— Я рад, что ты так решил, — тихо сказал Эдгар.

— Конечно, у нее были любовники. Но я никогда не знал, сколько и кто именно. Может быть, те, кого она называла, служили лишь прикрытием для настоящих, о которых я даже никогда не слышал.

— Когда ты это записывал? Я хотел спросить, по отношению к ее…

— К смерти. Дня за три. Это был типичный разговор. Каждый день — неделями, месяцами — у нас повторялось одно и то же… до самого конца. Вот мне и захотелось увековечить сцену умирания.

— Ты не должен был этого делать, — сказал Эдгар.

— Пленку записывать? Правильно.

— Ты не должен был оставлять ее.

— Правильно. — Монти перемотал пленку, снял бобину, подошел к камину, пошевелил огонь и бросил бобину на тлеющие угли. Пленка зашипела и начала чернеть. — Я иду спать, — сообщил он. — Спокойной ночи. Касательно Бэнкхерста ты не беспокойся, выкинь из головы. Ты совершенно прав на мой счет.

— Подожди, — сказал Эдгар. — Сядь. Пожалуйста. Сядь.

Монти придвинул стул к камину, сел и стал смотреть в огонь. Пленка занялась уже целиком.

— Скажи, Монти, тебе это что-нибудь дало?

— Дало — что? Ах да, что я поставил тебе эту пленку? Нет, не думаю.

— Так все дело в этом? Ты мучаешься из-за любовников Софи? Не надо. Пойми же, она умерла.

— Ты считаешь, теперь я обязан ее простить? Но «простить» — не совсем то слово.

— Дело не в словах. Ты должен отпустить ее.

— Не пережившему тяжелой утраты не дано понять того, кто ее пережил.

— Разве теперь важно, кто были ее любовники и сколько их было? Все это не имеет уже никакого значения. Смерть важнее подобных вещей — она все меняет. Тебе надо наконец обрести покой. Мы ведь с тобой тоже смертны, Монти. Ты раздираешь свою душу на куски. Этого нельзя делать, Монти. Больше того — ты сам знаешь, что нельзя. Ты все знаешь сам.

— Ты так думаешь.

— Да. И ты знаешь, о чем я говорю.

— Слова, слова.

— Пусть все это уйдет, Монти. Обида, ревность, бесконечное пережевывание всего самого плохого, что было… Софи умерла, и ты должен уважать ее смерть, не вырывать из памяти о ней какие-то клочья. Смерть меняет наше отношение к людям. Точнее, это отношение продолжает потом жить само по себе — и продолжает меняться. И надо, во всяком случае, стараться, чтобы в нем было больше высокого, чем низкого… Софи умерла, ты продолжаешь жить. И твой долг, как и всякого другого человека, сделать свою жизнь лучше. Ты же делаешь ее только хуже.

— Ты так думаешь.

— Да. И ты делаешь это умышленно. Превращаешь свою жизнь в кошмар. Если бы только я мог тебя понять — и помочь. Я люблю тебя, Монти, всегда любил, еще с колледжа, и всегда тобой восхищался.

— Ты ненормальный, — сказал Монти. — Ты же прекрасно понимаешь всю мою подлость. И что таланта у меня нет, тоже наверняка давно понял.

— Есть у тебя талант! И ты вполне можешь написать настоящую книгу, если захочешь. Конечно, всех проблем это не решит, но хоть часть. Это же твоя работа, и пора наконец взять себя в руки. Хватит уже напускать на себя всю эту жуткую загадочность — это так мелко, малодушно… недостойно тебя. Ах, я понимаю, что говорю не те слова. Если бы только я мог понять, в чем тут дело!..

— По-твоему, ты еще не понял? — спросил Монти.

Минуту или две, пока Эдгар смотрел на него молча, казалось, что в комнату из всех щелей вползает ночная тишина.

— Нет, не понял. Я думаю, есть что-то еще. И, думаю, тебе лучше сказать мне об этом. Прямо сейчас.

— Ладно, — сказал Монти. — Я убил ее.

— Ты… убил… Софи?

— Да. Конечно, она и без меня бы скоро умерла. Но я убил ее.

Повисла пауза; потом в камине с сиплым шелестом рассыпались прогоревшие угли — будто кто-то вздохнул в тишине.

— Чтобы избавить от страданий? — спросил Эдгар.

— Нет. Не думаю. Скорее всего, от злости, или из ревности, или еще почему-то. Меня пугала ее смерть, пугали предсмертные муки, и я все время думал о них со страхом. Но убил я ее не из-за этого. Я убил ее, потому что она довела меня до бешенства.

— Но ты… не хотел?..

— Да нет. Пожалуй, хотел. Это, конечно, было не преднамеренное убийство. У меня и раньше часто возникало желание ее ударить, она сама нарочно пыталась меня до этого довести, — но я ни разу даже пальцем ее не тронул. Но в конце… это было как наваждение — мне хотелось, чтобы она рассказала все, прежде чем умрет, — ведь после я бы этого уже не выяснил, никогда. Но потом вдруг — как-то неожиданно — оказалось, что я не могу больше этого выносить — всего того, что она говорила… и чего не говорила… и я схватил ее за горло и сдавил… а потом… отпустил, но… она была уже мертва.

— О Боже…

— Ну что? — сказал Монти. — Получил свое «что-то еще»? Надеюсь, теперь ты уже вполне доволен. Еще глоток виски на посошок?

— Нет, не надо… не говори так. А как же… Врач ведь должен был…

— Да, доктор Эйнзли смотрел ее. Разумеется, он видел следы на шее. Но не сказал ни слова. В свидетельстве о смерти написано «рак».

— Монти, Монти…

— Как видишь, интуиция тебя не подвела. Вряд ли бы из меня получился хороший учитель.

— Перестань, я совсем не то хотел… Но скажи мне, это из-за чувства вины ты такой?..

— Такой — какой есть? Видишь ли, друг юности моей, тут не совсем вина. Скорее, глубокий шок. Понимаешь… я любил ее. То, что я тебе сейчас рассказал, выглядит со стороны как… зверство… как сумасшествие… но я любил ее… со всей страстью… и нежностью… любил все те мелочи, в которых была она сама… И это неправда, что она тогда говорила… и я тоже… что в нашей жизни не было ни минуты радости… Потому что они были… Конечно, она без конца дразнила меня, мучила нарочно… Но мы любили друг друга, и она всегда могла на меня опереться… и только в конце, когда ей было так плохо… и так страшно… она не хотела умирать… она не была готова… ни душой ни умом… к тому, что смерть может подступать так медленно, так неумолимо… От страха она стала другим человеком… и, кроме меня, ей некому было все это высказать… всю тоску, весь ужас… она хотела, чтобы и я страдал, и мне нужно было… принять это страдание коленопреклоненно… но я не мог, не хотел видеть, что она уже умирает… и отвечал ей тем же… требовал рассказать одно, другое, третье… и так мы изводили друг друга… до конца… пока я ее не убил… Все должно было быть по-другому…

Но это не вина, это шок… от этого можно спятить… Умри она своей смертью, все было бы… но я сделал это собственными руками… я прервал наш с ней разговор… и его тоже надо было вести по-другому… Я выбрал момент ее смерти… Я решил, когда ей уходить… И кажется, будто… никакой неумолимости не было, все произошло чуть ли не случайно… будто она не должна была умирать… и даже умерла не совсем… только наполовину… а наполовину все еще здесь… и это тянется и тянется… она продолжает умирать… и так все и будет… она будет умирать… и страдать… всегда.

Пока Монти говорил, его начало трясти, губы и руки дрожали. И вот огонь, на который он смотрел, начал расплываться перед его глазами, в глазах и во рту стало влажно, из глаз хлынуло, из груди вырвался всхлип, и сразу все лицо залилось слезами, слезы со щек капали на пиджак и на пол. Он неловко сполз на пол и, облокотившись на сиденье стула, плакал навзрыд, как ребенок.

Эдгар, смотревший на него ясными горящими глазами, подошел и тоже сел на пол.

— Ладно. Поплачь. Отплачешься и успокоишься. Ты молодец, что рассказал мне. Молодец.

Мало-помалу Монти затих и, развернувшись к стулу спиной, стал стирать слезы со щек тыльной стороной руки.

— Поедем со мной в Мокингем, — сказал Эдгар. — Поживи там, пока не надумаешь, что делать дальше. Пожалуйста, Монти. Я, конечно, не бог весть кто, но все-таки старый друг. Я знал Софи — и любил ее. А теперь, после того как ты мне все это рассказал, мне кажется, будто мы с тобой связаны, — ты и я, связаны крепко-накрепко.

— Угу, — сказал Монти своим обычным голосом. — Узами страшной тайны.

— Видишь, ты уже приходишь в себя. Только не надо делать вид, будто ничего не случилось и будто мир не перевернулся — для нас с тобой, сегодня. Он перевернулся, стал совсем другим.

— Да?

— Позволь мне взять тебя за руку и вести — будто ты слеп или хром. Не бойся, на меня можно положиться.

— Я слеп и хром, — сказал Монти.

— Это самое разумное, что я слышал от тебя за последнее время. Поедем со мной в Мокингем! Там так красиво. Мы с тобой будем спорить — помнишь, как раньше?

— И ты по-прежнему смотришь на меня без ужаса?

— Не говори ерунды.

— Представляю, как ты сейчас доволен, что я все-таки сорвался. Для тебя это, наверное, грандиозное достижение.

— «Принц, чей оракул находится в Дельфах, не говорит и не утаивает, но знаками указывает».[28]

— А, вон ты о ком. Не уверен, что…

— Но ты ведь не станешь говорить, что все вышло сегодня случайно?

— В том смысле, что на твоем месте мог быть кто угодно другой? Нет. Это мог быть только ты. Пользуясь твоим скромным выражением, ты, конечно, не бог весть кто, но…

— Я любил Софи и…

— Нет. Нет. Дело не только в этом и не только в юношеских воспоминаниях. Просто ты это ты.

— О-о… — вырвалось у Эдгара.

— Ну, ты все понял.

— Ты поедешь со мной в Мокингем?

— Да, — сказал Монти. — Будем сидеть на террасе, курить сигары — во всяком случае, ты будешь курить — и спорить о Линии и Пещере.[29] И ты будешь лечить меня… от моего недуга.

— Монти, ты не шутишь? Это же все меняет.

— Думаю, что не шучу. Нет, не шучу. Но я устал, Эдгар. Иди, прошу тебя. Я уже битый час пытаюсь тебя выгнать.

— Слава богу, что я тебя не послушал.

— Все, теперь можешь спокойно уходить. Я весь излился. Я пуст. Спокойной ночи.

— И ты правда поедешь со мной?

— Да. Да. Да.

* * *

Харриет, словно окаменев, стояла посреди тускло освещенной спальни.

То, что Монти окончательно — и так жестоко — отверг ее любовь, обрушилось на Харриет страшным, оглушительным ударом. Поднявшись к себе, она долго плакала от горького разочарования, от одиночества и от сознания того, что рухнула последняя надежда. После того трудного разговора на скамейке она тоже очень расстроилась, но все же чувствовала неразрывную связь с Монти и была уверена, несмотря ни на что: все будет хорошо. Он еще оценит ее и полюбит! В конце концов, его резкость и язвительность давно ей известны, он всегда был таким. Недавно он потерял жену, так что о более близких отношениях говорить пока рано. Но она не сомневалась, что в конце концов найдет к нему подход, рано или поздно это случится. А потом, когда он так по-рыцарски защитил ее от Блейза, от нее самой, от ее собственной рабской сентиментальности, когда остался с ней (по ее просьбе, высказанной в присутствии мужа), Харриет окончательно уверилась в том, что он сделал все это ради нее и из любви к ней. Раз он не захотел, чтобы ее сердце дрогнуло и чтобы она вернулась к Блейзу — все равно, на каких условиях, — значит, берег ее для себя.

Лишь теперь Харриет начала понимать, как горько она обманывалась. Эти откровенно грубые слова, высказанные им так жестоко в присутствии Эдгара, никак нельзя было интерпретировать благоприятным для нее образом, их нельзя было объяснить даже ревностью к Эдгару. Монти отверг ее. Она со страстью и смирением предложила ему свою любовь — можно сказать, предложила себя, — а он брезгливо ее оттолкнул. Как же он должен был презирать ее, со всеми ее метаниями, когда, отчаявшись и любя его от отчаяния, она пыталась хвататься за него.

Когда потоки слез иссякли, Харриет еще долго сидела на кровати, бессмысленно глядя перед собой и вертя в руках мокрый носовой платок. Что со мной станет? — думала она. Где я буду в это время через год? Даже через месяц? Но сидеть неподвижно наедине с этими тяжелыми мыслями было слишком невыносимо. Харриет встала, вышла в коридор. Снизу из кабинета доносились голоса. Двери соседних комнат были закрыты. Ступая на цыпочках, она дошла до двери комнаты, в которой спал Люка, и, тихо нажав на ручку, вошла. Слабый луч света из прихожей треугольником высветил ковер на полу, кровать, спящего мальчика на кровати. Впрочем, спал ли он? Непонятно почему Харриет вдруг пришло в голову, что Люка, возможно, только притворяется, что спит, и что вот он сейчас подскочит и позовет ее. Пожалуй, в его позе была какая-то странность. А вдруг он умер? Мертвый ребенок в постели!.. Чтобы успокоиться, Харриет протянула руку к кровати: ей хотелось почувствовать тепло Люки, услышать его дыхание. Под рукой неожиданно шевельнулось что-то жесткое, большое, чужое — Харриет не сразу поняла, что это Лаки, устроившийся у Люки в ногах. В тот момент, когда ее пальцы коснулись густой собачьей шерсти, Лаки привстал и тихонько, но внушительно зарычал. Харриет поспешила отдернуть руку.

В коридоре она немного постояла за дверью, потом направилась в спальню Дейвида. Вошла осторожно, оставила дверь полуоткрытой, чтобы не шуметь. В этой части дома светила луна, и комната была залита рассеянным голубоватым светом. Дейвид лежал на кровати очень прямо, как-то неестественно вытянувшись, и тоже, казалось, готов был подняться в любой момент. Только, мелькнула вдруг нелепая мысль, если он так поднимется, он будет похож на восставший труп. Глядя на его странно вытянутый, как по стойке «смирно», силуэт, она думала: внук солдата, племянник солдата. А хочу ли я, чтобы он сам стал солдатом? Раньше она почему-то ни разу не задавала себе этот вопрос. Неожиданно она с ужасом осознала, что Дейвид не спит, а лежит с открытыми глазами и неподвижно смотрит в окно. В его глазах отражался голубоватый свет, они блестели, будто были полны слез. Он не мог не слышать, как я вошла, в смятении подумала Харриет; просто он не догадывается, что в темноте виден блеск глаз, поэтому лежит неподвижно — ждет, когда я уйду.

