Иногда по воскресеньям я хожу с папой в кино, но только после обеда, потому что утром кинотеатр закрыт. Пока мама была тут, я ходил с ней в кино нечасто, потому что она больше любила играть в разные игры, а кино больше любила смотреть на компьютере. Она готовила в микроволновке попкорн, добавляла сливочное масло, и мы вдвоем садились на диван и накрывались одеялом с волшебными картинками и этикеткой, где написано «madeinturkey», мама давным-давно привезла это одеяло из города Стамбула, это не в Пакистане, но папа говорит, что там все мужчины с усами, а женщины похожи на маму Назии, потому что заматывают лица платками и видны только глаза.
Маме больше всего нравится, когда в кино все время поют, а особенно когда у сеньор в кино светлые волосы. У нее куча любимых фильмов, но самый любимый «Звуки музыки»[10], потому что там снялась Мэри Поппинс, переодетая монашкой, и ее тоже зовут Мария, но дети семьи Трапп не знают, что она Мэри Поппинс, но, конечно, раз они родились в Австрии, для них так лучше, а иначе немцы переехали бы их своими серыми машинами, в этом кино немцы злодеи.
А еще мама очень любит одно очень смешное кино, называется «Свадьба Мюриэль»[11], про толстую девушку, у нее все лицо в веснушках, она живет в Австралии, и подруги у нее настоящие вредины, потому что они красивые, а она нет. Мама знает наизусть все песни, и иногда по воскресеньям, когда папы не было дома, потому что он тогда был в спортзале, а иногда на футболе, мы разувались, вставали во весь рост на диване, и пели песню «Ватерлоо», и танцевали тоже, как Мюриэль с подругой в париках и серебряных костюмах, вот так, спина к спине. У мамы есть и другие любимые фильмы, она их называет «классика кино», но мне их смотреть скучно, в них все черно-бело-серое, потому что они старые, а еще у меня есть свой любимый фильм, маме он тоже очень нравится, а папе не нравится ни капли, он называется «Билли Эллиот»[12].
Мама говорит, что Билли немножко похож на меня. Ну, точнее, даже довольно много, потому что у Билли тоже мама англичанка, вот только танцевать я умею не очень хорошо и, наверно, никогда уже не научусь. В прошлом году я попросил папу и маму на день рождения отдать меня на балет, у нас тут на площади есть балетная школа, и я бы учился, как Билли, только на испанском языке, и мама очень обрадовалась и захлопала в ладоши вот так, один раз, и второй, и третий, но папа сказал: «Х-м-м-мм… посмотрим».
А это значит «нет». Я-то знаю, потому что папа сказал то же самое, когда мама хотела взять к нам собаку сеньоры Арлее, потому что сеньора уже старенькая и не может заботиться о собаке, но в конце концов ее племянница забрала собаку в деревню.
Но с тех пор. как мамы тут нет. мы болим не смотрим фильмы, накрывшись одеялом. Теперь мм ходим в кинотеатр. он называется «мультиплекс», и папа покупает в баре попкорн, но мне не очень нравится, потому что в темноте я его плохо вижу. И вообще, в этих фильмах никогда не поют, а папа, мне кажется, скучает, потому что все время смотрит в мобильник и шлет СМС.
А иногда по воскресеньям дядя Энрике и дядя Хайме, они мне ненастоящие дяди и вообще не родственники, но все равно как настоящие родственники, заезжают за нами на фургоне, и мы едем на стадион. Папа и дяди играют в регби, их команда почти никогда не выигрывает, и иногда после матча, если все между собой ссорятся, мы с папой возвращаемся домой на метро, а по дороге берем пиццу в ресторане сеньора Эмилио, он все время потный, носит белый колпачок, как у эльфа, он аргентинец, но не из Буэнос-Айреса.
— Нет, я не портеньо[13]. Я из Росарио, как Месси, — говорит он всегда, бьет себя в грудь и показывает на фотографию над стойкой. На ней сеньор Эмилио обнимается с каким-то невысоким некрасивым сеньором, волосы у него очень короткие, а лицо очень белое и улыбается. Однажды мама сказала мне, что сеньор Эмилио всегда грустит, потому что его жена уехала с дочкой отдыхать и больше не вернулась. Потому что забыла вернуться или еще почему-то, я сейчас уже не помню, но на меня сеньор Эмилио всегда смотрит добрыми глазами, а с тех пор, как мамы нет дома, он каждый раз крепко жмет папе руку и говорит: «Ну как вы там — держитесь? Чертовски рад тебя видеть».
И вот что случилось вчера — когда мы приехали на стадион с дядями и папой, я сел на трибуну смотреть матч, а это всегда дело долгое, потому что матчи длинные. И тогда на соседние места села сеньора с девочкой. Сначала они ничего не говорили, и я тоже ничего не говорил, потому что они обе чернокожие и я не знал, может, они не говорят на испанском, но потом сеньора сказала мне:
— Ты ведь Гилье, сын Мануэля, правда?
