Когда мама была здесь, она укладывала меня спать. Приносила мне стакан горячего молока и читала вслух классные книжки. А иногда рассказывала, как она была маленькая и жила в Англии, но она жила не в Лондоне, как дети семьи Бэнкс, это у них работала няней Мэри Поппинс, а у своих родителей, только родители у нее были не свои, а приемные. А иногда читала мне про Мэри Поппинс, но не про киношную, ту Мэри зовут Джули Эндрюс[6], потому что она англичанка, совсем как мама, а про книжную Мэри, она другая, но такая же.
— В книжках Мэри Поппинс такая, какой она была сначала, — сказала мне мама. — В кино она другая, потому что фильм короче, чем книга, и киношникам пришлось брать только самое главное.
Теперь, когда мамы нет, я должен сам укладываться спать. После ужина папа уходит к компьютеру писать письмо, а потом ждет допоздна, до самого большого поздна, чтобы поговорить с мамой, а я остаюсь на кухне, я там смотрю телик или доделываю уроки, а к папе вообще не приближаюсь, потому что нельзя, он меня даже накажет. Но по средам все иначе: я ложусь рано, потому что каждый четверг приходит письмо от мамы, и папа говорит, если я быстренько не засну, почтальон пройдет мимо, и мне придется ждать до следующей недели. Поэтому вчера я лег рано, а сегодня утром в ящике уже лежало письмо в фиолетовом конверте с марками — Назия говорит, что марки очень странные, но ведь она из Пакистана, а на карте мира у нас в школьной библиотеке Дубай очень далеко от Пакистана, так что Назия, наверно, чего-то не знает, ну да ладно.
На большой перемене я пошел с Назией в туалет, и мы прочитали письмо вместе. Ну, точнее, я читал, а она слушала, потому что иногда она спотыкается на некоторых словах:
Зайчик мой!
Папа мне уже рассказал, что у тебя все очень хорошо и ты много учишься, а еще репетируешь с подружкой номер для рождественского концерта. Ты даже себе не представляешь, как я жалею, что у меня нет возможности слетать к вам и сходить на концерт. Но не огорчайся, папа мне обещал все снять на видео и прислать.
Сегодня я вспоминала тебя часто, потому что у одной пассажирки был зонтик с головой какаду на ручке, только у ее зонтика ручка золотая, не такая, как у нашей Мэри, и голова не разговаривала (точнее, я такого не заметила, а там кто ее знает). Скажи, пожалуйста: ты уже начал составлять список подарков, которые тебе хочется на Рождество? Не откладывай его до последней минуты, договорились? Отдай его папе, а он перешлет мне, нам наверняка будет проще попросить подарки и отсюда, и оттуда.
Ну, зайчик, мне пора бежать. Через час мне на работу, а я еще должна заскочить на почту и отправить письмо. Да, еще шлю тебе открытку, она тебе очень понравится. Нет, это не дельфин (помнишь, ты у меня спрашивал, есть ли здесь дельфины?). Его зовут Дюгонь, и он… он брат морской коровы! Правда-правда! Или ты пока не знал, что морские коровы есть на самом деле и их пасут русалки? А тут перед тобой морской бык. Видишь, сколько чудес на свете?!
Сыночек, я тебя очень люблю. До бесконечности и всю вечность напролет. Помни об этом всегда.
P. S. Папа мне сказал, что у тебя появилась замечательная новая приятельница Мария и она тебе очень помогает. Вот здорово! Я уверена, она очень хороший человек. Слушайся папу и не серди его, ты же знаешь, каково ему.
Назия достала из конверта открытку, и мы посмотрели на фотографию морского быка. Больше похож на морского медведя, только весь лысый, и жутко некрасивый, и похож на Себастьяна — он работает в нашей школьной столовой, и нам стало так смешно, что я срочно захотел по-маленькому и побежал в кабинку, а то еще штаны намочу, как иногда по ночам дома.
Когда я вышел из кабинки, Назия все еще смотрела на морского быка.
— Когда я вырасту, я, наверно, захочу много путешествовать, как твоя мама, — сказала она.
А я ничего не сказал, и она отдала мне открытку.
— А знаешь что? Мне, наверно, расхотелось быть принцессой, — и она тихо хихикнула, прикрыв рот ладонью.
— Расхотелось?
— Да. — Она кивнула. А потом сказала: — Теперь я хочу быть стюардессой в Дубае.
И мы оба засмеялись, но тихонько, чтобы нас не услышали из коридора.
— Почему стюардессой?
— Ну, я думаю, принцессы всегда должны сидеть на месте и не шевелиться, и закрывать лицо платком, и все время молчать, как моя мама за кассой в мини-маркете, только у принцессы нет мини-маркета, а есть муж, и он все время принцессу стережет. Я думаю, мне не понравится так жить. А вот когда у тебя мама стюардесса, это здорово, правда? Такая модная, такая красивая, как киноактриса из Болливуда, только блондинка, и ей не надо все время петь и танцевать — а от пения и танцев очень устаешь…
Мне почудилось, что в горле у меня застряло что-то твердое, и я стал то открывать, то закрывать глаза, снова и снова, потому что вспомнил маму, а еще как мы однажды дома у Назии смотрели фотографии в альбоме и она показала мне фото очень серьезного сеньора с черными-черными усами, он был в солдатской форме и немножко пузатый. Я спросил: «Он тоже твой родственник?», а Назия стала какая-то странная и молча кивнула.
— Его зовут Ахмед, — сказала она. — Мы обручены.
— А что такое «обручены»?
— Ну, когда говорят «обручены», это значит, что он будет моим мужем, но пока еще он не муж.
— А ты рада, что вы с ним будете жениться?
Назия прикрыла рот платком, но не засмеялась. Сделала плечами вот так и сказала:
— Не знаю. — А потом добавила: — Просто я его не знаю, но мой папа говорит, он хороший человек и у него есть дом и фабрика, очень большие, как в Нью-Йорке, там много рабочих, и станки, и очень шумно.
— А-а…
Назия помолчала, и мы еще долго перелистывали альбом, а потом она сказала:
— Ему тридцать два года.
Я не знал, что сказать. Ни в тот день, ни сегодня утром в туалете, когда Назия подошла и протянула мне руку И поэтому посмотрел себе под ноги и сглотнул слюну.
— Вот увидишь, твоя мама вернется очень скоро, — сказала она.
Я кивнул, но мой голос как будто потерялся.