— Дейвид! — тихо, еле слышно позвала она.

Он не шевельнулся, только глаза на миг вспыхнули голубизной, словно две крупных слезы, перед тем как выкатиться, сверкнули в лунном свете. Харриет тихо ушла.

Вернувшись к себе в спальню, она опять начала плакать, но вдруг затихла и насторожилась. Внизу, в кабинете, звучал теперь еще один голос, женский. Женщина разговаривала с Монти. Странно. Харриет вслушалась внимательнее — и с холодным ужасом осознала, что это за женщина. Этот голос невозможно было перепутать ни с каким другим. Это был голос Софи. Харриет метнулась к двери, но тотчас отбежала обратно к кровати. Что это — призрак? Монти умеет вызывать духов? Харриет уже и в это готова была поверить. Или Софи на самом деле не умерла, а прячется где-то в доме? Так вот почему Монти ведет себя так… странно! Харриет похолодела, из ее груди вырвался глухой стон. Она выбежала из спальни на лестничную площадку, снова замерла. Теперь снизу доносились голоса Эдгара и Монти, больше ничего. Значит, этот жуткий звук ей примерещился? И она все-таки сходит с ума?

Внезапно из темноты долетел долгий, тоскливый вой. Цепенея от страха, Харриет стояла на площадке, и ей казалось, будто мимо нее, сквозь нее пронеслось, как порыв ветра, что-то страшное и холодное — и ей стало страшно холодно.

С лихорадочной поспешностью она начала включать свет на лестнице, в коридоре. Вернулась к себе в спальню, там тоже зажгла все лампы. Бежать, бежать, стучало у нее в мозгу, прочь из этого страшного дома, прочь от Монти. Теперь она ясно видела, что Монти не может и не сможет ее ни от кого защитить, он сам беззащитный и обреченный человек, к тому же погрязший в каких-то непонятных отношениях с призраками. Харриет подхватила сумочку, накинула пальто, потом остановилась на минутку, чтобы подумать, — и тотчас ей стало совершенно ясно, что теперь надо делать. Она молча сбежала по лестнице, прокралась мимо кабинета, в котором разговаривали два мужских голоса, к двери, бесшумно выскользнула на улицу. Только сейчас, втягивая в себя теплый неподвижный ночной воздух, поглядывая на фонари, обрамленные красными и зелеными светящимися лиственными шарами, она впервые за долгое время почувствовала облегчение. Вскоре впереди, под одним из фонарей, показалась оставленная на обочине машина Эдгара. Харриет ускорила шаг. Знакомый силуэт «бентли» подействовал на нее успокаивающе. Она встала за машиной, прислонясь к дверце спиной, и стала смотреть на то, как летучие мыши вычерчивают ломаные линии между фонарями. Дорога была пустынна.

Наконец в Локеттсе хлопнула входная дверь, и вскоре послышались шаги Эдгара. Харриет, которую было не видно с дороги, увидела его лицо секундой раньше, чем он заметил ее. Эдгар улыбался, он был доволен, он сиял от счастья.

— Эдгар.

— А, Харриет! Ты меня напугала. Что ты тут делаешь? Я думал, ты пошла спать.

— У меня есть к тебе разговор. Можно сесть в машину? Она забралась на переднее сиденье, и Эдгар тоже сел.

Здесь, внутри своего «бентли», в его темной просторной кожаной утробе, Эдгар Демарней показался ей таким большим, надежным.

— Эдгар…

— Да. Как ты дрожишь. Надеюсь, это не мы тебя так… напугали?..

— Эдгар, я решила. Ты был так добр ко мне все это время, так бережно ко мне относился. Думаю, я все-таки поеду с тобой в Мокингем. Тогда ты сможешь заботиться обо мне. Ведь кто-то должен это делать. Просто я чувствую, что все кончилось… света больше нет… впереди один только мрак… и я так благодарна тебе… думаю, я могла бы тебя полюбить… думаю, я уже люблю тебя. Так что едем… когда хочешь… хоть сейчас… только нужно взять с собой Люку… и Дейвида, конечно… в Мокингем… там наконец-то нам будет спокойно и хорошо.

В машине воцарилась тишина. Слышалось только тяжелое сиплое дыхание Эдгара, крепко пропитанное — Харриет заметила только теперь, когда он развернулся к ней, — запахом виски.

— Харриет…. Я так тронут…

— Не надо ничего говорить, — прервала его Харриет. — Ты… правда… очень мне дорог. — Наклонясь вперед, она протянула руку и погладила Эдгара по плечу точно так же, как гладила своих собак, только вместо теплой жесткой собачьей шерсти под пальцами оказалась теплая жесткая шерсть пиджака. И в этот самый момент что-то нарочитое и не совсем естественное вдруг отлетело прочь, сердце Харриет дрогнуло и по-настоящему потянулось к Эдгару.

— Харриет, я так… ты удивительная… так тебе благодарен… — путаясь и сбиваясь, заговорил Эдгар, — но я боюсь, что это… невозможно уже… теперь.

Харриет убрала руку.

— Понятно. Ты передумал. Извини.

— Нет, нет, Харриет, дело не в этом. Я не передумал, нет! Монти… Я не могу тебе все объяснить. Мы с Монти едем в Мокингем. Это очень важно. Я думаю, нам с ним надо… побыть вдвоем… хоть какое-то время. Понимаешь, вдруг оказалось, что я ему очень нужен, и я должен… А вместе вы ведь вряд ли сможете… Так что… пока никак. Пожалуйста, прости меня. Но ты не думай, с моей стороны ничего не изменилось… я по-прежнему… Просто я должен сейчас уделять много внимания Монти… но потом, скоро — ты ведь знаешь, как я буду рад твоему приезду… Скоро, чуть позже.

— Собственно, вместе с Монти я бы и сама не поехала, — сказала Харриет.

— Да, конечно, это было бы неловко… то есть… я все понимаю… Мне очень жаль… Я так рад и так благодарен тебе за то, что ты сочла возможным… очень жаль… Но мы можем встречаться здесь или в Лондоне… Ты знаешь, я был бы счастлив тебе помочь, только…

— Конечно, — сказала Харриет. — Спасибо. Ну, не буду больше тебя задерживать, уже поздно.

— Но я надеюсь, ты веришь, что это не… Прости меня… Как бы мне хотелось тебе объяснить…

— Не надо ничего объяснять.

— Но мы скоро с тобой увидимся, да? Мне очень хочется, чтобы ты могла на меня рассчитывать…

— Да, разумеется. Пообедаем как-нибудь вместе…

— В Лондоне, здесь — где угодно… Ты знаешь, что я всегда… Вот только сейчас пока…

— Да, да, я понимаю. Спокойной ночи, Эдгар. Осторожнее на дороге.

— Спасибо, я…

Харриет выбралась из машины раньше, чем Эдгар успел запечатлеть свой неловкий поцелуй на ее щеке, и быстро ушла. «Бентли» медленно, словно нехотя, двинулся в противоположном направлении.

* * *

В эту ночь Монти так и не добрался до постели. Он стоял у окна в своем кабинете, жевал бутерброд с сыром и ждал рассвета. Он не думал о том, хорошо ли он сделал, рассказав обо всем Эдгару Демарнею, или только полный кретин мог вот так выболтать все до конца. Просто, как Монти и признался Эдгару, он чувствовал себя совершенно пустым. Он даже не мог разобраться, хуже или лучше ему стало от этой пустоты. Возможно, лучше. Во всяком случае, спокойнее. В окружающем его мире вдруг появились первые признаки покоя, как иногда в феврале появляются первые признаки весны. Но, возможно, то была лишь иллюзия, мимолетное настроение. Или просто хмель ударил в голову. И что дальше, спрашивал себя Монти, неужели я действительно поеду в Мокингем? Мне отведут какую-нибудь огромную, безбожно холодную спальню, где стоит кровать под балдахином, в юности так поражавшим мое воображение. И я буду спускаться к ужину, а потом мы с Эдгаром выйдем на террасу — пить портвейн и беседовать о философии и об Оксфорде. Неужели эта жизнь все еще существует и можно взглянуть на нее, потрогать, вдохнуть в себя ее запах? Может, это и есть неведомый извечный запах невинности? Может, все любовники Софи лишь плод моего воображения — а на самом деле Софи была чиста и непорочна?

Постояв так еще немного, он вышел через гостиную на лужайку. Небо начало уже светлеть, его тусклая бледность пока еще не прибавляла освещения, но зато на ее фоне предметы понемногу обретали форму и цвет, словно сами испускали неверное чахлое рябоватое сияние. Из-под черного силуэта пихты рыскающим кусочком черноты вынырнул Аякс. Невидимая птичка чирикнула несколько раз и умолкла. Свернув за угол дома, Монти прошел несколько шагов по садовой дорожке и замер. Впереди между деревьями показались окна Худхауса. В окне блейзова кабинета только что вспыхнул свет.

В первую секунду Монти охватил ужас, порожденный, видимо, бледным рассветом и собственными давними страхами. Мерещилось что-то жуткое и необъяснимое. Кто может бродить в этой зловещей тишине по пустому заброшенному Худхаусу, включая свет, переходя из комнаты в комнату? Блейз? Монти вдруг почувствовал страх перед Блейзом — или, возможно, страх за Блейза. И дело было даже не в том, что Блейз вполне мог его ненавидеть, желать ему зла, желать ему даже смерти, — просто страх, окружавший Блейза, просочился в душу Монти; а после того, что случилось сегодня ночью в его собственной жизни, страх этот, кажется, окреп и начал пускать корни куда-то еще глубже. Блейз достоин жалости, думал Монти, но при этом он сам представляет собой ходячую угрозу — как облученный, получивший высокую дозу радиации. Зачем он слоняется теперь по пустому дому, чего ищет, на что надеется? Мечтает начать все сначала — или поставить последнюю точку? Немного поколебавшись, Монти быстро зашагал в дальний конец сада, с трудом протиснулся через собачий лаз и только на той стороне остановился, чтобы перевести дух. Первый этаж тоже был освещен: полоса света падала через полуоткрытую дверь на кухню. Окно в кабинете Блейза было задернуто, и его узорчатый освещенный квадрат казался приклеенным к темнеющей в полумраке стене дома. Рядом кто-то злобно завозился, послышался собачий лай.

— Ну, ну, хватит, хорошая собачка!.. — бормотал Монти. Я должен увидеть Блейза, стучало у него в голове, я обязательно должен его увидеть. Надо объяснить ему, пусть он не думает, что я исчадие ада, что я нарочно подвел его к гибели. Хотя не может быть, чтобы он по-настоящему так думал. Зачем я говорил с ним так в присутствии Харриет? Получилось очень нехорошо. Странно, что он появился именно сейчас, когда, оказывается, он так нужен мне. Надо пойти и спокойно с ним поговорить, незачем ему одиноко бродить в пустом доме, среди предрассветных кошмаров. Я сейчас же иду к нему.

Под ленивое собачье ворчанье Монти пересек лужайку, обогнул дом. Входная дверь была приоткрыта. Ступив в освещенную прихожую, он поднялся по лестнице, постучал в дверь кабинета и вошел.

— Ах!.. — Пачка карточек выпала из рук Харриет и рассыпалась по полу.

— Это ты, — удивленно сказал Монти. — А я думал, тут Блейз… Харриет, что с тобой?

Харриет долго не отвечала. Она стояла посреди комнаты в своем длинном белом пальто, ее лицо на фоне белого поднятого воротника казалось безжизненно-бледным и рябоватым, как рассветный свет, пальцы судорожно дергали верхнюю пуговицу платья, словно ей вдруг стало дурно. Она смотрела на Монти расширенными глазами, губы ее — то ли от испуга, то ли от гадливости — подрагивали и кривились. Вспоминает мои слова, догадался он; наверное, они глубоко засели в ее душе. И с ней тоже ему следовало вести себя совсем не так.

— Ничего, — неживым голосом проговорила наконец она. — Что ты хочешь?

— Я думал, это Блейз.

— Извини, это оказалась я, — сказала она, возвращаясь к своему занятию.

Харриет обыскивала шкаф Блейза, в котором хранилась картотека. Несколько ящиков было уже выдвинуто, их содержимое рассыпано по полу.

— Харриет, ты что-то ищешь? Я могу тебе помочь?

В ярком электрическом свете вся сцена казалась жутковатой до нереальности и наводила на мысль о грабеже или об обыске, учиненном тайной полицией. Харриет достала из ящика еще пачку карточек, быстро просмотрела их и бросила на пол.

— Что ты ищешь?

— Адрес Магнуса.

— Магнуса? Магнуса Боулза?

— Да.

— Но… почему?..

— Я хочу встретиться с ним, — сказала Харриет. — Магнус знает про нас с Блейзом все, с самого начала, Блейз тогда сразу ему рассказал — может быть, даже то, чего мне никогда не говорил. Я чувствую, я уверена, что Магнус человек мудрый, хороший, святой в каком-то смысле — я давно это поняла. Правда, Блейз, когда рассказывал о нем, все время пытался его как-нибудь принизить — но он всех всегда пытается принизить. Просто он не способен разглядеть в человеке величие души. Я должна поговорить с Магнусом, должна, я знаю, что он мне поможет. Блейз говорил, я единственная женщина, которая существует для Магнуса. Значит, я ему нужна. А раз я ему нужна, то и он мне нужен. И он… он последний… — Голос ее дрогнул, она отвернулась к шкафу и выдвинула следующий ящик.

— Послушай… — пробормотал Монти.

— Блейз, конечно, много чего забрал, но его старая картотека с адресами вся здесь. Тут все его старые бумаги, за много лет — и на каждого, на каждого пациента своя папка. Кроме Магнуса. А у тебя, случайно, нет?.. Хотя — откуда у тебя его адрес.

— Харриет, — сказал Монти. — Так ты не знаешь… насчет Магнуса.

— Чего я не знаю? — Обернувшись, она смотрела на него почти гневно.

— Магнус умер… недавно, — сказал Монти. — Он покончил с собой. Выпил снотворное. Его больше нет.

Харриет медленно опустилась на стул и машинально отодвинула наваленные на столе бумаги вбок, словно ей вдруг понадобилась для чего-то середина стола. Она сидела, ничего не говоря, уставясь невидящим взглядом в пыльную кожаную исцарапанную столешницу.

— Мне очень жаль. — Монти действительно смотрел на нее с жалостью, но и с каким-то странным возбуждением. Он подбирал в уме подходящие слова, ожидая, когда она заговорит или заплачет, но Харриет не сделала ни того ни другого. Она сидела перед ним, скорбная и оглушенная, как преступница, которой только что зачитали приговор.

