— Не-ет! Еще разок попробуешь? Ты же вчера все правильно сказала!
Назия вжала голову в плечи и хихикнула, но мне это не понравилось, и она заметила, что мне не понравилось. Она тут же посерьезнела, взяла листок, на который большими буквами переписала слово, и попробовала вновь:
— Шу-пер-ка-фри-ли-хис-то-па-ли-до…шо, — прочитала она по бумажке очень медленно, даже почти пропела. А потом посмотрела на меня и засмеялась, прикрывая рот ладонью, — совсем как ее мама за кассой в мини-маркете.
Мы сделали еще несколько попыток, а потом пошли на кухню и сами себе приготовили поесть, потому что папа был у себя в кабинете, писал маме на компьютере письмо по электронке, а когда папа пишет маме, его нельзя отвлекать, ведь он должен сосредоточиться, чтобы письмо получилось хорошее. За едой мы пересмотрели кусок фильма, когда Мэри Поппинс в парке с ожившими рисунками говорит волшебное слово, и все поют и танцуют все быстрее и быстрее, посмотрели, чтобы Назия все-таки наконец-то это слово выучила.
После школы Назия очень часто приходит ко мне домой, и мы делаем уроки. Иногда, когда мы уже поели, мы спускаемся на первый этаж в мини-маркет ее папы и мамы, а иногда репетируем в моей комнате номер для рождественского концерта. Потому что сеньорита нам уже довольно давно сказала, что в этом году очередь четвертого класса давать концерт, и мы должны выступать по двое или группами, а то концерт выйдет слишком длинный. После уроков оказалось, что только Назию и меня никто не выбрал в пару, но это просто потому, что мы с ней новенькие, ясное дело.
И тогда сеньорита сказала, чтобы мы выступили вдвоем.
— А с чем вы хотите выступить? — спросила она. У нее уже были в списке фокусы, танец из «Школы Монстер Хай»[4], Джастин Бибер с хором, Санта-Клаус и три оленя, а еще Пеппи Длинный Чулок в Египте… и… и вообще куча всего, теперь уже не помню. Назия не знала, что сказать. На уроках она никогда ничего не говорит. Она разговаривает чуть-чуть странно, и иногда ее плохо понимают, а ей стыдно, когда над ней смеются.
— А можно мы споем песню из Мэри Поппинс? — спросил я. Назия прикрыла рот ладошкой и засмеялась, а сеньорита улыбнулась.
— Конечно, Гилье. Отличная мысль. А какая тебе больше нравится?
Я так обрадовался, что сердце в груди запрыгало и мне захотелось по-маленькому.
— А можно про волшебное слово? — спросил я и от радости немножко пустил слюни, но тут же утер их рукавом.
Сеньорита посмотрела на меня как-то странно, сдвинув брови, с глубокой складкой на лбу, и все обернулись: я ведь сижу в заднем ряду. Назия перестала смеяться.
— Про… слово? — спросила она.
— Да. Волшебное слово, оно такое длинное длинное, и его можно говорить, когда не знаешь, что сказать, а еще его поют.
Сеньорита сделала головой вот так, и все промолчали.
— По-моему, прекрасная идея, — сказала она и что-то занесла в тетрадку. — Готово, я вас записала. Назия и Гилье исполняют песню из «Мэри Поппинс» и… и волшебное слово. Правильно?
Я кивнул, а Назия посмотрела на меня, но даже не хихикнула. И это все.
Это было тогда, и с тех пор мы иногда репетируем у меня дома, но с Назией дело не очень клеится, потому что говорит она не очень хорошо и сначала все время ошибалась, и вот мы репетируем уже несколько недель и, наверно, если не выучим песню, будет уже поздно, потому что до концерта осталось мало времени.
А иногда мы спускаемся в мини-маркет к сеньоре Аше, так зовут маму Назии, и тогда едим миндальные пирожные с медом, сеньора Аша держит их в пластиковом ящике, чтобы не испачкались, а потом идем на склад, это такая большая комната, без окон, и там куча всякой всячины, и висят занавески, и там живут Назия, ее родители и ее брат Рафик, он много знает про мобильники и компьютеры, и то приходит, то уходит, а когда он дома, он и папа Назии немножко ругаются между собой, но только на пакистанском языке.
