Милая, прости… мне жаль, что так вышло…»
Монти медленно и внимательно дочитал блейзовы излияния до конца и поднял глаза. В первую же секунду, как только Харриет вошла, он понял, что она на грани истерики, а сейчас разглядел следы слез. И все-таки она не производила впечатления женщины, обезумевшей от горя.
— Ну, что ты обо всем этом думаешь? — спросила Харриет.
Она задала ему этот вопрос совершенно спокойным тоном, и Монти вдруг ощутил, что между ними существует некое подобие близости; от этого ему сразу стало гораздо легче. Пожалуй, в качестве успокоительного горести Харриет действовали на него гораздо эффективнее, чем мировые катаклизмы из телевизионных новостей.
— Он все это серьезно? — осторожно спросил Монти.
— Разумеется, серьезно.
— Я хочу сказать, он не прибежит через день-другой обратно к тебе? Мол, прости, это была ошибка? Я что-то сомневаюсь, что он долго без тебя протянет.
— Не прибежит, ему сейчас некогда. У них опять любовь. И ему надо вешать занавески в новой квартире.
Монти изумленно смотрел в ее строгое, сдержанное лицо — и не узнавал его. Интересно, сколько еще сюрпризов намерена преподнести ему эта замечательная женщина? Перед ним стояла как будто не сама Харриет, а ее дальняя родственница: черты те же, но выражение лица совсем другое, незнакомое.
— Он сейчас рад-радехонек, — сказала Харриет. — Все, отделался наконец. Скинул с себя тяжкое бремя. Теперь полная свобода.
— Но он же говорил, что уже не любит ее.
— Врал. Или ошибался. А может, она просто заставила его выбирать. В общем, неважно — главное, что в конце концов это случилось. Он выбрал.
Глядя на эту новую Харриет, осунувшуюся и прекрасную, Монти поймал себя на том, что уже не пытается искать в ее горе утешение для себя. Переменив тон, он спросил:
— Так что ты собираешься делать?
— Не знаю пока, — сказала Харриет.
— В Патни не поедешь? Возможно, они еще там.
— Я думала об этом, — сказала Харриет. — Письмо пришло примерно час назад, и мне как-то сразу подумалось: взять бы сейчас такси, поехать туда и устроить им… ну, что-нибудь устроить. А потом я решила — зачем? Все стало как-то… безразлично.
Да, это видно, подумал Монти. Знала бы ты, как это безразличие тебе идет.
— Ну, это ненадолго, — сказал он. — Ты просто еще не совсем понимаешь, что произошло. Потом поймешь. Когда начнется отдача.
— Да, вероятно. Но я уже могу думать. И уже успела кое-что для себя решить.
— И что ты решила?
— Это письмо, — сказала Харриет, — просто мерзость. Оно написано злым, безнравственным человеком.
— В этой безнравственности нет ничего нового, — сказал Монти. — Он, может, и сам бы хотел из нее выпутаться, да никак. А насчет того, что надо быть справедливым, — согласись, в его рассуждениях есть здравое зерно.
— Возможно. Но все-таки от безнравственности люди меняются. И я тоже… Монти, ты не нальешь мне немного виски?
Монти сходил за бутылкой и двумя стаканами, налил Харриет и себе. От первого глотка она чуть содрогнулась, но взяла себя в руки.
— И как же меняешься ты? — спросил Монти.
— Я не собираюсь «справляться», как он выразился, с Худхаусом, — сказала Харриет. — Он думает, что он как бы вышел на минутку, а мы с Дейвидом должны сидеть дома и покорно ждать, когда ему вздумается почтить нас своим посещением? Этому не бывать. Я ни минуты не буду больше смотреть за этим домом. Бойлер я уже отключила. Все, с Худхаусом покончено.
Ах, какая ты умница! — подумал Монти. Вслух сказал:
— Не стоит так спешить, Харриет. Может, завтра утром Блейз еще приползет на коленях, будет проситься обратно.
— Пусть себе приползает, хоть сейчас. Дома уже никого не будет.
— Как — никого? Куда же ты собралась, на ночь глядя?
— Сюда.
— Сюда? То есть в Локеттс?
— Да… если ты не против. Знаешь, я просто не могу больше находиться в Худхаусе, я должна бежать оттуда немедленно — куда угодно. Я понимаю, конечно, что убежала недалеко, но так уж вышло. Твой дом — единственное место, куда я могу прийти в любой момент.
— А как же Мокингем? — спросил Монти. Мысль о том, что эта новая, практически незнакомая Харриет намерена переехать к нему, вселяла в него сложные и неоднозначные чувства.
— А, Эдгар… Он мне очень помог. Он и сейчас, кстати, помогает Дейвиду укладывать чемоданы.
— А что, Дейвид… укладывает чемоданы?
— Ну да. Он ведь тоже не собирается оставаться дома. Так ты правда не против? Понимаешь, Мокингем не годится. Ты наш старый друг, мы знакомы уже сто лет. Выбери я Мокингем, Эдгар мог бы вообразить невесть что… а у меня даже в мыслях нет…
— А ты не боишься, что я могу что-то вообразить?
— Разумеется, нет. Монти, только ты в силах помочь нам с Дейвидом — никто, кроме тебя. Я… ты не представляешь, сколько во мне сейчас решимости… Мне, конечно, сейчас очень плохо, и очень страшно — но я все ясно вижу и знаю, что мне нужно. Я даже готова брать твой дом приступом, если понадобится.
— Считай, что уже взяла, — сказал Монти.
— Спасибо. Я знала, что ты это скажешь. Эдгар с Дейвидом будут чуть позже. Ах, Монти, какое это ужасное, просто отвратительное письмо… И насчет Люки… Нет, Монти, Люку я им не отдам.
— Харриет, будь благоразумна! Как ты…
— Не знаю как. Но уж как-нибудь постараюсь. Я многое могу дать этому ребенку. Его родители — они ведь даже не умеют с ним разговаривать. А я умею. Он меня любит. И они не станут требовать, чтобы…
— Станут. Они его родители.
— «Они», «они» — опять это ужасное слово…
— Успокойся, Харриет.
— Блейз не знает, какая я на самом деле, иначе он ни за что бы не посмел мне такое написать.
— Возможно, ты и сама не знала, какая ты на самом деле.
— Да, у меня ведь в жизни не было таких испытаний…
— Постой, Харриет, послушай меня минутку. Блейз говорит, что ты хранительница, что ты святая — и так далее. Так, может, всем — и тебе тоже — будет лучше, если ты такой и останешься? Как бы ты сейчас себя ни чувствовала, как бы ни сходила с ума — но, может быть, тебе надо решить быть святой? Все вынести, искупить все их грехи, включить бойлер, в конце концов? Помнишь, как идеально ты держалась с самого начала?..
— Помню, только святость тут была ни при чем. Это не святость, а сила, стремление подчинить — не удивительно, что Эмили это так не понравилось… Мне казалось, я все могу самолично решить, все устроить… И так хотелось утешить Блейза… думала, ему это нужно. Ах, Монти, как же так вышло, как?..
Шагнув к Монти, Харриет взяла его за обе руки. В прихожей опять раздался звонок.
На крыльце под фонарем стояли Дейвид, Эдгар и вокруг них несколько чемоданов. Монти едва сдержался, чтобы не расхохотаться.
— Входите, входите. Харриет уже здесь, она мне все объяснила. — Главное без лишней бравурности, напомнил он сам себе; все это и правда ужасно.
Дейвид, бледный, с каменно-неподвижным лицом, уже вносил чемоданы. Эдгар строго глядел на Монти.
— Извини, я нес тогда совершенный бред, — сказал Монти. — Не знаю, что на меня нашло. Пожалуйста, прости меня.
Лицо Эдгара тут же расплылось в блаженной улыбке — вероятно, он держал ее наготове, лишь слегка прикрыв напускной суровостью. Эта неожиданная смена выражения напомнила Монти прежнего Эдгара — розовощекого, светловолосого, страшно стеснительного и страшно умного.
На пороге кабинета появилась Харриет. Она смотрела на вновь прибывших несчастными трагическими глазами и, кажется, опять собиралась заплакать.
— Ну вот, Харриет, — поспешно объявил Монти, — ты у себя дома. Думаю, дальше вы тут без меня уже разберетесь, Дейвид с Эдгаром тебе помогут. Простыни, постели — в общем, найдете все, что нужно. Комнаты выбирайте, какие хотите, кухня тоже а вашем распоряжении. А я пойду.
— Как? — воскликнула Харриет. — Монти, умоляю тебя, ты что, совсем уходишь?
— Нет, что ты, просто хочу немного пройтись. Монти выскочил за дверь и чуть не бегом припустил в сторону калитки. На улице уже совсем стемнело, но небо еще голубело вечерней голубизной, сквозь которую просвечивали только самые крупные звезды. Услышав за спиной быстро приближающиеся шаги, Монти резко обернулся — и Дейвид с разбегу налетел прямо на него. От неожиданности оба вцепились друг в друга.
— Монти, вы не бросите нас? — не разжимая пальцев, спросил Дейвид. — Правда, не бросите?
— Не брошу, конечно. Куда я, по-твоему, могу деться?
— Мало ли куда. Допустим, в Китай. Да куда угодно!
— Я не поеду в Китай, — сказал Монти.
Монти выругался про себя, безуспешно пытаясь поддеть гнутый гвоздь соскальзывающим клювом молотка. Он чувствовал себя безруким, ни на что не годным болваном. Было почему-то до нелепости страшно: вдруг он ничего не сможет, вдруг не справится? Он уже отодрал от забора между Худхаусом и Локеттсом одну доску и сейчас сражался со второй. Собаки, для которых предназначался будущий проход, насмешливо скалили клыки, наблюдая с той стороны за его усилиями. Каждый новый удар молотка сопровождался их заливистым лаем. Черная лохматая морда Ганимеда уже просунулась в щель. Монти в сердцах пнул доску ногой, собаки отскочили. Наконец нижняя часть доски расщепилась надвое, и собаки, начиная с самых маленьких, стали просачиваться в сад.
Он уже позвонил в Бэнкхерст и договорился, что приедет на собеседование в пятницу (по телефону с ним разговаривала секретарша Бинки). Таким образом шаг был сделан, план спасения начал из мечты превращаться в действительность, хотя облегчения это не принесло. Он никак не мог оживить в себе ощущения, которые изначально связывались у него с понятием «настоящая нормальная работа». Мысль о том, что это новое испытание, которое ему непременно надо выдержать, не вызывала особого подъема. Ясно было только одно: в какой-то момент он принял решение не блуждать больше в дебрях собственной души, а окружить себя простыми и обязательными вещами — и вот теперь эти вещи напоминали о себе. Они должны были стать частью его очищения от Мило и избавления от Магнуса. Было также ясно, что если оставить все как есть, с ума он, пожалуй, не сойдет, но не исключено, что с ним произойдут какие-то иные, еще худшие изменения. Вторжение нежданных гостей нервировало его не на шутку, и он избегал их общества, насколько это было возможно. Собственные сиюминутные переживания казались ему невыразимо ничтожными, но отделаться от них он не мог — выходит, за столько лет так ничему и не научился.
Он почти перестал спать, но, когда забывался, по-прежнему видел сны. Сегодня ночью ему снилась Софи. Он лежал в своей постели, только постель почему-то превратилась в длинный узкий ящик с деревянными стенками. Софи, освещенная огнями рампы, молча прошла мимо. Она была одета в подвенечное платье. (На самом деле у нее никогда не было подвенечного платья, в день бракосочетания она забежала «расписаться» с Монти как бы между делом; зато миссис Смолл, в отличие от нее, с самого дня свадьбы хранила свой подвенечный наряд тщательно упакованным в черную оберточную бумагу.) Так Софи не умерла, подумал Монти, просто она теперь немая. Да, нелегко, наверное: с ее-то острым язычком — и все время молчать! В этот момент Софи взглянула на него; блеснули, как ему показалось, ее очки — только это были не очки, а неестественно крупные слезы, сверкавшие вокруг ее глаз наподобие чешуи. Когда Софи уже прошла, Монти с ужасом заметил, что она не одна, по пятам за ней следует епископ в темно-красных бриджах до колен — тот самый, но только вместо деревянной ноги у него каким-то образом успела отрасти настоящая. Неспешно шествуя мимо, епископ повернул голову и улыбнулся Монти заговорщицкой улыбкой.
Пока Монти пинал ногами забор и припоминал свой сон, Эдгар и Харриет сидели у него в мавританской гостиной, увлеченные беседой. Харриет будто загипнотизированная следила за тем, как большим чистым носовым платком Эдгар старательно стирает с ее руки слезу, только что уроненную им самим. Ей было странно, тревожно и страшно жаль Эдгара. Только что он по всем правилам сделал ей совершенно официальное предложение руки и сердца. Предложение она, разумеется, отклонила, сославшись на то, что она уже замужем, но все же это было очень трогательно и в некотором смысле утешительно.
— Я понимаю, — говорил Эдгар, по-прежнему не отпуская ее обернутую платком руку, — но я просто должен был внести ясность. Словом, то есть, если когда-нибудь в будущем я тебе понадоблюсь, — знай, что я целиком и полностью твой.
— Ах, Эдгар, что ты такое говоришь! Я совершенно не хочу, чтобы ты был моим! Я не хочу, чтобы ты стал несчастным.
— А я и не собираюсь становиться несчастным! Понимаешь, мне нужна женщина, которую я мог бы любить. Помнишь, мы с тобой все это уже обсуждали. Я любил Софи. Теперь вот люблю тебя. И это прекрасно, что ты есть. Больше мне ничего не надо — хотя, конечно, я же не могу запретить себе надеяться. Хотя бы на то, что ты приедешь в Мокингем. Просто так — пусть даже меня там не будет.
— Но, Эдгар, милый…
— Ну, помнишь, мы уже обсуждали, неразделенная любовь — а другой я просто не знал, — так вот, если она совершенно безнадежная — то она уже получается не совсем неразделенная… Это как любовь к Богу: просто любишь Его — и все. Даже если Его вообще нет.
— Но я-то есть.
— Любовь обязательно возвращается. Она проходит сквозь предмет любви и возвращается.
— Тогда получается, это любовь к самому себе?
— Да нет же, это совсем не то! Я желаю тебя. Я страстно тебя желаю. Ты разве не чувствуешь?
— Н-не вполне.
— И ты легко можешь мне помочь — помнишь, как Афина помогла Гераклу удержать на плечах небесный свод?
— Ого, ничего себе «легко»!
— Так ведь богиня же! И это и есть моя награда за любовь. Даже если больше у меня ничего нет и не будет.
— Но вот же, у тебя есть моя рука.