— Харриет, — сказал Монти. — Пожалуйста, прости меня за то, что я наговорил тебе тогда, перед Эдгаром. Это было глупо, ненужно и… трусость с моей стороны. Мне показалось, что так будет лучше для тебя. Хотел предостеречь тебя, чтобы ты не слишком полагалась на меня, на таких, как я, — пижонство своего рода. Но я все же питаю к тебе самые теплые чувства и очень хочу помочь — поверь, действительно хочу.

Харриет повернула к нему чужое, приговоренное лицо.

— Спасибо, но твоя помощь мне не понадобится… как и твои извинения. Я даже благодарна тебе за то, что ты высказался так… определенно. Постараюсь устроить свою жизнь как-то иначе. Завтра мы с мальчиками возвращаемся в Худхаус. Извини, что причинили тебе столько неудобств. Спокойной ночи.

— Уже утро. — Монти отдернул занавеску. За окном светило солнце, в саду на все голоса распевали птицы.

Харриет не ответила. Отвернувшись к столу, она что-то бормотала про себя. Монти уловил слово «конец».

— Я знаю, что ты сердишься, — сказал он. — И ты имеешь на это право. Но все же я прошу тебя: оставайся в Локеттсе — и не думай обо мне плохо. Возможно, ты мне все-таки нужна…

— Я не сержусь, — тихо, одними губами проговорила Харриет. — Если тебе кажется, что я сержусь, то ты ничего не понял. Впрочем, это неважно.

— Хорошо. Пусть пока мы с тобой не можем друг друга понять. Я сейчас уйду. Но помни, пожалуйста, что ты нужна мне — помни это потом, — несмотря на все глупости, что я тебе наговорил. Спокойной… спокойного дня.

Монти постоял немного и, не дождавшись ответа, ушел. По дороге выключил свет на лестнице и в прихожей. От угла дома по седой от росы лужайке тянулась цепочка его собственных следов. Когда Монти через дыру в заборе проник в собственный сад, навстречу ему из высокой травы вынырнул Аякс, темный и прилизанный, как тюлень. Скользнув рукой по мокрой собачьей шерсти, Монти успел ощутить явственную вибрацию: Аякс глухо, угрожающе рычал. Монти выбрался на тропинку и по белым звездочкам маргариток зашагал к дому. Не забыть написать Блейзу, что Магнус Боулз умер, думал он. Как вовремя и как кстати. Странное возбуждение, охватившее его, когда он сообщил Харриет эту новость, вернулось к нему теперь таким же странным чувством свободы. Может, разговор с Эдгаром и правда что-то изменил? Так или иначе, что-то изменилось. Умер Мило, умер Магнус, и от этих двух смертей Монти определенно чувствовал себя сильнее и в целом лучше. Он пока еще не был готов к тому, чтобы углубляться в самую страшную свою боль и пытаться что-то с ней сделать. Он чувствовал себя как человек, у которого во время пожара обгорело лицо и который только что перенес пластическую операцию, но пока боится взглянуть в зеркало. Хотя нет, мысленно поправился он. Если говорить об операции, то скорее уж ему оперировали ноги — или глаза. Вспомнились вдруг собственные слова из вчерашнего разговора с Эдгаром: «Я слеп и хром». Да, надо было сильно увлечься, чтобы сказать такое. Или сильно напиться. То-то Эдгар был так доволен.

Дома Монти прошел прямо к себе в кабинет и опустился на колени, как для медитации, но медитировать даже не пытался, а лениво думал о Харриет — о том, как он постарается опять завоевать ее доверие. Он напишет ей большое письмо. Никуда она не денется, думал он, я нужен ей; к тому же у нее никого нет, теперь нет даже Магнуса.

Сверху уже доносились утренние звуки: мальчики проснулись. Монти вышел в прихожую и заглянул в ящик с письмами. Возможно, сегодня он какие-то из них просмотрит. А не снять ли заодно намордник с телефона? — неожиданно подумал он и принялся раскручивать обмотанную вокруг звонка проволоку. Взяв аппарат в руки, Монти опять, как с Аяксом, ощутил вибрацию: оказалось, что в этот момент телефон беззвучно звонил. Монти выдернул проволоку, снял трубку — и тут же, морщась, отвел ее подальше от уха.

— Вас вызывает Италия, — объявил невыносимо громкий голос телефонистки.

Последовала пауза.

— Алло? — вопросительно произнесла трубка мужским, совершенно не итальянским голосом.

— Дорогой Дик, — сказал Монти, — сколько раз тебе повторять, что я терпеть не могу междугородние переговоры, особенно во время завтрака?..

* * *

— Если ты не поедешь за Люкой, то поеду я, — сказала Эмили.

— Все не так просто, — возразил Блейз. — Ты же знаешь, какой он. Мы не можем держать его здесь против его воли, он просто сбежит.

— Я хочу, чтобы ты привез Люку.

— Знаешь, пока мы с тобой такие, даже лучше, если его не будет дома.

— Какие — такие?

— Вот такие!

— Мне иногда кажется, что ты ненавидишь собственного ребенка.

— Эмили, не говори глупостей, все и так достаточно скверно…

— Я знаю, ты уже сто раз успел обо всем пожалеть, тебе хочется сбежать отсюда куда подальше…

— Эмили, замолчи!

— Из школы опять звонили.

— Ничего удивительного. Если так дальше пойдет, нас скоро лишат родительских прав. Слава богу, что скоро уже каникулы.

— Еще доктор Эйнзли звонил. Разговаривал совершенно как чокнутый.

— Да пошел он.

— И миссис Батвуд.

— Честное слово, по-моему, пусть лучше Люка поживет какое-то время с Харриет. У меня сейчас и без этого маленького привидения забот хватает. А к осени мы переведем его в тот интернат.

— Кто это — мы?

— Мы с тобой, ты и я. Осенью…

— Доживу ли я до осени, вот вопрос.

— Это что, суицидальная угроза?

— Нет, зачем. Просто я не знаю, смогу ли выдержать такое напряжение. И что будет, если не смогу. Осень далеко. Да и мало ли что со всеми нами до этого может случиться.

— Что еще тебе не нравится? Я же здесь — так или не так?

— Не знаю.

— Послушай, ради тебя я бросил все. Ну, чего еще ты хочешь?

— Это ты хочешь. Хочешь вернуться к ней.

— Да ничего подобного!

— Ладно, хватит об этом. — В продолжение всего разговора Эмили сидела, глядя на скатерть, и ни разу не повысила голос. — Все, хватит. Все. Хватит.

— Господи, сколько можно! — не выдержал Блейз. Он готов был набрать в легкие побольше воздуха и орать — от неизвестности, страха и отчаяния.

— Думаю, нам с Люкой лучше всего убраться поскорее куда-нибудь в Австралию, чтобы ты мог наконец вернуться к своей Харриет, — сказала Эмили. — Если, конечно, ты будешь любезен и оплатишь нам дорогу.

— Эмили, перестань. Сама понимаешь, что это бред.

— Это не бред. Наверное, я не сумела тебе как следует объяснить, насколько мне дорог Люка. Он мой сын. Он — единственное, что у меня есть в этой жизни. Он принадлежит мне и только мне, и никакой Харриет я его не отдам. Не хочешь ехать за ним сегодня — не надо. Но чтобы к концу недели он был здесь — иначе я сама туда явлюсь и разнесу весь ваш вонючий дом в щепки. Это ясно?

— Хорошо, хорошо. — Этот новый тон Эмили пугал Блейза. Зачем ей понадобилось разворачивать эту новую кампанию именно сейчас, когда ему столько всего надо обдумать? И так невозможно ни в чем разобраться, а тут еще Люка. — Хорошо, — сказал он. — Я его привезу.

— Когда ты встречаешься с адвокатом насчет развода?

— Скоро.

— Завтра, послезавтра — когда?

— Я сказал, скоро! Не могу же я заниматься всем одновременно!

— Не будет развода — все, адью, надеюсь, это ты понимаешь?

— Понимаю, понимаю. — Рука Блейза в кармане судорожно сжала два письма. Оба они пришли сегодня, Эмили о них не знала. Первое письмо было от Монти, второе от Харриет. Монти написал следующее:

«Дорогой Блейз,

Ставлю тебя в известность, что наш старый друг Магнус Боулз скончался, — на всякий случай я решил сообщить тебе об этом немедленно. Я умертвил его вчера в интересах Харриет. (Она искала в твоих бумагах адрес Магнуса и порывалась встретиться с ним.) Он принял слишком большую дозу снотворного и не проснулся. Впрочем, в любом случае его миссия уже завершена, и его кончина лишь упрощает дело для всех участников. Сожалею, что не смог предварительно проконсультироваться с тобой.

Мне остается лишь со всей искренностью уверить тебя в том, что между мною и Харриет абсолютно ничего нет и что — с этой стороны, во всяком случае, — никакие неприятности тебе не грозят. Надеюсь, ты и сам уже это понял. Более того, если тебе понадобится моя помощь, неважно какая, ты всегда можешь на нее рассчитывать. (Например, ты можешь взять у меня денег взаймы.) Пожалуйста, имей это в виду и прости меня за то, что наши отношения закончились так неудачно. Думаю, однако, что по зрелом размышлении ты не станешь винить меня во всех своих бедах.

Наконец, еще одно замечание — которое, надеюсь, ты тоже мне простишь. Если ты по-прежнему хочешь удержать Харриет, возможно, еще не поздно что-то сделать, но делать это следует быстро и решительно. Для этого тебе нужно появиться здесь, побыть хотя бы какое-то время и забрать инициативу в свои руки. Харриет вернулась в Худхаус. Ждет она тебя или не ждет — этого я не знаю. Но если ты не появишься, она может выкинуть что угодно. Я не говорю, что она сделает от отчаяния что-нибудь непоправимое, но с нее вполне станется, например, уехать куда-нибудь — исчезнуть, чтобы порвать с тобой окончательно. Вероятно, она пока еще на что-то надеется, но это не может продолжаться вечно.

Еще раз извини. Желаю вам обоим всего наилучшего.

Искренне твой Монти».

(Типичный Монти, мысленно добавил Блейз.) В письме от Харриет говорилось:

«Дорогой Блейз,

Тот факт, что ты до сих пор не приходил сюда, не писал, не звонил и никак не давал о себе знать, показал мне то, что, вероятно, и должен был показать. Ты ушел. Ты покинул меня. Тебе надо было, чтобы я это поняла — и я поняла. Смогла бы я простить тебя сейчас, если бы ты решил навсегда оставить Эмили Макхью и вернуться ко мне? Не знаю. Так или иначе, ты этого не сделаешь. Не стану докучать тебе рассказами о том, как я несчастна, — я пишу вовсе не для этого, а чтобы сказать следующее. По всей видимости, тебе нужен развод. Так вот, я готова пойти тебе навстречу, но при одном условии: Люка останется со мной. Думаю, у тебя нет оснований сетовать: у меня создалось впечатление, что тебя, равно как и его мать, не слишком беспокоит его будущее. В Патни ребенком никто не занимался, при необходимости это можно будет доказать. Сам он страстно хочет остаться со мной и не испытывает желания возвращаться к вам с Эмили. Я готова сражаться за Люку через суд, но все же верю и надеюсь, что, принимая решение, вы тоже будете руководствоваться интересами ребенка. Ему нужно общение, уверенность в завтрашнем дне и любовь; все это я могу ему дать. У меня ему будет гораздо лучше — во всех отношениях. Полагаю, вам следует благодарить меня за то, что я намерена посвятить свою жизнь воспитанию вашего сына. К тому же вы получите то, что вам от меня нужно, без всяких препятствий и осложнений с моей стороны. Но Блейз, как ты мог, как такое могло случиться, не могу поверить в этот кошмар до сих пор! И люблю тебя, как любила всегда, вот что самое ужасное. Если та, другая твоя жизнь вдруг не сложится… — но что толку об этом говорить. Становиться твоей покорной рабыней я, во всяком случае, не намерена. Ты выбрал ее — значит, тебе придется обходиться без меня. Как мне все это вынести?.. Извини, я не хотела этого писать. Мое требование насчет Люки совершенно серьезно.

X.»

Прочитав это письмо, Блейз с тоской осознал, что до сих пор он мог наслаждаться своим новым покоем и счастьем с Эмили лишь благодаря твердой уверенности в том, что там, у Харриет, ничего не меняется. Харриет должна была как бы «законсервироваться» и ждать, пока он разберется со своими переживаниями и впишется в свою новую жизнь — во всяком случае, в той мере, в какой это необходимо для ублажения Эмили. Ненормальный, твердил он сам себе, как можно — после всего, что было, — надеяться сохранить их обеих? Но, видимо, было можно. Получив письмо Харриет, Блейз едва не обезумел. При одном взгляде на слова, написанные ее рукой, у него подкашивались ноги, как у влюбленного мальчишки. Как он мог, как посмел потерять ее — через столько лет? Он так желал сейчас обнять ее, прижаться к ней, все объяснить. Он столько лет делился с Харриет всеми своими бедами — так почему нельзя сейчас пойти к ней и все-все рассказать? Объяснить ей, что творится у него в душе и в жизни, свалить груз проблем к ее ногам! Ему даже чудилось, будто Харриет говорит — вполголоса, как всегда, когда он на что-нибудь жаловался: «Да, это, конечно, неприятно — и все-таки давай подумаем, что тут можно сделать…»

— И, ко всему прочему, ты еще влюбился в Кики Сен-Луа.

— Прекрати, — сказал Блейз.

— Влюбился. Сегодня ночью ты звал ее по имени.

— Не сочиняй. У нас хватает неприятностей и без твоих дурацких выдумок.

— Ты подвозил ее в Лондон на своей машине.

— Откуда ты знаешь?

— Почуяла. По запаху определила.

— Ясно, Пинн доложила. Пинн нарочно подсадила ее ко мне в машину, а сама смылась, чтобы мне пришлось везти ее подружку домой. Но я довез ее только до станции и там высадил.

— Целовался с ней?

— Нет, конечно.

— Врешь. Хорошенькая у нас получается семейная жизнь. Ничего странного, что тебя так тянет обратно в Худ-хаус, к своей дорогой женушке.

— Перестань. Эмили, прошу тебя. Так можно окончательно свихнуться, я этого не хочу.

— Я тоже не хочу, — сказала Эмили. — Но должна же я как-нибудь выяснить, что ты собираешься делать дальше.

— Собираюсь жить здесь, с тобой, и делать все, чтобы ты наконец была счастлива.

— Честно? Но ты понимаешь, что если оступишься еще раз, то…

— Понимаю, понимаю.

— Смотри же. Я купила три фуксии нам на балкон. И ошейники для котов.

— Я же сказал тебе, чтобы ты не покупала им ошейники — они могут удушиться.

— Самим бы нам удушиться.

— Да уймись же, Эмили!..

