Смогу ли я это вынести, думал он, — и при этом не превратиться в жестокое чудовище? Мысль о жестокости, прежде неведомая, теперь казалась ему понятной и почти естественной. Светлый лик Спасителя, вечно маячивший где-то неподалеку, снова приблизился и печально взирал сверху вниз на его терзания. Помоги мне, Господи, снова и снова повторял Дейвид, помоги, не дай умереть от ненависти и тоски. Но — значит, я не одинок, подумалось вдруг; значит, кто-то все же знает меня и понимает всю глубину моей печали, до самого донышка? И этот Кто-то, в милости своей и доброте, может судить и утешать, и обращать само зло в добро? А что если во всем этом и впрямь есть некое добро, вершить которое выпало мне, никому другому? Что если оно, непобедимое добро, все-таки существует? Дейвид закрыл глаза. Солнце ровной краснотой сочилось сквозь сомкнутые веки, над этой краснотой пастельным призраком реял все тот же светлый невозмутимый лик. Значит, все-таки призрак, обманчивое видение, понял Дейвид, и тоска, еще мучительнее прежней, сжала его сердце.
— Ты так похож на хемингуэевского Старика, что меня это начинает утомлять, — сказал голос Монти.
— С кем ты говорил по телефону? С миссис Смолл? — спросил другой голос, незнакомый.
— Нет, с Харриет. Она просит меня прийти прямо сейчас. Эмили уже сидит у нее. Если хочешь, можешь пойти со мной. Как ты уже слышал, тебе там будут рады.
— Не уверен, что хочу, — ответил Эдгар (это был он).
— Дело твое. Но если останешься здесь, советую не пить больше виски. Все, я пошел.
Эдгар и Монти сидели на веранде. Не видимый для них Дейвид стоял в мавританской гостиной между пурпурным диваном и книжным шкафом (бывшим фонтаном), обложенным де-моргановской плиткой. Весь день он бродил по недостроенной дороге и ее окрестностям, и теперь от голода и усталости у него немного кружилась голова. Он казался сам себе бесчувственным и бесплотным, почти демоноподобным. Хотя нет, не совсем бесплотным: жестокая рука желания, простертая из тех самых небес, на которых прежде пребывал один лишь Иисус, изводила его сегодня весь день. Смутные девичьи образы злорадными бабочками порхали над его головой.
Ближе к вечеру он вдруг ощутил потребность немедленно видеть Монти. Мысль о том, что ведь можно рассказать обо всем Монти, показалась ему последней надеждой в этом безжалостном и безутешном мире. Задыхаясь, спотыкаясь от голода и от слабости, он бежал через луга, потом по тропинке вдоль стены парка, потом по тенистой улице между домами — до самого Локеттса. И вдруг оказывается, что Монти не один и что он прямо сейчас уходит знакомиться с этой страшной женщиной.
Стоя посреди затемненной комнаты, Дейвид решил еще немного подождать и, если Монти все-таки отправится в Худхаус один, догнать его по дороге.
Взгляд его упал на раскрытую книгу, лежавшую на столе. Стихи, на греческом. Дейвид знал эти стихи. Тут же, как хорошо отлаженная машина, мозг переключился на знакомые слова.
«И отвечал ему быстроногий Ахиллес: „Ужель, возлюбленный друг мой, это ты явился ко мне и говоришь, что надобно мне исполнить? Будь по-твоему, Патрокл, я исполню все, как ты велишь. Но сперва, прошу тебя, подойди ко мне ближе, заключим хоть ненадолго друг друга в объятья и предадимся вместе печали“. Сказав так, он простер к нему руки, но не смог обнять, ибо растаял призрак и с неясным стоном сокрылся под землей».
Образ страшной утраты прекраснокрылым коршуном пал на Дейвида из поднебесных высот — и его сердце не выдержало. Опустившись на диван, он закрыл лицо руками и зарыдал.
— Что такое? — Эдгар в тревоге подскочил со стула.
Монти распахнул ставню, и глазам их предстала обрамленная оконной рамой картина: на пурпурном диване сидел рыдающий мальчик.
— Это Дейвид. Сын Харриет.
Сегодня Монти был собой страшно недоволен, он злился на себя с самого утра. Он собирался посвятить день медитации, чтобы ощутить наконец внутри себя желанный мир и покой. В последнее время состояние собственного духа начало уже внушать ему опасения. Ведь могут же как-то другие люди переживать свои утраты, не впадая при этом в прострацию. Мысль о самоубийстве впервые в жизни казалась ему совершенно реальной, теперь он понимал тех, кто неутихающим душевным мукам предпочел полное исчезновение. Как угодно, но он должен, просто обязан положить конец этой пытке. Чувство вины перед Софи разрывало его душу, и в мозгу, как в кино, снова и снова прокручивались одни и те же сцены. Надо, думал он, переключиться на что-то другое — или уже переходить к следующему, еще более кошмарному способу существования. Он уже достиг полной неподвижности и, сузив глаза в щелки, призывал к себе тот покой, который выше всякого покоя и в котором нет места мелочной войне с собой и внутри себя, — но в душе понимал, что так он не найдет того, что нужно ему сейчас. Вся его жизненная мудрость и весь опыт подсказывали, что у него есть лишь один шанс пережить свое горе — отдаться ему целиком, и пусть даже на этом пути подстерегает безумие, но путь этот единственный, другого просто нет.
Он с бессмысленным упрямством цеплялся за мысль об учительстве. Перед смертью Софи он, хотя и мучился душевной болью — те муки теперь казались пустым нытьем, та боль легким покалыванием, — но все же был способен о чем-то думать. В частности, он думал, что ему было бы сейчас очень полезно взяться за какую-нибудь самую обычную работу. Возможно (если когда-нибудь он снова соберется писать), такая радикальная перемена в жизни пойдет ему даже на пользу. Ему нужно было что-то очень простое, но обязательное и обязывающее, нужно было чувствовать, что он играет пусть скромную, но важную для кого-то роль. В моменты прозрения ему казалось, что, помогая другим, пусть даже через силу, он сможет исцелиться сам и, возможно, давняя его внутренняя война наконец чем-то закончится — во всяком случае, он сумеет перенести утрату (тогда еще будущую) без ожесточения. Ибо он прекрасно сознавал, что в душе его есть вещи темные и смутные, с которыми он не может и не сможет играть — так, как это делает, например, Блейз. Мило Фейн, кстати говоря, к этим вещам не относился, по сравнению с ними он был детской забавой (хоть и порожденной ими же). Гораздо больше отношения к ним имел Магнус Боулз. Теперь Софи умерла, но мысль об учительстве осталась. Она, правда, была уже лишена всякой надежды на «полезность», но, во всяком случае, представляла собой хоть какую-то «цель» в бесцельном существовании и хоть какой-то шанс справиться с поистине всепожирающим эгоцентризмом. Отсутствие «пользы» могло даже в известном смысле пойти на пользу. Кто знает, думал Монти, вдруг Жизнь вознаградит его потом за бескорыстный акт; если он и правда такой уж бескорыстный.
Впрочем, одно дело мечтать о грядущих благотворных переменах, и совсем другое — заставить себя перебраться из большого и удобного заставленного книгами полусельского дома в тесную учительскую комнатку. Вот тут, неохотно признавался себе Монти, и появился Эдгар Демарней. Эдгар воспринял идею учительства с энтузиазмом и принялся вдыхать в нее жизнь. Монти может преподавать историю и латынь, так? В конце концов, он же преподавал их раньше, до Мило. И греческий тоже — надо только немного освежить его в памяти. Это же прекрасно! Эдгар завидует ему белой завистью — нет, правда! Учить умных любознательных ребят прекрасному мертвому языку — о такой работе можно только мечтать. А устроиться — в сущности, раз плюнуть! Бинки Фэрхейзел — Монти должен помнить его по колледжу — теперь директорствует в Бэнкхерсте, очень приличной школе близ Нортхемптона. Как раз недавно он прослышал о новом назначении Эдгара и прислал письмо с просьбой подыскать ему хорошего учителя латыни и греческого. Ну, греческим, конечно, Монти давно не занимался, но при желании его вполне можно привести в приличный вид. Старина Бинки будет в восторге! Еще бы, думал про себя Монти, вспоминая, с каким презрением он сам относился к Бинки в колледже. Всякий раз, когда Эдгар об этом заговаривал, Монти поднимал его на смех, но странное чувство неизбежности все же не оставляло его. Разве не ждал он каких-то «знаков» и разве Эдгар — не «знак»? Да и успеет ли он сам, без посторонней помощи, найти до сентября хоть какую-то работу? Нет. Куда он пойдет, что будет делать, не имея на то ни сил, ни желания? А Нортхемптон как раз недалеко от Оксфорда, напоминал Эдгар, и еще ближе от Мокингема. А вдруг и правда, думал Монти, ему опять доведется сидеть рядом с Эдгаром на просторной террасе в Мокингеме, покуривая сигару, потягивая бренди и разглядывая знаменитые пейзажи за рекой?.. Что ж, если он решит подвергнуть себя испытанию Бинки Фэрхейзелом, надо будет выговорить для себя выходные в конце недели.
Вспоминалось также, что хорошо бы исчезнуть из Локеттса до приезда матери. Лучше всего было бы наконец решиться и продать дом — но что-то мешало, что-то путало все его планы. Путаницу, судя по всему, вносила Харриет. Прислушиваясь к себе, Монти всякий раз приходил к выводу, что не чувствует к ней никакой опасной привязанности, но известную привязанность — и известную ответственность за нее — все же чувствует. Срабатывало, впрочем, и еще одно, менее благородное соображение: очень хотелось посмотреть, как эта интригующая ситуация будет развиваться дальше. Вульгарное, в сущности, любопытство было для Монти своего рода утешением — кажется, оно одно выводило его хоть на время из состояния хронической апатии. Вообще Харриет, пожалуй, была единственным человеком в этой жизни, который хоть как-то его интересовал. Харриет и, разумеется, Дейвид. Так не лучше ли остаться рядом с ними, перетерпеть как-нибудь наезд матери — а учительство подождет? Кроме того, если принять сейчас помощь Эдгара, то не окажется ли потом, что он повязан с этим хемингуэевским Стариком на веки вечные?
Харриет, с ее спокойным, «ангельским» нравом, относилась к тому типу женщин, к которым Монти тянуло давно, еще в дни его «роковой юности». Ее правдивость, ее ничем не замутненная ясность и открытость, ее какая-то изначальная наивная добродетель, ее совершенная невинность — все это, даже сейчас, действовало на Монти благотворно и успокаивающе. Добрая, нежная душа, она никому не причиняла вреда и ни от кого не требовала жертв. Как вышло, что единственной любовью в жизни Монти оказалась не Харриет, а Софи — вероломная грешница, маленькое чудовище, злобное, хитрое и коварное? Может, его пленил ее вздернутый носик? Или туфельки? Может, так. А может, и нет. Только маленькое это чудовище, бессердечное и бесподобное, стало вдруг потребно ему больше всего на свете. Но Харриет все же приносила утешение, Монти чувствовал, что ему полезно видеть перед собой это милое невинное лицо. Может быть, думал он, мне все-таки лучше остаться? Сейчас, слушая болтовню Эдгара о том, что он собирается переделать и перестроить в Мокингеме, какие кредиты обещает выделить на это Национальный трест[17] и какого ястребка-перепелятника видел он у себя в долине, Монти думал, что ему уже надо идти к Харриет — помогать ей развлекать Эмили Макхью. Тогда в Патни Монти сразу же почувствовал к Эмили неприязнь, скорее всего взаимную. Ему хватило одного взгляда, чтобы разглядеть за хрупкой синеглазой оболочкой сущую дьяволицу — энергичную, жестокую и расчетливую. То, что, по всей видимости, притягивало к ней Блейза, решительно отталкивало Монти. И вот теперь он должен был идти ради Эмили в Худхаус, говорить какие-то любезности, притворяться, что видит Эмили впервые, и выслушивать рассуждения Харриет по поводу Магнуса Боулза — в присутствии Монти Харриет почему-то всегда начинала рассуждать о Магнусе Боулзе. Вот о чем думал Монти, когда его размышления были прерваны громкими всхлипами из гостиной.
Монти, столько времени страдавший без слез, смотрел на рыдающего Дейвида с неожиданной злостью.
— Прекрати это немедленно, слышишь!
— Не сердись, — вмешался Эдгар. — Ему есть о чем поплакать. По-моему, я сейчас тоже заплачу.
— А ты уже упился, посмотри на себя.
— Я? Упился? Нет… еще не совсем. Дейвид, ну пожалуйста, не надо так…
— Простите, — сказал Дейвид, утирая глаза запылившимся рукавом рубашки.
— Представь нас, Монти, — попросил Эдгар.
— О Господи. Дейвид Гавендер — профессор Эдгар Демарней.
— Вообще-то я уже не про…
— Дейвид, ты идешь домой? Твоя мама пригласила Эмили Макхью.
— Нет.
— Может, лучше уж сразу с ней познакомиться — и покончить с этим? Побудешь минут пять — и все, больше от тебя ничего не требуется.
— Нет. Не могу…
— Знаешь что, иди один, — сказал Эдгар. — А мы с Дейвидом останемся… Побеседуем — ик! — немного.
— Ну и… черт с вами, — буркнул Монти, направляясь к двери. Ему вдруг страшно захотелось выгнать Эдгара взашей, только бы не оставлять его наедине с плачущим Дейвидом. Не будь здесь Эдгара, слезы Дейвида, возможно, тронули бы Монти, хотя и в этом случае он бы все равно разозлился. Теперь Эдгар опять начнет всюду лезть, во все ввязываться, везде совать свой нос, ни черта при этом не понимая. Не пойти сейчас к Гавендерам Монти, конечно, не мог, но твердо решил вернуться домой как можно скорее, чтобы выпроводить Эдгара. Пока он шел от калитки к крыльцу Худхауса, Ершик вцепился ему в штанину. Монти пинком отбросил его.
— Вы тот самый профессор Демарней? Это вы написали «Вавилонскую математику и греческую логику»?
— Да.
— И «Поэтику Эмпедокла»? — Да.
— И «Пифагор и его долг перед Скифией»? — Да.
— И последнее издание «Кратила»[18] тоже ваше?