Эдгар тяжко вздохнул. Потом, осторожно выпростав пальцы Харриет из кокона носового платка, поцеловал их и отпустил. Харриет почувствовала, как ее рука опять оросилась слезами. Сумасшедший дом, подумала она.
Предсказанная Монти «отдача» наступила очень скоро. Священный гаев, побудивший Харриет отключить электрический бойлер и проговорить свое «С Худхаусом покончено», испарился без следа, силы куда-то делись, и состояние ее духа опять совершенно изменилось. Она теперь чувствовала себя так, будто у нее только что отняли руку или ногу, и тосковала по Блейзу непрерывно, каждую минуту. Ночью она мучилась своей ущербностью, днем бродила как неприкаянная, стремясь всей душой к нему. Ни о каких решениях больше не было речи. О возвращении в Худхаус не думалось. Страшно хотелось сделать что-нибудь, чтобы вернуть Блейза, но ничего не приходило в голову. Сам он молчал, не давал о себе знать. Видимо, ждал, чтобы она вполне осознала окончательность его ухода. Чувство жестокой несправедливости не прошло, но стало каким-то смазанным и неясным. Ну и что дальше? — спрашивала она себя. Что она должна делать теперь? Например, как мать она, конечно же, должна помогать сыну. Она предложила Дейвиду съездить вдвоем в Париж, но не совсем поняла из его ответа, хочет он ехать или нет, а взять решение вопроса на себя казалось ей слишком обременительным. Больше всего ей сейчас нужен был Монти, его сочувствие и его сила. Но Монти, при всей своей неизменной вежливости, все больше отдалялся от нее и замыкался в себе. Она также тосковала по Люке, но и от Люки не было вестей. Увы, его отняли у нее и окружили каким-то отвратительным новым распорядком, о котором она ничего не знала — да и не желала знать.
Монти снова снился сон. Была ночь, он лежал в своей постели, а над ним, у самой его кровати, стояла высокая женщина в бледных одеждах — другая женщина, не Софи — и разглядывала его недобрыми сверкающими глазами. Он был жертва, намеченная для приношения, а она жрица. Жрица прикидывала, как лучше всего распорядиться его жизнью. Ему назначено было медленное умирание, такое, чтобы жизнь вытекала по капле. Монти попытался двинуться, но его сковал знакомый нелепый страх — как сегодня днем, когда он неумело выковыривал из забора гнутые ржавые гвозди. Кое-как он повернулся на бок и тут вдруг понял, что это не сон. В окно светила луна, у его кровати действительно стояла женщина, которая разглядывала его очень внимательно. Монти дернулся, щелкнул выключателем. Вспыхнул свет.
— Привет, — сказала Пинн.
Монти быстро встал, тщательно задернул шторы. Потом надел халат и, сунув руки в карманы, стал молча разглядывать гостью. На Пинн был длинный желтый дождевик, ее лицо горело сдерживаемым волнением, на губах подрагивала нервная улыбка.
— Не возражаете, если я закурю? — Она уже сидела на его кровати. — Нет? Ну и славно. Тогда можно я возьму эту симпатичную вазочку под пепельницу?
Не отвечая, Монти смотрел, как она прикуривает.
— Так я и думала, что ваша спальня должна быть здесь, — продолжала Пинн. — Вообще-то я не собиралась являться в такой поздний час. Хотя, собственно, еще не очень поздно. Я была уверена, что застану вас на ногах. Хотела уже звонить, вдруг смотрю — дверь в гостиную распахнута настежь. Ну и не удержалась. Знаете, как это увлекательно — будто я какая-нибудь грабительница. А вы неплохо смотрелись в объятьях Морфея.
Монти уселся на стул и продолжал смотреть на нее молча.
— Кажется, в соседнем доме тоже все улеглись баиньки.
— В соседнем доме никого нет, — сказал Монти. — Все здесь.
— Вот как. Интересно, что бы это могло значить? Какой-то вы сегодня молчаливый. Даже не спрашиваете, зачем я пришла.
— Полагаю, вас прислал Блейз — выяснить обстановку.
— Да, конечно. Блейз. Мы с ним прекрасно понимаем друг друга, просто мысли читаем. Можете считать, что я его наемная убийца. Кстати, могла запросто вас прикончить, если бы захотела. Зря вы оставляете двери открытыми. Блейзу ужасно хочется знать, как здешнее население относится к его злодеяниям. Конечно, прямо он ничего такого не говорит, но я его и без слов понимаю. Между прочим, он обещал одолжить мне небольшую сумму на покупку квартиры.
— А у них там как дела? — спросил Монти.
— Я рада, что вы тоже проявляете любопытство. Не возражаете, если я скину плащик? Там у них все просто восхитительно. Милуются, как два голубка. Она так счастлива, я никогда еще не видела, чтобы женщина так млела. Распевает с утра до вечера. От новой квартиры она в совершенном восторге, а как купила себе скатерть — чуть не расплакалась от умиления.
— А он?
— Он, конечно, тоже счастлив, но не совсем еще оторвался от реальности. Вот и пытается разузнать, что и как.
— Он окончательно решил жить с Эмили Макхью?
— О да! Если не случится ничего непредвиденного.
— А что может случиться?
— Точно не знаю. Но с этим как раз связана вторая причина моего сегодняшнего визита.
— Какая же?
— Хочу выяснить, на чьей вы стороне.
— Я ни на чьей стороне, — сказал Монти. — Я просто в стороне.
— Не может быть, не верю!
— А вы, насколько я понимаю, хотели бы, чтобы у них ничего не вышло?
— Ну, мы же с вами можем быть откровенны, правда?
— Вы не ответили, — сказал Монти. Помолчав немного, Пинн сказала:
— Мне надо было родиться мужчиной. У меня было бы восемь сыновей, и я бы правила… вернее, правил ими железной рукой. Я как-то читала про шейха, у которого было восемьсот сыновей, и все на лошадях — представляете? Хотела бы я быть этим шейхом.
— Скажите Блейзу, если он хочет выяснить, что и как, пусть придет и поговорит с Харриет.
— А она такая же вся насквозь праведница?
— Я не знаю, какая она вся насквозь.
— А хотите узнать?
— Простите, что?
— Хотите забрать Харриет себе?
— Нет.
— Жаль, что я не могу заглянуть в ваши мысли!
— Там нет ничего интересного, — сказал Монти. — А теперь, пожалуйста, уходите, я хочу спать. И постарайтесь не шуметь, когда будете спускаться по лестнице.
— Ну, зачем быть таким холодным, — сказала Пинн. — Неужто в вас нет обычной человеческой жалости?
— За что я должен вас жалеть? Пожалуйста, уходите.
— За что жалеть? Очень даже есть за что. Знали бы вы…
Она вдруг начала расстегивать свою блузку. Под застежкой обнаружилась сначала веснушчатая шея, потом черный кружевной лифчик. Не сводя глаз с Монти, она отвела руки назад, и блузка упала у нее за спиной.
— Перестаньте, — сказал Монти. — Вам непременно хочется внушить мне отвращение? Прекратите унижаться и уходите.
— Наконец-то в вашем голосе прорезались хоть какие-то живые нотки. Я уже начала беспокоиться, не зомби ли вы. — Она сидела, глядя прямо перед собой, густая краска разливалась по ее лицу и шее.
— Послушайте, чего вы от меня хотите? — спросил Монти. — И оденьтесь, наконец.
— Чего хочу? Хочу напугать вас. Я уже это сделала. Сознайтесь, великий человек, нагнала я на вас страху? Хочу, чтобы вы смотрели на меня. В моей жизни немного радостей, пусть будет хоть эта. Жаль, что Харриет нас не видит. Может, позвать ее?
Монти встал, сделал несколько шагов — и в ту же секунду Пинн вдруг исчезла для него, он забыл о самом ее существовании. В высоком зеркале перед его глазами отразилась Софи — плачущий призрак в подвенечном платье.
— Не сердитесь на меня, — послышался откуда-то сзади голос Пинн.
Монти отошел от зеркала, Софи скрылась.
— Оденьтесь, — повторил он.
— Все равно вы знаете, что я люблю вас, — сказала Пинн, натягивая блузку. — И вы знаете, что я ваша — в любой момент, как только вы меня захотите.
— А мне казалось, вы влюблены в Эмили Макхью.
— Возможно — хотя я не уверена, что это кошмарное чувство можно назвать любовью. А вот вас я люблю — это я знаю точно. И вы, единственный из всех знакомых мне мужчин, достойны меня. Я чувствую в вас родственную душу. Да, мы с вами родственные души, и вы тоже это понимаете.
— Говорите тише, пожалуйста.
— Боитесь все-таки, что Харриет услышит! Не понимаю, как можно вообще питать какие-то чувства к этой слезливой бабе?
— Простите, но мне нечего вам ответить. И меня не очень интересует, что еще вы имеете сказать.
— Боже, какие мы холодные! Ничегошеньки себе не позволяем, даже ради интереса, ни-ни! У вас, наверное, рыбья кровь. Ясно, почему вы так ничего и не сотворили, кроме никудышных детективчиков. Зато постелька у вас тепленькая, так и хочется раздеться — и под одеяло. Раздеться? Вы же меня хотите, я вижу! Ну вот, я ваша. Видите, как вам везет? А хотите, я расскажу вам про свою жизнь?
— Спасибо, не надо. Просто уйдите.
— Да что вы вообще знаете о настоящей жизни? Вы не знаете, как это тоскливо, когда кругом одни подонки, и сам ты никому не нужен. И что такое по-настоящему страшно, понятия не имеете! Так я вам расскажу — хотите вы или не хотите. Пусть хоть что-нибудь отложится в вашем рыбьем мозгу. Я буду знать, что вы видели мою грудь и слышали про моего брата, — это меня немного утешит.
— Про какого брата?
— Про моего. У меня есть брат, на два года младше меня. Он дурачок. Мой отец ненавидел его и каждый день бил — на моих глазах. И так все мое детство. Все время бил по голове — нарочно по голове, чтобы он ничего не мог соображать. Мать, естественно, этого не видела, к тому времени ее уже след простыл. Так вот, брат мой, когда пошел в садик, был еще совершенно нормальный, умненький ребенок. Но к двенадцати годам он уже был готов, отец добился своего. Бил, бил, бил его — и добил, вышиб-таки из него все мозги. А знаете, какой он красивый, я таких в жизни не видела. Ему даже разрешают носить длинные волосы. Высокий, статный — прямо писаный красавец. Только совершенно глухой, и умом как малое дитя. В уборную и из уборной его водят за ручку. Я езжу к нему раз в месяц, но он меня не узнает. Он никого не узнает. Такой красивый дурачок. А отец женился во второй раз, счастлив. У них маленькая девочка, в которой он души не чает. Вот так. Ну что, представляете, каково с этим жить? Хотя вряд ли: где вам такое представить. Но ничего, я все равно рада, что рассказала. Теперь вы меня никогда не забудете, я сделала зарубку в вашей памяти. Можете, если хотите, даже написать об этом. Если, конечно, вы вообще способны писать о настоящей жизни. Это страшно, и это не какая-нибудь фальшивка.
— Не думаю, чтобы на этом можно было построить сносный рассказ, — сказал Монти.
— Не думаете? — Немного помолчав, Пинн встала и накинула на себя плащ. — Я никогда еще никому не рассказывала о своем брате, даже Эмили. Знаете, я убила бы его, если бы могла. Иногда мне даже снится, как я его убиваю: закалываю длинным, очень острым ножом, потом этим же ножом вырезаю у него из груди сердце.
— Уходите, прошу вас, — сказал Монти.
— Ухожу, ухожу. Вы тоже в некотором смысле убийца. Ну, меня-то это не отпугивает, как вы понимаете. Надеюсь, после всего этого вы не рассчитываете, что никогда больше меня не увидите? Мы ведь теперь с вами все равно как переспали. И, по-моему, вам понравилось.
— Я включу вам на лестнице свет, — сказал Монти. — Постарайтесь, пожалуйста, потише.
Он бесшумно вышел из своей комнаты и щелкнул выключателем. Пинн, не глядя на него, прошла мимо и стала спускаться по лестнице. Монти вернулся в спальню и лег на кровать. Отметил про себя, что уже второй раз после смерти Софи испытывает нечто похожее на физическое возбуждение. Но он уже забыл Пинн. Душу терзали бесчисленные призраки Софи, плывущие перед его закрытыми глазами.
— У Пинн подозрительно довольный вид, — сказала Эмили.
Блейз ничего не ответил. Стоя рядом с Эмили на балконе, он смотрел, как Кики Сен-Луа садится в свой открытый спортивный автомобиль. Кики была одета в длинную ярко-красную бесформенную рубаху и черные коротенькие бархатные шортики. Стройные обтянутые бледно-зелеными колготками ножки втянулись внутрь машины, и дверца захлопнулась. Пинн уже сидела на месте пассажирки. Кики подоткнула свои длинные блестящие волосы под ворот рубахи — чтобы не мешали, — повязала голову, поверх широкополой зеленой шляпы, длинным прозрачным шарфом и, не глядя вверх, прощально взмахнула смуглой рукой. Пинн послала Эмили и Блейзу лучезарную улыбку и радостно замахала обеими руками. Желтый автомобиль взревел и сорвался с места.
— Я говорю, вид у Пинн очень уж довольный.
— Да, пожалуй.
— Послушай, Блейз, думаешь, я не замечаю, как ты пялишься на эту сучку Кики? Ты ее часом не возжелал?
— Да нет же, что ты! Мужчины всегда пялятся, так уж они устроены. Эм, посмотри на меня. Я тебя люблю, понимаешь ты это?
— Ну, то-то же. Но все равно меня бесит, что, когда мы с тобой в ту ночь вернулись домой, эта паршивка была у нас. Тоже мне, няня выискалась. А теперь еще Пинн без конца таскает ее сюда. Они с Пинн стали подружки не разлей вода. Не удивлюсь, если у них окажутся какие-нибудь лесбийские шуры-муры. Хотя, конечно, мне на них обеих плевать. Я вообще не понимаю, зачем ты так приваживаешь эту Пинн. Я сыта ею по горло. По мне, пусть бы она катилась на все четыре стороны и подружку свою прихватила. Хочу, чтобы мы могли наконец пожить спокойно. Ты ведь тоже этого хочешь, да?
— Но ты же сама говорила, у нас должны быть друзья.
— Конечно, друзья, только новые. Старые все порченые. Послушай: ты, может, затосковал о миссис Флегме?
— Да нет, с чего ты взяла!
— А то смотри…
— У меня даже в мыслях ничего подобного нет! И прошу тебя, малыш, перестань. Вот же я, перед тобой. Мы с тобой купили холодильник.
— Да. И еще миксер. И тостер. И шикарный набор кастрюль, в которых ничего не пригорает.
— Ну, теперь веришь?