— Какое у тебя несчастливое лицо. Родненький мой, ну почему мы с тобой не могли встретиться как люди, без этого ада, почему ты не дождался меня? Иди сюда, становись на колени, смотри на меня.

Блейз встал со стула, сделал шаг и, опустившись на колени, стал вглядываться в правдивые невозможно синие глаза Эмили Макхью. Да, я принадлежу ей, думал он с таким беспросветным отчаянием, что от этой беспросветности даже как будто становилось легче. Но, Господи, что с нами будет? Если бы знать, что будет…

— Мы должны любить друг друга, это единственная наша работа, — сказала Эмили. — Это единственное, что мне осталось. Да и тебе тоже — если тебе жизнь дорога. Ну же, Блейз, постарайся продержаться, постарайся быть героем — ради меня!

— Да. Я постараюсь.

Это он сейчас так говорит, думала она. Сейчас он совершенно мой, он со мной. Но как его удержать? От страха я становлюсь жестокой — и мучаю его, мучаю. Кажется, все наконец стало реальностью и у нас должно быть столько счастья — целое море. А он бесится, сходит с ума, не знает, что делать. А я даже не могу помочь ему, пожалеть — не имею права. Вот он выкинет какую-нибудь глупость, изменит мне — и что тогда? Смогу ли я это вынести? Господи, как хочется простого человеческого счастья! Я бы все делала для Блейза, всю бы себя ему отдала — и еще радовалась бы. Ах, зачем он меня не дождался? Как могло случиться, что счастье было от нас в двух шагах — и не притянуло к себе нас обоих, словно магнитом?

Да, думал Блейз, я принадлежу ей. Но, Боже, Боже, что мне делать с Харриет? И на кой черт я нужен любой женщине, когда вся моя жизнь разбита вдребезги? Я должен бороться за себя, должен заботиться о собственных интересах. И денег уже не осталось — но не могу же я брать взаймы у Монти. (Или могу?) Нужно встретиться с Харриет. Я ничего не решу, пока не поговорю с ней еще раз.

Вслух он сказал:

— Хорошо, я привезу Люку. Съезжу за ним сегодня.

— Ты не за Люкой хочешь съездить, — сказала Эмили. — Ты хочешь встретиться с ней. Я уже вижу по глазам. Никуда ты не поедешь. Люка вполне может побыть некоторое время там. Думаю, ты все-таки прав, пока мы оба в таком ужасном состоянии, лучше, если его здесь не будет. Не поедешь, ладно?

— Ладно. Не поеду. — Все равно поеду, решил он, медленно поднимаясь с колен. Что-нибудь придумаю. — Так я правда звал во сне Кики?

— Ах, значит, ты веришь, что это возможно?!

* * *

— Где Кики? — спросил Дейвид. — Ты привезла ее, как обещала?

— Что с тобой? — удивилась Пинн. — У тебя такой вид, будто ты вот-вот в обморок хлопнешься. Неужто от любви?

— Мать только что уехала, — сказал Дейвид.

— Как — уехала? Без тебя? Ах ты, бедняжечка. Послушай, давай зайдем в дом, по-моему, тебе лучше присесть.

Когда Дейвид вернулся домой, Пинн была уже здесь: она стояла в палисаднике перед Худхаусом и заглядывала в окна.

Он отпер дверь и вошел, Пинн вошла вслед за ним. В доме было странно пусто, Дейвиду даже почудилось, будто он слышит эхо от собственных шагов. Машинально он прошел на кухню. На столе лежала записка: Харриет объясняла Эдгару, как кормить собак. Дейвид огляделся. Зрелище покинутой кухни показалось ему невыносимо печальным. Он снова вернулся в прихожую, оттуда прошел в гостиную и упал на софу. Тоска повергла его ниц, он чувствовал себя совершенно обессиленным, будто его свалил какой-то очень тяжелый грипп.

Его мать уехала, бежала. Он должен был ехать вместе с ней. Он выслушал ее, со всем согласился. Обговорили время, позвонили в школу. Он даже собрал свои вещи и вынес чемодан в прихожую. Сегодня он проснулся рано, заглянул в кухню: мать и Люка завтракали. Мать выбежала за ним с чашкой кофе в руке, обняла его страстно и торопливо (хозяйка дома, обнимающая в прихожей молодого лакея) и прижалась разгоряченной щекой к его щеке. «Перетерпи немного, — шепнула она. — Ты мне очень нужен!» Раньше она никогда с ним так не разговаривала. Поезд отходил в одиннадцать, такси было заказано на десять тридцать.

В девять тридцать Дейвид тихо выскользнул из дома. Направился, как всегда, в сторону новой автострады — по тропинке, знакомой от первого до последнего изгиба, через горбатый холм, на котором еще недавно паслись черно-белые коровы. Зеленая изгородь, тянувшаяся раньше вдоль тропинки, была уже выкорчевана, от нее остался ров, заваленный синими пластиковыми мешками с цементом. Скоро здесь тоже появится новое домовладение. Автострада была уже достроена и открыта: пока Дейвид, стараясь не считать минуты, взбирался на холм, до него долетал непрекращающийся гул. Ровная бетонная поверхность, с которой он успел почти сродниться, о которую грел когда-то спину, томясь безмерным одиночеством, превратилась теперь в скоростную трассу. По ней мчались сверкающие автомобили, а на ближней полосе — Дейвид содрогнулся, когда увидел, — лежал задавленный заяц, размазанное по бетону месиво из меха и крови. Насыпь, еще недавно бурая, вулканообразная и нелепая посреди цветущего луга, была теперь выровнена, засеяна травой и уже начала понемногу зеленеть, словно торопясь слиться с пейзажем.

Сначала Дейвид собирался просто побродить по окрестностям час или полтора, а когда поезд уедет, вернуться. Он старался не думать о том, что будет, когда вернется, — застанет он мать дома или нет. Он чувствовал себя как человек, ушедший, чтобы не видеть смерть ближнего — или как выносят тело. Когда он вернется, все уже будет кончено, и в доме будет, конечно, плохо, страшно — но чисто. Ах, сколько грязи и скверны, сколько нечистоты накопилось в его прекрасном, родном и любимом доме! Чего стоит один вид матери и Люки; как они все время о чем-то перешептываются, пересмеиваются, оглаживают Лаки, оглаживают друг друга — будто нарочно отобрали у Дейвида звание сына, чтобы высмеять и выставить его в карикатурном виде. Мать не ведает, что творит, думал он, — иначе она бы этого не творила. Да, он собирался просто побродить где-нибудь, но потом как-то само собой получилось, что тропинка привела его почти к самой железнодорожной станции, откуда можно было проследить за отходом поезда.

К станции вела неширокая просека между двумя холмами, посередине которой была проложена старая заброшенная одноколейка; к концу просеки холмы сглаживались. В детстве Дейвид часто ходил здесь, ступая по заросшим травой шпалам, крошащимся, как черный шоколад, отыскивал мальчишеские реликвии: старые болты и гайки с полустертыми надписями, впечатанными когда-то в их чугунные грани. Сейчас он шел быстро, торопливо перескакивая с одной прогнившей шпалы на другую. Наконец впереди заблестели рельсы и показалось здание станции. Путь был еще открыт. В самом начале разъезда стояла заброшенная деревянная будка стрелочника — пока еще целая снаружи, но гулкая и пустая внутри. Дейвид скользнул в полуоткрытую дверь и подошел к окну. Вся платформа была перед ним как на ладони. Несколько человек на перроне дожидались лондонского поезда, но матери не было.

Без четверти одиннадцать. Может, она не придет? — подумал Дейвид. Пусть только она выдержит это испытание, пусть не сможет уехать без него. Он бы вернулся домой и обнял ее. Если бы мог. Но они уже забыли, как это бывает, забыли ведомый им когда-то язык любви. Это лихорадочное объятие в прихожей, этот поцелуй, жаркий и торопливый, будто ворованный, — как все это было гадко. Дейвид отступил в тень, подальше от квадрата окна, и взглянул на часы. В будке было темно, пахло теплым некрашеным деревом и увядшими цветами бузины. Когда он снова поднял глаза, мать с Люкой уже стояли на платформе. Мать, жестикулируя, говорила что-то таксисту — кажется, уговаривала его немедленно ехать обратно в Худхаус и смотреть, не встретится ли по дороге Дейвид. Она беспомощно озиралась, один раз даже скользнула взглядом по темному квадрату дейвидова окна — будто ждала, что сын вот-вот появится неизвестно откуда. Дейвид заметил, что его чемодан тоже стоит рядом с ней на платформе. Из глубины будки он не очень хорошо видел ее лицо, но все ее жесты были понятны ему до боли. Он с детства привык откликаться на любое даже едва заметное ее движение каждой клеточкой своего тела. Сейчас он видел перед собой мать, обезумевшую от горя. Все, я иду к ней, решил он. Но в этот момент она опустилась на колени перед Люкой и, делая вид, что поправляет ему воротник, порывисто прижала его к себе.

Через несколько минут послышался шум поезда. Поезд промчался мимо будки, перекрыв на несколько минут свет, и остановился на станции. Мать отбежала к противоположному краю платформы, чтобы еще раз взглянуть на дорогу, — но ее уже звали. Она вернулась, начала заталкивать в вагон чемоданы, потом Люку. Дверь захлопнулась, но почти в ту же секунду мать показалась в окне. Все время, пока поезд, мелькая между деревьями, набирал ход, и до последнего момента, пока он не исчез за поворотом, Дейвид видел в окне ее лицо. Потом еще некоторое время воздух над рельсами гудел и вибрировал; потом все стихло. Выбравшись из своего укрытия, Дейвид дотащился до станции, перешел по пешеходному мостику на ту сторону и медленно побрел по дороге к Худхаусу. Так, конечно, было дольше, но идти через холмы у него не было сейчас ни сил, ни желания. Наконец горячий, песчаный, сосновый запах железной дороги остался позади. Я совершенно один, думал Дейвид. В первый раз в жизни я один, меня бросили. У меня нет ни отца, ни матери. Она села в поезд. Ей не надо было этого делать. Она села в поезд и уехала без меня.

У него не было никакой особой цели, только выстоять, выдержать, не поддаться. Не поддался — и что дальше? Предоставленный сам себе, он один брел теперь по дороге в пустой дом. Ничего, она вернется, думал он. Но когда? Каждая клеточка в нем чувствовала и знала, как отчаянно его мать рвалась отсюда прочь. Конечно, был еще Монти, и был Эдгар. Однако от Монти Дейвид и сам в последнее время несколько отдалился. Монти не захотел с ним разговаривать, когда это было так важно для Дейвида, — он вдруг замкнулся, точно онемел. Даже мать Дейвида отвергла Монти. «Ах, это бесполезно», — сказала она недавно, практически захлопнув дверь у Монти перед носом. Да, Монти — это бесполезно, Эдгар скоро уедет к себе в Оксфорд, и Дейвид останется один. Он даже не может вернуться в школу, после всех этих телефонных звонков. Всю жизнь кто-то заботился о нем — кормил его, одевал, давал деньги, говорил, что надо делать. Кто позаботится о нем теперь?

— Дейвид! — донесся словно издалека голос Пинн. — Спишь ты, что ли? Или в транс впал?

— Нет, все в порядке.

— Ты голоден? Завтракал сегодня? Принести тебе бутерброд, что-нибудь приготовить?

— Спасибо, не нужно.

— Сядь хоть на минутку. У меня в голове все плывет, когда я на тебя смотрю.

Дейвид рывком сел и, склонившись к самым коленям, провел правой рукой по лицу. Он и правда чувствовал себя скверно и как-то очень странно. Было трудно дышать.

— Она скоро вернется, — сказала Пинн и нежно, но решительно потянула к себе его левую, свободную руку.

— Не скоро.

— Куда она поехала?

— К дяде, в Германию.

— Ну, значит, вернется немного позже. Ничего, ты же уже большой мальчик, правда?

Зазвонил телефон. Это мать звонит из Паддингтона, тотчас понял Дейвид.

— Нет, не снимай, пожалуйста, трубку. Закрой лучше дверь.

Пинн плотно затворила дверь в прихожую.

— Кики придет? — спросил Дейвид, стараясь не замечать настойчивого дребезжания. — Ты говорила, она придет.

— Нет, — помолчав, ответила Пинн.

— Почему?

— Она полюбила другого.

Моего отца, подумал Дейвид, и у него защипало в глазах. Он видел, как они уезжали вместе в отцовской машине.

— Прощай, — прошептал он словно про себя, зажав одной рукой глаза. — Прощай навсегда. — Его вторая рука по-прежнему лежала в ладони Пинн. Телефон продолжал звонить.

Пинн сняла очки.

— Ну, и что ты теперь собираешься делать? — спросила она.

— Не знаю.

Она начала расстегивать его рубашку. Когда все пуговицы до пояса были расстегнуты, ее ладонь скользнула внутрь и уверенно легла ему на грудь. Это какое-то особенное скользящее движение, эта тяжесть ее руки, ласкающей и в то же время властной, слегка сжимающей его плоть, произвела в нем немедленные и очень сложные перемены. Только что он чувствовал себя растерзанным, будто его сначала распяли, потом рвали на части и пытали ревностью, одиночеством, страхом, гневом и презрением — так что в конце концов от него остались лишь жалкие клочья, раскиданные во мраке. Но вдруг, за какую-то долю секунды, он весь воспрянул и подобрался, подчиняясь власти ласкающей женской руки. Он видел, как под влиянием происходящих в нем самом изменений лицо Пинн тоже непостижимым образом менялось и приковывало к себе его взгляд. Розовые округлые щеки — влажные губы — зеленые глаза — копна тщательно завитых медно-рыжих волос.

— Возьми меня, — сказала Пинн.

— Не могу. — Дейвид убрал ее руку со своей груди, но не выпускал; и вторая его рука тоже оставалась у Пинн.

— А Кики взял бы? Ты думал о ней?

— Да.

— Она снилась тебе?

Дейвид вспомнил ревущую лавину из своего сна. — Да.

— Тебе нужна не она. Тебе нужна женщина. Возьми меня. Я никто, и я все. Я всего-навсего идол, воплощающий в себе волю небес. Я достойна тебя — потому что послана тебе судьбой. Ты видишь меня сейчас впервые в жизни, но я видела тебя много, много раз, ты приходил в мои сны. Твоя молодость и красота священны для меня. Я преклоняюсь перед твоей невинностью. Доверься, отдай ее мне. Твой час настал. Не бойся — и люби меня хоть чуть-чуть в твоем сердце. Не думай, я не посягну на твою свободу, не стану тебя удерживать. Потом я отпущу тебя, даже сама прогоню тебя прочь — иначе как бы я посмела только что спрашивать о твоей матери? Я хочу тебя, ты нужен мне сейчас, так тебе предопределено. Тебе, а не мне. Но мне нужна еще частичка тебя самого, частичка твоей любви. Я никогда и никого не просила о любви — только тебя, сейчас. Если ты сможешь дать мне ее сегодня, тебе откроется новый мир, в котором ты уже будешь мужчиной. Ты никогда не поймешь, кто я и что я, но поверь, сегодня мы с тобой не можем сделать друг другу ничего плохого — только хорошее. Прими же мою мольбу и не бойся. Никакая другая женщина никогда не будет говорить с тобой так, как я, и второй такой минуты в твоей жизни уже не будет. Иди ко мне. Пожалуйста!