Назия очень сообразительная, хотя почти всегда молчит. Она всегда смеется, но только не тогда, когда сидит за кассой с мамой и следит, чтобы никто ничего не брал без спросу, а еще укладывает покупки в зеленые пакеты. Тогда она становится серьезная-серьезная, а я иду домой, у нас квартира в соседнем подъезде, но в мансарде, и если папы нет дома, значит, он оставил мне ключи под ковриком, чтобы я мог открыть дверь.
Когда папа дома, мы вместе смотрим телик, а иногда делаем уроки, и он готовит мне ужин, но потом я должен сразу же ложиться спать, потому что он садится за компьютер писать маме письма. Если папы еще нет дома, я ставлю у себя в комнате диск с кино «Мэри Поппинс» и пою песни, особенно про волшебное слово, а еще танцую в мамином длинном пальто — это ее любимое, я его беру из шкафа, потихоньку от всех. Мама оставила дома много зимних вещей. Папа говорит: там, где она живет, они ей ни к чему, потому что там пустыня и зимы не бывает, но, когда папа приходит домой, я быстро-быстро снимаю пальто и прячу под кровать вместе с мамиными туфлями и другими вещами, которые мне нужны, чтобы наряжаться, потому что один раз папа застукал меня в маминой одежде и… и, в общем, мне пришлось дать ему слово, что я никогда-никогда больше не буду так делать, и он заперся у себя, и мы в тот день не ужинали и ничего не делали.
Но в четверг я не смог вернуться из школы вместе с Назией, потому что после урока рисования прозвенел звонок и мне пришлось подождать в коридоре, и сеньорита Соня отвела меня в домик в саду. Мы не шли, а тихонько бежали, потому что был дождь, хотя вообще-то домик совсем рядом с забором школы и почти рядом с фонтаном, на котором сидит петух-флюгер.
— Ты же знаешь, сегодня тебе к консультанту, — сказала сеньорита. А когда мы уже подходили к двери, добавила: — Гилье, Мария тебе очень понравится. Вот увидишь.
Прежде чем войти, я не вытерпел и спросил:
— А по-английски Мария будет Мэри?
Сеньорита кивнула. И нажала на кнопку звонка, но он не сработал.
— А она красивая?
Сеньорита посмотрела на меня:
— Кто? Мария?
Я кивнул.
— Конечно, да.
У меня стало чуть-чуть холодно вот тут, ниже шеи, и. когда я уже хотел спросить, умеет ли сеньорита Мария петь, чей-то голос сказал из серебряной решетки около звонка:
— Да?
Сеньорита Соня придвинулась к решетке.
— Мария, это Соня.
— Входите.
Что-то звякнуло, дверь распахнулась. Мы вошли в очень маленькую прихожую — не больше нашей, и из правой двери сразу вышла сеньора — взрослая, но не старенькая, то есть как моя мама, но не такая, как мама, потому что волосы у нее рыжие, целый пучок, а лицо розовое-розовое, как у куклы.
— Значит, тебя зовут Гилье? — сказала она.
Я не знал, что сказать. В комнате, за спиной сеньоры, был большой-большой стол, такой блестящий, на кривых ножках вроде львиных лап, а на столе стоял коричневый чемодан, такой немножко толстый, открытый. У Мэри Поппинс почти такой же.
— Гилье? — опять сказала она.
Она так часто улыбалась, что напомнила мне маму, и я посмотрел на свои ботинки, потому что заскучал по маме и захотелось поплакать. У двери я увидел золотое ведро, а в нем стоял черный зонтик, вроде папиного, но у этого ручка серебряная. И тогда я сказал:
— Просто Маркос Саласар мне сказал, что сюда нас водят, скорее всего, в наказание.
Сеньорита Мария наклонилась, дотронулась до моего подбородка, и мне пришлось поднять голову.
— Просто Маркос Саласар не знает, что сюда ходят только лучшие, — сказала она, не спуская с меня глаз. Она так широко улыбалась, что я чуть не засмеялся.