Я сказал: «Да», а она сделала губами вот так, словно у нее чуть-чуть болит зуб. Потом погладила девочку по голове, а у девочки было много косичек, и в них вставлены разные цветные штучки, похожи на конфеты, а я посмотрел на поле, потому что хотел увидеть мужа сеньоры и отца девочки, но там вообще не было ни одного черного, даже странно.
Сеньора сказала:
— Ах ты мой бедненький, так я и думала, что это ты.
Я не знал, что сказать, но все равно не успел бы ничего ответить, потому что она тут же сказала:
— И как тебе живется?
— Спасибо, все в порядке.
Сеньора снова скривила губы и покачала головой. Но не успела больше ничего сказать, потому что девочка подошла ко мне и сказала:
— Привет, меня зовут Лиза.
— Привет.
— Хочешь, пойдем нарвем цветов? На лугу за стадионом их полно. На два букета хватит.
Я чуть не согласился, но потом вспомнил, что папа всегда велит мне сидеть на трибуне и учиться играть в регби, потому что тогда, наверно, я смогу очень скоро записаться в команду юниоров, но вообще-то я немного боюсь мяча — он похож на дыню и отскакивает как-то странно. Просто никогда не знаешь, откуда прилетит мяч. И еще я боюсь, когда регбисты толкаются, чтобы сделать друг другу больно, но папе я пока про все это еще не говорил, а то он рассердится.
Лиза стояла рядом и ждала, а я не зная, что делать Посмотрел на поле и подумал: если мы уйдем ненадолго, папа даже не заметит. Тогда Лиза взяла меня за руку, и мм побежали в сад за стадионом, у забора, за которым бассейны и баскетбольная площадка.
— Почему моя мама зовет тебя «бедненький»? — спросила Лиза, когда мы вошли в сад.
— Не знаю.
— Твой папа тоже играет в регби?
— Да.
— А почему твоя мама не приходит на матчи, как моя?
— Потому что ее тут нет.
— A-а… А когда она приедет?
— Не знаю.
Там росла высокая трава и валялись пакеты и бумажки, но было много маленьких цветов, белые, желтые, фиолетовые. Лиза тут же наклонилась и стала рвать цветы, но скоро выпрямилась и спросила:
— А кто вам подает ужин?
— Мы сами.
— А-а.
Мы собирали цветы, а потом Лиза помогла мне сделать букет из веток с куста, который растет у решетки, и пока помогала, что-то пела, а что, я не знаю, потому что эта песня вроде бы на французском, а потом мы вернулись на трибуну, оба с букетами. Когда мы пришли, уже темнело, и на поле уже никто не играл. Мама Лизы стояла рядом со светловолосым сеньором, а рядом я увидел папу, дядь и других сеньоров из их команды. Головы у всех были мокрые, а на спинах рюкзаки.
Мы подошли к ним, и Лиза отдала своей маме букет. Мама поцеловала Лизу, а я подошел к папе, а он стоял спиной, разговаривал с дядями и смеялся.
— Это тебе, — сказал я и протянул букет. Папа обернулся, но ничего не сказал. Дяди и другие сеньоры тоже ничего не сказали. — Они вроде маргариток, но поменьше, — сказал я, потому что мне показалось, что ему их плохо видно, потому что уже сумерки. — Правда, они как на шляпке Мэри Поппинс?
Папа все еще молчал, но немножко покраснел и начал шевелить ногой вот так, все время давил носком землю, снова и снова, а еще у него в горле зашумело, вот так: «х-х-х», один раз, а потом второй. И тогда светловолосый сеньор рядом с Лизиной мамой подошел и наклонился ко мне. И сказал:
— Очень красивые цветы, Гилье.
— Мама любит красные, но красных там не было.
Сеньор улыбнулся, глядя на землю, и потрепал меня по щеке, но как-то еле-еле:
— Да-да. Если хочешь, подари этот букетик мне. Я очень люблю белые.
— Правда?
— Правда.
— Хорошо.
Я отдал ему букет, а он растрепал мне волосы и понюхал цветы. И сказал:
— А откуда ты столько знаешь про Мэри Поппинс?
— Просто, когда я вырасту, я стану Мэри Поппинс. Потому что она вроде волшебников, только еще лучше, и вообще она летает без крыльев, — правда, папа?
У папы в горле снова что-то заскрипело, «х-х-х», а сеньор все еще стоял, наклонившись ко мне, и тут папа положил мне руку на плечо и кое-что сказал, таким голосом, как будто сердится, но он не кричал, а говорил тихо-тихо:
— Брось эти цветочки и разную муру, идем, уже поздно. Лучше поедем на метро. Тогда по дороге зайдем за пиццей. Ну, живее, бежим!
А когда мы подошли к метро, и я увидел старенького черного дедушку. он стоял и играл на очень большой трубе, я вспомнил, что у сеньора, который пришел с мамой Лизы, волосы светлые.