— И я намаслила пятки Ричардсону и Бильчику. Кстати, где они? Вернемся в комнату, надо будет прикрыть поплотнее дверь. Как думаешь, коты не могут выпрыгнуть с балкона?
— Нет, нет, они не такие идиоты. Ах, Эм, я так счастлив, что ты счастлива.
— Надеюсь, ты все-таки счастлив немного и своим собственным счастьем, не только моим.
— Конечно. Конечно.
— Мне пока еще не все кажется реальным. Милый, я так хочу, чтобы ты мог тут нормально работать. Зря ты отменил всех пациентов. Доктор Эйнзли опять звонил. Очень расстроился, что тебя не было.
— Скоро, скоро уже начну нормально работать. Просто мне необходим сейчас маленький перерыв. Должен же я когда-нибудь отдыхать!
Правда, с двумя своими пациентками (с Джинни Батвуд и Анджеликой Мендельсон) Блейз уже встречался, но оба раза ему пришлось долго объясняться по поводу своих изменившихся обстоятельств. Без этого никак не получалось: в самом деле, не мог же он совсем обойти молчанием такие важные и серьезные вещи, как смена места жительства и спутницы жизни. В итоге оба раза он по целому часу распинался перед своими пациентками, будто оправдывался, а они разыгрывали из себя психоаналитиков. От этих двух встреч у Блейза остался такой нехороший осадок, что всех остальных пациентов он решил на время отменить. Впрочем, было ясно, что скоро все равно придется возвращаться к обычному режиму.
Иногда, когда Блейзу удавалось вырваться на время из водоворота несущих его страстей и взглянуть на себя как бы со стороны, он поражался собственному спокойствию и невозмутимости; не в том смысле, что происходившие в его жизни стремительные изменения не волновали его, — но теперь он взирал на них с чисто метафизическим спокойствием. Он как будто целиком осознавал всю важность предпринятых им шагов и неизбежность последствий, но при этом практически не чувствовал себя виноватым. Ему даже не нужно было прибегать к обычным «аналитическим» штучкам, избавляющим от чувства вины, — он просто не видел никакой вины. Ее не было, а было что-то вроде покорности судьбе. Какой же я маленький и жалкий, думал он. Да и все мы, собственно, — не более чем эмбрионы. Что ж удивляться, что судьба вертит нами, как хочет. Возможно, впрочем, что запасы блейзовой виноватости попросту иссякли за минувшие годы. С ужасом вспоминая, какие муки он испытывал тогда, он не мог не думать, что, в сущности, все стало гораздо лучше, — несмотря даже на то, что он совершил что-то ужасное (но что именно?) в отношении своей жены и старшего сына.
Теперь для Блейза наступил период более или менее честного сосуществования с самим собой. Часть его верила (и он ей не мешал), что все еще может уладиться самым наилучшим образом. Строго говоря, вера эта была та же самая, которая принесла ему непомерное облегчение после первого письма к Харриет, только теперь расклад был уже другой. Роли переменились — но так ли уж это важно? Просто теперь он будет жить с Эмили и время от времени навещать Харриет. Почему нет? Человек ко всему привыкает. Кроме того, он по-прежнему цеплялся за мысль, что святая Харриет каким-то образом спасет их всех. Она выдержит все испытания и в конечном итоге сделает что-то очень-очень хорошее. Разумеется, он охотно привлекал всевозможные моральные оправдания своего выбора, включая и соображения «справедливости». Но в целом — в этом новом состоянии успокоенности — справедливость, по поводу которой Блейз так распинался в своем последнем письме к Харриет, теперь уже не слишком интересовала его. «Справедливость» (равно как и другие морально-этические понятия — «честность», например, коей он тоже не брезговал манипулировать) казалась совершенной абстракцией и никак не вплеталась в плотную ткань реальности, а главное — не имела к ним с Эмили ровно никакого отношения. Просто все то, что они делали и чем были все эти годы, привело наконец к своим неминуемым, глубинным последствиям. Преступление совершилось слишком давно, и теперь уже поздно было чувствовать себя виноватым.
Сильная взаимная эротическая любовь, затрагивающая не только плоть, но и самое утонченное из всех духовных начал человека, сексуальное начало, обнажающая и, возможно, даже создающая nihilo[21] мужской или женский дух, встречается в нашем беспокойном мире не так уж часто. Ценность такой любви, в представлении любящих, настолько головокружительно высока, что всякие разговоры о каких-то извлекаемых из нее наслаждениях кажутся им едва ли не святотатством. Такой любви следует служить коленопреклоненно, и уж если она есть, она излучает из себя яркий, ослепительный свет, оправдывающий все — все, пусть даже остальной мир при этом погрузится во тьму. Блейз впервые в жизни имел возможность без оглядки насладиться этим чудом: начало их с Эмили романа, хотя и носило внутреннее название «блаженные первые дни», было омрачено для Блейза необходимостью лгать и тоской по утраченной добродетели. Теперь лгать уже не требовалось, и это как бы само по себе означало, что добродетель утрачена окончательно и что тут уж ничего не поделаешь. Блейз мучился, пытаясь разобраться во всей этой путанице. Возможно, думал он, более разумный и нравственный человек и не попал бы в такую немыслимую ситуацию, но вряд ли человек, уже попавший в такую ситуацию, смог бы вести себя разумнее и нравственнее, чем я.
Его новообретенная правдивость (очистительный «огнь» правды, так ему представлялось) сама по себе казалась ему такой же наградой, как и его новообретенная свобода. Он как никогда остро ощущал себя собой, — и в этом тоже было оправдание всего. Вспоминалось, как часто в те далекие вечера, когда его так мучило отсутствие идеального взаимопонимания с Харриет, ему хотелось бежать прочь из Худхауса, к Эмили, чтобы стать с нею другим — то есть гораздо больше собой. То, что они с Эмили ссорились, было совершенно понятно: ведь столько лет прошло в невыносимом напряжении. Но Эмили стойко перенесла то ужасное напряжение — и это словно бы тоже подтверждало неизбежность их союза. В конце концов, у судьбы был шанс их разлучить, более того, они сами предоставили ей этот шанс! А теперь, когда они смотрели друг на друга, дыша обновленным воздухом свободы, той прошлой жизни больше не существовало — она исчезла без следа.
Блейз понимал, что скоро ему придется съездить к Харриет. Придется вытерпеть ее слезы, придется встретиться со второй половиной своего разорванного «я», которая, хоть и не давала пока о себе знать, но, безусловно, никуда не делась и, скорее всего, только поджидала момента его возвращения в Худхаус. Конечно, он еще любил Харриет и прекрасно понимал: стоит ему ее увидеть, как та, его вторая половина немедленно оживет, разве что окажется чуть хлипче и субтильнее, чем прежде. Но он все откладывал и откладывал поездку в Худхаус — не потому, что боялся упреков страдающей Харриет, и даже не потому, что так уж страшился перехода в свою вторую ипостась; просто ему не хотелось омрачать счастье Эмили. Естественно, Эмили боялась, естественно, ее надо было постоянно подбадривать, и он охотно это делал. Ее детская радость от новой квартиры трогала Блейза до слез. Ему казалось, что перед ним снова то юное существо, которое он когда-то полюбил, — непорочное и неиспорченное, заключившее в себе образ правды, его персональной правды, особенной, единственной, теперь уже состоявшейся.
Таковы были ингредиенты блейзова «спокойствия». То есть — его многое смущало и многое страшило, но не было уже мучительной неизвестности. Воспоминание о Дейвиде вызывало тупую ноющую боль; воспоминание о Монти тревожило и смущало. Страшно хотелось знать, что Монти думает обо всем этом и, главное, обсуждал ли он свои соображения с Харриет. Образ Харриет, однако, оставался в душе Блейза таким же незыблемым, как прежде. Пусть она несчастна, пусть она даже злится на него, но Харриет будет ему верна. Харриет будет ждать. Эмили Макхью тем временем убирала новые простыни и наволочки в бельевой шкаф и пела. А Люка, сидя на нижней ступеньке лестницы, следил за ней и улыбался. Значит, Люка тоже был счастлив. Вот так, из вины, порока и насилия рождалась новая добродетель.
Складывая белье, Эмили пела, как пташка по весне, — просто потому, что ей было хорошо, и потому что от весеннего солнца в ней снова проснулось чувство обновленной жизни и зов пола. Простыни с наволочками. Полотенца. Скатерти. Даже камчатные салфетки — с ума сойти! У нее никогда еще не было бельевого шкафа. Она в жизни не покупала столько вещей подряд — каждая новая покупка казалась ей залогом прочности ее волшебной любви. Эмили чувствовала себя как мученица, которую только что раздирали на части свирепые львы, — и вдруг она уже стоит пред ликом Божиим, и ее восхваляют за неколебимую твердость духа. Она выдержала жестокое испытание — и теперь вознаграждена. Ее как будто оправдали вчистую и вдобавок — за все ее страдания — освятили ее грешное тело. Она чувствовала себя очищенной и умиротворенной, и та злая мучительная любовь к Блейзу, которой она жила все эти годы, была тоже очищена и освящена. Впервые в жизни она могла любить свободно и счастливо — ну как тут не петь? Конечно, страхи еще не совсем ушли. Ей надо было, чтобы Блейз все время находился рядом с ней, чтобы он смотрел на нее, прикасался к ней, ободрял ее, — но он и находился все время рядом. Ему даже не требовалось уверять ее в том, что Харриет уже не властна над ним, — Эмили и сама это знала. Час откровения пробил, архангел правды возвестил о вступлении в новый мир, откуда нет пути назад, и трубный глас его устрашал — но не был страшен, потому что означал не начало войны, а ее конец. Не удивительно, что каждое утро, открывая глаза и убеждаясь в восхитительной, непреходящей реальности этого нового мира, Эмили чуть не стонала от наслаждения.
Обернувшись, она заметила сидящего на ступеньке Люку. В последнее время ей все чаще казалось, что он наблюдает за ними с Блейзом, как зритель за героями какого-то спектакля. Сейчас, например, он смотрел на нее и улыбался. Но не может же улыбка восьмилетнего ребенка быть саркастической? Нет, наверняка тут не сарказм, что-то другое.
— Ах ты чертенок! — смеясь, она обхватила его одной рукой и прижала к себе. Любовь к сыну пульсировала с новой силой в расцветшей ее душе, совершенство ее физической связи с Блейзом позволило ей по-новому прикасаться к Люке.
— Мне очень жаль, — сказал Монти. — Очень жаль.
Они с Харриет сидели на потемневшей от дождей деревянной ребристой скамье под окном его кабинета. По небу бежали маленькие облачка, набегая время от времени на солнце. Монти в своем летнем черном пиджаке без подкладки давно уже продрог и с радостью вернулся бы к себе в кабинет — к теплу, к камину, — но характер только что состоявшегося разговора был таков, что подобное перемещение могло показаться бестактностью, если не бессердечием. Харриет напряженно смотрела куда-то мимо лужайки, на дугласовы пихты, и поглаживала Лаки (вторая половина имени быстро отпала), который восседал тут же на скамейке с очень важным видом, положив широкие передние лапы на колени Харриет и глядя на нее снизу вверх с выражением спокойной созерцательной любви. Рука Харриет скользила по его большой усатой морде, машинально теребя жесткую твидово-коричневую шерсть; за рукой ревниво следили Панда с Бабуином, устроившиеся неподалеку в траве. Чуть дальше сидел Баффи, погруженный в свои печальные мысли.
После того бесконечно далекого, как теперь казалось, дня, когда пришло второе письмо от Блейза, Харриет столько всего передумала и перечувствовала, что хватило бы на несколько жизней. Ее поспешное бегство из Худхауса скоро начало казаться ей самой выходкой нелепой и бессмысленной — разве можно убежать от своей беды? Но потом она снова решила, что поступила правильно и что чувство самосохранения привело ее именно туда, куда нужно. Тот побег теперь символизировал для нее твердое решение не прощать мужа. Раньше, когда она всей душой стремилась поддержать Блейза и облегчить его страдания, она пребывала в полном согласии сама с собой. Вероятно, она, как и многие другие женщины, существовала как зародыш внутри яйца — лишь за счет питающей ее маточной уверенности в собственной добродетели. Подобно самой высоконравственной древнеримской матроне, она всегда знала, что поступает и будет поступать правильно. В этом ее знании не было никакого тщеславия, более того, оно вполне уживалось в ней с природной скромностью и простотой. Что поделаешь, говорила себе Харриет, такой уж у меня темперамент — результат счастливого детства, хорошего воспитания, спокойной жизни. Конечно, никаких суровых испытаний на мою долю не выпало, но если что, у меня есть силы и есть принципы, которым я всегда буду следовать. Я могу положиться на себя, и мои ближние, если надо, тоже могут на меня положиться. Эта скромная, спокойная уверенность отнюдь не внушала ей мысли о собственной исключительности — наоборот, Харриет считала себя «мелкой сошкой», почти никем — и все же на этой самой уверенности строилась вся ее семейная жизнь. В муже, например, она видела много недостатков (он даже не догадывался, как много), но неизменно поддерживала его по своей доброй воле, из скромности и порядочности. Так она чувствовала, так жила, и в этом в значительной мере состояло ее счастье.
Не удивительно, что, когда суровое испытание ворвалось-таки в ее жизнь, Харриет почти не раздумывала, но, дивясь сама себе, едва ли не ликуя, ринулась ему навстречу. Конечно, случившееся потрясло ее и причинило страшную боль; но при этом она, как и прежде, оставалась центральной фигурой для своих ближних, а они нуждались в ней и ждали от нее понимания. Стерпеть боль, высушить слезы — в этом был ее долг, бесконечно более важный, чем любые терзания ревности, чем тяжкое разочарование в собственном муже. Долг оказывался главным утешением Харриет, и когда его исполнение требовало сил, силы изливались на нее как милость Божья, переполняя ее до краев. Так продолжалось вплоть до второй измены мужа. Но дальше начался какой-то страшный сон. Простить мужа, который раскаялся и ждет от нее любви и поддержки, — к этому она была готова. Но когда все это оказалось никому не нужно, когда Блейз сам отсек пуповину, через которую любовь и поддержка Харриет столько лет перетекали в него — а он не задумываясь ими пользовался, — Харриет вдруг лишилась самых твердых своих убеждений и совершенно перестала понимать, как теперь быть и какими принципами руководствоваться. Возможно, впрочем, она никогда этого не понимала, да и принципы ее были, скорее всего, не принципы, а здоровые собственнические инстинкты счастливой матери и жены. Быть героиней в той ситуации, когда ее героизм никому не нужен, она не умела.