— Правда? Лучшие?
Она кивнула. А потом добавила шепотом:
— Мне сказали, что тебе очень нравится Мэри Поппинс.
— Да.
— А знаешь, что я тебе сейчас скажу?
— Не знаю.
— Мне она тоже нравится, — шепнула она мне на ухо.
— Правда?
Она снова кивнула:
— Очень. Особенно когда поет.
Потом распрямилась, взяла меня за руку. Потянула меня за собой, хотела, чтобы мы вошли в комнату вместе, но у меня ноги как приросли к полу. Она обернулась, подмигнула мне. И опять стала смеяться, но скоро перестала, погладила меня по голове.
— Только самые лучшие, Гилье, — сказала она, расчесывая мне волосы пальцами, совсем как иногда делает моя мама. — И только те дети, которые знакомы с Мэри Поппинс.
Я посмотрел на сеньориту Соню, а она кивнула. И сказала:
— Не бойся.
И тогда мы с Марией, взявшись за руки, вошли в комнату.
Пришел загодя, еще без пятнадцати семь, уселся в приемной, стал ждать. Из кабинета — дверь была приоткрыта — доносился голос Гилье, а еще — женский голос. Иногда женщина что-то спрашивала, а порой мне казалось, Гилье вроде бы смеется. В его смехе мне каждый раз чудится смех Аманды, и такая тоска по ней берет — адское мучение.
Пока Гилье занимался с консультантом, я решил зря времени не терять — достал ежедневник и написал черновик письма, вечером отошлю Аманде по электронке. Против «Скайпа» ничего не имею — вполне можно разговаривать, но нам он не подходит, потому что когда здесь день, там уже ночь, и вообще Аманда все время на работе, зато у меня теперь, пока сижу на пособии, свободного времени вагон, вот и пишу ей письма каждый день — иначе без нее было бы совсем тоскливо.
И пока я сидел в приемной, мне вспомнилось, что сказала про Гилье сеньорита Соня тогда, в ее кабинете: «необычный мальчик», вот ведь как… И я тут же подумал про Аманду, она ведь такая необычная. А когда я говорю «необычная», имею в виду не красоту, хотя Аманда красивая, настоящая красавица, а кое-что другое — то, чего я больше ни у кого никогда не замечал, то, чем она меня покорила с первого взгляда.
И вспомнилось: смотрю, как она идет по летному полю, она и другие стюардессы из их экипажа, смотрю и не могу глаз оторвать. Все остальное как будто исчезает: шум, ребята из бригады, запах керосина… все на свете. А она, ловя мой взгляд, улыбалась мне синими глазищами — как два огромных солнца.
А еще вспомнилось: когда я все-таки набрался храбрости и пригласил ее на свидание, и она согласилась, у меня язык отнялся. Я заперся в сортире первого терминала, подставил голову под кран, ополоснул волосы и лицо, потому что с меня лил градом пот. Я повел ее в китайский ресторан и в кино, или, скорее всего, наоборот: сначала пошли в кино, а потом ужинать к китайцам, теперь уже не припомню. А вот что помню: с того вечера все шло легко. Хотя конечно, с Амандой вообще жизнь легка — как будто все, что тебе нужно в жизни, с самого начала было совсем рядом, только руку протяни. Как будто Аманда подобрала к жизни ключик — с рождения знает назубок руководство «Как сделать, чтобы все всегда получалось само собой».
Поженились мы очень скоро — возможно даже скорее, чем я бы тогда предпочел. Это она сказала: «Давай поженимся», а когда я сказал: «Может, немножко обождать, пока не узнаем друг друга получше?» — Аманда расхохоталась и поцеловала меня. «Ману, — сказала, — к чему ждать, если мы уже встретились?» Таким серьезным голосом сказала, хотя вообще-то пошутила, но я не догадался и, как обычно, принял все за чистую монету, как дурак. Я стал весь красный — сначала от счастья, а потом от стыда, потому что почувствовал, что у меня загривок раскалился, а она увидела, какое у меня сделалось лицо, наклонила голову и обняла меня, прижавшись щекой к моей шее, и повеяло ее духами. «Миленький, никогда нельзя оставлять хорошее на потом», — сказала мне на ухо, тихо-тихо.