— Да, но хватит об этом, или нам придется перечислять до глубокой ночи. Давай лучше так: вытри-ка свои драгоценные слезы и расскажи мне все, все…
Монти осушил уже несколько рюмок виски. Сидя с Эдгаром на веранде, он почти не пил, теперь же пил много и быстро — как, впрочем, и все присутствующие. На блюде лежали маленькие изысканные бутербродики, но к ним почему-то никто не притрагивался. Это странное сборище напоминало даже настоящую вечеринку. Никто как будто не чувствовал себя скованно, и ничего ужасного пока не произошло. Когда Харриет знакомила Монти с Эмили Макхью, он лишь молча поклонился, она тоже. Констанс Пинн, правда, заговорщицки улыбнулась и, схватив Монти за руку, незаметно, но весьма ощутимо царапнула ногтем его ладонь. Начиная с этого момента она настойчиво пыталась вовлечь Монти в конфиденциальный разговор, от которого он так же настойчиво уклонялся. В своем нарочито простом черном платье с кружевным воротничком (кружево было брюссельское, доставшееся от одной богатенькой ученицы) она была очень хороша. Даже ее слегка приподнятые волосы с медным проволочным отливом сияли здоровьем и самоуверенностью. Эмили наконец-то оделась по-человечески и тоже смотрелась прекрасно. Сегодня на ней была белая блузка с итальянской камеей, бархатный синий жилет и черные брюки. Темные свежевымытые волосы рассыпались, и Эмили приходилось часто их поправлять или отбрасывать назад движением головы, что у нее получалось совсем по-мальчишески. Она поглядывала по сторонам с видом скорее смущенным, чем вызывающим, и чаще задерживала взгляд своих ярко-синих глаз на окружающих предметах, чем на людях. Харриет, в противоположность обеим гостьям, казалась усталой и неряшливой, щеки ее были бледны, шпильки, обычно незаметные, высовывались из прически самым непривлекательным образом. Харриет редко надевала украшения, но сегодня на ней был серебряный золоченый браслет с выгравированными розами, подарок отца. Она без конца щелкала замочком браслета, то расстегивая его, то снова застегивая. Пояс ее вуалевого платья развязался и волочился по полу. «Только, пожалуйста, — шепнула она Монти, встречая его у дверей, — не убегай первым, дождись, пока они уйдут». Значит, ему придется забыть о том, что у него дома, возможно, в этот самый момент зарождается новый неприятный тандем (Дейвид—Эдгар), и остаться. Впрочем, взглянув на сегодняшнюю Харриет — растрепанную, с дрожащими руками и волочащимся поясом, — он и так решил остаться.
«Дейвид, наверное, скоро придет», — сказала Харриет гостям в начале вечера, однако Дейвид так и не появился. Она попыталась выяснить у Монти, будет ли Эдгар, но не услышала в ответ ничего определенного. Итак, ни Дейвида, ни Эдгара, а Эмили с подружкой, обе уже «готовенькие», уходить, судя по всему, не собирались. Раскрасневшийся Блейз улыбался во все стороны и, когда к нему обращались, охотно со всем соглашался. Харриет то и дело касалась его руки, то ли подбадривая мужа, то ли предъявляя свои на него права. Пинн, которую начал разбирать смех, кидала на Блейза многозначительные взгляды и хихикала. Эмили, в отличие от подруги, решительно его игнорировала. Точно так же она игнорировала Монти и Пинн и в разговоре обращалась исключительно к Харриет. Монти, избегавший Пинн, говорил только с Блейзом, который мало что слышал и еще меньше соображал, зато сохранил способность кивать и поддакивать к месту. Под воздействием виски Монти постепенно начал приходить в состояние непонятного, почти радостного возбуждения. Не то чтобы он предвкушал скандал — просто ему было безумно интересно, что будет дальше.
Узкая и длинная, на три окна, гостиная, расположенная в торце Худхауса, выглядела пусто и голо, как необработанная слоновая кость. Кроме четырех бледных акварелей и овального зеркала в белой фарфоровой раме, на белых стенах не было никаких украшений. Когда-то Блейз занялся оформлением комнаты, но закончить так и не дошли руки, тем более что сами хозяева заглядывали сюда нечасто. На полу до сих пор лежал толстый индийский ковер, оставшийся от прежнего владельца (Блейз с Харриет никак не могли договориться между собой, чем его заменить); мебель, которой и в лучшие времена требовалась опора, теперь и вовсе не могла стоять сама по себе и выстроилась строго вдоль стен. Середина комнаты, таким образом, оставалась пустой, и в этой пустой середине кучкой стояли собравшиеся — казалось, вот сейчас раздастся свисток или заиграет музыка, все сорвутся с мест, и начнутся фанты, или шарады, или танцы. Блейз дышал учащенно, по-прежнему улыбался всем жалкой заискивающей улыбкой и, глядя то на Харриет, то на Эмили, то на Пинн, распределял свое внимание, как успел заметить Монти, поровну между всеми тремя.
Разговор, немного напоминающий беседу сумасшедших, но в остальном вполне светский, касался театра.
— Театр — это сплошное притворство, — сказала Харриет.
— Вы разве не любите Шекспира? — спросила Эмили.
— Читать люблю, но на сцене от него мало что остается, одно трюкачество.
— Не понимаю театралов, — заметил Монти. — По-моему, они попусту тратят время, которое можно было бы провести в приятной беседе.
— Вот именно, — согласился Блейз. — Вот именно.
— Монти, вы это серьезно? — спросила Пинн.
— Я обожаю театр, — сказала Эмили. — В театре перестаешь быть собой. И такие яркие, роскошные образы — врезаются в память на всю жизнь. Но куда мне в театр, когда я все время с Люкой, как за ногу привязанная.
— А разве нельзя брать его с собой? — спросила Харриет.
— Он не захочет.
— Откуда вы знаете?
— Знаю, не захочет.
— Но сегодня вы ведь нашли, с кем его оставить. С кем-то договорились, да?
— Это Пинн договорилась — с какой-то девицей из школы. Кто сегодня с Люкой, Пинн?
— Кики Сен-Луа.
— Красивое имя, — сказала Харриет.
— Но ты сказала, будет Дженни! Про Кики ты ни слова не говорила.
— У Дженни не получилось.
— Иногда вы могли бы ходить в театр с Блейзом, — сказала Харриет. — А я бы присмотрела за Люкой.
— Мы с Блейзом? Вы шутите! Хотя — почему нет? Мы уже сто лет никуда не выбирались. Блейз просто обожает театр, правда, Блейз?
— Да, просто обожаю, — закивал Блейз.
— А я-то, я-то хороша! — рассмеялась Харриет. — Столько лет лишала его удовольствия!
— Так вы серьезно? — снова спросила Пинн у Монти.
— Насчет чего?
— Насчет того, что театр — пустая трата времени.
— Все великие пьесы написаны в стихах, и — тут я согласен с Харриет — их интереснее читать, чем смотреть.
— Но неужели нет ни одной приличной пьесы в прозе?
— Понятия не имею. Я ведь не хожу в театр.
— Ну, тогда как вы можете судить о пьесах? Возможно, вы совсем не правы.
— Я не говорю, что я прав. Я только говорю, что говорю серьезно.
— Какой вы циник! А правда, что ваша мама была раньше актрисой?
— Хотела, но у нее не вышло. Пришлось вместо этого заниматься постановкой голоса в школе для девочек.
— Кто бы мне поставил голос, — сказала Эмили.
— У вас очень милый голос, — возразила Харриет.
— Я имею в виду свой лондонский прононс. Блейз, впрочем, говорит, что ему нравится.
— Да, очень нравится.
— Ах, значит, он у меня все-таки есть? Вот спасибо тебе!
— Блейз, включи, пожалуйста, свет, что-то вдруг стало темновато, — сказала Харриет.
— Я раньше тоже хотела стать актрисой, — сообщила Пинн, обращаясь к Монти. — Я написала пьесу. Вы не могли бы ее прочитать?
— Харриет, может, тебе лучше присесть? — сказал Монти.
— Нет, спасибо… Стоять как-то… лучше.
— Что там собаки так растявкались? — Эмили обернулась. — Они у вас тут как стая волков, честное слово.
— Можете, если хотите, разгромить ее в пух и прах, только скажите, что вы на самом деле думаете. Для меня это важно.
— Там кто-то пришел, — сказал Монти. — Не с улицы, а со стороны кухни. Это, наверное…
— Дейвид! — воскликнула Харриет. Но вместо того, чтобы спешить вслед за Монти на кухню, лишь отошла в угол комнаты и опустилась на стул. Собаки продолжали надрываться.
Монти решительно направился на кухню, Блейз следовал за ним по пятам. В проеме выходящей на лужайку двери обозначилась грузная фигура Эдгара. Наконец дверь захлопнулась, и заливистый собачий лай оборвался. Монти с удивлением отметил, что на улице уже почти стемнело, туманное предзакатное солнце освещало лужайку приглушенным светом, как на картинах Вермеера.
Эдгар, как-то странно кренясь набок, дошел до стола и обеими руками уперся в красную клетчатую скатерть. Монти, как, впрочем, и Блейзу, сразу стало ясно, что Эдгар пьян.
— Ну, ты тут сам с ним разберешься, да? — сказал Блейз, ретируясь обратно в гостиную.
— Как это ты отсюда явился? — спросил Монти. — А, понятно, через забор. Ну и дурак, пьяный к тому же. Сядь-ка лучше.
— Мне надо видеть Харриет, — сказал Эдгар громко и ясно, старательно выговаривая каждое слово. — Я должен ей… кое-что сказать.
— Садись. Ты весь в грязи. И пиджак порван. Упал? — Карман болтался, открывая для обозрения пиджачную подкладку. Одна штанина была изрядно выпачкана в земле.
Эдгар удивленно уставился на длинную прореху, тянувшуюся от кармана вниз.
— Кажется, упал. Да, точно упал. Мне надо видеть Харриет. Нет, не буду я садиться.
— Дейвид придет?
— Нет. Он так плакал. А теперь… я должен…
Неверной, но неожиданно стремительной походкой Эдгар проследовал мимо Монти прямиком в гостиную, где уже повисла тишина ожидания. Он остановился перед Харриет, которая сидела в углу комнаты у стены.
— А… Эдгар, — как-то обессиленно сказала Харриет и попыталась улыбнуться.
Эмили хмыкнула. Пинн сказала: «Ого!» Блейз, нехорошо улыбаясь, подлил себе еще виски. Эдгар покачнулся.
— Твой сын, — сказал он, обращаясь исключительно к Харриет, — все это время сидел в Локеттсе. Чуть не выплакал себе все глаза.
— Я сейчас же иду к нему, — сказала Харриет, но почему-то никуда не пошла, а продолжала завороженно разглядывать капельку слюны, дрожащую на нижней губе Эдгара, и его налитые кровью глаза.
— Не стоит, — сказал Монти. — Мы с Эдгаром сами сейчас уйдем — Эдгар, пошли.
— Однако, — повысил голос Эдгар, — однако я пришел сюда не за этим. Харриет!.. Я пришел, чтобы предложить тебе мое покровительство.
— Ну, знаете! — пробормотал Блейз.
— У меня есть дом, Монти знает, красивый дом, и я предлагаю его тебе, он к твоим услугам, без меня, меня не будет, только моя экономка, тебе нужно уехать, нужно прибежище, что-нибудь простое и достойное. Нельзя попустительствовать, есть вещи, которые нельзя, иначе новая ложь, и новое зло, я пришел выступить в твою защиту, пришел выступить…
— Думаю, сейчас не самый удачный момент для выступлений, — сказал Монти. — Идем лучше домой.
— Предложить, как я уже говорил, мое покровительство, больше ничего, дом обесчещен, не так просто разобраться, что делать в этой чудовищной ситуации…
— А кто говорит, что это должно быть просто? — изрек Блейз, который, кажется, и сам успел порядком набраться.
— Что это за комик? — спросила Пинн.
— Не надо ему ничего отвечать, — быстро сказал Монти, обращаясь к Блейзу. — Через минуту он выговорится, и я его уведу.
— Милый Эдгар… — начала Харриет.
— Я тебе не милый Эдгар, ты очень добрая, а лучше бы ты была не такая добрая, у меня тоже есть чувства, я не бесчувственный чурбан, я тоже из плоти и крови, я брал тебя за руку, и ты позволяла, я понимаю, ты смеялась надо мной, отчего не смеяться, красивые женщины всегда надо мной смеялись…
— А он забавный, — заметила Эмили.
— Он должен был от них отречься…
— Позвольте, — вмешался Блейз, — я, конечно, ценю ваши тонкие наблюдения, и очень мило с вашей стороны, что вы приходите, берете мою жену за руку и предлагаете свое покровительство — неважно, в каком смысле…
— Эдгар, хватит пороть чушь, — сказал Монти. — Пошли. — Он попытался подхватить Эдгара под локоть, но Эдгар ловко вывернулся, а Харриет тревожно взмахнула рукой: не надо.
— Думаешь, раз ты такая хорошая, то ты сможешь их всех спасти. Не выйдет, ты их не спасешь — зато они тебя осквернят. Что идет вразрез со Святым писанием, на то тебе никак нельзя соглашаться, ты же христианка, ты веришь в христианский брак, вот и живи по-христиански, и не сворачивай с пути истинного. Ты должна уехать, только тогда он увидит, что натворил. А так он ничего не увидит. Все это ложь, этот человек лжец, и пусть он сам теперь расхлебывает всю эту кашу. А ты ставишь их в такие условия, что они просто вынуждены лгать снова и снова. Никто, ни один праведник не сможет исправить содеянное ими, даже ты не сможешь. Ты простила их, но они тебе этого не простят, они еще потом возненавидят тебя за твое великодушное прощение, и будут продолжать, как раньше, строить свои козни, просто не смогут иначе. В конце концов ты поймешь, что никого не спасла, а стала сама соучастницей преступления, — но тогда уже будет поздно. Он должен решить, он должен выбрать, он сам себя поставил перед этим выбором.
Пока что он упорствует во грехе и даже не признает своей вины. Ты навек останешься его жертвой — твое же попустительство толкает его снова на грех. Ради него — ты должна положить конец этому распутству.
— Ну хватит уже, хватит! — сказала Пинн.
— Спасибо за совет, — пробормотала Эмили.
— Эдгар, — сказала Харриет. — Я выслушала тебя очень внимательно. Но ты забываешь, что есть еще ребенок.
— Ты не мог бы увести своего друга? — обернулся Блейз к Монти.