В наступившей тишине Дейвид слышал собственное дыхание, биение своего сердца — или это было ее сердце? Оно колотилось все чаще и сильнее, словно подчиняясь растущему напряжению ее слов. Лицо Пинн стремительно преображалось в прекрасную маску, состоявшую, казалось, из одних только зеленых глаз, из одного прикованного к его лицу взгляда. На Дейвида еще никто никогда в жизни не смотрел так. Воздух вокруг него сделался вдруг странно разреженным. Они вместе поднялись и стояли теперь молча.

— Подожди, — хрипло проговорил Дейвид, — я только… — Он почти бегом выскочил из комнаты, запер входную дверь — на ключ, на задвижку, потом дверь на кухне — тоже на задвижку. Пинн ждала его в прихожей.

Лицо ее было уже не таким спокойным и уверенным, как раньше, будто растущее внутри нее желание легкой дымкой затуманивало ее взгляд.

— Но ты сможешь хоть чуточку любить меня — пусть только сегодня, сейчас? Сможешь?..

— Да, — сказал Дейвид. — Да.

— Ты никогда не поймешь, но… я совершила героический поступок, и… ты моя награда… Столько всего пришлось пережить, и теперь… каждая крупица чьей-то нежности…

— Да, да, да…

— Идем же, мой хороший.

Они стали подниматься по лестнице.

* * *

— Ну, как тебе? — спросил Монти.

— Супер. — Кики Сен-Луа, уже полностью одетая, застегивала босоножки.

Монти, в одной рубашке, все еще возлежал на подушках в своей растерзанной постели.

Он смотрел на Кики с нежностью и изумлением. Какая она милая и ладная: ножки обтянуты гладкими коричневыми колготками, в вырезе короткого сиреневого платьица — легкого, почти невесомого — матово поблескивают только что застегнутые молочно-белые бусы; блестящие, будто полированные темно-золотистые волосы лежат идеально ровно по всей длине, волосок к волоску, — такая свежая, словно только что отчеканенная, и в то же время отчеканенная для того, чтобы ею можно было пользоваться и наслаждаться. И эта девушка только что была для него огромной вселенной, в которой беспорядочно перемешались мысли и чувства, дух и плоть, он и она.

— Что ты думаешь? — спросила Кики.

— Не «что», а «о чем». О чем я думаю.

— О чем ты думаешь?

— Ты такая презентабельная, — сказал Монти. — Я хочу сказать, у тебя совсем не помятый вид, будто нетронутый. Даже не верится, что ты та самая девушка, с которой мне только что было так замечательно в постели.

— Я та самая девушка! — Оттолкнувшись одной ногой от края кровати, Кики прыгнула на постель и приземлилась рядом с Монти, но тут же перевалилась на него. Монти почувствовал, как ее босоножка прижимается к босым пальцам его ноги, а гладкий нейлон скользит по его бедру; сиреневый подол задрался, ее губы коснулись его подбородка, длинные волосы разметались по подушке, по его шее и лицу. Он снова вдохнул в себя яблочный аромат ее кожи, запах ее пота, ее сиреневого платьица, ласковую прохладу ее волос.

— Платье помнется, глупышка.

— Я хочу, чтобы оно помялось, чтобы я была твоя помятая Кики и чтобы ты меня раздел!

— Я уже тебя раздевал. Надеюсь, тебе правда показалось, что это было супер. Хотя в какой-то момент мне было не очень понятно, о чем ты думала.

— Я не думала.

— Ну, что ты чувствовала. Очень было больно?

— Нет, нет, Монти, было так здорово… То есть, конечно, больно — но зато так… Ах, Монти, как я счастлива!

— Смотри, не слишком увлекайся своим счастьем, — сказал Монти, отстраняя ее от себя. — Не забывай, о чем я сразу тебя предупредил. Ну-ка, в сторону, дай мне одеться. — Он встал и принялся искать свои брюки.

— Я люблю тебя, Монти, — сказала Кики. — Разве что-нибудь не так?

— Если что и не так, то только со мной, — ответил Монти, затягивая ремень. — Многие сочли бы меня преступником. И если у тебя потом начнутся какие-нибудь неприятности, то это еще больше их в этом убедит. Так что ты уж позаботься, чтобы неприятностей не было, — ради меня. В этом смысле я полагаюсь на тебя, это была часть нашего уговора.

— Я не понимаю… но понимаю, — сказала Кики. — Но что же мне делать, я теперь буду любить тебя вечно.

— Девушка в твоем возрасте не может знать о вечности.

— А я могу знать. — Кики уже стояла около кровати. Ее сиреневое платьице и правда немного примялось. — Я знаю. Я девушка не такая, как все.

Монти шагнул к ней, взял ее за плечи и заглянул в глаза — большие темные средиземноморские, африканские глаза, в самой глубине которых переливались красные текучие искорки.

— Да, ты не такая, как все, — сказал он. — Поэтому я и пошел на риск. Я передал тебе часть своей боли. Знаю, что люди не должны этого делать, но они сплошь и рядом это делают. И я тоже сделал это, Кики, — причем сознательно. Я принес тебя в жертву, потому что ты не такая, как все, потому что в нужный момент ты так неожиданно оказалась рядом со мной… и потому что тебе дана власть изменить мою жизнь.

— И у тебя теперь будет меньше несчастья?

— Может быть. Да.

— Значит, у меня будет больше несчастья, — сказала Кики. — То есть если ты правда… не разрешаешь мне тебя видеть… Хотя если теперь у тебя останется меньше несчастья, то я за это стану счастливее.

— Меньше, девочка моя, по количеству, зато оно будет самой высшей пробы. И закончим на этом. Все, тебе пора.

— Нет, нет, Монти, пожалуйста! Больше ведь у нас никогда не будет, как сегодня!

— Я знаю, — сказал он. — Думаешь, меня это не печалит? Потому я и прошу тебя уйти как можно скорее.

— Но ты… мы же увидимся с тобой снова… Не может быть, чтобы никогда в жизни… Ах, Монти, я чувствую так ужасно!..

— Думаю, увидимся, почему нет? Но все это должно пройти.

— Это не пройдет никогда!

— Ничего, не грусти. Боль, которую я тебе причинил, чистая — может быть, самая чистая боль в твоей жизни. Возможно, когда-нибудь в будущем — не здесь, не со мной — она даже поможет тебе, станет для тебя точкой опоры, ты сможешь упереться в нее своей стройной ножкой.

— Можно я приду к тебе завтра?

— Нет. Уходи. Мне больше нечего тебе дать, кроме моего благословения. Знаю, оно смахивает на проклятье, но все же это благословение. Ты храбрая девочка, я преклоняюсь перед твоей храбростью. Иди, Кики, иди, не такая, как все. И спасибо тебе.

Монти первый спустился по лестнице и распахнул входную дверь.

— Нет. Все. Прощай.

Кики молча прошла мимо него, ее огромный африканский глаз сверкнул непролитой слезой. Потом взметнулись длинные волосы, и она ушла — уверенной походкой, не оглядываясь.

Монти закрыл дверь и, прислонясь к ней спиной, съехал на пол. Мир плыл у него перед глазами, расползаясь на куски, рваные и пестро раскрашенные, как облака во время грозы. Все, что раньше было втиснуто вместе с ним в темную тесную скорлупу, теперь свободно струилось на просторе, переливалось одно в другое и немного бурлило. Монти не думал о том, хорошо это или плохо, — просто отдавался происходящему, как отдался сегодня удивительному вторжению Кики Сен-Луа.

Где-то посреди этого бездумного бурления перетекало и менялось то, что произошло в тот вечер. Софи лежала не в спальне, а в гостиной — на пурпурном диване, в алькове под балдахином. На ней было длинное просторное темно-красное с синим шелковое платье, заказанное ею по почте в одном из дорогих лондонских магазинов и надетое сегодня в первый раз (она его только что получила). На фоне пурпурных подушек было особенно заметно, как страшно она исхудала и как изменилось ее лицо без самоуверенных пухлых щек. Она была бледна зловещей, неестественно-серой бледностью, как восковая фигурка мученицы в испанской церкви. Вот уже полчаса она снова и снова повторяла одно и то же: «Я ненавижу тебя, ненавижу, ненавижу, ненавижу тебя, зачем только я вышла за тебя замуж». Это ничего, это просто молитва ее боли и тоски, твердил про себя Монти, как твердил уже несколько недель, пока Софи изводила и проклинала его, как кислоту выплескивая ему в лицо собственные страдания. Он, как всегда, старался держать себя в руках и, будто не слыша оскорблений, отвечал тихо и ласково. «Успокойся, Софи, я люблю тебя, — повторял он, тоже как молитву. — Не сердись на меня, прости меня. Я тебя люблю». Но у него опять ничего не вышло. «Зачем только я на тебе женился, черт возьми! Нашел себе вместо порядочной женщины проститутку, которая переспала со всеми моими друзьями!» — «Нет у тебя никаких друзей! Знал бы ты, как они все смеются над тобой и презирают тебя — все, все до единого!» — «Если смеются, то только потому, что ты их всех подучила!» — «Как я презираю тебя — ты не мужчина! Мне нужен был мужчина, а ты ничтожество». — «Да умолкни ты наконец, спи!» — «Все, все смеются! И Ричард над тобой смеется». — «Заткнись». — «А ты не знал, что я спала с Ричардом, не знал?» — «Это неправда». — «Это правда, и мы с ним смеялись над тобой — прямо здесь, в нашей с тобой постели». — «Готова плести что попало, только бы сделать мне больно, да?» — «Я тебя ненавижу, ненавижу, ненавижу…»

У Монти перехватило дыхание. Память ядерным тлетворным грибом вздымалась над расплывающимися клочьями его сознания. Все его мышцы напряглись, в ушах звенели истерические выкрики. Он схватил ее тогда за горло, чтобы она замолчала. Он должен был заставить ее замолчать. Это было похоже на объятие. Он навалился на нее и изо всех сил стиснул ее шею — только бы скрутить, подчинить себе этот мятежный дух, столько времени истязавший его пытками жестокого страдания и нестерпимой жалости.

— Софи, — сказал он вслух. — Софи. Софи. Родная моя. Пусть теперь к тебе придет покой. Прости меня.

Теперь Софи жила в нем, она навек стала частью его самого. И его любовь к ней была жива; она менялась со временем — но так и должно быть, думал он, потому что все живое меняется. Возможно, когда-нибудь напряжение спадет, и изъяны его любви начнут постепенно забываться. Она никогда не станет идеальной, но с годами точившие ее язвы будут понемногу зарубцовываться, их станет гораздо меньше. Они с Софи навсегда останутся вместе — муж и жена, на веки вечные. Тело Монти медленно расслабилось, он начал вспоминать Кики и все, что было сегодня. Как странно, думал он, как это странно. Он чувствовал себя, как только что пробудившееся растение: глубокие изменения охватили его сразу и целиком, от верхушки до корней. Но как, почему это стало вдруг возможно? Из-за того, что он рассказал Эдгару? Или все дело в самом Эдгаре, с его невинной привязанностью и воспоминаниями о юности, из глубин которой, быть может, и проистекает загадочный животворный сок? Так или иначе, благодаря Эдгару стала возможна Кики, а благодаря Кики — что?..

Не бред ли все это? Может, он просто совершил еще одно преступление, только поменьше? Но странно, в эту минуту оно не казалось ему меньше, а казалось почти таким же большим, как то, первое. Смерть Софи, слезы Кики — что они ему несут?

Рядом задребезжал телефон, Монти медленно поднялся на нога, снял трубку. Мужской голос спросил мистера Смолла.

— Я слушаю.

— Говорит Фэрхейзел — вы должны помнить — гм… Бинки.

— Бинки!

— Я звоню из Бэнкхерста.

— Бинки! Сколько лет!

— Мы вас ждали сегодня утром, у нас была назначена встреча.

— Ах, да, конечно!.. — После разговора с Эдгаром Бэнкхерст и все с ним связанное совершенно выскочило у Монти из головы. И дело было не только в характере того разговора; когда Эдгар сказал: «Я не могу написать тебе рекомендацию», — Монти как-то сразу решил для себя, что все отменяется. Но не мог же, в самом деле, Эдгар отменить назначенную Монти встречу.

— Очень прошу меня извинить, — сказал он в трубку. — К несчастью, возникло одно неожиданное обстоятельство — гм… — насильственное вторжение.

— Ай-ай, как неприятно. Из ценных вещей ничего не пропало?

— Пожалуй, только одна… ценная вещь, — но, надеюсь, все обойдется.

— А вы надежно застрахованы?

— Вроде бы да, — сказал Монти. — Время покажет.

— Может быть, перенесем встречу на другой день?

— Боюсь, теперь это вряд ли возможно. Мне, кажется, придется уехать. Так что, думаю, пусть все пока остается как есть. Прошу простить меня за доставленные неудобства, и спасибо за…

— Ничего страшного. Непременно дайте мне знать, если вдруг когда-нибудь потом… Хотя, разумеется…

— Да, да, большое спасибо.

Положив трубку, Монти начал смеяться. Отсмеявшись, попытался вспомнить, когда такое случалось с ним в последний раз. Разноцветные грозовые облака продолжали привольно клубиться над его головой.

* * *

Блейз повернул ключ и толкнул дверь. Дверь не открывалась. Толкнул еще раз, сильнее — но, кажется, дверь была заперта изнутри на задвижку. Почему? Его охватил страх. Он позвонил, подождал. Тишина. Еще немого подождал, позвонил. Ничего. Обежал дом, подергал дверь на кухне, но и она оказалась заперта. Возможно, не на задвижку, только на ключ, но все равно ключа от кухонной двери у него не было. В соседнее окно светило солнце. Блейз приблизил лицо к стеклу, всмотрелся, разглядел знакомую клетчатую скатерть, какие-то бумажки на столе, в старенькой раковине несколько немытых чашек. Проверил окно, потом все остальные окна на первом этаже — заперто. Мысли прыгали и сбивались, ему уже рисовалось, как Харриет лежит у себя в спальне, а рядом, на полу, — пустой пузырек из-под снотворного.