Через месяц мы поженились.
Аманда — англичанка. Родители бросили ее во младенчестве, и до девяти лет она росла в ливерпульском приюте, а потом ее удочерили супруги с юга Англии, но она так и не смогла найти с ними общий язык. В восемнадцать лет собрала чемодан и уехала в Лондон. И сразу же устроилась стюардессой в «Бритиш эруэйз». А потом, после первого рейса в Испанию, решила остаться жить в нашей стране. Так что на свадьбе не было никого из ее родни — только товарищи по экипажу и две-три подруги. А с моей стороны был только мой брат Кике с женой, они уже несколько лет живут в Аргентине, я с ними почти не общаюсь. Моего отца не было, потому что он хотел привести свою новую, Маргу, а когда я сказал, что ему лучше прийти одному, разобиделся и сделал мне ручкой. Я втайне даже обрадовался, потому что с маминой смерти пропио совсем немного времени, и она все еще стояла у меня перед глазами, и я бы просто не смог смотреть, как папа с какой-то новой бабой… нервы бы не выдержали. Короче, сыграли свадьбу в узком кругу, а потом устроили ужин с друзьями в маленьком баре на пляже, даже с ночным купанием. Аманда была чудо как хороша, а мне казалось, что я самый счастливый человек на свете.
Спустя десять месяцев появился Гилье. Когда Аманда сказала мне, что беременна, на меня нахлынули какие-то странные чувства… Даже теперь не могу объяснить какие. Внезапно все стало не так, как раньше, но Аманда так радовалась, что я сказал себе: «Все путем. Все будет супер, вот увидишь», и легко притерпелся к новой ситуации. Скажи мне тогда кто-нибудь, чем все обернется, я рассмеялся бы ему в лицо, тем более что Гилье с рождения был красивым и спокойным ребенком, глазищи синие, мамины, и волосы тоже ее — светлые. Мы сразу же заметили, что с Амандой он связан как-то неразрывно… просто что-то необыкновенное. Гилье в любое время дня и ночи искал глазами маму. Не спится, зубы болят, проголодался… ни за что не успокоится, пока не придет Аманда взять его на ручки. Да, я знаю, у мам с сыновьями так бывает часто, меня еще Хави предупреждал — мы вместе работали в аэропорту, он стал отцом чуть пораньше, — но между Амандой и Гилье было что-то совсем другое, и, хотя первое время я умилялся, со временем, не стану врать, это начало маленько раздражать.
«Ревнуешь», — подкалывал меня Хави.
А я смеялся и давал ему подзатыльник, чисто по-дружески. Так у нас на работе проходил перерыв на завтрак — за подколками. Но в конечном счете Хави был прав. Да, я ревновал: ревновал Аманду, потому что Гилье любил ее не так, как меня, а заодно я ревновал Гилье, потому что иногда казалось: Аманда принадлежит ему одному, а такое ни одному мужчине не понравится, нас, мужиков, не переделать. Но не подумайте, будто меня раздражало, что Гилье — вылитая Аманда. Что в этом может раздражать?! Видеть их вместе — чудо, да и только: смотрят одинаково, голову наклоняют одинаково, улыбаются одинаково… Загвоздка — по крайней мере, для меня — была в другом: чем больше Гилье подрастал, тем больше походил на маму и все меньше на других мальчишек. Не знаю, как еще объяснить: Гилье был точь-в-точь Аманда, только поменьше. Типа Аманда в миниатюре. Например, Аманда, сколько я ее знаю, читала запоем фэнтэзи. Она млеет от всего, где есть духи стихий, феи, домовые, русалки, ведьмы, волшебство и так далее, а мне такие вещи, если честно, по барабану. И вот она все время, с колыбели, читала Гилье сказки… ну, в общем, сказки для девчонок, вы меня поняли. «Белоснежка», «Золушка», «Красная Шапочка» шли на ура, а «Мэри Поппинс» — вообще полный улет. Я больше не знаю никого, кто обожал бы Мэри Поппинс сильнее, чем Аманда. И Гилье наслушался про Мэри каждый вечер и, конечно, тоже проникся. А когда я говорю «Мэри Поппинс», я имею в виду все сразу: Гилье никогда не любил играть с другими ребятами — ни в футбол, ни во что другое, и спорт ему тоже не особо нравится, разве что, когда по ящику показывают художественную гимнастику или фигурное катание, ну там, чемпионаты… вот это ему по вкусу. И переодеваться по-всякому… и играть с девчонками… Он всегда был такой. Ну, первое время я, в общем, ни слова, ни полслова — молчу, делаю вид, будто ни о чем не догадываюсь. Но наступил день, когда это перешло все границы.