— И наверно, она сможет приехать на Рождество, послушать нашу песню на концерте!
— Нет.
— Ноу нее будет отпуск?
— Нет.
— А-а.
Мы немного помолчали, а потом она потянула меня к двери и сказала:
— Хочешь, пойдем на двор за шкалой и поиграем с моей Барби? — А когда я ничего не ответил, посмотрела на меня внимательно. — И наверно, мы еще можем немножко порепетировать. До звонка еще десять минут. Бежим!
Жжение в глазах сразу прекратилось. Я убрал письмо в карман, и мы побежали вниз по лестнице. Во дворе нам попались сеньорита Соня и сеньорита Адела, классный руководитель пятого класса.
Наша сеньорита погладила меня по голове, чуть растрепав волосы, а когда мы уже пошли дальше, сказала:
— Гильермо, не забудь, что у тебя сегодня занятие с Марией.
Я сказал, что не забуду, и мы с Назией побежали на задний двор, взявшись за руки.
— А кто это — Мария? — спросила Назия, пока мы ели бутерброды с «Нутеллой».
— Сеньора из домика в саду, она там спрашивает разные вопросы.
— Вопросы?
— Да. А еще дает мне поиграть в «Лего».
— Как странно, да?
— Не знаю.
— А зачем ты к ней ходишь?
— Папа говорит, она консультантша.
— А-а.
— Ну да.
— Кон-суль-тантша… А ты знаешь, что султанша — это как жена восточного царя… Ну, как Цари-Волхвы, они же с Востока приезжают, — сказала Назия и присела на бортик баскетбольной площадки. Я только помотал головой — рот у меня был забит хлебом с «Нутеллой». И вообще, я знаю, что про Царей-Волхвов — это все неправда, потому что верблюдам сюда просто не дойти, но Назия мне не верит, говорит, что верблюды, наверно, волшебные, а значит, летают.
— Она называется «консультантша», потому что… потому что за окном у нее черный флюгер с петухом, — сказал я Назии, — и когда садишься за ее стол, флюгер поворачивается на восток, к султаншам.
Назия раскрыла рот, набитый хлебом с «Нутеллой», и посмотрела на меня так странно, что я даже немножко испугался.
— Флюгер! Как в «Мэри Поппинс»! — закричала она, забрызгав меня крошками и немножко слюной. — Это знак, Гилье! Как в американских детективах.
Я немножко подумал, но потом вспомнил, что еще не дорисовал рисунок, мне его сеньорита Мария задала на дом, и тогда я слегка разволновался, потому что она, наверно, обидится. А потом подумал, что, если рисунок ей не понравится, я покажу ей мамино письмо и открытку с морским быком, она таких точно никогда не видала… Но нет, наверно, видала…
— Гилье, звонок! — крикнула Назия, засунула в рот последний кусок бутерброда и подобрала с пола свою Барби-арабку. — Бежим скорей, у нас же физкультура, а сеньор Мартин не любит, когда опаздывают.
И мы вместе побежали к двери, потому что, когда мы плохо себя ведем, у сеньора Мартина надуваются щеки, как у жабы, а иногда он в наказание велит нам бегать вокруг футбольного поля, если кто-то забудет спортивную форму или кроссовки, а еще мне кажется, что на нас с Назией у него зуб, потому что родители Назии не разрешают ей переодеваться в школе, а когда у нас матч, нас берут в команду только в последнюю очередь, потому что я боюсь мячей, но мне все равно, потому что мы прячемся за раздевалкой и играем в самые разные игры, и нас никто не видит. Вот и всё.
— Значит, Волхвов на самом деле нет?
Гилье продолжал сосредоточенно рассматривать только что выстроенный домик из «Лего». Высунув кончик языка, пытался вставить в крышу конек. Видя, как он увлечен игрой, я вспомнила свой недавний разговор с Соней. Говорили мы совсем недолго — выкроили пять минут на перемене. С Соней почти всегда так. Ни она, ни я не любим ходить вокруг да около, когда дело важное. Я уселась, открыла сумку, достала последний рисунок Гилье, выложила на стол:
— Глянь-ка.
Она, зажав в пальцах ручку, всмотрелась. Потом обвела ручкой, как указкой, не касаясь бумаги, все фигуры на листе. Наконец ручка зависла над отцом Гилье. Соня вскинула голову:
— Вот это?
Я кивнула:
— Да. Он плачет.
Соня наморщила лоб, но промолчала, снова уставилась на листок. Через пару секунд положила ручку на стол, посмотрела на меня задумчиво. Недоуменно выгнула бровь.
— И что с того? Не вижу ничего ненормального в том, что мужчина плачет. Наверно, переживает оттого, что жена так далеко. Наверно, когда разговаривает с ней, видит ее на экране, просто не может сдержаться. По-моему, ничуть не странно.
Я покачала головой:
— Нет, дело в другом.
— И в чем же? — спросила она то ли с досадой, то ли с нетерпением. Из коридора послышался гам, мимо двери пробежала ватага детей. Соня цокнула языком, а я встала, обошла вокруг стола, встала за ее плечом.
Положила палец на монитор, изображенный на рисунке.
— Я бы не удивлялась, если бы Гилье нарисовал на экране женское лицо.
Соня на секунду еще сильнее наморщила лоб, по лицу разбежались тоненькие складки. Потом ткнула в рисунок, отодвинула мой палец, склонилась над листком.
— Но… — пробормотала она. — Это же лицо…
Медленно повернулась ко мне, наши взгляды скрестились.
Я кивнула, тоже неспешно:
— Да. Лицо его папы. Отражение. А не мамино лицо.
— Готово, — сказал Гилье, глянув на меня. Его рука зависла над крышей домика. Справа от меня, у будильника, лежал рисунок — Гилье мне его вручил с порога. Пока мы беседовали, я рассматривала рисунок.
Я подождала, не скажет ли он еще что-нибудь. Но нет, напрасно. Решила прервать паузу, повторив вопрос.
— Значит, нет никаких Волхвов?
Он с улыбкой покачал головой:
— Нету.
— Ну и ну.
— Мне сказал один шестиклассник, в прошлом году, но я уже и сам знал.
— Вот как?
— Конечно, их нет. — Он поднял на меня глаза и улыбнулся. Снова эта неунывающая, почти идеальная улыбка. — И Папы Ноэля[7] тоже нет.
— Да-a? Ничего себе.