— Я никуда не уйду. Я должен договорить до конца. Я выражаюсь недостаточно ясно, а я должен выразиться ясно. Слушай меня, Харриет. Разве ты не видишь, в какое положение ты его поставила? Он вынужден тебе лгать — что ему остается делать? Ты ведь даже ничего от него не требуешь. А ты потребуй, пусть он выберет, пусть примет наконец решение. Абстрактная терпимость и сочувствие тут ничему не помогут. Истинная доброта не в этом. Ты всего лишь хочешь избавить себя…
— Ну все, хватит с нас этих выступлений! — Блейз со стуком поставил свой стакан на стол и двинулся на Эдгара. — Сыты по горло! Монти, сделай что-нибудь, ради бога, подержи его за другую руку. Или, может, тебя все это забавляет?
— Не надо! — вскрикнула Харриет.
Блейз попытался ухватить Эдгара за руку, однако Эдгар, не желая быть ухваченным, вырвался и, неловко размахнувшись, заехал локтем Блейзу прямо в глаз. Блейз осел на пол. Харриет ахнула. Эмили подбежала к Блейзу. Монти шагнул к Эдгару, который все еще стоял посреди комнаты, бестолково размахивая руками и явно недоумевая (куда это вдруг подевался Блейз?), и нанес ему не слишком умелый, но достаточно точный удар ребром ладони по шее (любимый удар Мило). Эдгар тяжело рухнул на пол.
— Скорее, надо его увести, — сказал Монти. Тут же подскочила Пинн, вдвоем они кое-как подняли Эдгара на ноги и поволокли к выходу.
— Харриет!.. Харриет!.. Мокингем!.. — выкрикивал Эдгар, что уже несколько смахивало на боевой клич.
За дверью оказался другой мир. Солнце окончательно утонуло в облаках, на землю спускались сумерки. Дрозд на старой корявой березе, лаково чернеющий среди оцепенелой листвы, распевал в тишине мирную вечернюю песню. Почтенная миссис Рейнз-Блоксем, неспешно проходившая по другой стороне улицы к своему дому, с любопытством оглядела живописную группу в дверях. Она и раньше подозревала, что от соседа-психиатра можно ожидать чего угодно. Эдгар уже затих и покорно висел на руках у своих конвоиров. Но когда они попытались протащить его через калитку, он на глазах у миссис Рейнз-Блоксем, следившей за странной троицей теперь уже с собственного крыльца, мертвой хваткой вцепился в деревянный столб.
— Ну же, Эдгар, пойдем. Пойдем домой.
— Прошу прощения, я пьян, — сказал Эдгар. — Но все равно, зачем было бить меня по шее?
— Извини, больше не буду. Ну, идем же.
Наконец кое-как поковыляли дальше. До самого угла улицы, пока все трое не скрылись из глаз, миссис Рейнз-Блоксем смотрела им вслед.
У дверей Локеттса Монти обернулся к Пинн:
— Большое спасибо. Дальше я справлюсь сам.
Эдгар уже самостоятельно протиснулся в дверь, но Пинн не уходила.
— Позвольте мне войти, — попросила она. — Пожалуйста.
— Извините, нет, — сказал Монти.
— Пожалуйста!
— Нет.
— Но почему?
Монти молча посмотрел на нее и вошел в дом, захлопнув за собой дверь.
Кренящийся Эдгар уже доковылял до гостиной и с размаху приземлился на подлокотник легкого плетеного кресла. Подлокотник, жалобно скрипнув, разломился надвое.
— «Внизу в глубоком темном рву грустила старая корова, жующая жвачку…» — бормотал Эдгар.
Монти медленно вошел в окутанную полумраком комнату. Одна ставня оставалась открытой, вторая все еще защищала гостиную от солнца, которого уже давно не было. Машинально Монти шагнул к окну, распахнул ставню, закрыл окно; потом взглянул вниз. На полу, полулежа, прислонясь спиной к пурпурному дивану, крепко спал Дейвид. Почти в тот же миг раскатистый храп со стороны кресла возвестил о том, что и Эдгар отошел наконец ко сну.
Присев на корточки около Дейвида, Монти вгляделся в его лицо. Красные распухшие веки подтверждали правдивость эдгаровых слов: слез было пролито немало. На губах, слегка приоткрытых, угадывалась тень «античной улыбки», но уголки губ были опущены вниз, отчего улыбка казалась слишком печальной. Спутанные золотистые волосы упали на лоб — скорее всего, Дейвид сам скинул их, неловко взмахнув во сне рукой. Теперь эта рука лежала на диване, ладонью вверх, будто простертая в мольбе. Вторая рука Дейвида покоилась на колене, рубашка соскользнула с плеча. Стараясь дышать как можно тише, в лад дыханию спящего, Монти осторожно опустился на колени и, положив голову ему на плечо, попробовал расслабиться. Рубашка на груди Дейвида была еще влажная от слез. Так Монти лежал с открытыми глазами в темной комнате, среди сгущающихся темных мыслей, черпая в случайной близости хоть какое-то утешение.
Тем временем в гостиной Худхауса события развивались своим чередом. Тишина, наступившая после принудительного отбытия Эдгара, была прервана всхлипываниями Харриет. Человеческий плач представляет собой, как правило, не самопроизвольное слезоизвержение, но обдуманное действие, предпринимаемое нередко с целью внести лепту в разговор. Харриет рыдала теперь с немалым физическим облегчением: наконец-то она могла, не нарушая приличий, выплакаться и, кроме того, ясно дать понять всем, кому следует, что прием окончен, на сегодня с нее уже хватит. Она делала все от нее зависящее, чтобы поступать хорошо и правильно, и даже эта вечеринка, завершившаяся так плачевно, была с ее стороны хорошим и правильным деянием. Отныне, смутно мерещилось ей, должна наступить какая-то новая фаза. Да, она уж точно сделала все возможное. Теперь, слегка трепеща от неизбежности перемен, она чувствовала себя подобно справедливому правительству, которое, дабы умиротворить недовольных и прояснить собственную позицию, долго являло подчеркнутую терпимость по отношению к оппозиционной группе, чтобы потом, когда эта группа в очередной раз продемонстрирует свою нелояльность, принять — с полным на то основанием — более решительные меры. Для нынешнего состояния Харриет этот образ, правда, не годился как чересчур рациональный. Но психологически ей очень важно было сознавать, что она вела себя правильно и хорошо — пусть даже до нелепости хорошо. Впрочем, она тоже понимала, что внутри чудовищной этой «ситуации» заложена огромная сила, и не в ее и ни в чьей власти эту силу сдержать.
«Выступление» Эдгара явилось для нее полной неожиданностью, но явилось все-таки вестью о той же самой силе, и почти желанная беспомощность охватила все существо Харриет. В излияниях Эдгара она услышала лишь то, что хотела услышать, остальное было пропущено мимо ушей и уже забыто. До сих пор она наивно полагала, что от нее что-то зависит, что все смотрят на нее и ждут каких-то решений, но теперь все выглядело так, будто ничто ни от кого не зависит, и от нее в том числе; она, наравне с остальными, всего лишь жертва, — вот из-за чего она сейчас плакала. Своими слезами она никому ничего не хотела показать, даже Блейзу. Она вовсе не ждала, что он сейчас же бросится ее утешать, да и не желала этого. Она плакала тихо, словно наедине сама с собой, как могла плакать одинокая потерявшая последнюю надежду беженка где-нибудь в привокзальном зале ожидания или в аэропорту. Сбросив туфли, она с закрытыми глазами раскачивалась на стуле у стены, постанывая и прижимая мокрый носовой платок к разгоряченному лицу.
Блейз тем временем был занят своим правым глазом, пострадавшим от эдгарова локтя. Сидя на полу, он ощупывал его, открывал, закрывал и снова открывал. Зрение как будто восстановилось — но было очень больно, и глаз уже начал заплывать. Эмили Макхью стояла рядом на коленях, однако к Блейзу не прикасалась, а разглядывала его с каким-то странным, пытливым интересом. Так может смотреть человек, который долго бился над очень сложной и запутанной математической задачей и вот наконец почувствовал, что решение пусть не совсем еще нашлось, но забрезжило.
Блейз медленно поднялся, бросил Эмили на ходу: «Пойду промою глаз», — и поплелся на кухню. В открытую дверь было видно, как он открыл кран, наклонился над раковиной и принялся неуверенно и осторожно плескать холодной водой на распухающий глаз. Эмили вышла в прихожую, набросила свой летний песочного цвета плащ, поправила шарфик перед зеркалом. Блейз из кухни начал ей что-то говорить.
— До свидания, — сказала Эмили и ушла, тихо затворив за собой входную дверь. Блейз еще какое-то время стоял над раковиной, удивленно разглядывая свои мокрые руки. Потом резко развернулся и, не вытираясь, бросился за ней.
На улице в листве больших деревьев сгущались сумерки, небо, затянутое облаками, начало окрашиваться в вечерний тускло-белый цвет. Эмили, мчавшаяся без оглядки, была уже далеко, Блейз молча побежал за ней. Едва струи прохладного воздуха коснулись его лица, в голове у него все вдруг стало ясно, словно очистительный поток пронизывал его насквозь, унося все ненужное и наносное.
Никогда еще Блейз не испытывал такого полного смятения, такой совершенной путаницы в мыслях, как в последние дни. Он и раньше иногда чувствовал себя очень виноватым или очень несчастным, но тогда он всякий раз понимал, что именно он чувствует, даже если не мог ничего изменить. С самого момента признания единственным ощущением, которое Блейзу удалось в себе распознать, было униженное облегчение оттого, что обе женщины его простили. Все оказалось так неожиданно просто. Немного правдолюбия, немного верности своему долгу — и вот уже все, что прежде было пороком, вдруг оборачивается добродетелью. Никаких наказаний, никаких последствий, и все, что он хотел сохранить, остается при нем. Правда, Дейвид… Но проблема эта разрешимая, Блейз знал, что Дейвид никуда не денется, что он любит своего отца. И обе женщины, как бы связанные новыми отношениями, любят его не меньше — да что там, больше, чем прежде, и принимают друг друга со спокойным реализмом. Огромное облегчение и огромная благодарность — вот все, что мог испытывать Блейз.
Благодарность благодарностью, но коль скоро все уже сдвинулось со своих мест, глупо было надеяться, что этим дело и кончится. Незаметно и помимо его воли видоизменялось все, что он любил, все самое для него дорогое. Блейз и сам в полной мере не осознавал, насколько важна для него видимость (или реальность, как он мысленно ее именовал) самого обычного, заурядного семейного счастья; это был мир, в котором он склеивал разбитые вазы, стриг траву на лужайке и старательно протирал стекла «фольксвагена». Даже сознание вины перед Харриет и то вносило свою лепту в эту счастливую гармонию. В последние годы его вспыхнувшая с новой силой любовь к Харриет дополнялась и окрашивалась этим непреходящим чувством вины: в свете этой вины он лишь яснее видел, какая у него хорошая, добрая и какая законная жена. Такая хорошая, такая добрая — и такая обманутая; он жалел ее всей душой. Теперь-то он понял, что источником этой жалости служит не что иное, как его тайная нескончаемая связь с Эмили. Если бы, предположим, он вдруг перестал любить Эмили, если бы и впрямь видел в ней, как ему самому иногда казалось, лишь обузу, тогда и любовь к жене давалась бы ему много труднее. Такова уж была загадочная алхимия его ситуации; во всяком случае, так удобно его непобедимый эгоизм постарался ее для себя истолковать. Получалось, что его тайные отношения с Эмили питают и поддерживают его любовь к Харриет.
И вот в самый, казалось бы, злополучный момент, когда Харриет узнает, какая она несчастная и обманутая, происходит вдруг преображение, и она вырастает в фигуру чуть ли не героическую. Ее достоинство и доброта, внутренняя сила и поразительное умение владеть ситуацией — все это становится испытанием для его любви к ней, расцветшей за годы его непреходящей покорной виноватости. Когда закончится всплеск благородных чувств, с беспокойством думал он, эта новая изменившаяся Харриет вполне может потребовать от него новой изменившейся любви. В то же время шок состоявшегося наконец разоблачения как будто отбросил Блейза от Эмили. Все, что он прежде любил в ней, теперь несколько потускнело. Если раньше — все эти девять лет — Эмили ни разу не теряла присутствия духа, не выглядела виноватой или слабой (хотя сила ее частенько проявлялась лишь в бесплодных жалобах и обвинениях), то теперь, подхваченная налетевшим ураганом, она вдруг словно оторвалась от земли и перенеслась на другое, скромное, но вполне законное место в этом новом мире Харриет, порожденном бесконечной добротой Харриет. И вот уже Эмили чувствует себя рядом с хозяйкой этого мира виноватой, и подчиняется ее воле, и позволяет ей заниматься вопросами образования Люки, будто сама она чуть ли не дочь, а Люка чуть ли не внук Харриет.
Раньше собственная ложь казалась Блейзу клеткой, из которой он не может вырваться; потом, когда началась благословенная полоса правдивости, ему показалось, что клетка рассыпалась и он вырвался наконец на волю. Но, видимо, клетки, на изготовление которых ушло много лет, не рассыпаются так быстро. А может, ту клетку просто-напросто сменила другая? Блейз как никто другой понимал, что ложь, о которой говорил Эдгар, никуда не делась, она все еще существует. Но в чем она, что она и чего, наконец, хочет он сам? Правды, свободы? Где она, эта правда, и где эта свобода, как их отыскать? Именно сейчас, когда, задыхаясь, он бежал сквозь вечерний сумрак вдогонку за Эмили, ответ, пока еще не совсем ясный, впервые замаячил перед ним.
Эмили, длинноногая, точно девчонка, бежала отчаянно, летела как на крыльях. Сумочка болталась в кармане плаща, била по ногам. С тех пор как все открылось, Эмили тоже пребывала в полном смятении чувств. С одной стороны, она как будто испытывала разочарование, с другой — облегчение. Ей всегда представлялось, что кончать с этим долгим обманом придется ей, никому другому, что при этом она должна потерять Блейза, а это, так или иначе, будет означать конец ее собственной жизни. Среди нескончаемых страданий мысль о смерти, пусть даже смутная и праздная, нередко утешает нас и в каком-то смысле помогает обманываться дальше. Если это случится, говорим мы себе, я умру — и наши душевные муки и даже муки совести чуть притупляются: ведь это «я умру» на самом деле означает, что «со мной этого никогда не случится». Для Эмили мысль о разоблачении связывалась либо с окончательным воссоединением ее и Блейза, либо, что выглядело значительно вероятнее, с окончательным разрывом. В последнее время Эмили все реже грезила о том, как благодаря разоблачению она получит Блейза, и ей все реже рисовались образы, утешавшие ее в первые годы их с Блейзом незадачливой любви: Харриет, умирающая от рака, Харриет, раздавленная колесами автомобиля.