Помню, дело было в конце ноября. Мы вышли погулять. Остановились перед витриной магазина игрушек. Гилье тогда было четыре года… Или уже пять? Он прижался лицом к стеклу, ткнул пальцем в куклу на пластмассовой коробке, посмотрел на меня и сказал:
— Как ты думаешь, если я ее попрошу у Царей-Волхвов[5], они принесут?
И тут на нас покосился сеньор с двумя детьми, стоявший рядом. Обернулся, потом глянул на куклу, гадливо скривился и потащил своих ребятишек за собой, подальше от нас. Меня так и подмывало немедленно набить ему морду, но я был вынужден проглотить стыд и обиду. Вернулись домой, я хотел было поставить вопрос ребром, но Аманда, как всегда, вместо ответа спросила:
— Милый, ты думаешь, что Гилье несчастен?
Я несколько секунд молчал. Посмотрел на Гилье: он сидел на полу в гостиной, рисовал и напевал.
— Нет, конечно, — говорю, — вовсе нет.
Она улыбнулась:
— Тогда пусть переодевается хоть марсианином и идет работать хоть продавцом на рынке.
На это было нечего ответить. Если Гилье счастлив, то и Аманда счастлива. А если она счастлива, чем вдруг я должен быть недоволен? Возразить было почти нечего. Ну, если совсем честно, тогда Гилье был еще совсем кроха, а я ишачил в ночные смены и приходил домой на полусогнутых, так что я решил спустить все на тормозах, тем более что ребенком занималась Аманда — вот я и расслабился, послушался ее. «У нее все схвачено, — подумал я. — Будь спок. Аманда-то знает, что делает».
А теперь, когда Аманды здесь нет, я думаю, что, скорее всего, оплошал. Есть такие ленивые папаши, вот и я поленился, на все закрывал глаза, допустил, чтобы Аманда возилась с Гилье в одиночку. И когда я заметил то, что заметил, мне надо было ковать железо, пока горячо, и оставаться начеку. И может быть, тогда все бы так не запуталось, и мне теперь не приходилось бы соглашаться на эту затею с психологиней и прочие дамские глупости. Наверно, то, что Гилье такой… это немножко и по моей вине…
Женский голос из кабинета — нежный, слегка певучий — внезапно вернул меня на землю.
— А скажи-ка мне, Гилье, ты очень скучаешь по маме? Или совсем немножко?
Я сглотнул слюну. За окном черный железный флюгер на верхушке фонтана завертелся под ливнем — влево-вправо-влево.
Тишина.
— Гилье? — окликнула женщина.
Ни звука.
— Не хочешь отвечать?
Ни звука. И наконец Гилье сказал:
— Не хочу.
Еще несколько секунд ожидания. Флюгер на каменном фонтане вертелся все быстрей, дождик припустил.
— А почему? — спросил женский голос.
Стрелка часов на полке над батареей перескочила на цифру «семь», и флюгер резко замер. И тогда донесся шепот Гилье:
— Просто… это секрет.
— Это секрет, — ответил Гилье и улыбнулся: наполовину робко, наполовину проказливо. Передо мной на столе лежала картинка, которую он нарисовал на сеансе и только что отдал мне. Я бросила еще один взгляд на рисунок, и по спине поползли мурашки.