Он почесал нос и уставился в окно:
— Потому что на самом деле рождественские подарки приносит Мэри Поппинс.
Я едва сдержала улыбку. Опять Мэри Поппинс.
— А откуда ты знаешь?
— Потому что верблюды ходят слишком медленно и не могут развезти столько подарков. А летать они не умеют. И олени не умеют.
Мне снова пришлось сдержать улыбку. Детская логика иногда настолько убийственна и… настолько нестандартна, что не оставляет места для возражений. В детском восприятии если уж что-то есть, то это есть непременно, а если уж чего-то нет, то этого не может быть никогда: олени и верблюды не летают, потому что у них нет крыльев, зато женщина в ботиках, шляпке с цветами и говорящим зонтиком летает виртуозно.
Гилье ненадолго умолк, а я снова всмотрелась в рисунок, который он принес мне сегодня. В прошлый четверг я попросила его нарисовать папин кабинет. Решила на каждом сеансе давать ему домашнее задание — пусть изобразит в деталях какой-нибудь конкретный элемент картинки, которую он вновь и вновь рисует с начала учебного года.
Рисунок удивил меня не на шутку. В верхней части листа полно прямоугольников, парящих на ветру, на каждом в верхнем правом углу окошко, в окошке — чье-то лицо. А в нижней, оставив вдоль края листа белую полоску, Гилье нарисовал папин кабинет, но с мелкими изменениями: тот же письменный стол, тот же монитор, шкаф, коробка на шкафу, к стене прислонена лестница, но за столом — никого, а наверху лестницы Гилье нарисовал себя: стоит, указывает пальцем на коробку.
Я предположила, что прямоугольники — окна соседских квартир: наверно, видны из кабинета.
— Сколько тут окон, Гилье, — сказала я, нарушив молчание.
Он посмотрел на меня, насупился, но ничего не сказал.
— У тебя много соседей?
Он покачал головой. И наконец, выждав несколько секунд, сказал:
— Это не окна.
— А-а.
— Это письма, — пояснил он. Увидев мое недоумение, засмеялся, ткнул в одно пальцем. — Ну, вообще-то это конверты. А письма внутри, — добавил он, и его глаза просияли. — А вот это марка. И они не приходят, а прилетают. С неба. Поэтому они в воздухе.
Я сделала вид, что ничуть не удивлена и не чересчур заинтригована. Выждала.
А он помедлил. И сказал:
— Они от мамы.
— A-а, значит, мама тебе пишет.
Он кивнул. Его глаза заблестели.
— Каждый четверг, очень рано утром.
— Вот здорово, да?
— Да.
— Наверно, она тебя очень любит, потому что пишет тебе каждую неделю. И в такой ранний час.
Он промолчал. А потом, видимо, додумал до конца какую-то мысль и добавил:
— А еще она присылает мне открытки.
— О, правда?
— Да.
Еще несколько секунд ожидания.
— С морским быком, — уточнил он.
Мне показалось, что я неправильно расслышала, а он, похоже, заметил мое удивление, потому что после секундного замешательства засмеялся и полез в карман куртки. И достал фиолетовый конверт. Протянул мне, но тут же, похоже, раздумал отдавать, стиснул. Как будто припомнил что-то и в последнюю секунду предотвратил свою оплошность.
Посмотрел на меня и снова улыбнулся, но уже не лучезарно, а как-то нервно. Потом проворно вынул из конверта открытку и листок, исписанный с одной стороны, дал мне. Конверт оставил у себя.
Я прочла письмо за несколько минут, а потом, полюбовавшись открыткой, мы побеседовали о морских коровах, дюгонях и русалках. Я спросила: «Ты не будешь возражать, если я сделаю с письма ксерокс?» Он сказал, что не будет. А все оставшееся время я расспрашивала его о репетициях номера к школьному концерту и о той части рисунка, где он изобразил интерьер кабинета. Смекнула: раз уж он включил в композицию себя, значит, хочет привлечь мое внимание к коробке.
Когда я спросила его о коробке, он сказал:
— Это сундук с сокровищами. — И, опередив мой вопрос, перешел на шепот: — Но это секрет.
«Ну вот, еще один секрет», — сказала я мысленно. А ему, тоже шепотом:
— Тогда мы его никому не расскажем, договорились?
Он не улыбнулся. Наоборот, посмотрел серьезно-серьезно, собрался было что-то ответить, но мы услышали щелчок замка во входной двери и чей-то кашель. Пришел его отец, догадалась я. Глянула на часы. Сеанс окончен.
— Но никому, сеньорита Мария, никому… — шепнул Гилье, украдкой покосившись на дверь.
Я ласково сжала его руку:
— Обещаю, Гилье. Никому.
Он вроде бы расслабился.
— Просто если папа узнает, что я иногда лазаю на шкаф и открываю сундук с сокровищами, чтобы… ч-ч-чтобы увидеть маму, он, наверно, умрет от горя, и будет уже поздно, а я ведь еще долго не вырасту.
Я не знала, что сказать. Тихий, невольный вздох Гилье перед тем, как он решился выговорить слова «увидеть маму», ранил меня в самое сердце, и я молча уставилась на рисунок, пытаясь выиграть время. За этим заикающимся «ч-ч-тобы…», прозвучавшем в тихом кабинете как оглушительный гром, что-то кроется… такое у меня возникло предчувствие. Оно зависло над нами, словно подушка безопасности, готовая сработать. Я глянула на часы. Все, сегодня уже ничего не успеваю. Через несколько минут, когда я наблюдала из окна кабинета, как Гилье и его папа удаляются, в груди похолодело. Я видела их со спины: они шли, держась за руки, как все папы и сыновья, идущие домой из школы, но что-то было не так. Что-то было не так, как полагается. А что именно, я разглядела еще через несколько секунд.
Гилье тянул отца за собой, но не так, как дети тянут за собой взрослых — тянут нетерпеливо, или возбужденно, или просто торопясь домой. Тут дело обстояло иначе. Гилье тянул отца, как маленький буксир тянет к порту огромный усталый корабль, потерявший управление.
«Тащит на себе мертвый груз», — именно это я и подумала, этими самыми словами.
Увидев их в окно, мигом поняла, что Соня права — интуиция ее не обманула. Нет, айсберг Соне не померещился, и неунывающая улыбка Гилье — лишь верхушка айсберга, заметная извне.