И вот это случилось само собой, до странности быстро и легко, без всяких трагедий и вселенских катаклизмов. Харриет как бы вежливо и цивилизованно поделилась Блейзом с Эмили и санкционировала — пусть не слишком охотно, но зато спокойно и благожелательно — дальнейшее совместное пользование; и все осталось по-прежнему, разве что кончился затянувшийся обман. Конечно, какая-то ложь неминуемо будет продолжаться, надо ведь как-то жить дальше. Не рассказывать же Харриет все. И Блейз будет врать ей про то, как он совсем не любит Эмили и как он с ней никогда в жизни не спал, — точно так же он наверняка врет, когда уверяет Эмили, что Харриет для него ничего не значит. И это блейзово вранье никуда не денется, а будет вечно витать над ними, затуманивая картину легкой дымкой, нагоняя то скуку, то тоску. Так и будут они жить-поживать втроем, год за годом, двое грешников и одна праведница. Харриет, с ее неизменной добротой, как-нибудь все устроит; глядя на происходящее с высоты своих лет, она поможет Эмили, поможет Люке — и Эмили, исполненная смирения и благодарности, мало-помалу перестанет чувствовать себя виноватой, и… Но после этого несуразного до дикости «выступления» Эдгара внутри у Эмили вдруг будто что-то высвободилось и сдвинулось. Сидя на полу и без малейшего сочувствия глядя на то, как Блейз ощупывает и оглаживает свой подбитый глаз, она поняла, что ничего этого никогда не случится — просто потому, что она не допустит. Она по-прежнему вольна пустить в ход неукротимую силу разрушения и по-прежнему вольна выбирать — все или ничего.
Сейчас, глядя перед собой безумными, широко распахнутыми глазами, она мчалась по улице и знала, что он бросится за ней в погоню. Скоро за спиной послышались шаги бегущего человека. Блейз ни разу не окликнул ее, бежал молча, но она знала, что это он. Эмили припустила еще быстрее, сейчас она хотела только одного: убежать, ускользнуть, знать, что он сходит с ума, ищет ее — ищет и не находит. Она еще не знала, каким боком выйдет ей этот вольный выбор — все или ничего, — да и выйдет ли вообще; ей даже не хотелось об этом думать. Сейчас ей надо было насладиться своей властью, а страдания, которые эта власть неминуемо повлечет за собой, могли и подождать. Для нее, прекрасной бегуньи, не составило бы труда оторваться от Блейза, но, когда разрыв между ними уже начал увеличиваться, она неожиданно споткнулась о торчащий углом булыжник и во весь рост растянулась на мостовой. Одна ее босоножка осталась лежать на дороге, содержимое сумочки веером высыпалось на обочину. Эмили сидела и осматривала ссадину на колене и порванную брючину, когда, тяжело дыша, подбежал Блейз. Затолкав вещи обратно в сумочку, она надела босоножку, с трудом поднялась на ноги. Блейз что-то ей говорил. Некоторое время Эмили смотрела на его дрожащие губы, на подбитый заплывший глаз. Потом, держа сумочку за ремешок, она тщательно прицелилась, размахнулась и изо всех сил ударила его по лицу. После этого отвернулась и, прихрамывая, медленно пошла дальше.
На дороге было уже почти темно; затянутое облаками, еще бледноватое небо начало понемногу синеть. Зажигались фонари, вокруг них вспыхивали ажурные шары из листвы — зеленые и красные. В ленивых больших кирпичных домах за деревьями тоже включали свет, яркие светящиеся квадраты от незашторенных окон падали на аккуратные гравиевые дорожки и на каскады вьющихся роз. Эмили не оглядывалась. Блейз сначала плелся сзади, потом догнал ее и, не касаясь, пошел рядом. Он прикрывал глаз носовым платком. Оба молчали. Но теперь внутри у Эмили начало подниматься ощущение чистейшего блаженства; оно шло от разогретого булыжника мостовой, просачивалось сквозь тонкие подошвы босоножек, пронизывало дрожащие колени… Блаженство заполнило ее всю, в жилах вместо крови пульсировал золотистый обжигающий божественный напиток с пузырьками, которые поднимались к самой макушке и лопались там, превращаясь в танцующие язычки пламени, образуя огненный ореол, как у святых в Троицын день. Она шла по темнеющей дороге, по-прежнему глядя прямо перед собой, объятая пламенем, но страшно холодная, страшно сильная, страшно легкая.
Когда они добрались до маленькой пригородной станции, Блейз направился к кассе и купил два билета до Лондона. Молча ждали поезда, молча вошли в вагон. В вагоне сели друг к другу лицом и смотрели глаза в глаза без улыбки и без слов, как восемнадцатилетние любовники, которые впервые достигли полного единения, волшебного и безупречного, и, обнаружив, что теперь они могут разговаривать без слов, молчат от нестерпимого восторга. Только Блейз и Эмили были не восемнадцатилетние любовники, а взрослые люди, мучившие друг друга много лет, и это делало их молчание еще прекраснее.
Блейз уже перестал ощупывать свой глаз, на который, кстати сказать, пришлась вся сила удара сумочкой и который после этого окончательно заплыл, вздулся и полиловел. Второй, здоровый глаз Блейза неотрывно смотрел на Эмили, рот был плотно сжат — странно, но это трогало ее больше, чем любая самая нежная улыбка. Сошли в Паддингтоне, так же молча, не сговариваясь, направились к скамейке возле газетного киоска, сели. Время, вероятно, близилось к полуночи. Под величественными чугунными арками, воздвигнутыми некогда Исамбардом Брунелом,[19] было пустынно. Кое-где по платформе разгуливали бессонные вокзальные голуби, без особой надежды поклевывая мятые конфетные обертки. Неподалеку дремал бродяга, с головой заползший внутрь своего обтрепанного пальто; над воротником торчало лишь несколько нечесаных прядей. В огромном ярко освещенном вокзале царили ночь и пустота. Эмили вытянула ноги и начала через прореху на коленке сцарапывать запекшуюся кровь. От счастья и определенности у нее кружилась голова. Она готова была сидеть так рядом с Блейзом, не глядя на него, не прикасаясь к нему и не говоря ни слова, хоть до утра, хоть еще много дней и недель подряд. Блейз наконец заговорил.
— Мы с тобой как двое горемычных малюток в лесу из той баллады, да?
— Да, и сейчас, наверное, голуби понатащат конфетных оберток и укроют нас, чтобы мы не замерзли, — сказала Эмили. Ей хотелось смеяться и смеяться, не переставая, но голос ее лишь едва заметно дрогнул. Любовь вцепилась в нее мертвой хваткой, она трясла ее, как терьер пойманную крысу. Мощный электрический поток хлынул, как раньше, между нею и Блейзом, переполняя ее сознанием неизбежности и правоты.
— Ничего не поделаешь, — сказал Блейз. — Так уж у нас с тобой получилось.
— Надеюсь, ты понимаешь, что у нас с собой получилось, — все еще не глядя на него, сказала Эмили.
— Да.
— Ты понимаешь, что тебе придется выбирать. — Да.
— И ты уже выбрал. — Да.
Она наконец повернулась лицом к Блейзу, но все еще не дотрагивалась до него.
— Понимаешь, Эдгар совершенно прав, — Блейз заговорил отстраненно-аналитическим тоном, отчего Эмили вдруг охватило страстное желание. — Это только с виду все выглядело правильно и благородно, а на самом деле все насквозь пронизано ложью — долго так не могло продолжаться. И не обязательно было бить меня сумкой в глаз, чтобы я это понял. Хотя ударила и ударила, я даже рад. Но я понял еще там, в гостиной. Думаю, мне просто нужен был маленький разговор на повышенных тонах. И тогда я увидел.
— Ну, значит, мы вместе это увидели, — сказала Эмили. — Я увидела, что я должна была заставить тебя сделать выбор. А что ты увидел, если мне позволено будет спросить? Для полной, так сказать, ясности.
— Я увидел то, что знал всегда, — сказал Блейз. — Ты — моя правда. Ты моя правда, ты моя жизнь. Только около тебя я могу быть собой. Мне надо было довериться своей любви с самого начала, но я все мялся и тянул — сначала из трусости, а потом уже довериться любви оказалось не так-то просто, и я начал убеждать себя, что все изменилось. Ничего не изменилось, да это и невозможно — я мог бы сразу догадаться, это же моя профессия. Но, пока я не открылся Харриет, я будто был в каком-то оцепенении, ни черта не соображал.
— А теперь ты свободен.
— Да, теперь я свободен.
— И ты мой. Совсем мой. Навсегда. Навеки. Это твой выбор.
— Да, это мой выбор.
— Если когда-нибудь ты откажешься от этих своих слов, — сказала Эмили, — я убью тебя. Без ссор, без слов. Просто убью.
— О моя царица… — пробормотал он.
Несколько минут спустя они обнявшись сидели в такси, на заднем сиденье. Такси направлялось в Патни.
Проснувшись, Монти невольно сжался от страха. В первую минуту он не мог сообразить, где он находится и почему. Он лежал на полу в гостиной, укрытый одеялом, под головой подушка. Освещение было очень странное: в комнату смотрела полная луна, которая только что взошла над садом и теперь медленно, торжественно плыла по глянцевому темно-синему небу. Наверное, это его и разбудило. Да, но почему он спит на полу? С трудом поднявшись, он зажег свет — и только тогда все вспомнил. Худхаус, Эдгар, Дейвид. В комнате никого не было. Интересно, кто подложил ему под голову подушку, кто укрыл одеялом? И что подумал Дейвид, когда, проснувшись среди ночи, обнаружил, что рядом, обняв его за шею и уложив голову ему на плечо, спит Монти? Монти взглянул на часы: уже три.
Он направился на кухню, не совсем понимая зачем. Может, он голоден? Нет, как будто не голоден. Хочет чего-нибудь выпить? Тоже нет. Болит голова, сообразил наконец он; проглотил две таблетки аспирина и выпил целый стакан воды. Со стороны Худхауса послышался собачий лай. Монти вышел через кухню во двор, немного постоял на лужайке, сверкающей капельками росы, — в лунном свете она смахивала на иней. В Худхаусе, должно быть, все уже спят, подумал он. Ночью собаки часто лают без причины, просто так. Монти побрел в сторону фруктового сада, оставляя темный след в морозно-голубоватой росе. С обеих сторон от садовой тропинки стояла высокая трава с бледными дрожащими колосками, впереди между деревьями был виден свет. Это в Худхаусе на первом этаже, понял Монти, — на кухне и, кажется, в гостиной. Дойдя до зарослей наперстянки, он полез на забор.
Забор был невысокий, от силы футов пять, с поперечными перекладинами со стороны фруктового сада, — человеку более или менее трезвому забраться па него было проще простого. Но не успел Монти поставить ногу на нижнюю перекладину, как примолкшие было собаки снова подняли лай и со всех ног бросились наперехват нарушителю. Теперь Монти сидел верхом на заборе, вся свора злобно лаяла и рычала внизу, а Аякс подпрыгивал к самым его лодыжкам, явно входя в раж. При таком раскладе Монти счел за лучшее спрыгнуть на землю.
— А ну пошли вон! — грозно, как только мог, прикрикнул он. — Я сказал, прочь от меня!
Собаки отскочили, но тут же снова подступили почти вплотную и не отставали уже ни на шаг. Так, в сопровождении рычащей свиты, подняв руки как можно выше и поддерживая дипломатичный разговор («Ну все, хватит уже, хватит, вы же меня знаете, я не грабитель, ну, вот и славно, хорошие собачки!..» — и далее в том же духе), Монти быстрым шагом приближался к дому. Дипломатия помогла, обошлось без собачьих клыков, а когда Монти добрался до двери, собаки даже немного приотстали — все, кроме Ершика, недоброе ворчанье которого явно означало, что вчерашний пинок не забыт.
В кухне никого не было. Монти двинулся вдоль стены дома к незанавешенным окнам гостиной, свет из которых лился на ажурный куст ракитника и нежно-зеленую в электрическом освещении скумпию. Монти подошел к окну и заглянул внутрь. Глазам его представилось странное зрелище. Эдгар и Харриет, видимо увлеченные разговором, ходили из конца в конец гостиной; Харриет опиралась на руку Эдгара. Дойдя до двери, они тут же разворачивались и шли в противоположную сторону. По размеренности их движений было ясно, что они маршируют так уже давно; Монти даже показалось, что на толстом индийском ковре образовалась тропинка из их следов. Харриет все время указывала рукой в сторону сада, явно излагая какие-то соображения по поводу собачьего лая. Вид у нее был, на взгляд Монти, несколько фантастический: на плечах длинная кашемировая шаль, платье, лишенное пояса, волочится по полу наподобие мантии. Ее длинные блестящие волосы свободно струились по спине (раньше Монти не приходилось видеть ее с распущенными волосами), отчего она выглядела, несмотря на усталость и бледность, гораздо моложе. В этой своей мантии, простоволосая, она была очень похожа на жрицу или прорицательницу. Всклокоченный Эдгар, в порванном пиджаке, без галстука и с печатью бессонной ночи и выпитого виски на челе, сутуло тащился рядом, словно выслушивая наставление. Сократ, внимающий речам Диотимы.[20]
Монти негромко постучал в окно. Двое в комнате одновременно вскрикнули и обернулись. Через минуту Эдгар уже поднимал оконную раму, чтобы впустить Монти внутрь. Не успел Монти спрыгнуть на ковер, как руки Харриет обвились вокруг его шеи, и он тоже не задумываясь обнял ее. Кашемировая шаль легла на его плечи, но тут же соскользнула на пол, и они остались стоять в обнимку под покровом ее струящихся волос. Не убирая рук, он некоторое время стоял с закрытыми глазами, впитывая в себя тепло ее округлых плеч и прохладу волос, потом, словно очнувшись, отстранился и отступил на шаг. Харриет и Эдгар, оба изрядно осунувшиеся, смотрели на него не без удивления: вероятно, он и сам являл собою диковинное зрелище.
— Ну так что, где народ? — осведомился он самым беспечным тоном, позволительным при данных обстоятельствах.
— Мы бы сами хотели это знать! — Ответ Эдгара прозвучал несколько зловеще.
— Где Дейвид? — спросил Монти. Интересно, кто все-таки подложил ему под голову подушку и укрыл одеялом — Дейвид или не Дейвид? Монти надеялся, что он.
— У себя в комнате, спит, — сказала Харриет.