Чушь, рассердился на себя Блейз. Харриет никогда такого не сделает, самоубийство не в ее характере. Просто заперлась изнутри, чтобы я не мог войти, а сама сидит наверху, ждет, когда я уйду. Но и эта картинка показалась ему ничем не лучше первой. Теперь ему мерещились глаза Харриет, злобно сверкающие из-за занавески, — в жизни он ни разу не видел, чтобы они так сверкали. Да, окончательно утвердился он, наверняка она сейчас наблюдает за мной из какого-нибудь окна. Он быстро отошел от двери и задрал голову, но не увидел ни колыхания занавески, ни мелькнувшего за стеклом лица. Бегом вернулся к входной двери и стал кричать в щель почтового ящика: «Харриет! Харриет! Харриет!..» Кажется, тихо. Собаки, с самого начала следившие за его перемещениями, нахально путались под ногами и лаяли, мешали слушать. Блейз замахнулся, собаки с ворчанием отбежали. «Харриет! Харриет!»

Отчаянные эти крики казались ему самому кошмарным завершением кошмарного дня. Размолвка с Эмили, так глупо начавшаяся из-за Кики, безобразно затянулась. Оба давно уже переругивались совершенно механически, но никак не могли остановиться — от усталости ни у него, ни у нее не хватало фантазии придумать, как покончить с этой бессмысленной ссорой. Потом раздался телефонный звонок. Блейзу звонил знакомый врач, работавший в одной из центральных лондонских больниц.

«У меня для вас дурные новости. К нам сюда привезли одного вашего пациента. Мы не смогли его спасти. Самоубийство».

«Это… Магнус Боулз?» — бессмысленно спросил Блейз.

«Нет, Эйнзли. Доктор Хорас Эйнзли».

Блейз положил трубку. Профессиональная ошибка. Не вытянул пациента из кризиса. Значит, придется пройти и через это, придется пройти через все — жизнь постоянно заботится о том, чтобы ему было за что себя винить и в чем каяться. Вот уж чего-чего, а этого добра хватает.

«Что случилось?» — спросила Эмили.

«Эйнзли покончил с собой».

«Я говорила тебе, что он звонил, говорила, чтобы ты с ним встретился, говорила…»

«Оставь меня в покое! — взорвался Блейз. — Не видишь, что я и так уже на грани?..»

Они продолжали ругаться.

Наконец Блейз сказал Эмили, что ему надо в больницу — выяснять, что там получилось с доктором Эйнзли, — и ушел. Он ехал в Худхаус. Когда он свернул с Уэстерн-авеню и углубился в тихие знакомые улочки, где за деревьями прятались солидные, спокойные дома, в нем возникло странное ощущение, будто ничего особенного в последнее время не происходило, просто он сильно устал, измучился, но теперь уже все хорошо и скоро он наконец будет дома.

Примерно то же он чувствовал раньше, когда возвращался после очередного скандала с Эмили в безмятежно-целомудренный в своем неведении Худхаус.

Нет, я не могу так, думал он, так я не могу. Надо выбираться из этого капкана, Харриет должна меня освободить. Все зависит от Харриет; она должна понять, как мне нужна ее помощь. Помогала же она мне с самого начала, когда все только-только вскрылось, сумела же тогда почувствовать, что другого выхода просто нет. Как же так, почему все пошло насмарку? Да, я ошибся, но ведь ошибку можно исправить — вот я и пытаюсь ее исправить. Я, конечно, сглупил, когда так прямо выложил все Харриет, — надо было мягче, нежнее. А так она поняла, что Эмили я люблю, а от нее якобы решил уйти навсегда. Как будто я знаю, что я решил, — даже сейчас. Ах, зачем я с ней так!.. Разумеется, она не вынесла обиды — да и какая бы женщина на ее месте вынесла? Почувствовала себя отвергнутой, решила, что она мне больше не нужна. Каждая женщина мечтает, чтобы мужчина в ней нуждался. Но, Господи ты Боже мой, я ли не нуждаюсь в Харриет! Ведь она-то и есть самое главное. Это же ясно, как я раньше не понимал! Только Харриет может сделать так, чтобы все мы выжили. Да, конечно, я привязан к Эмили — и Харриет придется усвоить эту мысль. В этом смысле, может быть, даже хорошо, что я проявил какую-то жесткость и изложил все четко и прямо. Но теперь настал момент успокоить ее, переубедить, загладить обиду. Пусть она сама увидит, как мне нужна ее помощь. Я просто не смогу жить без ее прощения. Харриет нужна мне, она должна остаться в моей жизни — притом такая, какой была всегда. Харриет не может измениться, она не из тех женщин, которые меняются, и это в ней прекраснее всего. Это ее письмо ничего не значит, она только рассердилась и хотела сделать мне больно — хотела, чтобы я почувствовал, что могу совсем ее потерять, и вернулся. Именно так: она хотела заставить меня вернуться. Конечно, будет нелегко, придется ее немного поуговаривать, даже поумолять, но ведь главное — она действительно мне страшно нужна. И когда она поймет, что у нее есть реальная власть и что никто не воспринимает ее как ненужную вещь, — она оттает. Она смилуется. Должен же я иметь спокойное место, куда можно прийти и расслабиться, и чтобы Харриет сидела там с шитьем, а Дейвид бы делал уроки. Пусть я не смогу находиться там все время, но этот дом должен быть. «Ты сам разрушил этот дом», — безжалостно напомнил внутренний голос. Нет, нет, возразил Блейз голосу, Харриет сумеет сохранить его для меня, и сохранит — несмотря ни на что.

По мере приближения к Худхаусу Блейз все яснее и яснее чувствовал, что положение не безвыходное. Можно еще спасти свое лицо, рассудок — душевное спокойствие, в конце концов. Конечно, если он не хочет в этой ужасной неразберихе растерять остатки самоуважения, надо помнить одну совершенно непреложную истину. Он должен хранить верность Эмили и жить с ней нормальной семейной жизнью, — ну, или как-нибудь, как получится. Это новый этап в его жизни, да, новый этап — в этих словах ему тоже слышалось утешение. Все случилось как-то само собой, как смена времен года. Он должен противостоять стихии обстоятельств и оставаться с Эмили, что бы там ни было. Конечно, они без конца бранятся и скандалят — так было всегда, даже в самые лучшие их дни. Но по ночам, когда, измученный и обессиленный дневной маетой, он успокаивается наконец в объятьях Эмили, его охватывает глубокая уверенность: вот здесь его место и так должно быть. Он много раз говорил ей об этом, она отвечала насмешливо, но он все же чувствовал, что от его слов она готова мурлыкать по-кошачьи, и говорил себе: как это прекрасно — сделать женщину счастливой.

То, что было у меня с Харриет, прошло, думал он. Цикл закончился. Тогда тоже было прекрасно, но совсем по-другому. Теперь начинается новый цикл. И это, в общем, естественно. Но Харриет — она обязательно должна быть, пусть даже только на заднем плане. Я должен объяснить ей, что без нее все это для меня неосуществимо. Я понимаю, что требую от нее слишком много, — фактически требую, чтобы она пожертвовала ради меня собой; но, с другой стороны, самопожертвование ее стихия, и в конце она непременно поймет, что это ее долг. Без этой жертвы она просто не сможет быть счастлива. Возможно, сознание того, что она подарила мне спасение, и будет для нее моментом величайшего счастья. А эти бредни насчет Монти, насчет того, что она ему якобы чуть ли не навязывалась, наверняка яйца выеденного не стоят; какого черта я поверил Пинн. Харриет не может любить никого другого, только меня.

Я должен ее видеть, думал Блейз, снова стоя перед дверью кухни. Собаки за его спиной время от времени хрипло лаяли. Я должен поговорить с ней и все объяснить, пока в голове все так ясно. Как он стремился сейчас к своей милой жене, как жаждал заключить ее в свои объятия, увидеть вожделенный свет прощения в ее глазах. Он еще раз подергал дверь, пытаясь угадать, заперта ли она только на ключ или на задвижку тоже. Похоже, что только на ключ, — значит, сам ключ, скорее всего, торчит в замке. Если разбить дверное стекло, можно дотянуться до замка с той стороны и отпереть. Блейз оглянулся, ища глазами камень или что-нибудь подходящее. На террасе лежал обломок булыжника, Блейз поднял его и взвесил в руке: годится. В тот момент, когда он подкидывал камень на ладони, голодный Аякс (перед отъездом Харриет забыла покормить собак, и они постились уже почти двое суток), в котором этот жест пробудил, по-видимому, не самые приятные из давних щенячьих воспоминаний, издал вдруг долгий истерический визг, больше всего похожий на визг охваченного страхом человека.

— Заткнись ты! — рявкнул Блейз и замахнулся на Аякса камнем.

Шагнув к двери, он хорошенько прицелился и выбил нижнее стекло. Собаки подняли злобный пронзительный лай.

Блейз успел уже просунуть руку в образовавшуюся дыру, когда вдруг чудовищная боль пронзила все его тело, и он рванулся, рассекая запястье об острый край стекла. В первый момент он даже не понял, что произошло, думал, сердце — или кто-то в него выстрелил. Потом понял: Аякс, вцепившийся ему в лодыжку, перегрыз сухожилие, и оно лопнуло, как струна. Блейз закричал, оборачиваясь, схватился за дверь, чтобы не упасть, — и снова порезался об острый край. Аякс, с оскаленными клыками, стоял в двух шагах от него и рычал, морда у него была в крови — Блейз с ужасом осознал, что это его кровь. Собаки, заливаясь истерическим лаем, подступали к нему со всех сторон. Кто-то уже тянул Блейза за штанину, челюсти Панды вцепились ему в икру. Аякс снова бросился вперед, Блейз выставил кулак, целясь в черную окровавленную пасть, но костяшки только проехались по собачьим зубам. Надо бежать, подумал Блейз, но я же не могу бежать, я не могу бежать. Он все-таки попытался превозмочь дикую боль и проскакал немного на одной ноге — вдруг страх придаст ему силы, и он сможет вырваться из кольца озверевших обезумевших тварей. Ершик, наскакивая с разбега, пытался цапнуть его за руку. Блейз заметил кровь, хлещущую из порезанного запястья и из рассеченной ладони, и его охватил панический ужас. Где-то словно бы очень далеко зияла дыра в заборе, ведущая в сад Монти, — он рванулся к ней, как к последнему спасению, подпрыгивая на здоровой ноге, волоча за собой больную. Заставить, заставить себя бежать, стучало в мозгу. Он дернулся еще несколько раз, притворяясь, что бежит, пока ошалевшие от крови собаки рвали на нем одежду, потом споткнулся и упал. Крепкие белые клыки Аякса сомкнулись на его горле.

* * *

Харриет не привыкла путешествовать одна. Конечно, она была не одна, а вдвоем с Люкой; но ведь ответственность все равно лежала на ней. В самом деле, не мог же Люка защитить ее от посягательств чиновников, которые без конца что-то у нее требовали и задавали какие-то вопросы — притом на чужом, непонятном языке. Люка, впрочем, держался прекрасно. Он прихватил из Фулема маленький мешочек со своими нехитрыми сокровищами; в мешочке, помимо прочего, лежал его паспорт (которым он чрезвычайно гордился). Он даже напомнил Харриет, чтобы и она не забыла взять свой паспорт. В самолете он всю дорогу держал ее за руку и вообще вел себя гораздо спокойнее, чем она, — хотя, конечно, тоже очень волновался. Харриет была как чумная, без конца вздрагивала и роняла то одно, то другое. Когда она начинала шарить в сумочке в поисках паспортов, или денег, или билетов, вещи будто нарочно выпрыгивали из-под ее рук прямо на пол. Она чувствовала себя ужасно неуклюжей, от страха и от смущения ее бросало в жар. Надо обменять часть фунтов на марки, в который раз повторяла себе она, — но страшно не хотелось вставать и куда-то идти. Пристроившись в зале ожидания Ганноверского аэропорта, они с Люкой ждали, когда с самолета привезут их багаж. Они сидели рядом, Харриет обнимала Люку за плечо и иногда легонько прижимала к себе, он спокойно поглядывал на нее снизу вверх блестящими темными глазами. В руках он держал своего деревянного слона и маленького плюшевого медвежонка, которого они с Харриет купили в аэропорту Хитроу. Медвежонок был в полном обмундировании шотландского горца.

Харриет сто раз уже успела пожалеть, что решилась на эту поездку, хотя, конечно, понимала, что в каком-то смысле ее побег был неизбежен и что, ступив на этот путь, она должна пройти его до конца. Перед отъездом она послала Эйдриану телеграмму, но ответа не получила. Может быть, она послала ее слишком поздно — подсчитать, сколько времени нужно на то, чтобы телеграмма дошла, она была не в состоянии. Возможно, он находился на учениях; или его перевели куда-нибудь из Хоне, а он еще не успел ей об этом сообщить. В последнее время.

Эйдриан стал писать ей гораздо реже, чем в юности. Видимо, с тех пор как ему не повезло и он не прошел по конкурсу на место преподавателя училища, писать стало просто не о чем. Харриет никогда не бывала в Хоне — но она все же имела какое-то представление о гарнизонной жизни в этих краях: здесь в свое время служил ее отец, здесь он заканчивал когда-то свою военную карьеру, уже в качестве офицера связи. В известной степени Эйдриан повторил судьбу отца. Теперь он — еще один невезучий майор Даруэнт — командовал в Хоне штабной батареей. Из его описаний Харриет запомнились голые песчаные полигоны, изрытые гусеницами танков, и безжизненные пейзажи соседней Люнебургской пустоши. Все правильно, на краю земли и должен быть край земли.

Харриет, конечно, понимала, что даже если Эйдриан окажется в отъезде, его товарищи (само слово действовало на нее успокаивающе) ей помогут. Но она понятия не имела, как, совершенно не зная немецкого, она сумеет добраться до этих товарищей. Надо менять деньги, надо кого-то о чем-то спрашивать — а она так устала, так проголодалась (в отличие от Люки, она не могла есть в самолете), ей было так тоскливо и страшно. Раньше, когда они куда-то ездили, ее всегда опекал Блейз. И сейчас ею владело только одно желание: скорее доехать, скорее оказаться хотя бы под опекой старшего брата. Ей нужно было, чтобы кто-то о ней заботился и говорил ей, что делать. Она представляла, как доберется до гарнизона, уложит Люку спать и сможет наконец выплакаться. «Ну, и как же ты теперь?» — спросит ее Эйдриан, а она скажет: «Не знаю», — и уже от одного этого станет чуть легче. Брат Харриет был поразительно кротким и мягким человеком; наверное, ему не следовало идти в армию, но отец настаивал — ив конце концов Эйдриан поехал в Сандхерст и поступил в военное училище.