В незримой глубине отец и сын как бы срослись, объединенные серой тенью льдины, и таинственный ореол этой подводной глыбы разрастается, пока они отдаляются в вечерней тишине.
— Сундук с сокровищами?
Мы с Назией обедали у нее на кухне. Кухня очень маленькая, вообще без окон, но это заодно столовая и гостиная, а еще комната, где спят ее родители, у них есть диван, и по вечерам они его раскладывают, самый настоящий диван с матрасом и вообще. Я думаю, хотя Назия мне так никогда не говорила, я сам догадался, я думаю, диван волшебный, вроде ковра-самолета, и, наверно, в Пакистане иногда стелят дома ковры, потому что в гости заходит Аладдин, а иногда ставят диваны, чтобы на них отдыхать. Когда мы приходим из школы, иногда на диване спит Рафик, это старший брат Назии, он устраивает себе сиесту, и тогда мы должны разговаривать шепотом и обедать бесшумно, потому что, если он проснется, у него испортится настроение, и Назия говорит, что он нажалуется на нас их папе. Когда Рафик уходит, Назия за ним прибирается, поднимает с пола его тарелку, уносит тапки, а все потому, что… она мне сама сказала… Назия должна будет прибираться в доме, когда поженится с толстым усатым сеньором из фотоальбома, вот она и приучается заранее, но сегодня Рафика не было, потому что по вторникам он помогает своему дяде в интернет-кафе, так что мы сделали уроки, и я поставил стакан от «Кола Као»[8] в мойку.
Когда мы утром шли в школу, я рассказал Назии, что в четверг сеньора Мария задала мне нарисовать сундук с сокровищами, и теперь Назия смотрела на меня вот так, чуть сдвинув брови, ждала, пока я все расскажу.
— Сундук с сокровищами — это такая коробка, папа ее держит на шкафу, в ней лежат всякие классные мамины вещи, а папа не хочет, чтобы я их видел, — сказал я, — но, когда папы нет дома, я иногда залезаю по лестнице, уношу сундук на кухню, и там на них смотрю.
— А почему папа не хочет, чтобы ты видел эти вещи?
— Потому что они для больших.
— Для больших?
— Ага.
— Но для больших — как американское кино про дискотеки только для больших? Или как жениться и заводить семью — это только для больших?
— Не знаю.
Лицо у Назии стало немножко странное. А потом она спросила:
— А тебе задали нарисовать коробку только снаружи или внутри тоже?
— И снаружи, и внутри.
Назия залезла на деревянную скамейку и принялась мыть стаканы и тарелки в мойке. А когда стала их вытирать, сказала:
— Если хочешь, я тебе помогу.
— Не знаю.
Мы сели за стол, и я никак не мог понять, как нарисовать сундук и снаружи, и внутри, потому что на одном листке все это не нарисуешь, а Назия сказала: лучше нарисуй, как будто мы смотрим на открытую коробку сверху. И дала мне карандаш.
Я посмотрел на Назию, но пока не стал начинать рисунок.
— Просто… наверно… это же секрет, потому что коробка папина… И тебе нельзя в нее заглядывать, — сказал я ей.
— Нельзя?
— Нельзя.
— Ну ладно. Тогда я закроюсь платком и ничего не увижу. — Она натянула платок на глаза и тихо засмеялась Потом глянула на часы над холодильником. — Только рисуй скорее, а то вернется Рафик, и мы не успеем порепетировать.
— Хорошо.
Я увидел, что она на меня не смотрит, и начал рисовать. Возился долго, потому что сперва на листке не все умещалось, пришлось несколько раз стирать ластиком. И вообще, у меня был только карандаш. Но в конце концов я придумал, как нарисовать побыстрее и уместить все, что лежит в сундуке. Ну, точнее, почти все.
— Готово? — спросила Назия с дивана. Я сказал, что готово, но на самом деле мне надо было уместить еще одну вещь, только я не знал как, потому что папа всегда все засовывает подальше, чтобы я не отыскал, вот и у меня тоже не осталось на листке свободного места. А потом, когда я доставал из своей спортивной сумки наши костюмы, потому что родители не разрешают Назии наряжаться в такую одежду и она всегда просит, чтобы я принес ее костюм с собой, а потом унес, я сообразил, что эту вещь лучше нарисовать на изнанке. И у меня все получилось. Мы включили компьютер и запели, но пели недолго, потому что, когда Назия снова перепутала текст и три раза сказала «Суперкларифистиколидосо…», я немного рассердился, ну, точнее, очень рассердился, а она умолкла и сказала, прикрыв рот платком:
— Ну, Гилье, я просто… не могу. Оно такое трудное.
Мы немного помолчали, а потом призадумались, а потом я вспомнил Мэри Поппинс, а еще вспомнил, что всегда говорит мама, когда я чего-то не умею или чего-то боюсь.
«Гилье, а ты попробуй наоборот», — вот что она говорит.
Я посмотрел на Назию.
И у меня появилась идея:
— А давай попробуем наоборот?
Она посмотрела странно и прикрыла рот ладонью, но не рассмеялась. А потом спросила:
— Как это — наоборот?
— Ну, не знаю. Наоборот.
Мы снова надолго замолчали. За стеной звенела касса и шуршали пакеты, это значит, что мама Назии кладет покупки в пакеты, чтобы дяди и тети несли их домой.
— А может, подготовим для концерта что-нибудь другое, — сказала Назия, почесав затылок под платком. — Что-нибудь полегче.
У меня в горле застрял какой-то комок, и глаза чуть-чуть обожгло, но она тут же сказала:
— Например, мы могли бы рассказать сказку. — Ком в горле застрял надолго. — Про фей.
— Про… фей?
— Или про… Про стюардесс, про то, как они много путешествуют, чтобы не быть принцессами и скучать все время дома!
Я проглотил комок, помотал головой, глядя в пол:
— Понимаешь, номер должен быть про Мэри Поппинс.
— Почему?
— Потому что иначе не будет волшебства, и тогда ничего не сработает.
Назия посмотрела странно, но кивнула, медленно-медленно:
— Ага, понятно.
Мы сели на диван, а компьютер все это время показывал песню с канала «Дисней», там слова написаны очень большими буквами, чтобы мы пели без ошибок и видели слова песни издалека, и тут я увидел на столе наши костюмы.
— Всё, придумал! — сказал я.
— Правда? — и она дернула плечами вот так, снизу вверх.
— Правда! Сейчас увидишь!