Разумеется, в начале этой новой эпохи Харриет сразу же — и без тени сомнения — уверовала в то, что у Блейза с Эмили «все кончено». Эта вера, как и жалость к Эмили, очень ей помогала; а встретившись с Эмили, Харриет просто не могла представить, как может мужчина — любой мужчина, тем более уравновешенный и благопристойный Блейз — предпочесть такую женщину ей самой. Ей и в голову не приходило, что эротические предпочтения могут идти вразрез со всеми проверенными в браке вкусами и привычками — тем более что о некоторых особенностях блейзовых вкусов она вовсе не догадывалась. Только теперь она понемногу начала понимать, что ее муж любил Эмили все эти годы, любит до сих пор. Второе письмо Блейза повергло Харриет в отчаяние, в душе ее проснулись неведомые прежде чувства: темная уродливая ревность, обида, гнев — даже ненависть. И Харриет не выдержала, как живущие в глуши джунглей дикари не выдерживают вирусов цивилизации. Если бы не дикарская замкнутость, Харриет, возможно, нашла бы какой-нибудь выход; теперь же она просто не знала, что с собой делать. Ей нужно было довериться хотя бы одному близкому человеку — в конце концов, это-то у нее было всегда! Но Эйдриан был в Германии, Дейвид терзался собственными страданиями и решительно отвергал все ее попытки к сближению. Вот почему она так вцепилась в Монти, вот откуда взялась ее настойчивость.
Теперь ей казалось, что она любит Монти, любит уже давно. Он один из всех ее друзей и знакомых занимал такое важное место в ее душе. Она так нуждалась в нем — притом именно сейчас, — что ее глубокая, но совершенно спокойная привязанность к нему переросла чуть ли не в наваждение. Оттого, что она оказалась вдруг как бы отстраненной от дел, отвергнутой, изгнанной, никому не нужной, — все ее существование перевернулось вверх дном, будто она и правда стала другим человеком. Ее как будто отбросило к началу, и она опять мучилась юношеской тоской (только гораздо тоскливее); ей опять надо было вглядываться в большой недобрый мир, пытаясь отыскать спасение для себя, и хвататься за это спасение, и не выпускать. Сейчас ей нужна была не только помощь и поддержка, не только человек, который в прямом и переносном смысле держал бы ее за руку. Ее осиротевшей любви требовался новый предмет. Пусть она не отвергала сознательно своего мужа — но он ушел; и ей надо было хотя бы сознавать, что она нужна кому-то другому. Любящая ее натура не желала прозябать в праздности. Ведь она любит Монти — зачем же молчать и таиться? — решила Харриет. Засим и последовало страстное признание, так огорошившее его несколько минут назад.
Монти, со своей стороны, тоже питал к Харриет достаточно теплые чувства. Например, он был рад видеть ее даже тогда, когда не хотел и не мог видеть никого другого, а явный интерес к ней Эдгара вызывал в нем глухое раздражение. Учитывая особенности его душевного склада, все это вместе можно было даже определить как глубокую, прочную привязанность. Но теперь Монти не на шутку забеспокоился. Бывают несчастливые страны (Польша, Ирландия), страдания которых кажутся слишком неэстетичными и потому не вызывают в нас сочувствия. Монти нравилась любящая и счастливая Харриет, ему была вполне симпатична Харриет обманутая, но все же прощающая и уверенная в себе. Поначалу он даже восхищался категоричной и полной решимости Харриет, провозгласившей «С Худхаусом покончено». Но эта последняя, такая незнакомая Харриет озадачивала его и даже несколько нервировала. Хуже всего было, что Харриет словно бы вдруг и окончательно лишилась своей добродетели — той самой добродетели, на которую, как Монти теперь понимал, в значительной мере полагался и он сам. Ревность и обида уже оставили свой след в ее душе, безжалостные щупальца страха уже тянулись к ней со всех сторон, и Монти, конечно, было ее очень жаль — но только жаль, не более. Он боялся за себя, боялся силы и запутанности внезапно овладевшего ею чувства. Меняться, менять всю свою жизнь ради Харриет он не собирался. На самом деле где-то в глубине души он, конечно, был польщен ее неожиданным признанием — и именно поэтому беспокоился о том, чтобы случайное проявление нежности с его стороны не привлекло ее к нему еще больше. Я должен выражаться ясно и четко, думал он. В конечном итоге так будет лучше для нее самой.
— Я очень тронут, — сказал он. — Но я не могу помочь тебе так, как ты того хочешь.
— Речь идет не об интрижке, — проговорила Харриет своим новым, странно металлическим голосом, по-прежнему глядя вдаль. — Может быть, речь пойдет о браке — потом, позже. Мои чувства, во всяком случае, достаточно для этого глубоки. Но все дело в том, что ты нужен мне сейчас. Просто будь со мной и позволь мне любить тебя. Я должна тебя любить.
— Ты не должна меня любить, — сказал Монти. — Ты даже не знаешь меня. Прими я твою любовь, это только навлекло бы на нас обоих новые беды. Нельзя же просто так стоять и смотреть, как тебя любят. Любовь требует взаимности — а мне это совершенно ни к чему. Прости.
— Моя жизнь… так изменилась, — медленно сказала Харриет. — Вряд ли у меня получится объяснить… Я многое поняла про себя — очень многое. Наверное, это простые и очевидные вещи. Я рано вышла замуж. Блейз был мой единственный мужчина. Наверное, в каком-то смысле это значит, что я так и не повзрослела. Считала, что все у нас идеально. И будь Блейз таким, каким казался, все и было бы идеально… в каком-то смысле. Тогда мне не пришлось бы взрослеть, меняться и видеть мир таким страшным — а он страшен по самой своей сути; только иногда люди этого не видят. Некоторые не видят этого совсем, никогда. Ты видел всегда — и я знала, что ты видишь, знала давно, задолго до всего этого. Я еще тогда не понимала, что меня в тебе привлекает, а это было то самое — ты видел. А Блейз нет, он только притворялся перед своими пациентами, что видит. Но на самом деле он слишком любил себя услаждать и вообще слишком любил себя, чтобы видеть и понимать такие вещи. Блейз всегда жил в мире снов.
— Мы все живем в мире снов, — сказал Монти. — И ты тоже.
— А теперь, когда все это прошло… когда у меня отняли… все, что было, ничего не оставили… и я опять оказалась как в самом начале… мне впервые в жизни надо начинать жить своим умом — понимаешь, о чем я? Когда я выходила замуж за Блейза, я вся была такая бесформенная — как эктоплазма. Могла навсегда такой остаться. Теперь я чувствую себя человеком — может быть, не очень хорошим, но все же человеком, индивидом, у меня появилась форма… появились границы. Когда мне было хорошо, я… Хотя вряд ли ты поймешь, ты же всегда был индивидом… возможно, мужчины по своей природе более индивидуальны, чем женщины… Так вот, когда мне было хорошо, я была такая бесформенная, такая расплывчатая — жила в других людях, а не сама в себе. Так, наверное, удобно жить и в каком-то смысле даже правильно. Я хочу сказать, что была какая-то часть мира, и в ней все казалось хорошо и все довольны, а я была часть этой части — пусть не самая главная, но все равно, эта часть мира жила через меня, а я через нее. Но сама я была будто ненастоящая, — так, какая-то бесхребетная аморфная масса… а если и имела какое-то подобие формы или хребта, то никак ими не пользовалась — даже не знала, что они есть. Но, видно, я все же менялась — незаметно для себя самой, — становилась тем, что я есть теперь. Не могла же я так совершенно измениться вдруг, сразу — ведь на это нужно время, правда?
— В несчастье мы скорее познаем себя, — сказал Монти.
— Пожалуй, это можно выразить так: я впервые в жизни почувствовала себя свободной. Опять приходится что-то думать самой — выбирать, принимать какие-то решения, строить — а может быть, ломать — свою судьбу: чего-то добиваться, на что-то смотреть сквозь пальцы. Я всегда была ограждена, даже отрезана от всего. А тут вдруг будто зажегся яркий свет — страшно яркий, и я должна все время двигаться, потому что укрыться от него все равно негде. Вот этот свет, Монти, и указал мне дорогу к тебе. Ты даже не представляешь, как это для меня… важно, что я поняла… что люблю тебя. Это как будто первый поступок, совершенный мною по собственной воле, — и это так… ценно.
Для тебя — да, подумал Монти. А для меня — кто знает. Новая Харриет с ее новым самообладанием по-прежнему поражала Монти. Несчастье придало ее силы, она осознала, кто она такая, осознала, что ей нужно — все это было замечательно. Но ему выпало быть рассудительным и отрезвляюще холодным. Малейшее проявление нежности, малейшая искорка ответного чувства в его душе — и они оба пропали.
— Знаешь, я чувствую себя такой сильной — я даже могла бы, если нужно, подчинить тебя своей воле. Раньше мне всегда казалось, что ты сильный, а я слабая. А теперь у меня как будто появилась какая-то власть над тобой, чуть ли не право на тебя. Ты должен мне помочь, я заставлю тебя любить меня, у нас с тобой обязательно все будет! Звучит, конечно, странно — в устах женщины, которую только что бросил муж. Но я не хочу сидеть дома и обливаться слезами — не хочу и не буду! Я должна снова устроить свою жизнь, нравится мне это или нет. И вот именно сейчас, когда ты мне так нужен, — ты оказываешься рядом. Ты хоть понимаешь, насколько все это предначертано? Можешь не вдумываться сейчас в мои слова — ты и так слишком много думаешь и из-за этого еще больше настораживаешься. Не беспокойся, я не собираюсь завоевывать тебя прямо сейчас — то есть я, конечно, хотела бы, но понимаю, что не могу. Я просто хочу, чтобы между нами что-то началось и чтобы ты это позволил. Собственно, все уже началось — давно, еще раньше, чем я узнала про Блейза. Просто прошу тебя, пусть это продолжается, пусть растет и вырастает во что-то другое, новое. Ты так нужен мне, Монти — если бы ты знал, как ты мне нужен. Пожалуйста, не отказывай мне в помощи, думай обо мне, заботься обо мне! Пройдут минуты, часы, дни — и если ты будешь со мной, ты не сможешь меня не полюбить. Как ты не понимаешь, тебе ведь тоже нужно любить — не только быть любимым, но любить.
Знала бы ты, подумал Монти.
— Харриет, — сказал он вслух, — приди в себя. Любовь не дает любящему никаких прав, и ты это знаешь. Ты говоришь так, будто только что явилась из тьмы на яркий дневной свет, — но, по-моему, все как раз наоборот. Оттого, что боль обрушилась на тебя так неожиданно, ты погрузилась во мрак — и блуждаешь в нем до сих пор. Из всех душевных мук ревность причиняет человеку самую страшную боль, какую только можно себе представить. Вот, чтобы тебе легче было ее пережить, ты и придумала эту свою великую любовь ко мне…
— Так ты думаешь, у меня это все… от ревности? — спросила Харриет.
— Да.
Обдумывая услышанное, Харриет отодвинула Лаки, который наполовину уже заполз на ее колено. Лаки тяжело поворочался и свернулся рядом, прижавшись своей лохматой внушительной мордой к ее бедру. Взгляд Харриет переместился с пихт на желто-зеленые кусты бирючины и рябоватый забор, обозначающий границу между владениями Монти и миссис Рейнз-Блоксем.
— Знаешь, — сказала Харриет, — а я думаю, что ревность тут ни при чем. Наверное, та боль, про которую ты говоришь, оказалась слишком сильной, и это как раз помогло. Так бывает: ранило человека и сразу же парализовало — а не парализовало бы, он бы, скорее всего, умер от невыносимой боли. Да, конечно, я ревную — наверняка ревную. Только все это уже совершенно неважно, и я чувствую себя такой ужасно сильной — и ужасно одинокой. Не думаю, что Блейз… что моя прошлая жизнь когда-нибудь вернется ко мне — я больше не смогу ее принять… просто не смогу… — Впервые после прозвучавшего признания голос Харриет заметно дрогнул.
Так-то лучше, подумал Монти.
— Ты говоришь, что тебя парализовало, — сказал он. — Но этот паралич ненадолго, он быстро пройдет. Ты говоришь, что ревнуешь. Конечно, ревнуешь. И будешь ревновать. Скоро вы с Блейзом встретитесь, и как только ты его увидишь, в тебе опять проснется любовь к нему. Любовь к человеку, с которым прожито много лет, не кончается в одночасье, это как наркотик. Впереди у тебя долгий путь, Харриет, и не рассчитывай пройти его со мной под ручку. Тебе надо разобраться до конца в своих отношениях с Блейзом. Как он поведет себя дальше, как ты сама себя поведешь — ничего этого ты пока не знаешь. А вот Блейз возьмет и опять передумает, он вполне на такое способен.
— Пусть передумывает, меня это не волнует.
— Будет волновать, когда дойдет до дела. Одно его слово — и от всех твоих внутренних перемен, включая твою новую индивидуальность, которой ты так гордишься, ничего не останется. Представь себе, что он вернется и бросится к твоим ногам, — ты тотчас же, в ту же минуту превратишься в себя прежнюю. Собственно, тебе даже не надо будет ни во что превращаться, ты ведь на самом деле не менялась. Просто ты тешишь себя иллюзиями о каких-то изменениях, которые с тобой якобы произошли. Все эти твои рассуждения о свободе и доброй воле — все это бредни, поверь. Твоя настоящая работа — и, кстати сказать, твой долг — в том, чтобы сохранить свою связь с мужем. Все это может длиться еще очень долго — пока он не решит, чего он хочет и что ему нужно. В конце концов, он твой муж.
— А как насчет того, чего я хочу? И что мне нужно?
— Это не имеет значения. Извини, но в этом смысле ты по-прежнему можешь считать себя эктоплазмой.
— Почему ты так несправедлив ко мне? — Харриет вдруг развернулась к Монти всем корпусом и даже отодвинулась (вместе с собакой), чтобы лучше его видеть. Черный легкий пиджак, белая рубашка, темные зачесанные назад волосы, начищенные до блеска черные туфли. Еще неприступнее, чем всегда, подумала Харриет, просто иезуит какой-то. Как же я люблю его — это ли не глубокое изменение? Я должна убедить его, должна заставить его увидеть. Он может спасти меня, а я — его.
