уже нельзя было крикнуть, — чувство безвозвратно утраченного счастья. И — почти сразу и почти так же автоматически — еще одно чувство: острое, мучительное физическое желание, будто безжалостная ласкающая рука простерлась к нему с самого неба, дразня и тираня.

Весь его мир изгажен и отравлен. Весь до мелочей, окончательно и безвозвратно. Даже эти холмы. Даже коровы, и птицы, и цветы. И бежать некуда. Загублены навек ни в чем не повинные жабы. Мать сказала: ах, как Люка любит животных, он скоро изучит все луга и леса в округе. Как все это вынести? — спрашивал себя Дейвид. Да и можно ли вынести такое в одиночку? Статус единственного ребенка — еще недавно предмет его праздного недовольства — был на самом деле основой всей его жизни. Он сам, его отец и мать были неотделимы друг от друга и составляли некое триединое целое, внутри которого постоянно циркулировал животворный поток любви. Этот поток существовал для него всегда — даже в последнее время, когда Дейвид замкнулся и почти перестал разговаривать с родителями, он по-прежнему чувствовал себя неуязвимым центром их любви. И вдруг выяснилось, что никакого единого целого больше нет. Вместо родных лиц на Дейвида смотрели пугающе незнакомые маски с застывшими гримасами вины, униженной покорности, лживого сострадания, подлой предательской нежности и постыдной тайны. Отец, которым Дейвид, при всей своей внешней суровости, безоговорочно восхищался, которого считал оплотом надежности, оказался вдруг жалким, маленьким и виноватым; его застукали — он жалобно просит прощения, а сам тем временем преспокойно продолжает грешить. Они не догадываются, что я все, все чувствую, говорил себе Дейвид, не догадываются, как я сложен, они меня не понимают, думают, что для меня все нужно упрощать. Если бы можно было увезти мать подальше отсюда, чтобы никогда больше не видеть и не слышать ничего этого. Но невозможно, машина набрала ход и уже не остановится, и никто, ни один человек никогда не узнает, каков он, Дейвид, на самом деле и как глубоко он страдает.

Загрузка...