Вчера Гилье пришел ко мне не в шесть, а чуть раньше — ровно в 17:47. Я просматривала отчет и, услышав звонок, поступила вопреки своему обыкновению: не пошла сразу открывать, а выглянула в окно. Чисто машинально. Казалось бы, пустяк.
Перед дверью стоял Гилье и читал что-то, написанное на желтой бумажке. Я лишь заметила, что листок мятый, а буквы расплываются. Гилье то и дело переступал с ноги на ногу, одной рукой теребил бумажку, другой рассеянно почесывал шею. Когда я попятилась от окна, флюгер, которым увенчан фонтан, дрогнул под ветром, железо заскрежетало, и Гилье отвлекся от своих размышлений. Резко обернулся к фонтану, и на долю секунды я заглянула ему в глаза.
И так удивилась, что чуть не прижалась носом к стеклу.
Осознала: впервые вижу, чтобы у Гилье был взгляд обычного девятилетнего ребенка. Впервые — а сколько он уже ко мне ходит…
«Айсберг», — прозвучал в ушах Сонин голос, и я шарахнулась от окна — нехорошо, если Гилье меня заметит. Вышла в приемную.
Открыла дверь. Желтая бумажка уже куда-то исчезла — словно и не бывало.
— Ты сегодня рано.
Он только кивнул. Молча. Я посторонилась. он прошел прямо в кабинет и с решительным видом уселся Я вошла следом.
Когда я заняла свое место, он раскрыл пластиковую папку, выложил на стол рисунок, который я попросила его нарисовать на прошлой неделе. Подтолкнул по столу ко мне:
— Сундук с сокровищами.
— Спасибо.
При виде рисунка я еле сдержала улыбку. Очевидно, Гилье попытался изобразить содержимое «сундука» с птичьего полета, потому что внутри коробки виднелись какие-то полустертые контуры. Он попробовал скрупулезно зарисовать содержимое, обнаружил, что не умеет рисовать один предмет поверх другого, и после нескольких проб нашел решение, которое открыло мне намного больше, чем любой рисунок.
Гилье решил заменить рисунок описью: разделил лист на две части, верхнюю половину озаглавил «ЧЕРДАК», а нижнюю «КВАРТИРЫ». И наверху, и внизу он перечислил вещи с краткими пояснениями:
1 — Мамина шкатулка-черепаха для драгоценностей, зеленая, чуть-чуть блестящая, в ней лежат бусы, и сережки, которые блестят только иногда, и еще часы, они, наверно, золотые и очень дорогие.
2 — Маленькая черная коробка вроде обувной, в ней мои фотографии, и фотографии мамы в форме стюардессы перед очень чистым самолетом, и разные другие фотографии, но я не знаю, что на них, потому что они очень старые, из времен, когда меня еще не было.
3 — Коричневая папка без застежек, на ней написано «ипотека и машина». А еще «неоплаченные счета».
4 — Две книги на английском, но не про Мэри Поппинс, потому что в них нет картинок и песен.
5 — Зеленый ежедневник с золотой каемкой и очень маленьким золотым замочком, он как будто из сказки и не отпирается.
1 — Плюшевый мишка, его зовут Ренато, к нему привязана открытка и папиной рукой написано: «Возвращайся в берлогу всегда-всегда». Сегодня ровно год с наших первых объятий.
2 — Колода карт в коробке, на ней нарисован разноцветный волшебник и написано «Марсельские карты таро».
3 — Голубой платок, он очень сильно пахнет мамой, хотя она далеко.
4 — Большая фотография в темной деревянной рамке, на ней мама и папа, и еще много людей, и люди смеются, потому что мама в белом платье и с цветами в волосах, а папа в черном пиджаке, пиджак ему немножко велик, но красивый.
5 — Письма, перевязанные голубой лентой. Меньше ста, но больше пятидесяти, или нет, наверно, все-таки не больше.
Когда я прочла списки вслух и взяла лист, чтобы убрать его в личное дело Гилье, он робко потянулся к рисунку и сказал почти шепотом:
— Вообще-то… другое не поместилось.
Я недоуменно переспросила:
— Другое?
Он кивнул, пробормотал:
— Там, сзади. — Перевернул листок и снова положил его на стол.
«Там, сзади».
На изнанке Гилье написал еще одни список. Из одного пункта:
1 — Коричневый кожаный альбом, он лежит под кем, чтобы его никто не нашел, потому что это папино сокровище и секрет, и так лучше.
Я не нашлась что сказать. Очевидно, строчку про альбом Гилье дописал в последнюю минуту — она написана не карандашом, а маркером, и почерк не такой аккуратный.
— Надо же, коричневый кожаный альбом. — Я оставила листок на столе.
Гилье посмотрел на меня, но ничего не сказал. Я решила его прощупать:
— Х-м-м… Он на самом дне сундука, правда?
— Да, — сказал он.
— Ну, если твой папа так хорошо его прячет, он, наверно, очень ценный.
Он кивнул, не глядя на меня.
— Должно быть, в альбоме много таинственных и чудесных вещей.
Гилье встревоженно заерзал. И промолчал. Я выждала. Он сглотнул слюну, украдкой засунул руку в карман, что-то тихо зашуршало. Я догадалась, что это желтая бумажка — значит, он ее спрятал в карман, когда стоял на пороге.
— А что, сегодня не будем играть в «Лего»? — спросил он, не поднимая глаз. После этой фразы я поняла, что не все в порядке. Голос тот же самый, но тембр какой-то новый. Какие-то еще неслыханные нотки. Настораживающие. Голос какой-то сдавленный. Скорее всхлипы, чем речь.
Его гложет беспокойство. Вот в чем причина.
— Конечно, будем, — сказала я. — Хочешь поиграть?
Он пару раз кивнул, и я тут же пошла к шкафу, достать «Лего». Когда я уже потянулась за конструктором, Гилье сказал мне в спину:
— Просто это мамин альбом.
Когда я обернулась, Гилье снова теребил бумажку — теперь она лежала у него на коленях — и смотрел на меня так пристально, что я замешкалась у шкафа. Предпочла сохранить физическую дистанцию. В его взгляде сквозило что-то новое. А еще — желание поделиться новостями.
— Ну конечно же. Вот почему он такой ценный, — сказала я с улыбкой, — потому что в нем лежат фотографии и вещи твоей мамы, и твой папа считает их настоящим сокровищем.