— А вы что тут дефилируете?
— Блейза ждем, — ответил Эдгар.
— И где этот ваш Блейз?
— Понимаешь, — сказала Харриет, — после того как вы с Эдгаром ушли, — (Эдгар глухо застонал), — Эмили Макхью сразу же подхватилась и убежала, Блейз за ней — и с тех пор никаких вестей.
— По-моему, все ясно, — проворчал Монти, досадуя на обоих, но все же радуясь тому, что, по крайней мере, он сам еще не утратил способности мыслить здраво. — Эдгар тут столько всего нагородил — (Эдгар снова застонал), — что Эмили расстроилась, Блейзу пришлось провожать ее домой. А возвращаться было уже слишком поздно — вот он и остался.
— Возможно, конечно, такое, — сказала Харриет. — И я не возражаю, пусть бы он… остался, раз так поздно… Но что же он не позвонил? Он ведь знает, что я… что я… — Тут губы ее плотно сжались, и глаза, явно не впервые за эту ночь, наполнились слезами.
— Ах ты, что же это такое… — забормотал Эдгар.
— А сами-то вы звонили Эмили? — спросил Монти.
— Харриет не знает номера, а в телефонной книге его нет, — ответил Эдгар.
— Думаю, Харриет, сейчас тебе лучше всего лечь спать, — сказал Монти. — Глупо мучить себя всю ночь почем зря. Ясно же, что Блейз и Эмили могли добраться до ее дома только глубокой ночью. Он наверняка решил, что ты уже легла, и не захотел тебя беспокоить. Так что хватит тебе играть эту трагическую роль, иди лучше спать. Если Эдгар решил наложить на себя епитимью и бдеть всю ночь, то при чем здесь ты? Пусть себе бдит, я даже могу составить ему компанию. А ты иди спать.
— Нет, нет, я никуда не пойду, разве я смогу уснуть?.. А вдруг с ним что-то случилось, вдруг он попал в аварию? Мне так страшно… Я должна видеть Блейза, должна… Все равно в таком состоянии мне пи за что не уснуть… Нет, я больше не могу, я с ума сойду.
— Ай-ай-ай, что же это, — горестно приговаривал Эдгар, тоже, видимо, не впервые. — Мне так стыдно, так стыдно. Это было безобразно!..
— Спасибо вам, — сказала Харриет. — Вы оба такие добрые. Ах, Монти, слава богу, что ты пришел! — Она с чувством сжала его руку.
— Знаете что, я есть хочу, — объявил Монти. — Не возражаешь, если я приложусь к твоим бутербродам, — раз уж мы решили бдеть вместе? И пивка бы хорошо, если есть.
— Посмотри в холодильнике, — сказала Харриет. Они все вместе перекочевали на кухню и расположились за длинным столом. Монти и Эдгар ели бутерброды, запивали холодным пивом, Харриет, сидевшая между ними, собирала в складочку край клетчатой скатерти и тоскливо глядела в окно. Там над лужайкой уже начало светать, луна постепенно бледнела, и сквозь призрачно-серое оцепенение один за другим проступали силуэты деревьев.
— Дейвид даже не стал со мной разговаривать, — сказала Харриет. — Прошел молча, ни слова не сказал. А глаза такие красные.
— Ничего, он оправится, — сказал Эдгар. — У мальчишек это быстро проходит.
— Он не мальчишка… не просто мальчишка. Он глубокий, сложный человек.
— Не убивайся ты так, Харриет, — сказал Монти. — Тяжело, конечно, но все как-нибудь наладится. — Неизвестно, правда, как, добавил он про себя; что за ахинею я несу? В ту же минуту на него повеяло до жути знакомым холодком, будто где-то открылась невидимая дверь, и душу пронзило невыносимое желание видеть Софи. Если бы можно было идти куда-то ее искать — он бы ее нашел. Раньше, даже в самые худшие времена, одно ее присутствие оберегало его от всех бед. В худшие времена: когда она злилась на него, когда лгала, когда умирала.
— Господи, скорей бы уже Блейз пришел… или позвонил…
— Возможно, он сейчас как раз на пути домой, — сказал Эдгар. — Мало ли что могло его задержать. Ночью, а тем более без машины, оттуда сто лет можно добираться. Он может прийти в любую минуту.
— А мне что-то начинает казаться, — сказала Харриет, — что он никогда не придет. Всякое ведь бывает в человеческой жизни. Одни уходят навсегда, другие умирают…
— Прошу прощения, мне надо отлучиться в уборную, — сказал Монти.
Выйдя из кухни, он плотно затворил за собой дверь и свернул к лестнице, плавным полукругом уходящей наверх; в холодном свете высокого арочного окна уже отчетливо прорисовывалась каждая ступенька. Поднявшись на второй этаж, он остановился. Было очень тихо. Наконец в тишине Монти расслышал дыхание спящего Дейвида. На цыпочках подкрался к двери, осторожно, стараясь не скрипнуть, нажал на ручку и вошел.
Дейвид лежал на постели, полуприкрытый простыней. Он был все в той же рубашке, голова откинута набок — так, будто, засыпая, он метался в бреду, — длинные волосы легли на подушку торчком (казалось даже, не легли, а встали дыбом от ужаса), одна рука свешивалась до пола, как на картине Уоллиса «Смерть Чаттертона». Во сне лицо Дейвида снова сделалось далеким и чужим. Бледное, выглаженное зыбким утренним светом, оно было похоже на прекрасную посмертную маску. Минуты две Монти молча смотрел на спящего, потом бесшумно вышел. Каким безумцем надо быть, чтобы ждать утешения от мальчика — к тому же погруженного в собственные страдания? Вываливать ему на голову свои горести было бы глупо, даже подло.
Монти неспешно спускался по лестнице, когда в прихожей зазвонил телефон. Харриет, а вслед за ней и Эдгар тотчас выскочили из кухни. Эдгар бросился включать свет, Харриет схватила телефонную трубку.
— Милый… ты… слава богу. Да, да, конечно… как я могла забыть… Ну, разумеется… Я так волновалась… но теперь все в порядке… Да, сейчас лягу, уже иду, не беспокойся… Да, увидимся… Как камень с души… Спасибо, родной, что ты позвонил… спасибо тебе, спасибо…
Положив трубку, Харриет подошла к лестнице. При полной иллюминации, устроенной Эдгаром, Монти было хорошо видно, как она мгновенно преобразилась, горестные складки на ее лице разгладились, теперь оно сияло радостью и спокойствием.
— Ну и как, все в порядке? — спросил Монти.
— Да, да… все совершенно нормально… У меня просто вылетело из головы — у него же сегодня Магнус Боулз… сегодня как раз его день. Блейз только проводил Эмили до поезда, а сам поехал к Магнусу… Он еще раньше пытался мне звонить, но неполадки на линии… никак не мог дозвониться. Сегодня он всю ночь сидит с этим несчастным. Блейз так внимательно относится к Магнусу, никогда еще не было, чтобы он отложил или перенес встречу с ним. Что ж, как видите, все кончилось хорошо. Спасибо тебе. И тебе тоже спасибо. Ну, кажется, теперь я могу идти спать.
— Я, пожалуй, тоже, — сказал Монти. — Спокойной ночи. — Выйдя на улицу и чуть не споткнувшись о лежащего на крыльце Баффи, он бегом бросился к калитке. Баф-фи лениво полаял ему вдогонку. Солнце уже встало, ярко освещенная дорога была пустынна и полна деталей, как картина в ожидании центральной фигуры. Но я же и есть центральная фигура, догадался Монти и вдруг увидел себя словно со стороны: человек в черном бежит по дороге, словно спасаясь от преследователей, лицо изможденное, волосы всклокоченные, поднятый ворот рубашки топорщится. Лишь у дверей своего дома, лихорадочно роясь в кармане в поисках ключа, он заметил, что его и правда преследуют: Эдгар, с трясущимися на бегу телесами, уже сворачивал в распахнутую калитку. Солнце золотило его почти бесцветные волосы, отчего он был немного похож на психа и немного на прежнего, молодого Эдгара времен учебы в колледже. Его мальчишеское розовое лицо выражало страстную мольбу.
— Монти… Можно я?..
— Как, ты сказал, называется та школа?
— Какая? Где Бинки директор? Бэнкхерст.
— Скажи ему, что я готов у него работать, если они не передумали.
— Превосходно!.. Значит, я могу договариваться? Монти, можно я у тебя…
— Нет.
— Но куда же я пойду в такой час? Мой клуб откроется только…
— Иди куда хочешь, — сказал Монти. — Ко всем чертям. Возвращайся к Харриет. Она предоставит тебе постель. Возможно, даже свою. Разве ты не за тем к ней таскаешься? — Он переступил через порог и закрыл за собой дверь. Вот неблагодарная свинья, тут же выругал он себя. Дернул же черт такое сказать, ведь у меня даже в мыслях ничего подобного не было. Наверное, я все-таки помешался.
Он прошел в гостиную. На столе все еще лежала раскрытая «Илиада». Книга была снята с полки специально для Эдгара — чтобы он мог проэкзаменовать Монти на предмет греческого. Правда, никакого экзамена не получилось: этот отрывок Монти помнил наизусть. Захлопнув книгу, он подобрал с пола одеяло и начал медленно подниматься по лестнице. Безмолвный, недосягаемый призрак Софи скользил за ним. Потом растаял, с неясным стоном сокрылся под землей. Впрочем, то был лишь призрак. А Софи теперь — ничто… нигде… никогда.
— А этот какой славный, смотри, — сказала Харриет, оборачиваясь к Люке, хотя для себя оба уже, конечно, все решили.
Люка взглянул не нее глазами коварного искусителя — когда он так смотрел, Харриет с трудом верилось, что перед ней всего-навсего восьмилетний мальчик.
— У него хвост длиннее всех, — ответил он.
Да, подумала Харриет, хвост у него, точно, длиннее всех. Ее уверенность слегка поколебалась. Господи, неужели придется взять двух собак?
Всю дорогу вдоль длинного ряда клеток их сопровождали взволнованные и дружелюбные собачьи улыбки: синхронно помахивая хвостами, собаки гурьбой бежали вдоль проволочной сетки с той стороны. Какие же они все были трогательные — все без исключения!
— Интересно, и не устают они так молотить хвостами? — сказала Харриет. — Я только гляжу на них, и то вся изматываюсь!
— А что потом будет с теми, которых никто не возьмет? Их убьют? — спросил Люка.
— Н-не знаю. Ну что ты, нет, конечно. — Харриет предпочитала об этом не думать. При одной мысли о собачьих страданиях ее глаза, бывшие теперь постоянно на мокром месте, наполнились слезами.
Далматинец, у которого хвост оказался «длиннее всех», был, конечно, очень хорош. К тому же Харриет никогда еще не видела далматинцев с таким обилием пятен. Она даже хотела сказать об этом Люке, но в последний момент сдержалась; ведь, в конце концов, они уже все решили — или не решили? Морда у далматинца была глупейшая, и Харриет никак не могла понять, недостаток это или достоинство. В следующей клетке ей понравился один эрдельтерьер: красавец, гораздо красивее Баффи, осенне-рыжего окраса, с ясными янтарными глазами. Но Харриет никогда не брала двух собак одной породы, так что эрдель был вне игры. Рядом с эрделем суетился хорошенький длинношерстный таксик.
— Какой лапочка, правда? — присев на корточки, Харриет погладила длинный коричневый нос, просунутый через проволочную сетку. Собачьи ноздри такие трогательные, подумала она, — темные и влажные, как темные влажные ложбинки весной, как скользкие вымоины в прибрежных скалах.
— Слишком маленький, — твердо сказал Люка, еще раз давая ей понять, что в нелегком деле выбора собаки он придерживается каких-то собственных, загадочных, но совершенно непоколебимых стандартов.
В молчаливом согласии они вернулись к первой клетке, где находился кардиганский корги, похожий на огромную гусеницу. Его гладкая темно-коричневая («твидового цвета», определила про себя Харриет) шерсть была такой длины, что чуть не волочилась по земле, а лапы, наоборот, очень короткие — за шерстью их было почти не видно. Собаки повыше пытались его оттереть, но он с таким же воодушевлением, как и все, вилял своим султанообразным хвостом и время от времени, чтобы лучше разглядеть, кто там за сеткой, уморительно привставал на задние лапы. Его морда, непропорционально большая даже для такой крупной особи, выражала добродушие и ум; прозрачные, но очень темные, торфяного оттенка глаза глядели на Харриет умоляюще и в то же время с каким-то особенным спокойным пониманием — словно он уже знал.
Харриет и Люка переглянулись. Им ничего не надо было говорить. Они и без слов прекрасно понимали друг друга.
— Что ж, он твой, — сказала Харриет. — Да ты это и сам уже знаешь, правда?
Экскурсия в Дом собак волновала Харриет так, что она не смела признаться в этом даже самой себе (по правде сказать, она боялась прослезиться и смутить тем самым своего благородного друга). Люка, собаки, все это вместе было так прекрасно, что даже немного страшновато. Удивительно, но определение «благородный» подходило для Люки как нельзя лучше. Этот ребенок был вещью в себе; он был обращен внутрь себя и начисто лишен той несколько суетливой тревожности, отличавшей в этом возрасте родного сына Харриет. Невежественный до дикости, Люка был наделен внутренним совершенством, какое встречается только у дикарей. В нем чувствовалось поразительное спокойствие духа; но не только. В нем чувствовался сам дух. Что уж там происходило у него внутри, оставалось для Харриет тайной за семью печатями, но с каждым днем их общение обретало все новую полноту и безупречность и дарило Харриет наслаждение, сравнимое разве что с наслаждением от удачного любовного романа. При этом гарантом прочности их отношений был Люка. Именно он задавал темп, в каком-то смысле он даже ухаживал за Харриет. Вот и сейчас он удивительно неспешно, удивительно тактично взял ее за руку. Она едва сдержала навернувшиеся слезы.