— Это не несправедливость. — За все время Монти еще ни разу не взглянул на нее, а внимательно рассматривал собак на лужайке (к которым теперь присоединился Аякс). — Это простой реализм — увы, недоступный тебе в настоящий момент. Видишь ли, ты находишься в зависимости от Блейза, от всей ситуации, ты связана по рукам и ногам — эмоционально и морально. И пока дело обстоит так, ты не можешь считать себя свободной. Есть простые и ясные понятия, к которым тебе сейчас надо вернуться. Чувство долга, например. Возможно, что Блейз скоро (или пусть даже не очень скоро) захочет выпутаться из всей этой истории, возможно, он снова потянется к тебе и к Худхаусу. Твой долг в этом случае — помочь ему. Не чей-нибудь, Харриет, твой… Пожалуйста, не прерывай меня. Ты должна сделать это хотя бы ради Дейвида, даже если бы никаких других причин не было, — а они есть, как ты знаешь. Ты не можешь просто так взять и «зажить свободно» — ты не готова к этому ни по своей природе, ни по воспитанию. От тебя требуется только одно — смириться. Ты не должна — да и не способна — принимать самостоятельные решения. Нравится тебе это или нет, но придется тебе быть святой — потому что ты есть ты и, следовательно, ничего другого тебе не остается. Потом, когда пройдут годы и ты поймешь, что Блейз по-настоящему тебя покинул и что ты готова покинуть его, — кто знает, может быть, тогда тебе удастся наконец переменить свою жизнь… выучиться какому-нибудь новому бесполезному занятию — машинописи или стенографии. Но все эти вещи опять-таки не будут иметь никакого отношения к свободе; более того, к тому времени они тоже превратятся для тебя в вопросы долга. А пока что ты просто пытаешься приспособить ложно понятую идею «свободы» к своим растрепанным эмоциям. На это накладывается некое сентиментальное чувство ко мне и то, что сейчас тебе позарез нужна помощь — все равно чья. Проснись, Харриет, взгляни на вещи трезво. Пройдет, может быть, много лет, прежде чем в твоей жизни что-то по-настоящему изменится. Таковы обстоятельства — и такова твоя собственная природа, — что сейчас ты должна быть пассивна и просто ждать: как поступит Блейз, что он решит? Это единственная роль, которую ты можешь сейчас играть, не предаваясь опасному самообману, — так что советую тебе от нее не отказываться.
— Какой ты… жестокий, — сказала Харриет. — То есть это я, конечно, знала всегда. Но теперь я замечаю еще и то, чего не видела раньше. Все, что ты сейчас говоришь, — просто глупо.
— Второй и не менее важный момент, — словно не слыша ее, продолжал Монти (он поочередно разглядывал собак на лужайке, как зритель разглядывает фигуры на картине), — заключается в следующем. Я не могу и не хочу тебе помогать. Мне попросту не интересно. Извини, что приходится говорить без обиняков, но в таких вещах предпочтительна полная ясность. Никаких недомолвок и никаких твоих «начнется, уже началось». Моя жена умерла…
— Я помню, Монти, — я не забываю об этом ни на минуту.
— …и с тех пор скорбь стала моим основным занятием, которому я отдаюсь без остатка. Тебе нужно, чтобы я прикасался к тебе, смотрел на тебя с сочувствием и любовью, — я не могу этого делать.
— Я знаю, что еще рано, — не только я, ни одна женщина не посмела бы к тебе сейчас подступиться. И все же…
— Скорбь есть также основная причина или, во всяком случае, повод для всех происходящих в моей жизни изменений. Скоро я продам этот дом и перестану писать. Собственно, уже перестал. История бездарного художника — другого из меня не вышло — завершилась. Теперь я буду жить внутри себя, как в камере-одиночке, без Софи и без Мило. В ближайшее время — возможно, Эдгар ввел тебя в курс дела — я собираюсь вернуться к учительству. У меня уже есть договоренность о встрече с директором одной школы — надеюсь, он меня возьмет. Я давно шел к тому, чтобы освободить свою жизнь от всего…
— И ты же еще обвиняешь меня в том, что я живу в мире снов? По-моему, ты сам в нем живешь! Я, видите ли, не могу измениться, зато ты можешь!.. Знал бы ты, какой у тебя только что был самодовольный вид! И таким вот нелепым способом ты собрался себя умертвить? Ты просто сам себя загоняешь в угол, вот и все.
— Милая Харриет! Те вещи, о которых я сейчас говорю, совершаются не ради красного словца и не под влиянием минуты, это результат серьезных и глубоких изменений, которые накапливались годами. Я никогда по-настоящему не говорил с тобой о себе и не имею намерения делать это сейчас. Я уже сказал тебе все, что хотел. Многим я казался счастливчиком…
— И тебе это нравилось!
— В каком-то смысле — да, конечно. Но в моей жизни — да и в работе тоже — за долгие годы накопилось слишком много несчастья; и вот наконец наступил кризис, который мне надо как-то пережить — иначе я могу превратиться в очень нехорошего человека. В сущности, я превращался в него всю жизнь, но не превратился окончательно — из-за Софи, из-за того, что любил ее, из-за кое-каких иллюзий насчет своего писательского таланта… и еще другой иллюзии, которую многие называют религией, я же не называю никак, знаю только, что это иллюзия. Многое из того, что виделось мне раньше временным и случайным, теперь, в свете ее смерти, оказалось неожиданно окончательным — абсолютным. Словом, мне хватает собственных бед; внутри моей картины нет места для тебя. Я должен заниматься своими делами, и в этом смысле ты для меня — извини! — только помеха. Мне решительно нечего тебе дать.
— Нет, — пробормотала Харриет, — нет. Ты говоришь, что я погружена во мрак — может быть, не спорю. Но и ты сам блуждаешь во мраке. Все то, что ты говорил о собственной жизни, — ты же не можешь этого знать. Чтобы знать, что будет дальше, тебе тоже приходится ощупью брести вперед. Прошу тебя, не забредай слишком далеко от меня — во мраке. Я точно знаю, что сумею тебе помочь. Я помогу тебе, и это меня спасет, а ты поможешь мне — и это спасет тебя; я вижу, как все это будет. Я твоя самая ближайшая задача! Все это учительство — чистая романтика. Твое место здесь, рядом со мной. Ах, Монти, мне так трудно все это говорить — я же вижу, как ты отворачиваешь лицо, потому что не хочешь меня слушать. Но все равно прошу тебя, не отворачивайся от меня! Смотри на меня, Монти, смотри — пожалуйста!..
Монти бросил на Харриет хмурый взгляд и встал.
— Извини, — сказал он, — я старался говорить как можно яснее, но, видимо, не получилось. Скоро я уеду из Локеттса. Ты, если хочешь, можешь оставаться. Мне нечего добавить к сказанному, так что будем считать тему закрытой. Весь этот бессмысленный разговор не более чем способ пощекотать себе нервы. Возможно, именно это тебя в нем и привлекает, но меня уволь. — Он быстро сделал несколько шагов в сторону дома и исчез внутри; стеклянная дверь гостиной захлопнулась.
Глаза Харриет тотчас наполнились слезами, она притянула к себе Лаки и принялась ласкать его большую лохматую морду. Как это несправедливо, думала она, машинально поглаживая черные влажные мягкие губы и белые клыки под ними. Никто не желает признавать во мне меня. Блейз всегда считал, что я его часть — я и была его частью. Впервые в жизни, разговаривая с человеком, я чувствую себя не чьей-то частью, собой — зачем же он отвергает меня? Нет, он не должен так поступать, я ему этого не позволю!.. Мне нужна его помощь, и я ее получу. Он не сможет устоять — нет, нет.
Сбросив Лаки с колен, она встала и медленно двинулась по тропинке вдоль дома. Слезы обильно катились из ее глаз — хоть какое-то утешение. Лаки, Баффи, Аякс и Панда с Бабуином, не забегая вперед, тащились за хозяйкой. Харриет свернула в сад и пошла по петляющей среди стволов стриженой тропинке. Впереди за деревьями был уже виден Худхаус. Легкий ветерок сдувал пыльцу с колосков травы, оголяя созревающие семена. Запах свежего сена пробудил в душе Харриет давние, призрачные воспоминания: мелькнули невеселые лица измученных гарнизонной жизнью родителей, знакомый домик в Уэльсе. Харриет вытерла глаза; от привычной, давно знакомой печали стало немного легче. За очередным поворотом тропинки показались заросли наперстянки, забор, собачий лаз в заборе (расширенный уже до габаритов Аякса, который мог теперь перебираться из Худхауса в Локеттс и обратно без угрозы для самых нежных частей тела). На той стороне послышалась какая-то возня, и из лаза, из зарослей наперстянки, выскочили Лоренс и Ершик. За ними уже протискивалось третье существо: сначала темная голова, потом, на четвереньках, весь целиком — Люка!
Харриет вскрикнула и опустилась на колени, протягивая руки вперед. Люка, задыхаясь, смеясь, подбежал к ней и упал прямо в ее объятия. Они тесно прижались друг к другу, глаза у обоих были закрыты. Кругом скакали обезумевшие от счастья собаки.
— А Пинн дома? — спросила Кики Сен-Луа.
— Я передам, что ты ее ждешь, — сказала Эмили и демонстративно захлопнула дверь у Кики перед самым носом.
В гостиную она вернулась в тот момент, когда Пинн передавала Блейзу какое-то письмо.
— Явилась твоя подружка, — сообщила Эмили, глядя на Пинн. — По-моему, можно было хотя бы предупредить, что вы с ней договорились.
— Извини, вылетело из головы. А что, ты ее не пригласишь? — спросила Пинн, поправляя перед зеркалом блестящие туго завитые волосы. Зеркало в позолоченной раме — одна из самых заветных покупок Эмили — было увенчано амурами и украшено свечами в подсвечниках.
— Разумеется, пусть войдет, — объявил Блейз как-то слишком оживленно — вероятно, из-за письма.
Эмили молча вернулась в прихожую и распахнула дверь. Кики, в нежно-линялых джинсах и длинной шелковой голубой рубахе, ждала, сидя на ступеньке. При виде Эмили она на секунду напустила на себя мученическое выражение, но тут же улыбнулась. Ее улыбка сияла самодовольством юного и здорового существа.
— Входи, тебя приглашают, — с нескрываемой неприязнью сообщила ей Эмили и снова вернулась в гостиную, на сей раз в сопровождении Кики.
— Привет, Кики, — сказал Блейз, и самодовольство Кики (показалось Эмили) как в зеркале отразилось в его лице.
— Привет, Блейз. Привет, Пинн. Карета подана, можно ехать!
— Ну так поехали! — отозвалась Пинн. — Айда, малышка. Пока-пока, голубочки!
Едва дверь за ними закрылась, с лестницы донесся их дружный веселый смех; обе, кажется, просто умирали со смеху. Блейз ретировался в уборную — наверняка читать свое письмо; Эмили осталась в гостиной одна.
Гостиная была просто прелесть — лучшая комната, созданная руками Эмили, или, точнее, единственная комната, созданная ее руками. Стоя сейчас лицом к окну, она упиралась взглядом в занавески с синими и пурпурными разводами, под ногами у нее было мягкое красновато-коричневатое ковровое покрытие, за спиной, вокруг пестрого и лохматого, как шкура неведомого зверя, финского ковра расположились кресла с вельветовой обивкой (от покупки целого мягкого гарнитура пришлось пока воздержаться) — тоже красно-коричневые, только темнее, — посередине длинный стеклянный кофейный столик, на стене золоченое зеркало. Все эти вещи доставляли Эмили столько неподдельной радости, что казались ей живыми.
Вернулся Блейз.
— Что в письме? — не оборачиваясь, спросила Эмили. — В каком письме?
— В том, которое сунула тебе Пинн.
— А, ты об этом… Вечно она со своими тайнами.
— Что в письме?
— Да не смотри ты на меня так. Ничего страшного, вообще почти ничего.
— Давай его сюда.
— Я спустил его в унитаз.
— Не верю. Выворачивай карманы.
Блейз выложил содержимое всех своих карманов на кофейный столик. Письма не было.
— Почему ты спустил его в унитаз? Нормальные люди с письмами так не поступают. Письмо, кстати, не так просто смыть.
— Почему… Ну, потому что надоело, в конце концов! Извини, я знаю, что Пинн твоя подруга. Но эти ее письма — просто мерзость… Хотелось поскорее от него избавиться.
— Она мне не подруга, и ты прекрасно это знаешь. Одно время, правда, у нас с ней были более или менее дружеские отношения, но это давным-давно кончилось. А теперь я не верю ей ни на грош. Это ты ее все время привечаешь! У вас с ней еще в Патни были какие-то бесконечные секреты.
— Да не было у нас никаких секретов!
— Ну, значит, появились сейчас. Подозреваю, что ты ей приплачиваешь, иначе чего ради она бы стала тайком совать тебе какие-то письма? Что было в том письме?
— Ничего… Ну, только одно — но мы с тобой и сами уже догадывались. Люка опять у Харриет.
— Тоже мне, тайна великая! Как только он исчез из дому, я сразу же сказала, что он сбежал к ней.
— Но все же такие вещи лучше знать наверняка! И очень хорошо, что Пинн нам сообщила.
— Да, но секретничать-то зачем?
— Она не хотела тебя расстраивать. Решила, пусть лучше ты узнаешь обо всем от меня.
Эмили с минуту размышляла, по-прежнему не отрывая взгляда от занавески. Блейз уселся в кресло, вытянул ноги (пятки утонули в пестрых мехах финского ковра) и стал ждать.
— Нет, все-таки я не верю тебе, — сказала она наконец. — Не верю. Может, в этом письме и было что-нибудь насчет Люки, но было и что-то другое, и это что-то беспокоит тебя гораздо больше. Я же вижу, я чувствую, как ты разволновался.
— Конечно, разволновался, из-за Люки, из-за тебя…
— Да нет, тут что-то не то. Вон как ты весь разрумянился. И зачем это Пинн все время таскает сюда свою Кики, будто нарочно водит ее перед тобой взад-вперед? Думаю, она хочет устроить вам с Кики свидание, вот зачем. Она как-то проболталась, что Кики просила подыскать ей партнера. А ты всякий раз, как видишь эту паршивку, так доволен, уж так доволен — у тебя просто на лбу написано, чего ты от нее хочешь.
Блейз встал, подошел к Эмили, развернул ее за плечи к себе лицом и легонько встряхнул.
— Послушай, — сказал он. — Слушай меня, дуреха. Тебя надо высечь, кнутом — понятно? Ты что, хочешь все, все разрушить своей нелепой бредовой ревностью? Вот же я, смотри! Я люблю тебя, ты моя жена.
— Нет еще.
— Ну будешь жена! Мы уже сто раз с тобой все обсуждали. Ты знаешь, что у тебя твердая почва под ногами…
— Ага, твердая. Вроде зыбучих песков.
— Да нет же! Все закончилось, мы дома, Эмили! Опасность миновала. Видишь, это наш дом, теперь мы с тобой живем здесь.
— Поклянись, что ты не влюбился в Кики Сен-Луа.
— Психопатка! Да клянусь, клянусь! Малыш, я же тебя люблю, никого другого. Ну-ка, смотри мне в глаза. Я люблю тебя.