Его нога задергалась: вверх-вниз, сначала медленно, но с каждым разом все быстрей.
— Не поэтому, — сказал он.
Я прислонилась к шкафу, сделала глубокий вдох, понаблюдала за ним: он все дергал ногой и теребил бумажку, а секунды бежали, и комнату затопляло безмолвие.
Он ничего не говорил, и я взяла инициативу на себя:
— Гилье, может быть, ты хотел мне что-то рассказать? Молчание.
Я шагнула вперед, обошла вокруг стола, опустилась на колени рядом с Гилье. И заметила, что у него под ногами валяется такая же бумажка. Листки были одинаковые, одного цвета и формата: ага, бумага-самоклейка для заметок. Наверно, другой листок вывалился из его кармана.
— Ты что-то уронил, — сказала я ему, пытаясь хоть как-то вывести его из ступора.
Он чуть опустил голову, съежился:
— Да.
И только. Ни слова, ни полслова.
— Гилье… — Я положила руку на его колено, и нога перестала дергаться, словно от моего прикосновения электрический заряд исчез, но Гилье все еще молчал, обеими руками вцепившись в бумажку. А затем все-таки заговорил.
— Просто… вчера случилась одна вещь, — сказал он глухо.
«Ага, вот оно».
— Да-а? — спросила я спокойно. Точнее, попробовала изобразить спокойствие. — Что ж… — Я медленно распрямилась, присела перед Гилье на стол, скрестила ноги. — И что же случилось… это очень серьезно?
Молчание.
— Хочешь рассказать мне, что случилось? Или лучше немного поиграем в «Лего»?
Он не спешил с ответом. А когда все-таки заговорил, покосился на часы:
— Просто… это немножко длинно.
Я тоже глянула на часы. 18:23.
— Насчет этого не волнуйся, — успокоила я его. — Времени нам хватит.
Он покосился на свои руки и вздохнул.
— Хорошо. — И снова посмотрел на часы, а потом, украдкой, на дверь. — А если папа придет?
— Не переживай. Если он придет, а мы еще не закончим, он подождет в приемной.
— Хорошо.
Мы снова помолчали. За окном снова скрипнул флюгер, и Гилье моргнул. Я выждала еще несколько секунд, слезла со стола, уселась на прежнее место.
Когда я уже подумала, что он готов приступить к рассказу, он наклонился, подобрал с пола листок, медленно-медленно положил на стол. Потом глянул на меня:
— Их еще много.
Я улыбнулась. Он взял рюкзак, открыл, достал ворох бумажек, положил рядом с первыми двумя. Подтолкнул в мою сторону.
— Это мне?
Он кивнул и улыбнулся. Похоже, чуть расслабился.
— Но их надо разложить по порядку.
— Конечно.
И снова молчание. Гилье раза два почесал щеку и, наконец, испустив долгий вздох, приступил к рассказу.
И вот что случилось: Назия не может хорошо спеть, потому что все время перевирает слова, а до концерта осталось совсем мало, вот мы и решили попробовать наоборот. Она будет Бертом, он уличный трубочист, а еще рисует картины на дорожках в парке, а я буду Мэри Поппинс, потому что, если Назия будет Бертом, ей надо просто потанцевать со щеткой, спеть «тиририти-тирири-тири» один раз, и еще несколько раз, и еще спеть всего один куплет, очень простой:
Бывал и молчаливый я, и в разговор не лез,
Отец ласкал меня за нос, твердя, что я балбес.
Я слово выучил одно и нос мой был спасен,
И мы сейчас его как раз для вас произнесем![9]
Всего-то!
— Я надену твой костюм, а ты мой, — сказал я Назии.
Она прикрыла рот ладонью и хихикнула. А потом покосилась на дверь, только это не дверь, а занавеска из пластиковых полосок, и покачала головой:
— Нельзя.
— Почему?
— Потому что это костюм для мальчика, штаны короткие и вообще.
— Ну да, а что? Берт — взрослый дядя, забыла?
— Не забыла.
— Ну и?
— Просто… мне брат не разрешает.
— Почему?
— Потому что нельзя.
У меня в горле снова встал какой-то твердый комок.
— Дурочка, это же понарошку, — сказал я и засмеялся, но смех у меня как-то не очень получился. — Мы просто наряжаемся для концерта. Это не считается.
Назия посмотрела на меня, а потом на дверь. А потом сказала:
— Ты точно знаешь?
— Конечно.
Она взяла с дивана короткие штаны от моего костюма, я в них в школе хожу на физкультуру, и приложила к себе, как будто фартук.
— Но я только примерю, хорошо? — сказала она.
— Конечно.
На кухне было холодно, и мы стали быстро-быстро раздеваться, чтобы переодеться в костюмы, я за диваном, а она у телика, потому что мы немножко стеснялись. И вот Назия осталась в розовых трусиках, а я в трусах, но вдруг цветная занавеска у входа сделала вот так — «ш-ш-ш-р-р», и с порога на нас уставился Рафик, с очень сердитым лицом, и рот у него раскрылся, как большая буква «О». Потом он прыгнул к комоду, выдвинул ящик, достал разноцветное одеяло, похожее на ковер Синдбада-Морехода, и завернул в него Назию, и все это время орал что-то непонятное, наверно, на пакистанском, потому что иногда после уроков мама звонит Назии на мобильник, и Назия говорит похожие слова, очень быстро, «лиилиалилиа», без перерыва, словно все время поет букву «л» и букву «и», но все-таки не совсем поет.
Тут Рафик посмотрел на меня и сказал, точнее, очень громко крикнул и сделал руками в воздухе вот так:
— А ты что делать, эй? Одевать твои шмотки, одевать тебя давай, и вали отсюда быстрый! Вали давай, вали, что ты тут ждать?!
И я тут же натянул брюки, и майку, и свитер, и куртку, и чуть-чуть описался, но совсем чуть-чуть, пока засовывал костюмы в сумку и убегал через мини-маркет мимо полок с печеньем. На кухне Рафик все громче кричал по-пакистански, и Назия тоже кричала, но она, мне показалось, кричала, потому что плакала, а мама Назии за кассой вскочила, когда увидела меня, и стала мне что-то говорить, а что она говорила, я не знаю, потому что я со всех ног побежал к своему подъезду и взбежал по лестнице до самого верха, потому что лифт с понедельника сломан и на нем висит красная табличка.