Усталая и измученная, Харриет и сама сейчас толком не понимала, зачем ей понадобилось так спешно бежать из Худхауса. Дома ей казалось, что она делает это из принципа; правда, было не совсем понятно, что это за принцип. Помнится, она говорила себе: я не буду рабыней Блейза, я не буду их рабыней. Выходило, что это и есть ее принцип. Но бывают ли такие принципы? Может быть, дело тут вовсе не в принципах, а в ощущениях? Свои тогдашние ощущения Харриет могла еще возродить в памяти и в душе. У нее и сейчас было чувство, что она поступает правильно, что по-другому никак нельзя. Останься я, думала она, мне бы пришлось в конце концов принять все его условия. Я знаю Блейза, он бы меня разжалобил, убедил бы, что во мне его единственное спасение. А я уже не такая хорошая, какой считала себя раньше. Если бы они меня уговорили, я бы уже не смогла жертвовать собой с чистым сердцем и с любовью, я бы втайне ненавидела их обоих. Нет, не так — ненависть все же какое-никакое проявление силы. Я бы обозлилась на себя, на свое безволие и малодушие, с ума бы сходила от унижения, извивалась бы, как полураздавленный червяк; не знала бы, что теперь с собой делать. Харриет с тоской вспомнила свое прежнее прекрасное спокойствие: оно казалось раньше таким незыблемым — и все-таки ушло навсегда.

Да, эти ощущения были все еще при ней, но они уже менялись, на смену им приходили другие. Она горько сожалела, что уехала без Дейвида. Так велико было ее стремление поскорее убежать, так велик страх перед новыми мольбами Блейза, что она заказала билеты на дневной самолет, и в Лондоне у нее даже не было времени остановиться и подумать. Да она и не могла ни о чем думать. Лежавшие в сумочке билеты казались ей знаками самой судьбы — оставалось только подчиниться. Совет и поддержка Эйдриана были так необходимы ей еще и потому, что, видимо, в ее жизни не осталось теперь никого, кроме брата. Ни Блейза, ни Монти, ни Эдгара. Ни Магнуса. А теперь вот и Дейвид ее оттолкнул. Исчезновение сына в день отъезда казалось ей страшным окончательным приговором — жестоким, но справедливым.

Оно тоже было частью той машины, от которой, несмотря на все свои «принципы» и «ощущения», она не смела, да и не вольна была убежать.

Но все же то отчаяние, которое испытывала сейчас Харриет, цепенея в ожидании своего багажа в незнакомом аэропорту, объяснялось другим: она начала медленно понимать, что ее побег ничего не изменил. Он оказался пустым жестом. Он не нес ей долгожданной свободы. В конце концов, к чему все это? У нее нет никого, кроме Блейза. Эйдриан ей, конечно, посочувствует, посоветует что-нибудь и пожалеет, но все равно скоро начнет ждать, когда она уже уедет обратно — домой. Круг замкнется, все опять вернется к Блейзу. Никому я больше не нужна, думала она, никому, кроме детей, — но дети не спасут, увы. А Блейзу я очень нужна: он без моего прощения не может наслаждаться счастьем с Эмили. Ему нужен Худхаус, нужна видимость того, что все идет как раньше, ничего не изменилось. И Дейвиду, наверное, тоже, — но Блейзу это нужно просто позарез. Ему невыносимо видеть то, что он сам натворил; он будет умолять, чтобы я отпустила его, избавила от наказания, даровала ему какое-то особенное прощение. А добившись своего, начнет относиться ко мне, как раньше к Эмили. Только со мной ему будет проще, потому что есть Худхаус и потому что я не буду без конца мучить его упреками, как Эмили. Со временем в Худхаусе опять все наладится, я включу бойлер, начну складывать блей-зовы вещи и ждать, когда он придет в следующий раз. И он будет приходить и будет говорить, какой он подлец и как он один во всем виноват, будет ругать за глаза Эмили, и копаться в своих чувствах, и горько во всем раскаиваться — а потом сядет в машину и уедет назад к ней, чувствуя себя сильнее и чище, чем раньше. Он будет искренне благословлять меня, такую хорошую, и скажет Эмили, что все прошло «великолепно», и они вместе посмеются над моим простодушием. А я останусь одна. Быть доброй, добренькой к нему — вот последнее и единственное, на что я способна. И я приду к этому. Я уже иду к этому, я уже думаю так, как он хочет, чтобы я думала, — и от этого нет избавления; кроме насилия, к которому я не способна по своей природе. И еще Харриет подумала о том, что нигде, нигде в мире нет той спокойной, сияющей ясности, чтобы дерево, возвышаясь между двумя святыми, так значимо тянуло свои чистые прекрасные ветви к золотому небу. Зачем было так суетиться и путаться в вещах, которые должны быть подвластны лишь голосу свободы и добродетели, зачем было превращать их в повод для маленьких ничтожных переживаний. Ей некого и не в чем винить, она сама навлекла на себя свою участь, она сама себя осудила.

— Полицейские! — сказал Люка.

Харриет подняла глаза. В дверях зала ожидания появились люди в форме. Харриет насторожилась. В их застывшей напряженности было что-то странное. Опасность. Сердце Харриет забилось вдруг очень часто, она обернулась. По левую руку от нее сидел очень толстый немец, летевший с ними в одном самолете. Взглянув на его лицо, Харриет похолодела. Немец сидел белее бумаги, с открытым ртом и вытаращенными глазами. Харриет проследила за его взглядом. В самом центре зала, посреди мертвой тишины и неподвижности, стояли два молодых человека; у одного в руках поблескивало что-то темное и продолговатое. У противоположного выхода тоже появились полицейские. Кто-то выкрикнул что-то по-немецки. Завизжала женщина. Один из полицейских поднял револьвер. Послышался оглушительный треск, и сразу же все помещение наполнилось отчаянными криками. Немец-толстяк, весь в крови, стал сползать на пол. Харриет тоже закричала и навалилась на Люку, закрывая его собой.

* * *

— Ну, как тебе дядя Эйдриан? — спросил Блейз.

— По-моему, кисель киселем, — ответила Эмили.

— А по-моему, он ничего, — сказал Блейз. — Конечно, мы с ним никогда не ладили. Он всегда считал меня шарлатаном.

— Так ты и есть шарлатан, милый. А он военный… хоть мне и верится в это с трудом. Почему он был без формы?

— Вне службы военные не обязаны ходить в форме — только во время войны.

— Он больше похож на банковского клерка.

— Послушай, может, хватит намасливать котам пятки — и что это вообще за бредовая идея такая? Бильчик нам весь индийский ковер истоптал своими жирными лапами.

— Я кое-что изменила в гостиной. Надеюсь, тебе понравилось?

— Нет, не понравилось. Я говорил тебе, чтобы ты ничего не меняла без моего ведома.

— А я говорила тебе, что этот дом должен стать моим, — и ты согласился. А забавно, что дядя Эйдриан решил в конце концов взять с собой Лаки, правда?

— Да, очень трогательно. Он сказал, что хочет взять на память что-нибудь, «особенно дорогое для Харриет».

— Я, кстати, обратила внимание: ничего действительно ценного ты ему почему-то не предложил.

— При чем тут ценные вещи? Речь шла не о них. А все эти безделушки с ее стола я и так ему отдал.

— Ну и скупердяй ты, милый. Эй, что ты так сморщился?

— Больно, вот и сморщился! Ты, я смотрю, уже забыла.

— А, нога.

— Да, нога. Буду теперь до самой смерти хромать. Но тебя это, я вижу, не колышет.

— Хорошо хоть, что работа у тебя сидячая. И хорошо, что дядя Эйдриан увез этого пса с собой. Думаю, общения с собаками тебе хватило до конца жизни.

Блейз спасся чудом. Ему наложили на шею двадцать пять швов, ногу тоже прооперировали. До главных артерий Аякс все-таки не добрался: практически сразу же после того, как Блейз упал, из дома выбежали Пинн с Дейвидом и отогнали собак. К тому времени, когда подоспел Монти, худшее уже было позади.

В результате долгих и неприятных разбирательств Аякс, Панда с Бабуином, Лоренс и Ершик поплатились за свое преступление жизнью. Невинной жертвой пал также Баффи, который ни во что не ввязывался, а только стоял на лужайке и лаял. (Он всегда был трусоват и, когда другие собаки затевали что-нибудь рискованное, предпочитал отсидеться где-нибудь в сторонке.) Малыш Ганимед (бывший безусловно в числе виновных) спасся благодаря находчивости миссис Рейнз-Блоксем, которая уже давно поддерживала с ним некие тайные отношения и подкармливала его у себя на кухне; она просто зашла, взяла его на руки и унесла к себе, не дожидаясь, пока все разъяснится окончательно. Лаки (воистину счастливчик) тоже уцелел совершенно случайно. Оттого ли, что кардиганский корги еще не совсем влился в стаю или просто не успел привыкнуть к регулярным худхаусовским кормежкам, но он оказался гораздо предприимчивее остальных своих сородичей: осознав, что голод не тетка, он протиснулся через дыру в заборе и побежал обследовать содержимое мусорных ящиков Монти. В ходе этого достойного занятия он нечаянно завернул в гараж, а Кики, выезжая, нечаянно закрыла его там, предоставив ему тем самым железное алиби. (Кики предусмотрительно решила воспользоваться гаражом, чтобы Блейз не увидел ее машину перед домом Монти и не огорчился; она вообще была предусмотрительная девушка.) Таким образом, Лаки был обнаружен в гараже уже после случившегося и, естественно, признан невиновным. Блейз собирался вернуть его в Баттерсийский дом собак, но тут явился Эйдриан и узнав, что Харриет питала к корги особую привязанность, увез его с собой.

Харриет погибла во время перестрелки в Ганноверском аэропорту. Ее тело было изрешечено пулями, но она все же успела заслонить собой Люку и спасти ему жизнь. Блейз, которому Эйдриан сообщил о случившемся по телефону, немедленно вылетел в Германию и, вместе с останками жены, привез домой младшего сына, впавшего в состояние глубокого шока. С того страшного дня Люка не говорил ни слова, только молча смотрел на мир полными ужаса, блестящими, будто от слез, глазами. Он всех узнавал, но всех дичился и лишь жалобно отмахивался, когда родители пытались успокоить его или приласкать. Эмили долго плакала, но потом согласилась, что лучше все же отдать его в специальное учреждение для детей с нервными расстройствами. Смотревший его психиатр сказал, что случай не безнадежный.

Эмили переехала в Худхаус вскоре после похорон. Почти тогда же они с Блейзом тихо узаконили свои отношения в ближайшем бюро регистрации. В качестве свидетелей присутствовали Пинн и Морис Гимаррон. Блейз приглашал также Монти, но в ответ пришла открытка с наилучшими пожеланиями — и все. Как только Эмили вселилась в Худхаус, Дейвид перебрался обратно в Локеттс; Блейз, конечно, об этом знал, но не торопился улаживать отношения со старшим сыном. Успеется, думал он, вон еще сколько всего надо сделать, чтобы жизнь опять вошла в нормальную колею. В том, что она непременно в нее войдет, Блейз почему-то не сомневался — несмотря на апатию и болезненную усталость, владевшую им после смерти Харриет. В глубине души он ценил, что, пройдя через все, он все-таки остался невредим, — что он выжил. Когда выяснилось, что Харриет погибла, что ее бесцельно и бессмысленно застрелили какие-то люди, понятия не имевшие о его жизненных трудностях, и что проблема в одну минуту решилась таким немыслимым образом, Блейз был сначала ошеломлен невероятной случайностью, потом невероятной предопределенностью всего произошедшего. Он даже не мог поверить, что Харриет больше нет, что с нею покончено раз и навсегда. Смерть поразила его своей чрезвычайной чистоплотностью: только что человек был, и вот его уже не только нет — все за ним уже как будто убрано и прибрано. Когда первое потрясение прошло, он еще долго чувствовал себя больным и разбитым, но это чисто физическое состояние казалось вовсе не связанным с Харриет. В то же время он с суеверным страхом ждал чего-то еще, какой-то последней весточки от Харриет — письма, телефонного звонка — и, по старой неистребимой привычке, страшно тосковал по ней.

— Как мне ее не хватает, как же мне ее не хватает, — жаловался он Эмили, словно сообщая ей нечто очень важное. У него появилась навязчивая потребность постоянно напоминать Эмили о Харриет, как бы показывать ей каждые несколько минут фотокарточку Харриет. И Эмили понимала эту потребность и относилась к ней с уважением; что, впрочем, в ее случае было совсем не трудно. Судьба сослужила Эмили такую прекрасную службу, что можно было позволить себе известное великодушие. Эмили, впрочем, не слишком усердствовала — не изображала сострадания и не утруждала себя попытками разобраться в блейзовых переживаниях (переживет, думала она про себя). У нее, правда, хватало выдержки и такта не показывать своей радости по поводу случившегося (но время от времени она отпускала замечания вроде: «Как это мило, что миссис Флегма успела прибыть в аэропорт в самый нужный момент»), — и Блейз тоже относился к этому с уважением. Эмили полагала, что чуть-чуть жестокости в этом деле не повредит: возможно, думала она, если его скорбь немного приземлить, он скорее увидит, что не обязательно превращать жизнь в сплошной кошмар. И, возможно, она была права.

Блейз не видел тела Харриет (на опознание ездил Эйдриан) и не собирался на него смотреть, хотя Эйдриан никак не мог этого понять и говорил несколько раз, что «лицо совсем хорошее, никаких следов». Перевозку тела в Англию тоже взял на себя Эйдриан, а не Блейз. Собственно, Эйдриан и настоял на том, чтобы везти тело домой, — Блейз, движимый суетливым инстинктом самосохранения, охотно согласился бы на немедленное погребение там же, в Германии. Все эти хлопоты, в которых Эйдриан находил для себя какое-то утешение, казались Блейзу незначащими формальностями. Эйдриан также договаривался насчет похорон: Харриет похоронили на том же лондонском кладбище, где уже покоились ее мать и отец. («Знаешь, он теперь будет регулярно приезжать на ее могилу», — не без удивления сказал Блейз Эмили.) После смерти Харриет как-то незаметно, естественным порядком вернулась в лоно семьи Даруэнтов, чему Блейз был смутно рад: ведь если выяснилось, что она все-таки из той семьи, а не из этой, то, стало быть, его утрата оказывается уже не столь значительной.