— Да, — сказала Эмили, глядя на него снизу вверх. — Ты прав. Ты прав, милый. Пусти, мне больно.
— И хорошо, что больно.
— Ладно, ну прости меня. Пожалуйста, пусти мою руку. Естественно, я боюсь, а как же иначе, боюсь всего и всех. Даже Кики, даже Пинн. Скорей бы уже все утряслось, скорей бы у тебя опять была работа, пациенты… И знаешь: я до сих пор не хотела, чтобы ты ехал к ней, а вот теперь хочу. Я должна наконец убедиться, что и после того, как вы встретитесь, все это никуда не сгинет и не улетучится.
— Не улетучится, ты это прекрасно знаешь.
— Ладно. Но все равно, съезди к ней, хорошо? Не посылай Пинн шпионить на тебя — ах, перестань, я же не слепая! Поговори с ней сам. Расскажи ей все — и про холодильник, и про занавески, — и пусть она во все это поверит, пусть поймет, что все это реально, что она потеряла тебя совсем — тебя просто нет для нее. Сделаешь, как я сказала?
— Да. Ты права. Я должен туда съездить. Я только хотел, чтобы сначала у нас с тобой появился дом и все остальное.
— Чтобы тебе было на что опереться, да? Меня одной недостаточно, с домом оно все-таки надежнее?
— Ну что ты, просто перед тем, как оставлять тебя одну, я должен был убедиться, что тебе спокойно и хорошо. Особенно перед тем, как ехать туда.
— Но ты будешь у нее недолго, ладно? Попробуй только там задержаться, я приеду за тобой и устрою такой скандал!..
— Не беспокойся, думаю, часа с небольшим мне хватит. Если хочешь, можешь подождать меня где-нибудь поблизости. В машине, например.
— Нет уж, лучше я буду ждать тебя здесь, в нашем доме, среди наших вещей. Блейз, милый, но ты не передумаешь? Не вернешься к миссис Флегме? А вдруг она разжалобит тебя своими слезами? Ты не думай, я не желаю ей зла, и мне совсем не нужно, чтобы она мучилась и страдала — хотя без этого все равно не обойтись. Просто я хочу, чтобы она все поняла и отступилась. Ведь чем скорее она поймет, тем лучше для нее самой, правда же? Но, конечно, вы можете с ней время от времени встречаться, я не возражаю. И не надо думать, что это такая уж трагедия. Выдержит как-нибудь твоя матрона, с ее безмятежностью еще и не такое можно выдержать. Она, конечно, начнет говорить тебе, что она не переживет, это выше ее сил, — но ты ей не верь: переживет как миленькая. И, когда будешь с ней разговаривать, не воображай, будто ты совершил что-то страшное и чуть ли ее не убиваешь, — никого ты не убиваешь. Только скажи ей всю правду — слышишь? Чтобы никаких надежд. Обещаешь говорить одну только чистую правду?
— Да. Я скажу ей все.
— Положим, все не обязательно, но скажи так, чтобы ей хватило. Ну ладно, ладно. Прости, что я такая гадкая. Но ведь столько разных страхов со всех сторон! Все, хватит. Мне сейчас надо сбегать кое-что купить, сегодня магазины закрываются раньше. А потом в постель, да?
Когда Эмили выпорхнула за дверь и ее каблучки простучали вниз по лестнице, Блейз вернулся в уборную и вытащил сложенный листок из тайника под линолеумом. Прошлый раз он успел лишь пробежать глазами по строчкам, теперь у него появилась наконец возможность прочесть письмо внимательно.
«Дорогой Блейз!
Недостойная доносительница нижайше предлагает твоему вниманию сей скромный доклад о делах в интересующем тебя доме. Твоя жена выказывает больше характера, чем можно было от нее ожидать. Она выселилась из Худхауса и переехала, вместе с Дейвидом и со всеми манатками, к Монти Смоллу. Больше того, она влюбилась в Монти! Твоя покорная служительница, легкой поступью войдя в дом, нечаянно подслушала разговор между обеими сторонами, сидевшими в тот момент на скамеечке под самым окном. Коротко говоря, твоя супруга предлагала себя мистеру Смоллу.
Последний, судя по всему, был чрезвычайно доволен. Как видишь, времени зря тут никто не теряет. Полагаю, в эту минуту ты должен ощутить некоторое облегчение (согласись, приятно иногда узнать, что никто уже по тебе не убивается и что Она нашла себе Другого!). Так что не бойся, при встрече она не станет заливаться слезами и молить тебя о возвращении. Не удивлюсь, если мистер Смолл, скучающий в своем отшельничестве, давно уже предвидел такой исход и подговаривал тебя бросить Харриет — с тем чтобы он сам мог ее вовремя подхватить. Право же, этот человек весьма непрост! Если мои предположения верны, то его задумка прошла как по маслу. Люка, кстати сказать, тоже там и, по-видимому, не собирается возвращаться домой. Харриет (она уже ведет себя как хозяйка Локеттса) устроила для него славную спаленку, а также купила ему собаку. (Все эти подробности я знаю от Монти, с которым у меня в последнее время сложились самые дружеские отношения.) Похоже на то, что о Люке вы с Эмили можете забыть. Что касается юного Дейвида, то он тоже нашел чем отвлечь себя от скорбных мыслей — влюбился без памяти в Кики Сен-Луа! Впрочем, ее, как ты, вероятно, заметил, гораздо-больше интересуешь ты. Жаль, что ты как раз сейчас не свободен: Кики так хочется поскорее избавиться от статуса девственницы! Представь только, каким бы ты мог оказаться счастливчиком. (Если ты все же не прочь им оказаться, дай мне знать. Эм может не беспокоиться: что бы ты ни выкинул, ты все равно теперь прочно сидишь у нее на крючке.) На сегодня все. Буду держать тебя в курсе. Спасибо за чек. Естественно, я не собираюсь делиться своей радостью с Эмили, на этот счет можешь быть совершенно спокоен. Ты мой благодетель, я тебя обожаю!
Вечно преданная твоя нимфа, П.
P.S. Разумеется, если ты решишь, что тебе все-таки нужна Харриет, действовать надо быстро!!!»
По мере чтения письма упомянутый Эмили румянец снова разлился по лицу Блейза. Он закрыл глаза и прислонился лбом к двери уборной. Я подлец, думал он, подлец, подлец, подлец. Ну, что дальше? Что мне теперь делать? Что?
— Я хочу говорить с Харриет наедине, — сказал Блейз.
— Монти, не уходи, — попросила Харриет. — Если ты уйдешь, я тоже уйду. Я не шучу. Я буду говорить с Блейзом, но только в твоем присутствии. Блейз, ты меня понял?
Блейз смотрел на нее с изумлением.
— Ну хорошо, — сказал Монти. — Остаюсь. Я, правда, считаю, что вам с Блейзом было бы лучше поговорить с глазу на глаз, но — нет значит нет. Кто чего желает? Виски? Джин?
Разговор происходил в мавританской гостиной. Монти и Харриет сидели за столом плечо к плечу, как на официальных переговорах. Блейзу было предложено плетеное кресло, которое и раньше было низковато, а после неудачного приземления в него Эдгара и вовсе осело и скособочилось. Чувствуя невыигрышность своей позиции, Блейз переместился сначала на пурпурный диван, затем на стул у стены, выполненный в затейливо-ботаническом стиле. Монти немного подвинул «стол переговоров» ногой, так что Блейз опять оказался по ту сторону.
— Виски, — сказал Блейз.
— Прошу. Тебе, Харриет?
— Как обычно. Спасибо.
Был сероватый вечер пасмурного дня. Лампа в углу, вмонтированная в загадочного вида сосуд — нечто вроде кованой чугунной чаши для святой воды, — подсвечивала одну из мозаичных панелей на стене.
Как обычно, тупо повторил про себя Блейз. Разглядывая Харриет, он думал о том, как она изменилась — и как похорошела. Спокойно, не нервничать, сказал он себе и тихонько погладил пальцем больное место под глазом. Синяк был еще довольно внушительный, но вылинявший до нежнейшего зеленовато-салатного оттенка. Чувствуя, как страшный хаос подбирается к нему со всех сторон, Блейз понимал, что главное сейчас — не запутаться окончательно. Никакого плана у него не было, сам он пребывал в крайнем смятении, и, хуже того, ему даже нечего было сказать.
Письмо Пинн так потрясло его, что не приехать он не мог. Но, разумеется, он рассчитывал говорить с Харриет без свидетелей.
— Итак? — Монти выжидающе смотрел на Блейза.
— Что — итак?
— Кажется, мне выпало быть председателем, — сказал Монти. — В таком случае, начнем. Итак, ты хотел нас видеть.
— Вас не хотел.
— Хорошо, ты хотел видеть Харриет. Стало быть, у тебя есть что ей сказать.
Повисла долгая пауза. Харриет дышала учащенно, но все же не теряла самообладания и смотрела на мужа молча. Блейз тоже время от времени взглядывал на нее — правда, глаз избегал, — но в основном смотрел на Монти.
— Ну, давай, вперед, — ободряюще предложил Монти. — Скажи что-нибудь. Все равно что. Главное начать. В конце концов, вам есть что обсудить.
— Мне не нравится твой тон.
— Извини, я не хотел никого обидеть. Но ты должен что-то говорить. Или ты предпочитаешь, чтобы тебя подвергли перекрестному допросу?
— Спасибо, не нужно. Во всяком случае, без твоего участия.
— Харриет, у тебя есть вопросы к Блейзу?
— Нет, — сказала Харриет.
Блейз снова взглянул на нее. Она похудела, ее лицо словно бы стало старше, черты тоньше и определеннее, будто это была не Харриет, а ее старшая сестра, сделавшая неплохую карьеру. Врач, или даже адвокат; возможно, великая актриса в роли Порции.[22] Прическа тоже была какая-то другая — волосы разделены на пробор и уложены аккуратно, по-новому. И еще: на ней было простое темно-синее платье, которого Блейз раньше никогда не видел.
— Я, в общем-то, не могу сказать ничего нового, — почему-то очень робко и смиренно начал он. — То есть я уже писал обо всем в письме. Жить мне придется с Эмили, но сюда я буду тоже приходить. Я и раньше старался быть в двух местах одновременно, и дальше буду стараться. Я понимаю, что во всем моя вина, и положение, конечно, ужасное — но уж какое есть, такое есть… и если я сейчас попытаюсь его изменить, будет только хуже. Ты… вы с Эмили обе должны это понять. Нужно искать какие-то компромиссы. Тут я хоть на части разорвись, а исправить все уже не смогу. А раз так, то самое разумное сейчас — отдаться на милость… твою, Харриет… и быть честным с тобой… и я стараюсь быть честным. Что было раньше, того уже не будет, это ясно. Но и усугублять ничего не нужно. Я просто часть времени буду здесь, часть там. Понимаешь, я же не могу требовать от Эмили, чтобы она вечно оставалась на втором месте. Да что на втором — на десятом! Теперь, когда все прояснилось и все мы сказали друг другу правду — что, конечно, замечательно, — волей-неволей приходится все как-то сравнивать и уравнивать. Я, конечно же, буду приходить сюда очень часто, и в общем все будет примерно так, как мы планировали с тобой раньше, — и ты соглашалась. Просто сейчас, пока Эмили еще не устроилась окончательно на новом месте, я не смогу вырываться так часто. Эмили многое приходилось терпеть все эти годы, и теперь я прошу тебя тоже… потерпеть… и простить меня… ради Дейвида и… потому что… потому что…
Он умолк. Монти вопросительно взглянул на Харриет, но она тоже молчала.
— Поговори с ним, Харриет, — мягко сказал Монти. — Постарайся, несмотря ни на что, быть к нему добрее. И помни, о чем я тебя предупреждал. Быстро тут ничего не решишь. Будь добра и великодушна, насколько это возможно, потому что — если Блейз позволит мне закончить его речь — примирение всегда лучше войны, а милосердие лучше справедливости.
Чтоб он провалился, подумал Блейз. Чтоб он провалился. Харриет посмотрела на Монти и неожиданно улыбнулась.
— Не могу, — сказала она, и голос ее слегка дрогнул. — Не могу, Блейз, потому что все слишком сильно изменилось. Я не могу и не хочу терпеть все то, что терпела Эмили. Возможно, во мне больше гордости, чем в ней; или, может быть, я не такая… сговорчивая. Или дело в том, что я слишком долго была твоей женой и на меньшее уже не согласна. Или — я уже просто не верю тебе. Моя вера в тебя была так безгранична… Ее больше нет.
Пусть заплачет, подумал Блейз. Пусть только заплачет — и тогда она меня простит.
— Сейчас, — голос Харриет зазвучал спокойнее и ровнее, — ты объясняешь мне, как ты будешь часть времени там, часть здесь — будто это такое замечательное решение… а я понимаю… Господи, теперь-то я понимаю! — что это говорит самый обычный лжец. Но все же ты выразился достаточно ясно, спасибо и на том. Ты сразу устранил все неясности: ты будешь жить с Эмили Макхью — она теперь твоя жена. И то, что ты планируешь время от времени навещать меня и Дейвида, не имеет уже ровно никакого значения. Таким ты мне не нужен, и уж как ты там намерен распределять свое время — это меня больше не касается.
— Блейз, тебе нужен развод? — спросил Монти. — Ты обещал Эмили развестись с Харриет?
Блейз не удостоил его ответом. Немного погодя он продолжил:
— Я знаю, что все это ужасно, ужасно, и все же я умоляю тебя: прости меня. И не бросай меня.
— Ты меня бросил, — напомнила ему Харриет.
— Нет, — сказал Блейз. — Теперь — вот теперь — я понимаю, что не могу тебя бросить, это физически невозможно, немыслимо, это просто совершенно невозможная вещь. Мы не можем друг без друга. Ну помоги же мне, Харриет, пожалуйста, помоги мне…
— Моя помощь тебе ни к чему, — сказала Харриет чуть мягче и чуть более дрожащим голосом, чем раньше. — Ты, конечно, растрогался, когда увидел меня, в тебе всколыхнулись воспоминания, это все понятно. Но тебе ведь не обязательно меня видеть. Живи себе спокойно с Эмили Макхью, и все у вас скоро наладится. В конце концов, ты сам это выбрал.
— Ты вынуждаешь меня выбирать? — спросил Блейз.
— Ну ничего себе! — пробормотал Монти.
— Эмили вынудила тебя выбирать, — сказала Харриет. — И ты выбрал.
— Но ты… хочешь, чтобы я выбрал еще раз?.. Харриет чуть помедлила.
— Нет. Не хочу. Я просто пытаюсь тебе объяснить, что не могу остаться в твоей жизни так, как бы тебе хотелось… и вообще никак… потому что… я тебе не верю. Меня не будет больше в твоей жизни… совсем.