Папа был в спортзале, потому что дело было во вторник, а по вторникам у папы кикбоксинг, и я пошел к себе, переоделся в пижаму и поставил диск «Мэри Поппинс», то место, когда они вчетвером гуляют в Лондоне по крышам и все поют и танцуют с трубочистами, это одно из моих самых любимых мест в фильме. Вот и всё.
Ну, точнее, нет.
Вчера тоже кое-что случилось.
Но это было уже другое, потому что оно не такое.
И вот что случилось вчера: утром Назия не пришла в школу. Я не решился спросить у сеньориты: «А вы знаете, почему Назии сегодня нет?» Я боялся, что Рафик или ее папа с мамой сильно рассердились и позвонили толстому усатому сеньору из альбома, чтобы он прилетел из Пакистана и забрал Назию в гарем, а виноват в этом я, но потом я подумал, что она, наверно, простудилась, потому что стояла на холодной кухне в одних трусиках, но это еще нестрашно.
Весь день я молчал и ждал, сначала до большой перемены, а потом до обеденного перерыва, но Назии не было. После обеда опять начались уроки, но Назия так и не пришла, а после уроков я не стал заходить в мини-маркет, потому что боялся встретить Рафика. Вот почему сегодня, когда она пришла в школу и, как всегда, села за мою парту, я сначала даже не знал, что сказать, потому что мне было чуть-чуть стыдно, а потом сказал:
— Привет.
Она посмотрела на меня и помотала головой вот так, и еще немножко закрыла лицо платком.
— Нет? — спросил я ее, пока сеньорита Соня стирала с доски упражнения по математике, потому что вчера математика у нас была последним уроком, и писала вопросы к экзамену по испанскому. А Назия ничего не говорила, и я перешел на шепот, потому что урок уже начался: — Нет? А дальше?
Назия быстро-быстро поглядела на меня, а потом выдвинула ящик парты. Оторвала листок, такой желтый, с полоской клея на задней стороне, и что-то написала. И отдала мне: «Мои родители не разрешают мне говорить с тобой. На большой перемене увидимся в туалете».
Утро тянулось очень медленно, потому что нельзя было ни поговорить, ни вообще, сначала был диктант и экзамен, а потом урок рисования, и мы рисовали по клеточкам, а это ужас, потому что у меня клеточки никогда не получаются. Потом прозвенел звонок, и Назия быстрее всех встала и вышла в коридор, и в дверях посмотрела на меня вот так, одну секунду, как шпионы в кино про Джеймса Бонда, когда хотят сказать что-то секретное, а потом я тоже вышел в коридор, но сначала чуть-чуть подождал, чтоб никто не заметил.
— Мне не разрешают говорить с тобой, — сказала она мне, когда я зашел в туалет в конце коридора, и мы заперлись в кабинке, и там немножко воняло, потому что по четвергам малышовые группы выходят гулять раньше нас и иногда им разрешают ходить в туалет на первом этаже. — Папа и брат очень сердились и сказали: «Больше никогда не пустим ее в школу», но мама сказала: «Она должна учиться, и пропускать уроки нельзя, если ее не будет в школе, сюда придет сеньора Амелия и будут проблемы». Сеньора Амелия соцработник, и, когда мама про нее сказала, Рафик стал весь красный и сказал: «Нет, нет, не надо ей сюда приходить», а еще сказал, что запрещает мне говорить с тобой до каникул, а может, и дольше, еще посмотрим, потому что на Рождество мы, наверно, поедем в Пакистан в гости к дяде и тете, а еще родители попросят сеньориту пересадить меня за другую парту, к какой-нибудь девочке. Так написано в Коране, но вообще-то в Коране очень много написано, я даже не могу все вспомнить, потому что он очень толстый, как учебник испанского, только еще толще, и очень трудный.
Пока Назия рассказывала, я разворачивал бутерброд, мне его папа сделал сегодня утром из вчерашнего хлеба. Просто папа очень поздно ложится спать, потому что разговаривает по компьютеру с мамой, а по утрам никогда не встает рано, ему ведь надо выспаться. Но мне уже расхотелось есть.
— Но… но… если тебе нельзя говорить со мной… как же нам репетировать? — спросил я у Назии.
Она откусила кусочек пирожка, которые готовит ей мама, с мясом и всякими острыми овощами, и посмотрела на пол, как будто что-то уронила. А потом сказала:
— Петь и танцевать на концерте мне тоже не разрешили.
Я почувствовал, что у меня щиплет в глазах, сначала чуть-чуть, а потом все сильнее, и странный холод пополз по спине вверх, до самой шеи, а в горле застрял комок. Я хотел много чего ей сказать, но не знал, с чего начинать, потому что в голове все перемешалось, как пазл «Баварские замки» — с замком, где жила императрица Сисси, в нем, наверно, сто деталей или даже больше, и после маминого отъезда папа все время начинает собирать этот пазл на столе в гостиной, но до конца так еще и не собрал. Да, вообще-то чем-то похоже на пазл.
— Значит… концерта не будет? — Назия даже не подняла на меня глаза. — И мы больше никогда не сможем разговаривать? И… ты никогда не придешь ко мне домой? И мы не будем играть? А с кем ты будешь обедать после школы?
Она покачала головой, медленно-медленно, словно задумалась, но с закрытыми глазами. А потом:
— Нет, концерта не будет. И обедов не будет.
И тут мы услышали, что близнецы Росон и Хавьер Агилар обзываются друг на друга во дворе, а потом кто-то закричал: «Драка, драка, драка!» А потом мы услышали голос сеньора Эстевеса, нашего математика, у него одна бровь — большая-большая и черная-черная, она расползлась на весь лоб, потому что он много думает. В общем сеньор Эстевес сказал: «Перестаньте, дети. Говорю вам, перестаньте. Ты пойдешь к директору. А вы, чертенята, за мной».
И больше мы ничего не слышали.
Назия посмотрела на меня и улыбнулась, но не стала прикрывать рот платком.
— Но мы же друзья… — сказал я.
— Да.
И тогда мне кое-что пришло в голову:
— Наверно, тебя накажут только до каникул, а когда ты вернешься из Пакистана, они обо всем забудут и тебя простят.
Она промолчала.
— И наверно, тебя ни к кому не пересадят, и мы сможем писать друг другу записки. И тогда никто не заметит. А на большой перемене будем ходить сюда. Нас еще ни разу не застукали.