Для слез, впрочем, были у нее и другие причины. Тогда утром Блейз, конечно, вернулся домой, все как-то улеглось, и жизнь потекла дальше, пусть не совсем «как всегда», но все же более или менее спокойно и стабильно, не считая того, что при этом новом распределении ролей ей все время казалось, что вот-вот произойдет что-то ужасное — может быть, уже происходит. Мысль эта была нелогичная, даже абсурдная, и Харриет пыталась отогнать ее от себя, но она упорно возвращалась. Былой нерушимой связи между нею и Блейзом больше не было. Задним числом она, разумеется, понимала, что еще в самом начале своих отношений с Эмили, когда ему приходилось столько всего скрывать, он должен был отдалиться от жены и наверняка отдалился. Но ведь тогда она этого не почувствовала; выходило, что этого как бы никогда и не было. Видимо, чудесная сила, заложенная в святости брачных уз, помогала Харриет каким-то образом принять измену мужа, смириться с ней и даже вычеркнуть ее из прошлого. Блейз уже раскаялся и вернулся к ней — задолго до того, как она вообще узнала о существовании Эмили Макхью, — чего еще желать? Теперь надо было заниматься настоящим. Но как раз в настоящем и появилось это новое отчуждение.
Харриет пыталась убедить себя, что все это игра воображения, но слишком многое говорило об обратном. Сам дом, все в доме словно бы нарушилось и сместилось. Конечно, отдельные предметы и раньше валялись как попало и где попало — в кухне, в спальне, в ее будуаре, в кабинете у Блейза. Но раньше они, тем не менее, сливались в единое целое, как разрозненные понятия внутри нормального, здорового интеллекта, теперь же вдруг оказалось, что все они безнадежно оторваны друг от друга, — как будто где-то что-то замкнуло и прекратился ток, объединявший броуновский хаос частных деталей в некое эстетическое целое. Вещи выглядели беспризорными и нагоняли тоску, будто в доме умер хозяин и на его место пришел чужой человек, наследник, пришел и смотрит — и для него ни этот дом, ни эти вещи ровным счетом ничего не значат. Повсюду было грязно, как в хлеву, а у Харриет даже не возникало желания навести мало-мальский порядок. Исчезли из обихода простые и привычные мелочи: цветы в вазах, например. Не было цветов, не было даже роз — хотя, казалось бы, чего уж проще, выйти в палисадник и нарезать. Букет засохших голландских ирисов стоял в прихожей уже несколько дней, их давно надо было выбросить и выплеснуть воду, но и эта задача почему-то казалась Харриет непосильной.
Точно так же все, что касалось Дейвида, вызывало массу мучительных проблем. Правда, Харриет все время билась над ними, пытаясь нащупать или угадать, с какой стороны можно приблизиться к сыну. Он, как и прежде, был холоден, вежлив и лаконичен. Однако ее связь с Дейвидом относилась все-таки к вещам изначальным, и даже внутри нынешнего холодного отчуждения бывали моменты, когда они смотрели друг на друга — он сурово, она умоляюще — и оба понимали, что их души как-то соприкасаются между собой. Дейвид был ее территорией, и, как бы там ни было, Харриет знала, что сумеет отвоевать эту территорию вновь. Она вынашивала план (которым поделилась с Блейзом, и он рассеянно согласился) сделать то, о чем недавно просил ее сам Дейвид: уехать с ним на несколько дней куда-нибудь за границу, например в Париж, — только вдвоем; тогда, думала она, все их искусственно возведенные барьеры непременно рухнут. Она еще не разговаривала о поездке с сыном и не назначала никаких сроков, но сама мысль о такой возможности утешала ее.
Блейз пребывал в каком-то непонятном настроении: был рассеян и явно чем-то озабочен, но делиться своими проблемами не хотел. Он был очень занят. То и дело отменял встречи с пациентами, чего раньше никогда не случалось, и целыми днями просиживал в читальном зале Британского музея — так он говорил. Ему, по его словам, не терпелось поскорее закончить свою книгу, осталось совсем чуть-чуть. В отсутствие Блейза звонил доктор Эйнзли — очень огорчался, что никак не может его застать, и обескураживал Харриет тем, что как будто знал что-то такое, чего не знала она. Он словно бы даже пытался выяснить, много ли ей известно. Но не может же быть, думала она, чтобы Блейз делился со своими пациентами какими-то тайнами и при этом скрывал их от жены? На вопрос «Когда ты будешь у Эмили?» он отвечал с видимым раздражением:
— Зайду как-нибудь на той неделе. Сейчас ее нет, она уехала.
— Уехала? Куда, с кем?
— Просто отдохнуть. С этой своей знакомой Кики Сен-Луа, на ее машине.
— А как же Люка? — удивилась Харриет.
— За ним смотрит Пинн.
— И далеко они поехали?
— Откуда я знаю? Послушай, хватит об Эмили, а?
Может, они поругались? — шевельнулась в душе Харриет недобрая надежда; но надежда выглядела какой-то уж слишком хлипкой. О том, чтобы расспрашивать Люку, который продолжал устраивать себе «школьные выходные» и наведываться в Худхаус, не могло быть и речи. Отношения Харриет с Люкой были исполнены благородства и достоинства, в них не оставалось места для вульгарного выяснения подробностей.
Бывая дома, Блейз теперь большую часть времени проводил у себя в кабинете — судя по состоянию корзины для бумаг, разбирал содержимое стола: что-то рвал, что-то выкидывал. Вероятно, это было связано с завершением работы над книгой. Иногда поднимался на чердак, где хранились кофры с его совсем уже старыми вещами; зачем-то даже перекладывал одежду у себя в шкафу. Словом, приводил в порядок все свои дела. Зачем? Уж не собрался ли он «сделать ей ручкой»? Эта мысль, конечно, иногда посещала Харриет, но она всякий раз отгоняла ее как невозможную, и из-за этой невозможности не видела очевидного. Просто у Блейза такой период, говорила она себе; но ведь он не может уйти из ее жизни, как не может уйти Дейвид. Сейчас ее задача только продержаться, только ждать: в конце концов они поймут, как бесконечна ее любовь и ее вера в них обоих, — и тогда это отчуждение пройдет. И Харриет молча страдала и ждала, но почему-то ее страдания были гораздо мучительнее и давались ей гораздо тяжелее, чем прежде.
— Мы берем вот этого, — сказала она служителю.
Корги был быстро отделен от своих менее удачливых собратьев и выпущен на волю. Люка бухнулся голыми коленками прямо в пыль, обхватил пса за шею и, млея от восторга, ждал, пока тот старательно вылизывал ему лицо. Харриет торопливо смахивала слезы, сдерживать которые не было уже никаких сил.
— Как мы его назовем?
— Лаки Лючано.
— Кто такой Лаки Лючано?
— Так звали одного гангстера. Я тоже буду гангстером, когда вырасту.
Погода снова установилась. Перекинув пиджак через руку и все равно обливаясь потом, Дейвид шагал по Ричмонд-Роуд. Белая рубашка приклеилась к спине, капли пота щекотно скатывались по бокам и животу.
Сегодня ночью ему снилось, будто он бродит один в безлюдных горах, где-то в Китае. Взбираясь по идущей круто вверх тропе, он вышел к огромному деревянному чану, в который стекала вода из горячего источника. В желтовато-мутной воде купалась обнаженная девушка. Но вдруг Дейвид с ужасом увидел, что скала над источником задрожала и стала медленно оседать. Послышался нарастающий шум, и обломки скалы, подпрыгивая и кувыркаясь, покатились вниз. Скоро ревущая лавина поглотила и чан, и тропинку — не осталось ничего, кроме груды камней, растерзанной земли да темной глубокой расщелины, из которой поднимались клубы пара.
Адрес Эмили Макхью Дейвид узнал без посторонней помощи, отыскал в старой записной книжке отца: вместо имени таинственное «ЭМ», рядом адрес и телефон. Сейчас, когда он шел по дороге, у него едва не подкашивались ноги от страха, волнения, тоски и еще каких-то чувств, названия которым он не знал. Он просто должен был видеть Эмили Макхью. О том, что произойдет, когда он ее увидит, Дейвид не имел ни малейшего представления. При всей ненависти к ней, он не собирался ни упрекать ее, ни осыпать оскорблениями — это было бы совершенно бессмысленно. Просто хотел ее видеть — а там уже как получится. Наконец он свернул с Ричмонд-Роуд в одну из боковых улиц и через несколько минут, миновав длинный грязный вонючий коридор, заваленный старыми коробками и детскими велосипедиками, остановился перед обшарпанной дверью. Его сердце бешено колотилось.
Дверь открыла миловидная медноволосая женщина в зеленом платье.
Некоторое время Дейвид смотрел на нее молча, чуть исподлобья, потом сказал:
— Я Дейвид Гавендер.
Почему-то только сейчас ему пришло в голову, что в квартире может оказаться его отец.
— Я не Эмили Макхью, — сказала Пинн. Дейвид ощутил неимоверное облегчение.
— А она?..
— Ее нет. Я сейчас дома одна. Меня зовут Констанс Пинн. Слышал обо мне?
— Нет.
— Зато я о тебе слышала. Даже видела. Хотя в жизни ты гораздо симпатичнее, чем на фото.
Немного помолчав, Дейвид повернулся уходить.
— Постой, красавчик, погоди минутку. Зачем тебе Эмили?
— Низачем.
— Да не убегай ты. Я выйду с тобой. Зайти не приглашаю, в доме жуткий бардак. Подожди, я быстро.
Дейвид подождал.
Через минуту, набросив на себя зеленый, под цвет платья, жакет, она опять появилась на пороге, и они вместе зашагали по темному коридору к выходу. Дейвиду показалось, что ей почему-то ужасно весело на него смотреть; и действительно, пройда немного, она вдруг залилась веселым смехом.
— Куда направляемся, красавчик? Дейвид неопределенно махнул рукой.
— Ну, так пойдем со мной. Я как раз сейчас иду в школу. Я работаю в школе для девочек. Ты хоть раз был с девочкой?
__ Нет.
— Неужели не хочется?
Дейвид махнул рукой еще неопределеннее.
Машинально шагая рядом с Пинн, он чувствовал, как она берет его под руку, как тянет куда-то за рукав, — но не сопротивлялся.
— Ну, как тебе отцовские шуры-муры?
Дейвид молчал.
— Не суди его слишком строго, — сказала Пинн. — Мало ли в какую историю может человек вляпаться. У тебя тоже не сегодня-завтра начнутся разные истории. Сначала одна, потом другая, и так всю жизнь. Вам, молоденьким, этого не понять, а бывает, что и сам не заметишь, как вышло: соврал раз — приходится врать и второй. Любовь, знаешь ли, такая штука, без нее никак. Вот и выходит, что надо прощать. Надеюсь, ты к Эмили шел не счеты сводить?
— Нет.
— Ну и чудненько. У Эм, бедняжки, и так не жизнь, а сплошное дерьмо. Почти как у меня.
В этот момент они проходили вдоль высокой кирпичной стены. Неожиданно Пинн остановилась. В ее руках откуда-то оказался ключ, а в стене дверь, в которую они и вошли. За дверью был обширный огород, обнесенный со всех четырех сторон высокой кирпичной стеной.
— Что это? — спросил Дейвид.
— Чш-ш-ш! — зашипела Пинн. — Мы уже в школе. Говори тише! У нас тут нет мужчин, только несколько подсобных рабочих, и те приходящие. Мужской голос сразу привлечет внимание. Так что иди за мной и помалкивай. Хочу кое-что тебе показать.
За высокой стеной шум транспорта сделался приглушенным, как шмелиное жужжание. Они прошли по тропинке между грядками, засаженными роскошным нежно-зеленым салатом, в дальний угол огорода и вышли через другую дверь. Тотчас до ушей Дейвида долетел новый, какой-то щебечущий звук — будто неподалеку находилась вольера с птичками.
Теперь перед ними был не то большой сквер, не то маленький парк. Густая некошеная трава, слегка отливающая красным, вовсю колосилась. Чуть поодаль стояло два монументальных, непроглядных до черноты ливанских кедра, за ними вяз, казавшийся на их фоне салатно-зеленым, и еще какие-то деревья; дальше, полускрытый листвой, бледнел слегка покосившийся от времени фасад старого, постройки восемнадцатого века, здания. Справа тянулись кусты бузины, все в тарелочках золотисто-кремовых соцветий. Вдоль кустов, у самой кирпичной стены, проходила тропинка, на которую, прижимая палец к губам, свернула Пинн. С каждым шагом птичий щебет становился громче.
Стена кончилась, они свернули за угол, и декорации опять сменились. Путь пересекала дорога, по которой, видимо, давно никто не ездил — сквозь гравий проросли чахлые цветочки; по ту сторону дороги темнела высокая живая изгородь из тиса с аккуратно выстриженным в форме арки проходом в середине. Пинн на цыпочках перешла через дорогу и увлекла своего пленника под тисовую арку. За аркой оказался свежестриженый газон, обнесенный со всех четырех сторон высокой и такой же свежестриженой тисовой изгородью. Прямо против арки, через которую они вошли, в изгороди темнела еще одна арка, а по бокам от нее две ниши с изваяниями: в одной стоял посеревший от времени Гермес — обнаженный, но в крылатых сандалиях и шлеме; в другой Артемида в короткой тунике вытягивала стрелу из колчана. Только сейчас Дейвид понял то, о чем, быть может, догадывался с самого начала: этот пронзительный, будто бы птичий, щебет на самом деле состоял из девичьих голосов. Теперь в нем уже можно было различить колокольчики звонкого смеха и отдельные взвизгивания. Не отставая ни на шаг от своей спутницы, Дейвид пересек залитый солнцем квадрат газона, миновал густую тень тисовой арки.
— Чш-ш!.. — Пинн предостерегающе вцепилась ему в руку.
Прямо перед ними, отделенная от них неширокой полоской зеленой травы, стояла сплошная высокая стена из розовых кустов; из-за этой стены, усыпанной малиновыми цветами, и доносился сладостный щебет. Прежде чем снова потянуть его за собой, Пинн внимательно огляделась и только тогда скомандовала:
— Ну, теперь быстро за мной!
Отпустив его руку, она стремительной поступью Артемиды пересекла оставшееся до розовой стены пространство, потом неожиданно присела, сгруппировалась, как ныряльщица, и исчезла где-то внутри. Дейвид, задыхаясь, последовал ее примеру. Перед ним был длинный округлый лаз, вроде лисьего или барсучьего, ведущий в самую сердцевину розовой заросли. Пришлось встать на четвереньки и ползти; мешал пиджак, все еще болтавшийся на руке. Наконец ладонь Дейвида уперлась во что-то теплое и податливое: нога Пинн, догадался он. Кое-как протиснувшись, он оказался под невысоким куполом из толстых сплетенных стеблей — красноватых, шипастых и словно бы стекловидных. Здесь царил полумрак, пронизанный одуряющим розовым ароматом. Двое теперь стояли на четвереньках друг против друга, земля под их коленями была неожиданно рыхлая и влажная. Руку Дейвида обожгла запоздалая боль: видимо, продираясь через лаз, он зацепился за розовый шип. Девичьи голоса были совсем близко, и Дейвид, боясь, что частое прерывистое дыхание может выдать его, прикрыл ладонью рот.