Ничем не отличается от тех, что принесла мне в конверте Соня: внизу, в правой части листа — черта, отмечающая уровень пола, и в комнате с открытой дверью сидит за столом перед огромным экраном мужчина. Мужчина в наушниках, лицо у него изрисовано черточками — как бы пятнистое.
В верхней части листа — самолет, над ним стоит женщина, а снизу, протягивая к ней волшебную палочку, держа под мышкой что-то вроде большой книги, летит миниатюрная Мэри Поппинс — мне показалось, что у нее лицо Гилье. А по небу разбросаны квадратики, и в каждом, в уголке, маленькое окно, из которого выглядывает чье-то лицо. В доме — стиральная машина, за спиной мужчины, у двери, высокий шкаф, на шкафу — коробка, к стене прислонена лестница. Весь лист по диагонали пересекает слово «Суперкалифрахилистикоэспиалидосо».
Гилье взял детали «Лего», с которыми играл почти весь сеанс, и начал строить что-то вроде моста.
Когда часы на стене пробили семь и я уже собиралась закончить сеанс, Гилье поднял глаза и спросил, все так же мечтательно улыбаясь — эта улыбка витала у него на губах почти все время:
— А долго еще надо ждать, пока я вырасту?
Я улыбнулась. Синие глаза Гилье смотрят на мир без стеснения. Он задает вопросы, не смущаясь, словно спрашивать — самое естественное занятие на свете, и эта его черта меня успокаивает.
— Несколько лет, — ответила я.
Он насупился, склонил голову набок — досада такая естественная, такая детская, что я не смогла одержать улыбку.
— А поскорее никак нельзя? — спросил, все еще хмурясь.
Выждав несколько секунд, я спросила:
— А почему тебе хочется поскорее вырасти?
Он перевел взгляд на окно, заморгал.
— Потому что, если я не потороплюсь, будет, наверно, уже слишком поздно, — сказал он очень серьезно, и мне показалось, что в его голосе сквозила тревога.
— Слишком поздно для чего, Гилье? — спросила я и вновь окинула взглядом рисунок, всмотрелась в мужчину в наушниках перед телевизором.
Гилье глубоко вздохнул, а затем сказал:
— Для волшебства.
Не очень понимая, как трактовать этот ответ, я решила сменить тему. Спросила, указывая на мужчину на рисунке:
— Это твой папа, Гилье?
Он улыбнулся и кивнул. Улыбка была странная — почти как у взрослого.
— Он много смотрит телевизор?
Гилье покачал головой:
— Нет. Это не телевизор. Это компьютер.
— А-а.
— Просто он надевает наушники, чтобы по ночам разговаривать с мамой.
Я снова посмотрела на рисунок и обнаружила в стене перед мужчиной окно, а в окне — луну.
— А ты с ней никогда не разговариваешь?
Гилье опустил глаза.
— Она может, только когда я сплю, — сказал он.
— А, понятно. — Я взглянула на часы. Было уже десять минут восьмого, и я решила закончить сеанс. — Если ты не против, давай оставим рисунок здесь.
— Хорошо.
Я проводила его до двери, поздоровалась с его отцом: тот уже дожидался сына. Когда сеньор Антунес спросил, как прошло обследование, я решила подстраховаться и сказала лишь, что пока рано делать выводы, и, если он не против, мне бы хотелось наблюдать Гилье раз в неделю до конца триместра. Антунес глянул скорее недовольно и скорее недоверчиво, но скрепя сердце согласился.
Мы договорились, что Гилье будет ходить ко мне по четвергам в это же время. Я проводила их до двери, увидела, как они торопливо идут под дождем к воротам.
Вернулась за стол, составила, чтобы вложить в личное дело Гилье, короткий отчет о сеансе, хотела было убрать рисунок в папку — и тут кое-что заметила. Надела очки, поднесла листок к лампе, изучила внимательно. И в груди похолодело.
Лицо мужчины, которого Гилье нарисовал сидящим в наушниках за столом, покрывали не какие-то загадочные каракули. А слезы.
Перевела взгляд правее, на нарисованный монитор — и все поняла.
И обомлела.