В гостиной повисло молчание. Монти водил пальцем по пыльной столешнице, рисуя концентрические окружности.
— Нет, нет, — опять заговорил Блейз. — Так не может быть. Я без тебя просто не выживу. И ты без меня не выживешь. Я должен видеть тебя, должен быть связан с тобой… я так или иначе с тобой связан…
— Конечно, ты можешь приходить к Дейвиду, — сказала Харриет.
— Кстати, — сказал Блейз. — Люку я заберу с собой. Он ведь здесь?
Харриет вскинула голову.
— Ты не заберешь его! Люка останется со мной. Не думаю, что твоя любовница способна по-настоящему о нем заботиться, — и, если надо, я готова доказать это в любом суде. Сам Люка хочет остаться здесь, со мной. Он отрекается от вас. Он остается здесь. А хотите судиться — пожалуйста.
— Харриет, — мягко сказал Блейз. — Харриет. Пожалуйста, позволь мне поговорить с тобой наедине. Пусть он уйдет. Я знаю, что ты потом простишь меня, обязательно простишь, просто не сможешь иначе. Я ведь знаю, какое у тебя доброе сердце, оно все может простить. И неважно, что сейчас ты говоришь со мной так сурово, потому что это говоришь не ты. Милая моя, ты уже спасала меня от адских мук, умоляю тебя, сделай это снова. Мы должны еще раз во всем разобраться и решить, как для нас обоих будет лучше. Мы…
— Никакого «мы» больше нет, — оборвала его Харриет. — Ты сам его перечеркнул. Ах, Блейз, если бы ты знал, какое страшное, страшное несчастье ты обрушил на меня!.. — Слезы хлынули наконец из глаз Харриет, но она тут же вскочила и выбежала из комнаты — Блейз не успел ее остановить. Монти (он тоже встал) быстро шагнул к двери и остался на пороге, держась за дверную ручку.
— Это все твои штучки, — Блейз с ненавистью смотрел на него из-за стола.
— Не глупи, — ответил Монти. — Выпей лучше виски, ты к нему даже не притронулся.
— Ты нарочно подстроил все так, чтобы она в тебя влюбилась!
— Я ничего не подстраивал.
— Я знаю, у меня есть свидетели. Ты все просчитал заранее. Подговаривал меня продолжать связь с Эмили, чтобы облегчить дело. Выдумал даже Магнуса Боулза, подталкивал меня все дальше и дальше — следил, чтобы я завяз как следует, чтобы не мог уже выбраться! А потом, когда тебе это наскучило, уговорил меня во всем сознаться — потому что сам положил глаз на Харриет. Ты уже тогда ее себе наметил, ты хладнокровно вел меня к гибели. А теперь еще в любви ей объясняешься, чтобы она не передумала, не вернулась ко мне.
— Признаться, пошлые монологи наводят на меня тоску, — сказал Монти. — Пошевели немного мозгами, постарайся вспомнить, в каком порядке все происходило. Я никогда и ни на что тебя не подговаривал, я вообще не хотел иметь к этому никакого отношения. И не хочу. В любви Харриет я не объяснялся — и никакого «глаза», пользуясь твоим вульгарным выражением, на нее не клал. Мне кажется, ты просто не понимаешь, что подлость, в том числе твоя собственная, приводит к неминуемым последствиям.
— Прикидывался моим другом…
— Возможно. Но если ты поверил, то это было очень глупо с твоей стороны. Я не могу быть ничьим другом. Я на это органически не способен. А теперь, пожалуйста, уходи.
— Уйти — и оставить тебя вдвоем с Харриет?
— Здесь также Дейвид с Люкой, и Эдгар Демарней сидит безвылазно целыми днями. А что касается лично меня, так я скоро уезжаю. К слову сказать, мне не нужно было ничего подстраивать. Ты предложил Харриет совершенно невозможную вещь, а она оказалась не такой покорной овцой, как ты ожидал, — вот и все. Но, тем не менее — я говорил ей об этом в твоем присутствии, — сегодняшняя сцена ничего не решает, и вся эта бодяга будет еще тянуться и тянуться. Но поверь, что она будет тянуться без меня.
— Нет, — сказал Блейз. — Не верю тебе ни на грош. Ты лжешь. Это ты подучил Харриет, как со мной разговаривать, — ей бы такое даже в голову не пришло. Обхаживал тут ее, наверняка еще очернил меня перед ней…
— Когда уже ты уйдешь? — сказал Монти. — Мне очень жаль. Мне даже тебя очень жаль. Но ты должен сам разобраться со своими двумя женщинами. Мне кажется, что Харриет ты потерял, как бы там у вас с Эмили ни сложилось, — но кто знает, я вполне могу ошибаться. Женщины — материя тонкая. Будешь и дальше так же рьяно ее упрашивать — глядишь, она и уступит. Но уверяю, что, как бы она ни была против тебя настроена, я здесь ни при чем. А теперь, будь добр, иди. — Монти распахнул перед Блейзом стеклянную дверь на лужайку.
— Ненавижу тебя, — сказал Блейз.
— Пройдешь за угол дома, там… Хотя что я тебе объясняю, ты ведь здесь бывал. Извини, Блейз. Мне как-то своих проблем хватает.
— Ненавижу, — повторил Блейз.
Он шагнул за порог, чуть не бегом обогнул дом по скользкой от дождя бетонной тропинке, пересек палисадник и, не оглядываясь, свернул на дорогу. Накрапывал дождь.
Блейз — он был без плаща и без шляпы — терпеть не мог, когда его волосы намокали под дождем. Было так обидно, что хотелось плакать, и шагая по дороге к тому месту, в двух кварталах от Локеттса, где стоял его «фольксваген», он и правда немного поплакал — горячие слезы смешивались на его щеках с холодными дождевыми каплями. Ему было отчаянно жаль себя. Он знал, что он не такой уж дрянной и подлый человек. Он просто запутался, и произошло это совершенно само собой. Тысячи мужчин поступают так же, как он, — но им это сходит с рук. А ему просто дико не повезло, и все пошло наперекосяк.
В чем его страшное преступление и чем он так уж виноват, что оказался теперь хуже всех? Виноват, что женился на Харриет? Он, конечно, любил Харриет, но, может быть (теперь уже трудно было припомнить), в глубине души все же чувствовал, что она не его женщина? Но в те времена ему даже не могло прийти в голову, что «его женщина» вообще существует. Он женился на Харриет, чтобы избавиться от своих «отклонений», — это казалось ему необходимым условием счастья. Или его преступлением была Эмили? Но тут уж он ничего не мог поделать, не мог противостоять соблазну. В конце концов, в мире полно женатых мужчин, которые и не пытаются противостоять никаким соблазнам, крутят любовь направо и налево. Потом появился Люка — с этим тоже ничего нельзя было поделать, так вышло. И Эмили столько лет терпела. А когда наконец он решил, что настал момент сказать правду, Харриет так великодушно простила его. И вот теперь все вдруг оборачивается против него. Где он допустил ошибку? Понятно, что он просто обязан как-то вознаградить Эмили за долготерпение, и понятно, что Харриет на этом что-то теряет. Пусть ей это не по душе, но, в конце-то концов, должна же она опомниться?! Она не может любить Монти, это немыслимо — Харриет, его Харриет, влюбленная в кого-то другого! Господи, если бы обнять ее хоть на минуту, если бы его слезы смешались с ее слезами!.. Она поняла бы, как он страдает, и простила бы его, обязательно простила. Может, все-таки вернуться, броситься к ее ногам? Он свернул за угол. Впереди уже показался белый «фольксваген».
Бессмысленно глядя в залитое дождем ветровое стекло своей машины, Блейз начал замедлять шаг. Что делать? — в сотый раз спрашивал себя он. За стеклом вдруг что-то шевельнулось. Блейз вздрогнул. Кто там может быть? Вдруг сердце Харриет все-таки не выдержало и она смягчилась? Он бросился вперед.
На переднем сиденье машины сидела Кики Сен-Луа. На ней был тонкий небесно-голубой джемпер, а поверх джемпера — целое покрывало из длинных мокрых волос. Кики улыбнулась Блейзу, и — даже в такую минуту — эта чистая улыбка семнадцатилетней девочки подарила ему маленькое нежданное утешение.
— Ну-с, а эта прелестница что здесь делает? — осведомился он нарочито невозмутимым тоном. — Прямо день сюрпризов сегодня!
— Блейз, извини меня, пожалуйста, — сказала Кики. — Не злись на меня, да? Это Пинн, у нее такие глупые шутки. — По голосу сразу угадывалась иностранка, даже когда она не делала ошибок.
— Так-так, и что на сей раз? — Блейз обошел машину и сел за руль. Усилившийся дождь забарабанил по крыше «фольксвагена», отгораживая их от мира плотной серебристой пленкой.
— Видишь, Блейз, — сказала Кики. — Я давно хотела познакомиться с мистер Монтегью Смолл — и Пинн мне обещала.
Блейз включил зажигание, и «фольксваген» медленно покатил по дороге.
— Сегодня она сказала, что везет меня к нему, вот мы и приехали. Она видит твою машину, просит остановиться, и мы обе вышли. Пинн открывает дверцу, говорит: да, это его машина — твоя машина, — и потом открывает вот этот ящичек, и мы смотрим, что лежит внутри, и смеемся, но тут она убегает к моей машине… И уехала. А я осталась одна. Я думала, она скоро вернется. Я же не знаю адреса мистера Смолл, пришлось ждать. Но ведь дождь — и я села в машину. И теперь ты пришел! Отвезешь меня обратно в Лондон, да?.. Блейз, что-то не так, да?
Нежный мелодичный голосок Кики как бритвой полоснул по натянутым нервам Блейза. Он стиснул зубы и, раскачиваясь, задыхаясь, как от мучительной одышки, застонал: «Ы-ы-ы…»
— Что, Блейз, что? Скажи Кики!
— Сама знаешь что! Пинн, стерва, наверняка тебе все рассказала.
Кики склонилась к самому рулю и погладила руку Блейза тыльной стороной своей кисти.
— Бедный.
— Понимаешь, я их обеих люблю, — медленно проговорил Блейз. — Вишу на кресте… как распятый, черт побери.
— А ты оставь их обеих себе, — от сочувствия голос у Кики сделался низким и глубоким.
— Не мо-гу! Ах, Кики, если бы ты только знала, если бы знала!.. И никто, ни один человек мне не поможет. Я ненавижу себя. Как я себя ненавижу!
— Не надо себя ненавидеть. Ты не такой виноватый, я уверена. Хочешь, расскажи Кики все-все!
«Фольксваген» остановился у маленькой железнодорожной станции — той самой, откуда они с Эмили в ту памятную ночь бежали в Лондон. Повернувшись, Блейз с грустью оглядел свою пассажирку: ее длинные влажные спутанные волосы, огромные взволнованные темно-карие глазищи, чистую и тонкую до прозрачности полудетскую кожу ее лица, в котором время и природа сошлись в образе совершенства, не оставив пока никаких иных следов. Ее груди, хранимые внутри тонкой небесно-голубой оболочки.
Кики снова улыбнулась — нежно, печально.
— Я поеду домой на поезде, да? — Она была умная девочка. — Пока, Блейз. Все еще будет хорошо, ты увидишь.
— Подожди, не уходи так сразу, — сказал Блейз, удерживая ее за краешек влажного голубого рукава. Он притянул ее к себе, так что ее голова запрокинулась, обхватил ладонями ее лицо (руль больно упирался ему в плечо) и, вдохнув в себя запах юности и дождя, осторожно поцеловал в губы. Потом легонько оттолкнул ее — и она ушла. Когда Кики входила в здание станции, он уже не смотрел на нее.
Проехав еще немного вперед, Блейз свернул с основной дороги на какое-то ответвление и остановился на обочине. Уронив голову на руль, он опять издал долгий, мучительный стон: «Ы-ы-ы!..» Что это, неужели он окончательно свихнулся?
Монти закрыл за Блейзом дверь, задвинул щеколду и вернулся на свое место за столом. Ему было тошно от Блейза, тошно от самого себя. Почему он не настоял на том, чтобы Харриет встречалась с Блейзом без него? Почему с такой готовностью согласился быть «председателем»? Просто ему было любопытно, чем все это закончится. Какого черта ему нужно? Он что, правда когда-нибудь был другом Блейза? Или вообще другом, все равно чьим — Эдгара, например? Мысль показалась Монти совершенно бредовой. Его дом, еще недавно чистый, как обитель отшельника, был теперь полон людей. Харриет, вездесущий Эдгар, да еще двое детей вдобавок. У него в доме — двое детей! Ни до, ни после своего выкидыша Софи так и не могла решить, хочет она детей или нет. Монти ждал сначала с надеждой, потом со страхом. Со страхом — потому что он уже не был уверен, его ли это ребенок.
Какое мне дело до всех этих людей? — спрашивал он себя. Дейвид слонялся по дому как привидение. Сталкиваясь с ним то в прихожей, то на лестнице, Монти обычно мимоходом брал его за руку и легонько сжимал, словно здоровался; однако от долгих бесед с Дейвидом неизменно уклонялся. И хотя подслушанный однажды в саду обрывок разговора между Дейвидом и Эдгаром привел Монти чуть ли не в бешенство, сам он упорно не хотел идти на сближение. Он боялся слез Дейвида, боялся, что Дейвид начнет как-нибудь проявлять свою привязанность к нему. Отношения с Люкой не то чтобы не складывались, их просто не было. Монти питал антипатию к этому ребенку — не только из-за Дейвида, но еще потому, что Люка сам по себе как-то странно его раздражал. В свою очередь Люка, чувствуя неприязнь, при виде хозяина дома неизменно превращался в «трудного ребенка», умолкал и смотрел на Монти не мигая и не улыбаясь. Монти отвечал тем же. Он знал, что Харриет советуется с Эдгаром по поводу образования Люки. С Монти никто не советовался.
Что я-то тут делаю? — думал он, сидя за столом в быстро густеющем полумраке гостиной, подсвеченной одной лампой. Прошло уже много дней с тех пор, как вся эта семейка поселилась в доме, а никаких изменений как будто не предвиделось. Слегка кружилась голова; это от голода, сообразил Монти. Несмотря на все уговоры Харриет, он еще ни разу не садился за стол вместе с ней и ее мальчиками. Впрочем, и «мальчики» редко садились вместе (а по возможности старались и вовсе не встречаться). Дейвид обычно обедал в школе, а ужинал вдвоем с матерью поздно вечером, когда Люка уже спал. Монти отдал кухню в полное распоряжение гостей, сам же забредал туда лишь изредка, чтобы сварить себе яйцо или открыть банку консервов. Выглядело это, конечно, странновато, — но с другой стороны, все в его жизни казалось теперь странноватым и временным, а следовательно, не заслуживающим внимания. В довершение всего, после многочисленных обещаний и отсрочек, в Локеттс собралась наконец нагрянуть миссис Смолл! То-то она удивится, обнаружив, что дом оккупирован столь неожиданным образом.