Назия посмотрела на меня немножко странно, а потом взяла за руку. И сказала тихо-тихо:
— Гилье, ты должен выступить на концерте один.
— Один?
— Да.
— Но…
— И много раз спеть волшебное слово из «Мэри Поппинс» и ничего не перепутать — так нужно, чтобы до Рождества что-нибудь случилось и все уладилось, потому что, если не уладится… — Она умолкла, засопела, вздохнула один раз, и второй раз, и третий раз. — Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста. Скажи, что ты это сделаешь…
А больше она ничего не говорила, потому что прозвенел первый звонок, а он значит, что пора бежать на урок, и Назия держала меня за руку и не отпускала, и ее рука как бы шевелилась сама собой, все время, и мне показалось, что голос у нее сильно дрожал, и я застеснялся и не знал, что делать, может быть, мне надо было ее обнять, как обнимает меня мама, когда по ночам мне страшно, или нет, мне надо было посмотреть в окно, как папа, когда по воскресеньям после обеда мы вместе смотрим кино и показывают что-нибудь грустное, тогда папа кашляет один раз, а потом второй, а потом третий и отворачивается, но вообще-то ненадолго, а я сижу и продолжаю смотреть телик, потому что знаю, что папе не нравится, когда я замечаю, как он кашляет и отворачивается.
Тогда Назия взяла меня за обе руки и сказала, быстро-быстро:
— Гилье, обещай мне это сделать. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста. Обещаешь?
Во внезапную тишину вторглось тиканье часов на письменном столе. А Гилье тем временем глазел по сторонам, вжав голову в плечи, а за дверью его отец с тихим вздохом устраивался в кресле в приемной. Антунес что-то уронил на пол — должно быть, авторучку — и выругался сквозь зубы. Гилье посмотрел на меня. В его глазах читались тревога и вопрос.
Часы показывали 18:57.
— Не волнуйся, — сказала я. — Время еще есть.
Он снова промолчал.
Как только Гилье начал рассказывать об их с Назией злоключениях, его руки нашли себе занятие — складывали вчетверо, разглаживали и снова складывали листок, подобранный им с пола. К этому листку добавились те, которые он достал из рюкзака. Он уже разложил их перед собой по порядку, аккуратной стопкой.
Когда нас окутало безмолвие, Гилье накрыл листки рукой, передвинул по столу в мою сторону. Жест робкий — но в то же время жест заговорщика.
— Это для меня? — спросила я, не прикасаясь к бумажкам.
Он кивнул и улыбнулся. Но улыбнулся как-то безрадостно. Увидев на верхнем листке кривые каракули, я догадалась: вряд ли все они исписаны его рукой.
— Эти записки вы с Назией писали друг другу сегодня, после разговора в туалете?
— Да, — сказал он. Потом слегка склонил голову набок и почесал калено. — Ну, точнее, нет.
— А?..
— Просто я не пишу. Пишет только Назия.
Я снова покосилась на ворох бумажек:
— Да-а? А это что?
Он выдохнул через нос, словно досадуя — неужели и так не ясно?
— Ну, ведь это ее наказали и велели не говорить со мной, — сказал он и снова улыбнулся, уже поспокойнее. — А мне ведь разрешается с ней говорить.
Логика ответа сразила меня наповал: пришлось для виду закашляться, подавляя смех.
— Ясно.
Он снова глянул на часы.
— Ты хочешь, чтобы я их поберегла для тебя, — спросила я, все еще не прикасаясь к бумажкам.
Он, похоже, призадумался, гадая, что лучше ответить. Но лишь на две-три секунды.
— Да, хочу. — Он снова покосился на дверь и, придвинувшись ко мне, добавил шепотом: — А то, скорее всего, опять оброню, но уже дома, и если папа их найдет… — Он взмахнул рукой в воздухе, выпучил глаза.
Я улыбнулась.
— Думаешь, он рассердится?
Он несколько раз кивнул.
— Да, немножко. Или сильно.
— Почему?
Он закусил нижнюю губу и почесал нос:
— Просто… это секрет.
— А-а.
— Самый настоящий.
— Хорошо, если секрет, мы его никому не расскажем, договорились?
— Договорились, — и посмотрел на меня так, словно ожидал вопроса: «А что за секрет?» Но я решила ни о чем не спрашивать. Пусть сам выберет подходящий момент, чтобы доверить мне его.
За дверью откашлялся и заскрипел креслом отец Гилье. Мальчик сглотнул слюну, погладил деревянную столешницу и сказал шепотом:
— Просто… я буду выступать на рождественском концерте.
— О как здорово. — Я посмотрела на часы: 19:04. — И ты будешь искать кого-то, кто заменит Назию?
Он помотал головой.
— Значит, Берт будет петь один?
Гилье опустил глаза и снова погладил столешницу.
— Нет. — Его взгляд медленно, очень медленно, скользил по стенам, словно что-то нащупывая. Наконец мы взглянули друг другу в глаза. И он чуть слышно сказал: — Я буду Мэри Поппинс. — И слегка улыбнулся, одними губами. — Без Берта, без никого. Немножко спою, немножко станцую — в костюме это трудно, но ничего, как-нибудь…
Я ничего не сказала. Выждала.
— Но вы ведь не расскажете папе, правда? — спросил он, украдкой косясь на дверь.
— Я тебе обещаю — не расскажу.
— Просто если я не спою волшебное слово, Назии придется уехать на Рождество, а у папы уже никогда не станет хорошо на душе…
Мануэль Антунес за дверью снова откашлялся. На этот раз кашлю аккомпанировало посвистывание — такое иногда слышится из мобильников. Сигнал, что пришла СМС.
Гилье заморгал.
— Наверно, мне пора идти.
— А ты хочешь уйти?
Он пожал плечами, и его взгляд наткнулся на листок, с которым он пришел сегодня к моей двери. Когда я проследила за его взглядом, в памяти вдруг всплыл список и сундук с сокровищами, а еще я сообразила, что в прошлый раз мы не закончили разговор.
«Коричневый кожаный альбом», — подумала я. Мысленно перемотала воспоминания на свой последний вопрос и ответ Гилье.
— Пока ты здесь, я у тебя еще кое-что спрошу, задержись на минутку, — сказала я, видя, что он тянется за рюкзаком и собирается встать. Он глянул на меня, а потом, украдкой, на бумажку. И остолбенел, словно кот, ослепленный автомобильными фарами. — Гилье, а что там конкретно в коричневом кожаном альбоме?