Харриет постоянно появлялась в его снах, при этом он всегда испытывал острейшее сострадание к ней, а также страх, старательно изгоняемый им из дневной жизни. Однажды ему приснилось, как она кормит собак и при этом почему-то горестно, безутешно плачет. В другой раз она вошла избитая — все лицо в синяках — и стала укоризненно на него смотреть. Она не умерла, понял он, ее просто сильно избили — я же и избил. Как я мог так поступить, это же моя родная жена, она такая добрая и хорошая! Впрочем, просыпаясь, он быстро избавлялся от этих утонченных происков жалости и страха. Все это было слишком сложно, ему же надо было жить, коротать отведенный ему век. Иногда, впрочем, он позволял себе — чуть ли не отмерял себе немного скорби по Харриет и печалился о том, каким тяжким грузом легла ему на плечи эта ужасная смерть. Инстинкты эгоиста, включившиеся в ту самую минуту, когда голос Эйдриана из телефонной трубки сообщил ему о гибели Харриет, работали четко, как часы. Я не хочу, чтобы этот кошмар пускал внутри меня свои корни, думал он, не хочу, чтобы какая-то смерть наложила свою мерзкую лапу на всю мою жизнь. Надо думать о себе, о своем будущем, о том, как, утешенный Эмили, я когда-нибудь буду счастлив. Бессмысленно теперь винить во всем себя и размышлять о страданиях Харриет, тем более что они уже закончились. Я не имею права себя губить, я должен сделать все, чтобы как-то излечиться, в этом мой долг перед собственной жизнью: Я буду стараться жить проще, лучше, без лишних проблем — пусть хоть в этом поможет мне чистоплотная смерть. В конце концов, я заслужил отдых. Я не могу и не хочу жить с призраком. Уходи, уходи, мысленно твердил он, будто отсекая по одному тоненькие щупальца жалости, тянувшиеся к нему из могилы.

Между тем в Худхаусе уже много дней велась тайная, молчаливая работа. Подобно преступникам, заметающим следы преступления, Эмили и Блейз лихорадочно уничтожали следы присутствия Харриет в доме. На лужайке за домом постоянно горел костер, куда супруги, стараясь при этом не сталкиваться и не смотреть друг на друга, потихоньку сносили никому не нужные вещи — жалкий хлам, оставшийся от жизни Харриет. Содержимое ее стола, какие-то еще девчоночьи сувениры, уэльские акварели, тетрадки с кулинарными рецептами, газетные вырезки об отцовском полку, открытки, присланные когда-то отцом и братом из разных частей света, целые ящики, набитые косметикой, какими-то лентами, расческами, старыми поясами, даже нижним бельем, — мало-помалу странный погребальный костер поглотил все. Платья Харриет и ее немногочисленные и не слишком драгоценные ювелирные украшения отправились в «Оксфам».[30] Эмили присмотрела для себя только одну вещицу (а присмотрев, умело направила разговор так, чтобы Блейз уговорил ее эту вещицу оставить) — серебряный позолоченный браслет с выгравированными на нем розами. Потом, впрочем, она никогда его не носила. Деревянный полированный слон и плюшевый медвежонок в шотландском килте вернулись вместе с Люкой из Германии; но, уезжая в свое специальное учреждение, Люка забрал медвежонка с собой. Слон же каким-то образом осел в Худхаусе. Однажды утром Блейз обнаружил в кострище его обугленные останки и долго размышлял о том, какие чувства могли владеть Эмили в момент совершения этой казни.

Наследником Харриет по завещанию был, разумеется, Блейз — и тут его ждала приятная неожиданность. Оказалось, что она унаследовала от отца приличный капитал, о котором Блейз совершенно ничего не знал. Но почему не знал? — спрашивал он себя. Значит, в чем-то Харриет ему все-таки не доверяла? А может быть, припрятав бумаги на черный день, она намеревалась когда-нибудь преподнести ему сюрприз? Однажды, когда они обсуждали вопросы его дальнейшей учебы, она обронила что-то насчет «ценных бумаг». Но скорее всего, она и сама не догадывалась об их ценности. Деньги оказались как нельзя кстати, особенно сейчас, когда у них с Эмили было столько расходов. В доме еще многое надо было менять, а кухню для новой хозяйки пришлось переделывать почти полностью. К счастью, практика Блейза по-прежнему процветала — в основном за счет новых пациентов. Старые почти все объявили, что вылечились, и ушли. Кстати, Блейз теперь работал преимущественно с группами и мог поэтому набирать больше клиентов; но желающих было еще больше, так что попасть к нему можно было только по предварительной записи. Время от времени они с Эмили еще заговаривали о том, не пойти ли ему «учиться на врача», но оба чувствовали, что теперь это уже не так актуально.

(К слову сказать, многие пациенты Блейза действительно пребывали теперь в гораздо лучшем состоянии, чем раньше, — причем сам он об этом даже не узнал. Тройное потрясение — самоубийство Хораса Эйнзли, смерть Харриет и страшное происшествие с самим Блейзом, которого чуть не растерзали собаки, — подействовало на них благотворно. В результате того, что три несчастья не принесли им вреда и миновали их, даже не коснувшись, они как-то сразу воспрянули духом и почувствовали себя лучше. На вечеринке, устроенной Морисом Гимарроном, Анджелика Мендельсон и Септимус Лич заявили почти в унисон, что оба они ни одной минуты не верили этому шарлатану. «А он-то думал, мы души в нем не чаем!» — «Не понимаю, зачем я столько времени к нему таскалась», — сказала Анджелика. «Я тоже не понимаю, — подхватил подошедший Стэнли Тамблхолм. — Мне так полегчало с тех пор, как я распрощался с этим занудой. Жаль, что собаки совсем его не сожрали». — «Я уже почти закончил свой роман, — сообщил Септимус. — А Пенелопа говорит, что она теперь спит как бревно». Мириам Листер залилась игривым смехом. Септимус и Пенелопа намеревались в скором времени пожениться. Одна только Джинни Батвуд молчала. Она была безнадежно влюблена в Блейза и никак не могла от него уйти — хотя муж уже угрожал ей разводом.)

После отъезда Люки Блейз, конечно, расстроился и огорчился за Эмили, но в целом ощутил явное облегчение. Он, как ни горестно было это сознавать, никогда не понимал Люку, не понимал своего отношения к нему и не любил его так, как должен был любить. Люка, явившийся в свое время на свет досадной проблемой, так и остался для Блейза досадной проблемой. Шли годы, но странный ребенок не внушал Блейзу никаких чувств, кроме страха и вины. Теперь, когда его наконец официально признали ненормальным и вверили специалистам, сразу стало легче. Как бы то ни было, говорил себе Блейз, сейчас им просто необходимо отдохнуть от Люки, хотя бы временно, — а там будет видно. И хотя Эмили много плакала, он видел, что и ей стало легче оттого, что у нее перед глазами уже нет этого страшного невразумительного бессловесного страдания. И хорошо, думал Блейз, зато у нас останется больше сил на что-то другое — на Дейвида, в конце концов. Правда, он до сих пор не мог себя заставить по-настоящему заняться старшим сыном, а Эмили и подавно о нем не вспоминала. Дважды Блейз заходил к Дейвиду в Локеттс, но оба раза разговора не получилось. Дейвид по большей части молчал или вежливо давал отцу понять, что говорить не о чем. После двух попыток, не дождавшись от сына ни малейшего намека на сочувствие, Блейз понял, что третьего такого же испытания он не выдержит — во всяком случае, в ближайшее время. Он даже не стал размышлять о том, почему оба визита в Локеттс закончились неудачно, просто постарался изгнать их из памяти. Ладно, с Дейвидом разберусь потом, решил он, пусть пока Монти с Эдгаром им занимаются, так всем даже лучше. Главное сейчас — Эмили. Надо помочь ей тут обжиться, чтобы она поняла, что все это реально, и поверила наконец, что мы теперь вместе. И он снова возвращался к мысли о том, как это прекрасно — сделать женщину счастливой.

Итак, Блейз Гавендер и Эмили Макхью были отныне муж и жена. Их долгая, многолетняя война не то чтобы завершилась, но, по крайней мере, перешла в какую-то иную форму — в которой тоже, конечно, были свои победы и поражения, но уже совсем другие. Оба они при всякой возможности старались друг друга уязвить или уколоть, однако в отсутствие настоящей опасности эти уколы уже оказывались не такими пронзительными и пронзающими — словно острие их оружия притупилось. Может, и правда страх был раньше важнейшей составляющей их любви? Может, он-то и дарил Блейзу больше всего удовольствия — во всяком случае, ее страх? Теперь чувство было такое, будто, еще не закончив переругиваться, они уже говорят друг другу: «Не беспокойся, милый, не беспокойся, милая, все в порядке. Сейчас уже никак не выйдет все разрушить, или уничтожить, или потерять. Так что не волнуйся, это же игра». Неуемная жестокость Эмили, так мучившая его когда-то и дарившая ему такое наслаждение, теперь казалась безобидной подделкой, будто при изменившихся обстоятельствах ей уже недоставало остроты, чтобы пронзить его насквозь, довести до трепета, до нервной дрожи. Они теперь смотрели друг на друга гораздо спокойнее, чем раньше, с особенным, почти заговорщицким пониманием, — словно оба были участниками тайного сговора, составленного для достижения счастья; и, кажется, это был сговор взрослых, солидных людей. В этом месте своих размышлений Блейз поймал себя на том, что, стремясь к счастью всей душой, видя в нем пусть не самую желанную, но все же награду, он не был вполне уверен, что эта награда достанется в конечном итоге им с Эмили. Припомнить, каким было когда-то — еще до Эмили — его счастье с Харриет, он не мог по одной простой причине: то время давно уже превратилось в легенду и было решительно недоступно теперь его пониманию. Точно так же он не мог восстановить в памяти ту сложную цепь ощущений, в которой любовь к Харриет представлялась ему святой, а любовь к Эмили — греховной. Вороша свое прошлое, инстинктивно передергивая и перетряхивая детали таким образом, чтобы скрыть самые удручающие из них, он с обновленной ясностью и даже с некоторой долей сострадания видел теперь лишь одно: как он был несчастлив с Харриет, как был с ней одинок, как мучился тем, что в результате собственной роковой ошибки оказался не на своем месте.

А сейчас, спрашивал он себя, — на своем ли он месте сейчас? Итак, он женат на Эмили; этот с трудом осознаваемый факт поражал его своей безгреховностью и словно бы бесцветностью, как абсолютно белый цвет. Разумеется, он наполнял его сердце нежностью к Эмили, это было вполне естественно, — но в то же время словно бы притуплял то старое головокружительное ощущение абсолютного родства. Возможно, это родство было отчасти продуктом пьянящего страха перед подстерегавшими их тогда опасностями. Теперь опасностей больше не было и настало время взглянуть друг на друга новыми глазами. Но все же память о той старой любви оставалась для них своего рода гарантией, залогом, боевым вдохновляющим штандартом, который они иногда вывешивали как бы на проветривание. Когда-то они не сомневались, что были созданы специально друг для друга; ради этого они не побоялись шагнуть в огонь, ради этого прошли сквозь него — и заслужили награду. И пусть награда оказалась вовсе не та, что они ожидали, — но огонь-то уж точно был настоящий. Блейза даже коснулось крыло смерти, ему придется теперь прихрамывать и носить шрамы до конца своих дней. И он старательно ограждал себя от смерти Харриет, как от кошмара. Он уже начал ощущать груз прожитых лет и даже замечал в себе зарождающуюся тягу к «буржуйству», к самодовольному покою — не только в себе, в Эмили тоже; и это ему нравилось. Пусть у них будут деньги, комфорт, уютный дом, легкая, уютная жизнь. Они вместе страдали и могут наконец-то вместе отдохнуть и насладиться жизненными благами. Что ж, превратимся в заурядных обывателей, думал он без особого сожаления — и чувствовал себя законченным эгоистом, посредственностью, неудачником, который со всем смирился, ни к чему не стремится и даже находит и в том и в другом какое-то тайное извращенное наслаждение.

— Как я рада, что Эйдриан наконец уехал, — сказала Эмили. — Как будто стерся еще один след — сам знаешь чей.

— Да, мне уже казалось, что он у нас навечно поселился.

— Послушай, поговорил бы ты с Монти.

— Насчет Дейвида?

— Нет. Насчет сада. Я хочу сад.

— Я ему напишу.

— Почему бы не пригласить его как-нибудь к нам? Устроили бы маленькую вечеринку.

— А я думал, он тебе не понравился.

— Понравился, только я виду не подала. Ну, во всяком случае, теперь он мне уже нравится. И потом, знаменитости ведь на дороге не валяются.

— Зато мне он теперь разонравился.

— Ну, тогда я сама к нему забегу.

— Только попробуй.

— Видишь, как легко я еще могу тебя взбесить!

— Отстань, малыш, я устал.

— А я хочу сад, хочу сад, хочу сад!

— Ладно. Попробую как-нибудь с ним договориться.

Конечно, это неправда, что Монти мне теперь разонравился, думал Блейз. Но все-таки в моей жизни он оказался злым гением. Я не хочу его видеть, во всяком случае пока. Рядом с ним я чувствую себя ущербным. Всегда чувствовал — пусть даже раньше я находил в этом что-то приятное. А теперь не нахожу, теперь обаяние Монти меня уже не «пробирает», — наверное, это тоже проявление посредственности. В каком-то смысле вся эта история, пожалуй, оказалась делом его рук: просто он так развлекался. Сначала он изобрел Магнуса Боулза, чтобы мы с Эмили могли встречаться сколько угодно; а потом убил Магнуса — и заставил Харриет бежать из дома. Известие о том, что бедный Магнус покончил с собой, стало для Харриет последней каплей. Да, Монти — великий циник. Или нет, скорее он похож на сонное божество, погруженное в транс и творящее в этом своем трансе всякие ужасы — и для меня в том числе. Как это ни чудовищно, в качестве местного божества он, пожалуй, сослужил неплохую службу. По крайней мере, для тех, кто остался в живых, все закончилось вполне пристойно. Столько намешано всяких грехов и грешков — а в итоге нам с Эмили выпал шанс начать все сначала. Кроме того, благодаря тому же Монти я теперь могу не думать о себе слишком плохо. Из-за него, а не из-за меня Харриет сбежала в Ганновер. Прояви он к ней побольше чуткости и доброты, она бы не сбежала. Не я ее убил, это сделал Монти. Он был непосредственным виновником — вот пусть и смакует теперь свое чувство вины, пусть хоть подавится им. Нет, Монти, конечно, не подавится, он все переварит. Ну, может, лопнет потом от обжорства, как его друг Магнус Боулз. Хотя у Монти не может быть никаких друзей — он же помешался на своем величии. Грех гордыни, как никакой другой, обрекает грешника на одиночество. Монти мнит себя Люцифером, на деле же из него даже Магнус не вышел. Он тощ и ничтожен — в точности как его жалкий Мило Фейн. Вот кто такой Монти — Мило Фейн. Только вместо хладнокровия у него одна холодная рассудочность. Да, я напишу ему насчет сада. Надо подумать, какую минимальную сумму прилично будет ему предложить.

Загрузка...