Пинн вдруг придвинулась к нему ближе и, касаясь коленями его колен и заглядывая ему в лицо, взяла его обеими руками за запястья; тут же ее ладони скользнули внутрь, под мятые рукава его рубашки. Краем глаза Дейвид успел заметить, что ее маленькая рука с серебряными кольцами на двух пальцах выпачкана в крови, и понял, что кровь его. Сияющее улыбкой лицо Пинн, круглощекое и круглоглазое, как клоунская маска, качнулось к нему; на миг ему показалось, что она хочет его поцеловать. Но она лишь прошептала:
— Ни звука! Я покажу, куда надо смотреть.
Извернувшись, она улеглась на землю плашмя и ловко ввинтилась в еще более узкий лаз между красными стеклянными стеблями, ведущий куда-то на ту сторону розовой заросли. Дейвид полез было за Пинн, но ее каблук неделикатно уперся ему в плечо: судя по всему, в этой малогабаритной норе не было места для двоих. Наконец, извиваясь, она вылезла обратно и тут же, схватив Дейвида за плечи, принялась заталкивать его в освободившееся отверстие. Он по-пластунски пополз вперед, где в просвете между листьями маячил солнечный свет. Но вот листва перед самым его лицом расступилась, и ему открылась совершенно новая картина.
На переднем плане, полускрытый от Дейвида высокой травой, но все же вполне обозримый, виднелся водоем, выложенный потемневшим мрамором; в самом центре его высился внушительный, хоть и несколько обшарпанный барочный фонтан в виде скульптурной группы: Посейдон в окружении морских нимф. Водоем был размером с хороший плавательный бассейн, и сейчас в нем резвилось шесть или семь юных купальщиц — все гибкие, как рыбы, и все совершенно обнаженные.
Много позже, прокручивая в памяти это почти мимолетное видение, Дейвид снова и снова поражался тому, что за какие-то секунды он успел разглядеть так много. Но в тот момент открывшаяся его взору картина лишь напугала его и причинила нестерпимое, как ему казалось, страдание: эти гибкие розовато-коричневые проворно бьющие по воде руки и ноги, эти мокрые и беззащитные маленькие попки, не слишком привлекательно перечеркнутые бледными треугольничками бикини, такие же бледные маленькие груди — у некоторых еще только наметки грудей, — эти длинные мокрые пряди, темные от воды и липнущие к щекам, шеям, спинам. Много времени спустя, несмотря на тогдашние свои страдания, он мог во всех подробностях восстановить эту картину в памяти.
За водоемом располагался большой полуразрушенный портик. Плиты, которыми он был когда-то вымощен, растрескались и поросли травой; решетчатый забор, возведенный в качестве экрана перед колоннами, опутали плети цветущего ломоноса. Справа от водоема тянулась густая и высокая буковая изгородь, слева забор — вдоль него тоже был высажен ряд буков, еще совсем молоденьких. Посейдон и компания, выполненные из известняка (облицовка водоема была тоже известняковая, это только в первый лихорадочный миг Дейвиду примерещился мрамор), потемнели и покрылись пятнами лишайника. Морской царь, увенчанный высокой зазубренной, местами щербатой короной, рассеянно глядел вдаль, а нереиды, рыбы, дельфины и прочая водяная публика льнула к его стопам, тщетно пытаясь привлечь внимание сурового повелителя. Одна нимфа с русалочьим хвостом поддерживала увесистого дельфина: видимо, в те далекие времена, когда фонтан функционировал, в каком-нибудь девятнадцатом или даже восемнадцатом веке, струя воды из дельфиньего рта извергалась прямо на бороду Посейдона, замысловато кучерявившуюся до самого пупа; от этого борода покрылась черными с прозеленью пятнами.
Судя по тонким стволикам только что высаженных вдоль забора буков, никаких других нимф, кроме известняковых, в водоеме до последнего времени не водилось. Водоем был неглубокий, явно не предназначенный для ныряния, но все же довольно большой: семь юных купальщиц (их было семь, впоследствии Дейвид припомнил совершенно точно) могли свободно перемещаться в нем, не мешая друг другу. Все слегка рисовались, каждая пловчиха старалась украсить свой кроль эффектными всплесками — впрочем, и детской возни с визгами и брызгами было тоже достаточно. Купальщицы то и дело выкарабкивались из воды, закидывая длинные ноги на известняковый бортик, не слишком заботясь о том, как это карабканье выглядит со стороны. Одна из девочек — судя по комплекции, самая младшая, — даже приспособилась съезжать со скользкого посейдонова постамента (бывшей фонтанной чаши), как с горки, что и проделывала всякий раз со счастливым визгом, забрызгивая старших, более романтически настроенных подруг.
Сверху на Дейвида вдруг навалилось что-то горячее, тяжелое. Пинн, которой тоже хотелось посмотреть, что там видно, каким-то образом протиснулась за ним следом и теперь, лежа на одном его плече и крепко обхватив другое, шептала что-то в самое ухо. Шептать, впрочем, было необязательно: даже если бы она говорила в полный голос, купальщицы все равно бы не услышали ее из-за смеха и визга.
— Ну что, хороши? Взгляни-ка повнимательнее вон на ту — видишь, она сейчас как раз вылезает из воды. Это Кики Сен-Луа, мы с ней подружки. Вот персичек, правда? Она просила меня подыскать ей парня. Хочешь быть ее парнем? Ей семнадцать, но она всем врет, что восемнадцать, иначе бы ей не дали водительских прав. Красотка, пальчики оближешь. И, представь себе, до сих пор девственница — честное слово! Остальные уже почти все с вашим братом успели переспать хоть по разу, а она все никак не может решить, нужно ей это или нет. Взгляни, как она стоит, любуется собой…
Кики в эту самую минуту выбралась из воды и стояла, пожалуй, не слишком грациозно, слегка выпятив живот и перенеся всю тяжесть тела на одну ногу; вторая ее ступня без видимой цели шлепала по щербатому закругленному бортику. Одна рука (скорее всего, для равновесия) была несколько театрально отставлена в сторону, второй она только что деловито скрутила длинные мокрые пряди в жгут, старательно отжала их и перебросила через плечо. Одновременно она с видимым удовольствием и интересом осматривала собственные груди. Она явно любила загорать, но загар ее выглядел каким-то подозрительно темноватым, даже груди были коричневые. («Видишь, негры затесались среди предков» — шепнула Пинн.) Лицо в ярком солнечном свете казалось удивительно ясным и спокойным, даже задумчивым. У нее была очень нежная матово-коричневатая, как топленое молоко, кожа, довольно крупный нос и большие широко расставленные глаза; больше всего к ней шло определение «волоокая», изобретенное в свое время Гомером в честь Геры. Волосы, быстро подсыхавшие на солнце, уже начали золотиться, и выяснилось, что они гораздо светлее, чем можно было предположить. Неожиданно она полуобернулась, и ее поразительные огромные почти черные глаза сверкнули, словно прожигая ненадежное лиственное укрытие насквозь.
Но в эту самую секунду взгляд Дейвида скользнул с ее грудей вверх к лицу, и ему почудилось, что она смотрит прямо на него (глупость, разумеется). Горячая тяжесть навалившейся Пинн, из-за которой он вынужден был лежать не шевелясь, сделалась вдруг невыносимой. Не думая уже о том, услышат его или нет, он с силой отпихнул Пинн, рванулся, привстал и начал выдираться из тесной лисьей норы. На том конце шипастого тоннеля в глаза ударил яркий свет. Он бежал, не чуя под собой ног: под тисовую арку, сквозь стриженый квадрат газона, через дорогу с чахлыми цветочками, там за углом тропинка вдоль стены (два черных кедра справа), дальше дверь, потом огород с салатом, еще одна дверь — слава богу, незапертая! — и свобода. Здесь обычная городская улица, здесь можно перейти на быстрый шаг. По странным взглядам, которыми окидывали его прохожие, он понял, что не только его рука, но и лицо выпачкано в крови. Он также понял, хотя и не сразу, что его пиджак остался лежать на земле, под розовыми кустами. Плоть его пылала, душа металась в путанице страстей. Он испытывал стыд. Страх. Яростный восторг.
— Я говорила тебе, что тебе придется спуститься за мной в ад, найти меня там и оживить? — сказала Эмили.
Все у них было снова по-прежнему, только теперь к тому прежнему прибавились годы, страдания, которые они причинили друг другу, ужас разоблачения, страх потери — и все вместе стало глубже, крепче, сложнее и пронзительней.
— Да, — пробормотал Блейз, опускаясь перед ней на колени.
— Я говорила тебе, что твое истинное «я» всегда со мной?
— Да. — Он потянулся — медленно, с наслаждением, как большой зверь, потом изогнулся и припал щекой к ее босой ноге.
— Господи, сколько я из-за тебя выстрадала. Сколько мы оба по твоей милости выстрадали.
— Да.
— Какой у тебя побитый вид. Весь побитый, не только глаз. Ну, ты сам все сказал, ты сам теперь все знаешь. Нельзя попасть в Зазеркалье, не порезавшись. Ты теперь это знаешь?
— Да.
Разрушительная сила, выпущенная на свободу три дня назад, продолжала свою работу. Она стала частью их силы и их знания, вдвоем они наконец начали обретать какой-то покой. Сначала Эмили говорила часами, Блейз слушал.
— Пусть она теперь страдает, ее очередь. Знаешь, я вдруг все про нас поняла. Черт, я ведь не желала ей зла — но кто знал, что она столько о себе возомнит? Прямо старшая жена в гареме, куда там. Она, видите ли, меня прощает, а я киваю как дура, соглашаюсь со всем, будто и правда какая-то преступница. Мы с тобой преступники, а она над нами самая главная — надо мной и над тобой, вот что хуже всего. Заглянул бы ты тогда в зеркало, полюбовался бы на себя! Видочек — глупее не бывает. Как у нашкодившего мальчишки, которого пообещали высечь, да в последний момент передумали. Тошно было смотреть, как ты ходишь перед ней на задних лапках, я чуть совсем не свихнулась. А эти ее разговоры про то, какая я бедная и разнесчастная и что все это время ты ко мне относился плохо, но она заставит тебя относиться ко мне хорошо, — от всей этой муры становилось еще хуже. Сначала я и сама была как пришибленная, но потом, слава богу, додумалась: нельзя же так, нельзя же мириться с таким юродством во Христе! Ну хорошо, ладно, мне не нужна месть, я не хочу, чтобы она умывалась слезами. Но, черт возьми, у меня тоже есть права, и мне давно пора ими воспользоваться! А она пусть для разнообразия походит в бедных-несчастных!..
Наконец гневные многочасовые излияния, которые Блейз выслушивал в мучительном и блаженном оцепенении, начали иссякать. Имя Харриет почти исчезло из их разговоров, упоминалось разве что в связи с какими-то практическими делами. О делах Эмили могла теперь рассуждать подолгу, с детской серьезностью и с удовольствием, и Блейз, слушая ее, переполнялся смиренной нежностью.
— Насчет твоей учебы: мы ведь не будем откладывать ее надолго, да? Я тоже хочу, чтобы ты стал настоящим доктором, — правда. И тебе совершенно не нужно из-за меня от чего-то в жизни отказываться.
— Ну, с этим пока все равно придется подождать. — Блейз, уже одетый и в галстуке, стоял перед Эмили на коленях и время от времени целовал подол ее юбки. — Посмотрим сначала, как у нас обернется с финансами.
— Погоди, дай я сяду, а ты клади голову мне вот сюда. Но, знаешь, из этой дыры все равно надо выехать как можно скорее. Для меня это важно. Как думаешь, та, новая квартира — не слишком большое транжирство?
— Нет — сказал Блейз. — Новую жизнь надо начинать на новом месте.
— Точно. Это, как ты говоришь, психологически важно. Понимаешь, когда я увидела договор об аренде и под ним твою подпись, мне вдруг показалось, будто это мой сон сбывается — мы и правда наконец женимся. Знаешь, мне столько раз снилось, что мне опять двадцать два года и что мы с тобой только что встретились и собираемся пожениться. Родной ты мой, ты даже не представляешь, какое это страдание невыносимое — знать, что мое место рядом с тобой, что я должна быть твоей законной женой, а быть столько лет непонятно кем!
— Да, малыш, — сказал Блейз. — Это уже было, и от этого я не могу тебя избавить. Но если придется страдать в будущем, знай, что я буду рядом и мы сможем с тобой страдать вместе.
— Вместе. Отныне и навеки.
— Отныне и навеки.
— Новые занавески можно не покупать, сойдут и эти. Надо только для большой комнаты подобрать что-нибудь приличное, до пола. Миленький мой, ты, наверное, считаешь меня полной идиоткой! Тут столько всего происходит большого и важного, а я радуюсь из-за каких-то занавесок и из-за того, что у меня будет балкон и ванная с ковровым покрытием?
— Не считаю. В этом тоже — любовь.
— Любовь — во всем.
— Знаешь, милый, если надо, я готова страдать сколько угодно, только бы ты любил меня по-настоящему и только бы был со мной. У нас будут друзья, да? Общие друзья, как у настоящей семейной пары? И они будут приходить к нам в гости?
— Да, конечно.
— Только не Монти Смолл и не тот толстозадый.
— Нет, конечно, нет.
— Послушай, по-моему, Люка вчера опять был у нее. Надо с этим как-то кончать.
— Ты права.
— Наверное, придется все-таки отдать его в школу-интернат. Я устроюсь на работу. Для нас — для тебя, для Люки — я готова работать хоть до упаду, честное слово. Раньше мне казалось, что это никому не нужно, одна пустота кругом, вот я и обленилась, совсем ничего не хотела делать. Думала, что я уже тебя потеряла.
— Не теряла ты меня, — сказал Блейз. — Ты это прекрасно знаешь. И всегда знала.
— Может, знала, а может, нет. Это сейчас связь с самым началом, с самыми нашими с тобой истоками кажется мне такой прочной. Будто любовь не прерывалась ни на миг, просто затаилась и ждала своего часа. А если и было там что не так — я этого не помню.
— Я тоже.
— Ас Харриет вы будете иногда встречаться. И с Дейвидом, разумеется. Ничего, они привыкнут постепенно. В конце концов, не сгинул же ты, не провалился сквозь землю. Я не хочу, чтобы они слишком страдали. То есть я вообще не хочу, чтобы они страдали, но кому-то ведь придется — раз ты у нас оказался такой умный!..