Надо что-нибудь съесть, подумал Монти. Три стакана на столе так и остались стоять нетронутыми: видно, такая уж пошла жизнь, что все и без выпивки ходят как пьяные. Он отхлебнул немного виски, и тут же все вокруг стало зыбким и призрачным. Надо пойти на кухню и что-нибудь съесть, иначе свихнуться можно, подумал он. Отпил еще глоток, встал, вышел в прихожую — но тут до него донеслись приглушенные голоса из кабинета. Эдгар и Харриет. Резко изменив направление, Монти распахнул дверь.
Эдгар сидел в глубоком кресле — на белом меховом покрывале, — Харриет сидела на полу у его ног, положив одну руку ему на колено. В камине потрескивал огонь. Харриет плакала. Когда скрипнула дверь, Харриет немного отодвинулась и убрала руку. Монти вдруг охватила злость.
— Прошу прощения, что помешал, — сказал он.
— Ах, Монти, что мне делать? — Харриет всхлипнула.
— Перебираться в Худхаус и ждать возвращения блудного мужа, — отозвался Монти.
— Зачем ты так, — сказал Эдгар. Харриет встала на колени и вытерла глаза.
— Монти, ты хочешь, чтобы мы ушли из твоего дома?
— Ну что ты, нет. Я сам скоро уезжаю.
— Не надо, Монти, не уезжай, пожалуйста. Мне так тяжело было видеть Блейза — так жалко его… Все время казалось, будто я и сейчас еще могу все уладить, забрать его домой и… Но это невозможно. Не будь там тебя, я бы, наверное, его простила.
— В таком случае хорошо, что я там был, — заметил Монти. — Или плохо?
— Вдумайся в то, что он тебе предлагает! — взволнованно проговорил Эдгар. — У этого человека нет совести, ты не должна его жалеть. Он хочет превратить тебя в безвольную жертву.
— Ты прав, — поднимаясь с пола, устало сказала Харриет. — Я не должна поддаваться. Да и все равно, жить с этим я бы не смогла, просто сломалась бы… Но все же я так ему нужна… А теперь есть еще Монти… и все это так…
— Нет никакого Монти, — сказал Монти. — Его просто нет в природе.
— Монти, я надеюсь, ты не будешь возражать… Я рассказала Эдгару… о нас.
— О нас?
— Ну да, о нас с тобой. То есть о моих чувствах к тебе.
— Полагаю, Эдгар был просто счастлив…
— Ничего другого я и не ожидал, — заметил Эдгар.
— …и тем не менее, это его никоим образом не касается, — продолжал Монти. — Понимаю, я сам виноват, что согласился терпеть это чудовищное вмешательство в мою жизнь. Но мне не понятно, почему при этом мои личные дела должны становиться всеобщим достоянием.
— Извини… я…
— Надеюсь, ты довела до сведения Эдгара, что какие бы чувства ты ко мне ни питала, я не собираюсь отвечать тебе взаимностью?
— Монти! — Эдгар нахмурился.
— Да, я ему сказала. — Из глаз Харриет опять полились слезы.
— Ну, так я на всякий случай скажу еще раз — при свидетеле. Я не верю в твою так называемую «любовь», и меня не волнует, насколько это, с позволения сказать, «чувство» серьезно. В моем сердце нет ни грамма любви к тебе. Я помогал тебе единственно из чувства долга — а еще точнее, по инерции, потому что ты меня к этому принуждала. Буду очень тебе признателен, если ты направишь свои мечтания на кого-нибудь другого, а в этом доме, пожалуйста, никаких «интересных» отношений — никаких, ясно? Говорю это для твоего же блага. Все. А теперь отправляйся спать. И ты тоже, Эдгар. Выметайся.
Харриет, взиравшая на него с ужасом сквозь пелену слез, вскрикнула, закрыла лицо руками и бросилась вон из комнаты. Стало очень тихо.
— Ну, это уже было лишнее, — буркнул Эдгар.
— А по-моему, это было как раз то, что надо.
— Мог бы сказать все это помягче…
— Мягкость тут только навредит. И ты давай проваливай. Поезжай к себе в Лондон или, не знаю, куда ты деваешься всякий раз, после того как торчишь тут до глубокой ночи. Или ты ждешь, чтобы Харриет и тебе тут устроила спальню?
Эдгар сидел в кресле в прежней позе.
— Поеду, — сказал он. — Но попозже. Сначала я хочу с тобой поговорить… Слушай, Монти, тут у тебя нигде нет виски?
— В гостиной стоит бутылка. — Монти опустился на стул возле окна, качнулся вперед и обхватил голову руками. Идти сейчас на кухню было выше его сил.
— Вот, — Эдгар протягивал ему стакан с виски. Монти взял.
— Я хотел поговорить с тобой насчет Бэнкхерста, — сказал Эдгар.
— Да. Я благодарен тебе за то, что ты уладил это дело.
— Я как раз хотел сказать, что я его не уладил.
— А-а, понятно. Значит, не уладил.
— Я много думал о тебе, — сказал Эдгар.
— Очень тебе признателен.
— Я так и не смог тебя постигнуть.
— Я непостижим.
— Я имел в виду, что я до сих пор знаю тебя недостаточно хорошо. Понимаешь, Бинки, естественно, потребовал у меня рекомендацию. И я вдруг почувствовал, что не могу ее написать.
— Ничего удивительного. Как я уже сказал Харриет, меня вообще нет в природе. — Монти поднял голову и отхлебнул глоток виски. Комната мягко и ритмично покачивалась, голову сжимало словно тисками, тянуло вверх, и было такое ощущение, что лицо у него с каждой секундой удлиняется.
— Меня это очень беспокоит, — вынырнул откуда-то голос Эдгара. Эдгар трясущейся рукой подливал воду себе в виски. — Ты же знаешь, что положено писать в таких рекомендациях: честный, добросовестный, доброжелателен с коллегами, любит детей — и так далее. И вот, я вдруг понял, что не могу этого написать.
— То есть ты понял, что такому человеку, как я, нельзя доверять детей? Полагаю, что ты прав. А как там у меня с честностью и добросовестностью? Полагаю, тоже слабовато. Все, ладно, забыли об этом.
— Нет, нет, — заторопился Эдгар, — ты неправильно меня…
— Думаю, что правильно. Ты изложил суть дела вполне ясно.
— Я ведь не говорю, что думаю о тебе плохо. Просто я чувствую, что не понимаю тебя. Может, у тебя сейчас как раз нервный срыв, или…
— Нет у меня никакого нервного срыва, — сказал Монти. — Я бы сорвался, если бы мог. Но не получается.
— Ну поговори ты, наконец, со мной откровенно! Это все… из-за Софи — или есть что-то еще? Ты любишь Харриет?
— Харриет? — Из Монти вырвался короткий смешок. — Нет. Она, правда, интересовала меня одно время. Но теперь… это все… уже мимо.
— Не знаю. Не знаю. И что значит это твое «мимо»?
— Значит, что есть только одно — самое главное, а все остальное — мимо.
— Поговори со мной об этом главном. Пожалуйста, Монти.
Монти молча раскачивал остатки виски в стакане, время от времени отпивая по глотку. В тишине слышалось сиплое, как у спящей собаки, дыхание Эдгара. Что это он так сипит — от виски, от избытка чувств или ему просто спать хочется? Монти тоже начало клонить в сон. Вспомнилось, как однажды в колледже они пили с Эдгаром вдвоем и о чем-то спорили — так и уснули оба одновременно посреди спора. Захотелось даже напомнить про тот случай Эдгару, но он все же сдержался. Встал с намерением отправиться в спальню — ужинать явно было поздно, — но, вместо того чтобы уйти, вдруг снова сел и спросил Эдгара:
— Хочешь послушать ту пленку Софи — помнишь, я крутил ее, когда ты явился воровать свои письма?
— Но как же?.. Господи…
— Она вон в том ящике. Магнитофон под столом. Знаешь, как включать?
— Нет. Но, может быть…
— Тащи сюда.
Эдгар со стуком поставил магнитофон к ногам Монти, на белую расстеленную на полу медвежью шкуру. Монти начал заправлять пленку.
— А ты выдержишь? — спросил Эдгар.
— Выдержу ли я?..
— А я насчет себя не уверен.
— Она не знала, что я нажал на запись, — сказал Монти. — Уже перед самым концом. Так просто, чтобы что-нибудь осталось — в память о любимой жене.
Бобина начала медленно вращаться, и в комнате послышался новый голос — четкий, отрывистый, высокий, с легким французским акцентом, с легким северным акцентом, с целым букетом разных акцентов, резкий, самоуверенный, деланный, неподражаемый голос единственной и неповторимой Софи.
— Убери ее, убери, она так давит мне на ноги. Да книгу же! О-ох. Подай мне те пилюли. Меня сегодня знобит. И дай еще — вон там, на тумбочке… нет, не стакан, зеркало, давай его сюда. Mon dieu, Mon dieu.[23]
— Продолжай.
— Что продолжать? Зачем ты заставляешь меня все время говорить? Мне нужен покой. На, положи на место.
— Продолжай.
— Я думала, ты знаешь про Марселя, мы и не скрывались почти, я была уверена, что ты знаешь. Думала, ты слышал, как мы с ним хихикали тогда вечером. Он вернулся за своим пиджаком, и тут нас вдруг начал смех разбирать, мы чуть не умерли тогда со смеху — прямо в прихожей. Так ты не знал?
— Нет.
— Ну, знай теперь. О-о, как у меня все болит. И спина зудит… C'est plutôt quelque chose de brûlant.[24] Нет, нет, не прикасайся ко мне, это бесполезно, так ты только делаешь больно. Ах!.. Ты так приставал ко мне из-за Марселя, в конце концов пришлось опять что-то выдумывать. Требовал, чтобы я поклялась — ну, я поклялась, конечно, что мне еще оставалось. Фу, как все это было скучно. Но ты все равно мне не поверил, да? Помнишь, как ты мне объявил: «Он во всем признался», — а я не знала, что на это сказать.
— Ты рассмеялась.
— Слава богу, тогда у меня еще хватало сил смеяться над тобой. Конечно, это был смех сквозь слезы. Toujuors des ennuis.[25] Видел бы ты тогда свое лицо — страшное, инквизиторское лицо — как я его ненавидела! Если у тебя уже делалось такое инквизиторское лицо, то на целый день, до ночи… Нет, сейчас не острая боль, а такая ноющая. Mon dieu. Тебя тоже ненавидела. «Было? Было? Было?» — часами мог спрашивать одно и то же.
— Так было?
— Ты Сэнди имеешь в виду? Конечно, было.
— И когда? Раньше — до того, как мы поженились?..
— Ах, какая разница? Нет, позже. Он так меня домогался. Теперь-то какая разница, что когда было? Теперь уже все равно. Ты что, собрался писать историю моей жизни? Да, это было бы нечто! Самому тебе такого сроду не выдумать. Вот, у тебя уже опять это лицо, которое я так ненавижу. Ненавижу, ненавижу, ненавижу тебя. Помнишь тот раз, когда я ездила в Брюссель к Мадлен, на ее выставку скульптуры? Я была тогда с Сэнди. Мы с ним провели несколько дней в Остенде. Там было так скучно.
— К Мадлен ты ездила дважды, второй раз через год.
— Зачем ты меня допрашиваешь, зачем даже сейчас меня мучаешь?
— Это ты меня мучаешь.
— Просто мне тошно сейчас врать. Это вранье так мне осточертело, я все время путалась, все время завиралась.
— Ты ездила к Мадлен дважды.
— Да, кто же у меня был во второй раз? Кажется, Эдгар.
— Эдгар?
— Ну, уж про нас с Эдгаром ты точно знал.
— До того, как мы с тобой поженились?
— И после того тоже. От Эдгара никак невозможно было отделаться. Даже если никого больше не было, Эдгар всегда оказывался под рукой — такой преданный.
— И ты ездила в Остенде с Эдгаром.
— Нет, нет, с ним мы ездили в Амстердам, на поезде. А Мадлен из Брюсселя посылала тебе мои открытки. Только один раз я ошиблась — так смешно получилось. Написала в открытке, что ездила в Брюгге, а потом ты спрашиваешь меня: «Как тебе понравился Брюгге?» — а я отвечаю, что никогда там не была. Ты так на меня посмотрел, будто сейчас убьешь.
— Если бы ты не врала мне без конца!
— Mais naturellement.[26] Что еще прикажешь делать женщине при таком муже?
— Не надо было за меня выходить.
— Это ты превратил мое замужество в тюрьму. Ты отравил всю мою жизнь — своим инквизиторским взглядом, своим бесконечным «было — не было». On se croirait chez le juge d'instruction.[27] Я не помню с тобой ни минуты радости, никогда — зато с другими мне было каждый раз так хорошо и свободно. А потом каждый раз приходилось возвращаться к тебе. К тюремщику, к палачу. И ни минуты радости — все эти годы.
— У меня тоже не было ни минуты радости…
— Выключи, — попросил Эдгар.
Монти выключил магнитофон и сел, как раньше, наклонясь вперед и обхватив голову руками.
— Все это ложь, конечно, насчет меня. — Эдгар проговорил эти слова спокойным ровным голосом, но сипел теперь еще сильнее — почти задыхался.
— Я так и думал, — сказал Монти. Дотянувшись до отставленного в сторону стакана, он разболтал в нем остатки виски и допил до дна.
— Ты мне веришь? Я никогда не был с Софи в Амстердаме. Я никогда не спал с ней. После того как вы поженились. И до того тоже. Да, я писал ей, когда она уже была твоей женой. Но мы с ней, кажется, даже ни разу не оставались наедине. Иногда заезжал на чай. И один раз мы с ней обедали, когда вы с Ричардом были в Нью-Йорке… Но я писал тебе об этом в письме. Мы поехали в хороший ресторан и…
— Да, да. Ты даже писал мне, какие блюда вы заказывали. Это неважно.
— Ты веришь мне?
— Да, конечно.
— Зачем ты поставил мне эту пленку?
— Хотел услышать, как ты скажешь, что это неправда. Если все неправда с тобой, то и с остальными наверняка все ложь. Когда она умерла, мне сначала казалось, что я должен их всех разыскать и поговорить с ними. Их были десятки… ну, не меньше десятка. Не в том смысле, что я собирался их всех перестрелять, — нет. Просто хотелось услышать, что они скажут. Прийти к ним, дать им понять, что я все знаю; хоть этим их задеть. А потом я решил, что это бессмысленно.