— Знаю, малыш…
— И ты теперь будешь мне верен?
— Да, Эм, да, милая…
— Все равно я буду следить за тобой, глаз не спускать.
— И не спускай, не надо. Мне так гораздо больше нравится.
— Ты ей правда напишешь сегодня вечером письмо? И покажешь мне?
— Да, и мы вместе пойдем на почту и отправим его.
— Так-то лучше, мой драгоценный.
Блейз притянул ее за обе руки к себе и начал всматриваться в пронзительно-синеглазое лицо. Счастливое и сияющее, оно казалось ему милее, чем много лет назад. К ней словно вернулась жизнь, вернулось все, что с самого начала так очаровывало Блейза, делало ее совершенно неотразимой. Он притянул ее еще ближе и закрыл глаза, чтобы насладиться вкусом поцелуя.
Все эти три дня он демонстрировал поразительную практичность и успел сделать массу полезных и нужных вещей. Он перебрал в Худхаусе все свои бумаги и документы. Подписал договор об аренде квартиры в Фулеме. Отменил встречи с пациентами и сообщил им, что будет теперь консультировать в городе. Он успел сделать все — кроме одного. Он не сказал Харриет, что он уходит. Но я, собственно, не совсем ухожу, убеждал он себя время от времени, когда на душе становилось особенно паршиво. Это вопрос справедливости, и я это понимал уже в самом начале, когда еще мог рассуждать как здравомыслящий человек. Две женщины, ни одну из них я не могу бросить. Значит, все должно быть по справедливости — то есть по очередности. Пришло время переложить основной груз на Харриет. Она выдержит, она сильная, этого у нее не отнять. Ее покой так и так уже нарушен. Она с Дейвидом будет жить в Худхаусе, а я буду приходить к ней, как раньше приходил к Эмили, — только чаще, разумеется, — но это будет честно, это будет открыто, так гораздо лучше. И вся ситуация будет гораздо лучше, а ведь это и есть самое главное? Конечно, боль при этом никуда не уйдет, просто перераспределится — но зато по справедливости. Как долго и как подло я открещивался от страданий Эмили — будто не замечал, в упор не видел. Разве не правильно, что теперь я стараюсь их прочувствовать и хоть как-то возместить? История, конечно, ужасная, но я всегда знал, что она ужасная, в этом как раз нет ничего нового. Да и что тут можно сделать? Хоть наизнанку вывернись, а кому-нибудь все равно окажется плохо. Так что я просто выбираю меньшее из зол; и потом, существует ведь личная заинтересованность. Не будь этой заинтересованности, разве смог бы я сделать Эмили такой счастливой? Это ведь немало — подарить счастье хоть одному человеку.
Ну ладно, а если не так, то как иначе? — спрашивал Блейз у некоего, по всей видимости, тайного голоса, который словно бы по-прежнему был им недоволен и по-прежнему в чем-то обвинял. В чем? Может быть, в пошлости? Ладно, допустим, что он безнадежный пошляк; это что — грех? Или наказание за грех? Или то и другое вместе?
«Мило Фейн бесстрастно смотрел в дуло направленного на него пистолета. Палец на курке заметно дрожал.
— Не двигаться, — угрожающе сказал де Санктис. — Не двигаться!
Мило демонстративно повернулся к нему спиной и лениво, словно прогуливаясь, направился в другой конец комнаты. Смертоносное дуло опасно подрагивало у него за спиной, до стола оставалось еще два шага. В этот момент Мило отскочил в сторону; раздался выстрел. Пуля, не задев Мило, разнесла трюмо в дальнем конце комнаты, сверкающие осколки брызнули во все стороны. Но почти в тот же миг рука Мило ухватилась за тяжелую бронзовую статуэтку. Не оборачиваясь, он швырнул статуэтку в своего врага (Нептун, усмиряющий морского коня? — с автоматизмом неисправимого книгочея успел подумать он) и сам метнулся следом с быстротой пантеры. Бронза угодила де Санктису в висок. Он рухнул без чувств, и секунду спустя Мило вновь завладел своим любимым маузером.
Секунду он стоял неподвижно, глядя сверху вниз на поверженного врага. Но времени не было. В руке Мило мелькнул нож. Брезгливо морщась, он нагнулся, оттянул носок над итальянской замшевой туфлей де Санктиса, оголил лодыжку и точным неторопливым движением рассек ахиллово сухожилие. Очнувшийся де Санктис испустил страшный крик, но Мило уже сходил по лестнице, вытирая кровь с руки белоснежным носовым платком. Закончив, он вынул из кармана плитку шоколада и принялся разворачивать обертку».
Монти, включивший телевизор ради новостей, сидел, зачарованно глядя в мужественное и бесстрастное, как всегда под перекрестным обстрелом телекамер, лицо Ричарда Нейлсуэрта. Из памяти, будто нехотя, выползали слова давно забытой книги. Монти выключил телевизор. Наверное, новости уже прошли, просто он забыл завести часы и они остановились. Значит, придется сегодня обойтись без маленьких радостей в виде наводнений, землетрясений, ограблений, казней, кровопролитных войн и убийств. Точнее, придется обойтись совсем без радостей.
Монти вышел из своей гардеробной на первом этаже (кроме стенного шкафа, в котором запросто разместилось бы несколько прерафаэлитских принцесс, здесь также стоял телевизор). Коридор был завален невскрытой корреспонденцией — письма уже не умещались в чайных ящиках и потихоньку вываливались наружу. Проходя, он пнул один из ящиков ногой, и на пол излился целый бумажный поток: выражения соболезнования, просьбы о пожертвованиях, политические манифесты, неоплаченные счета, письма от поклонниц, письма от сумасшедших. У себя в кабинете Монти подошел к открытому окну. Снаружи было уже почти темно. Несколько летучих мышей над лужайкой выделывали тангообразные па; время от времени они совершали неожиданные броски в сторону окна, словно подначивая друг друга подлететь к Монти как можно ближе и коснуться крылом его лица. Постояв немного, он закрыл ставни и включил свет. Витражные вставки на шкафах блеснули тусклым металлическим отливом. При мистере Локетте они подсвечивались изнутри, но Монти находил цветные огни в комнате чересчур претенциозными. Софи, правда, устраивала иногда цветную иллюминацию — нарочно, чтобы его подразнить. Днем было жарко, но сейчас на Монти повеяло чуть ли не холодом, будто с наступлением темноты Локеттсом начал завладевать стылый мрачноватый дух. Монти разжег огонь в обложенном мозаикой камине, как часто делал летними вечерами, — и поежился. Еще недавно эта маленькая комнатка действовала на него успокаивающе. Теперь покоя не было, сердце сжимал ставший привычным страх за собственный рассудок.
Монти дотянулся до лежавшего на столе письма (за целый день он так и не удосужился его прочесть) и вскрыл конверт. Письмо было от матери. Обычные любовные излияния и обещания скорого приезда — как всегда, без указания точной даты. Вполне в духе миссис Смолл: ничего не предпринимать, зависнуть над жертвой этакой пустельгой и наблюдать, дожидаясь удобного момента. Мать явно опасалась приехать слишком рано. Монти без труда прочитывал все ее опасения — не в словах на бумаге, а в собственной душе, в той ее части, в которой они с матерью были одно. Под письмом миссис Смолл оказалось письмо от Ричарда Нейлсуэрта: очередное приглашение приехать на виллу в Калабрии. Вспомнилось лицо Ричарда, нервное и уязвимое без суперменской маски Мило. Нет, только не в Калабрию, подумал Монти. Письмо от Ричарда он смял, письмо от матери не спеша разорвал в мелкие клочья, то и другое бросил в огонь.
Вот уже четыре дня Монти сидел дома затворником. К нему никто не приходил, лишь изредка забегала на минутку Харриет, но и она почти не разговаривала, выглядела расстроенной. Телефон по-прежнему молчал. Вроде бы должен был появиться Эдгар, сообщить о результатах добровольно взятой им на себя миссии, но не появлялся. Монти это, как ни странно, задевало. Тщетно он выглядывал в окна, проверял, не припаркован ли где-нибудь на обочине солидный эдгаров «бентли». Хемингуэевский Старик явно обиделся на его идиотское прощальное замечание. Монти даже подумывал, не извиниться ли ему, но решил, что не стоит. Да и где искать Эдгара, чтобы извиняться? Чем он сейчас занимается? Коротает время в своем лондонском клубе? Или в Мокингеме — руководит разрушением уродливых теплиц, возведенных его садолюбивой матушкой? Монти даже разыскал в справочнике телефон Бэнкхерста, но пока не звонил. И все же — это была хоть какая-то зацепка. Ведь можно, думал Монти, можно заставить себя взяться за эту работу. А оказавшись перед необходимостью вести себя как нормальный человек, он, совершенно не исключено, и поведет себя как нормальный человек. О том, чтобы писать, сейчас не могло быть и речи. Выжить бы как-нибудь — вот о чем надо было думать. Впору кричать, звать на помощь; одна беда — звать некого.
Конечно, оставались в жизни какие-то вечные истины, которые могли помочь и спасти: честность, самодисциплина, суровая простота, — но даже эти истины казались ему, в его отшельничестве, ненастоящими, будто высосанными из пальца. Как и прежде, он упорно пытался медитировать, но раз от раза попытки становились все более формальными и пустыми; это пугало. Тайные пространства, дарившие ему прежде покой, тишину и пустоту, странно съеживались и принимали самые немыслимые формы. Он пытался прибегать к стандартным приемам — считал вдохи и выдохи, например, — но простые цифры вдруг вырастали внутри него до неимоверных размеров, обретая невразумительный и загадочный смысл. Хотелось лечь на пол и зарыдать, но источник слез, видимо, иссяк навеки. Не удивительно, что Монти так ждал приезда Эдгара. Он был бы рад сейчас кому угодно, любому человеческому обществу. Но такого человека, которого он по-настоящему желал бы видеть, ради встречи с которым сам готов был шевельнуть хоть пальцем, — такого не было.
Он завернулся в белое меховое покрывало, стянутое с большого кресла, и уже собрался выпить снотворное и идти спать, когда в прихожей раздался звонок. Тут же кто-то забарабанил молоточком по входной двери. Судя по всему, человек за дверью был в отчаянии или чем-то сильно напуган. Монти поспешил в прихожую и, включая на ходу свет, распахнул дверь. Харриет (это была она), не останавливаясь, прошла мимо него в освещенный кабинет. На голове у нее была кашемировая шаль, повязанная как платок. Монти достаточно было мельком взглянуть на ее лицо, чтобы понять, что случилось. Возможно даже, что все эти четыре страшных дня он ждал, когда это случится.
В кабинете она, не говоря ни слова, вручила ему письмо и тихо села. Монти, стоя под лампой, начал читать:
«Милая Харриет!
Я должен тебе кое-что сообщить и прошу тебя принять это с тем великолепным мужеством и пониманием, которое мы все находили в тебе до сих пор. Я собираюсь переехать к Эмили и жить с ней. Эдгар был прав: пора выбирать. Я не могу жить с вами обеими. С другой стороны, теперь, когда все вскрылось, я, как выяснилось, уже не могу требовать от Эмили, чтобы она по-прежнему довольствовалась жалкими крохами. Она и без того достаточно настрадалась. Я просто обязан теперь предоставить ей и Люке настоящий дом — и быть с ними в этом доме всегда или почти всегда. Боже, если бы можно было разорваться на две части — но увы! Худхаус, во всяком случае, есть и будет, с ним ничего не случится, и я, конечно же, буду приходить, навещать вас с Дейвидом. Я уверен, что ты справишься с домом и без моей помощи — и целиком полагаюсь на тебя. Ты сделаешь это ради Дейвида, а также потому, что ты, в некотором смысле, святая. Милая, умоляю тебя, прими все как есть и помоги мне наладить нашу жизнь по-новому. Когда первое потрясение пройдет, ты увидишь, что в этом нет ничего невозможного. Или — или: или менять свою жизнь, или втягиваться глубже в хаос и насилие. Ты ведь и сама не выберешь второе? Для себя я уже все решил и уверен, что поступаю правильно. Мой долг теперь — быть с Эмили, которая терпеливо страдала все те годы, что ты была счастлива. Только не думай, милая, что счастья больше не будет, ведь я никуда не делся и не денусь. Просто в этой новой жизни нам как бы придется заново узнавать и заново учиться любить друг друга. Я знаю, что ты постараешься мне помочь, и благодарю тебя за это всем сердцем. Мы с Эмили будем жить в Фулеме, переезжаем уже сегодня (сообщаю это на всякий случай, чтобы ты не пыталась искать нас в Патни). Думаю, будет лучше, если какое-то время мы с тобой не будем встречаться. Нам обоим нужно время, чтобы в полной мере оценить все произошедшее. Сейчас я пишу тебе эти слова, такие ужасные в своей необратимости, и чувствую себя безмерно несчастным. Помнишь, в тот день, когда я во всем тебе признался, ты сказала: „Я люблю тебя, Я хочу тебе помочь. Как же иначе?“ О, если бы ты смогла произнести те же слова теперь, когда я взвалил на тебя эту новую, еще более тяжкую ношу! По-прежнему ты и только ты можешь спасти нас всех. Ты должна это сделать, непременно сделаешь. Мой выбор совершенно обдуманный. Я сознаю, как все это ужасно, сознаю, что совершаю преступление. Но я так или иначе оказываюсь преступником, и моя задача сейчас — выбрать меньшее из зол. Постарайся понять справедливость моего выбора и простить. Нам обоим, мне и тебе, надо учиться быть сильнее, чтобы суметь все это пережить. Поверь, милая, для меня это так же мучительно, как для тебя. Больше писать сейчас не могу. Прости меня и оставайся хранительницей всего самого лучшего, что было в нашей жизни. Ты — святая.
С любовью Б.
P. S. Еще одна вещь — надеюсь, ты отнесешься к ней с пониманием. Совершенно естественно, что Эмили хочет наладить наконец свои отношения с Люкой — тем более что время безотцовщины для него прошло. Мы собираемся перевести его в новую школу (не в ту, о которой мы с тобой говорили, в другую). Нужно, чтобы он как можно скорее приспособился ко всем переменам, почувствовал, где его дом. Так что, пожалуйста, не тревожь его и не пытайся больше с ним встречаться. Ты должна признать, это делается ради его же благополучия. Письма можно присылать по известному тебе адресу в Патни, оттуда их перешлют нам.