— А этот сеньор со светлыми волосами, на стадионе. с мамой Лизы — он Лизин отец? — спросил я у папы, пока он вставлял проездной в прорезь на сером турникете.
Папа ничего не сказал. Подтолкнул меня в спину, чтобы я прошел первым, а потом снова вставил карту в турникет.
— Просто она черная…
Ни слова. Мы стали спускаться по лестнице все быстрее, потому что слышали «д-р-р-р», а это значит, что поезд уже близко.
— Странно, правда?
Мы спустились вниз, и, как только мы сошли с последней ступеньки на платформу, папа вдруг встал как вкопанный, а я пошел дальше, и тогда папа дернул меня за руку, вообще-то сильно, и наклонился ко мне.
— После рождественских каникул отдам тебя на регби. И никаких гвоздей, — сказал он тихо-тихо, словно у него болел рот. Потом умолк и как-то притих, и сжал мне руку — не очень больно, но все-таки больно, и сказал, громко выдохнув, прижавшись лбом к моему лбу: — Ох, сын, почему же все так сложно… Почему, почему, почему…
И тут же крепко-крепко меня обнял, и стал шептать мне что-то на ухо, но я не расслышал, потому что он говорил очень быстро, а поезд уже подошел и подул ветер. Старенькая сеньора с седыми волосами, собранными в пучок, что-то сказала своему мужу, а он смотрел на нас странно, но тут же перестал смотреть, и поезд встал, а папа все обнимал меня и обнимал, и с его плеча свисал рюкзак, а его куртка давила мне на лицо, папа так меня иногда обнимает с тех пор, как мы остались в доме вдвоем — он да я.
Вот и все, наверно.
Скоро Рождество. Несколько дней назад сильно похолодало, а позавчера ночью даже выпал снег, и наутро многие родители не отпустили детей в школу, что, само собой, вызвало неразбериху. Дети уже чуют приближение каникул, и с каждым днем работать с ними все труднее, особенно с малышами — приходится придумывать новые затеи, игры и задания, чтобы не отвлекались. В школе декабрь — самый изнурительный месяц, и чем дальше, тем хуже.
Прошлый четверг выпал на праздничный день, занятий с школьниками не было, и после обеда я решила немножко поработать дома. Уже две ночи спала плохо. Стоило чуть-чуть отвлечься от повседневных дел, как в голове всплывал последний сеанс с Гилье: я чувствовала, что произошло что-то важное. Или, точнее, в какой-то момент разговора из моих рук выскользнула, незаметно для меня, деталь головоломки, которую я пытаюсь собрать после знакомства с этим мальчиком. Мне представлялось, что из пустоты в головоломке дует неприятный сквозняк, а я-то знаю: такие предчувствия у меня сбываются, значит, и вправду что-то не так.
Перед тем как свернуться калачиком на диване, я заварила фруктовый чай и поставила классическую музыку. Зажмурилась, на несколько минут расслабилась, убаюкивая себя нежными фортепианными аккордами, но перед закрытыми глазами вновь разыгрывался последний сеанс с Гилье, с начала до конца.
«Ищи, Мария, ищи», — мысленно велела я себе, неспешно растирая виски. Музыка мало-помалу вытесняла из головы излишний шум, и спустя несколько минут в гостиной были слышны только стук дождя по стеклам да звуки рояля. Сделав несколько глубоких вздохов, я попыталась расслабиться, утихомирить ураган мыслей.
И тогда, стоило затвориться в коконе из дождя и музыки, перед глазами сверкнула одна фраза Гилье. Взлетела, словно подброшенная пружиной. Я снова увидела ужас в его глазах, когда он пересказывал, о чем попросила его Назия в туалете. В моих ушах снова прозвучали слова Назии, произнесенные голосом Гилье:
«Ты должен много раз спеть волшебное слово из Мэри Поппинс и ничего не перепутать, это нужно, чтобы до Рождества что-нибудь случилось и все уладилось, потому что если не уладится…»
«… Потому что если не уладится…»
Я открыла глаза.
Вот оно. Какая-то скрытая опасность.
Чего так страшится Назия? Все настолько серьезно, что Гилье согласился выступать один, да еще и в роли Мэри Поппинс? Или он преувеличивает? Истолковывает ситуацию… по-своему?
Решила было позвонить Соне, но вспомнила, что она уехала со своим молодым человеком на праздники в Рим — как-то неудобно беспокоить. Пока звучала музыка, еще немного посидела, уронив голову на спинку дивана.
И вдруг вспомнила.
Записки. Ну конечно же!
Встала, пошла в столовую, вынула из портфеля папку со всей информацией и заметками о Гилье. Села за стол, наконец-то раскрыла папку. Вот и коричневый конверт с записками, которые Гилье отдал мне на хранение. Что он сказал? Ну да: «Их писала Назия. Я ведь могу говорить, потому что меня не наказали».
Семь листочков. Я достала их из конверта и положила на столе, сверху вниз, не гадая, в каком порядке расставить, — положилась на интуицию, словно начинаю раскладывать пасьянс.
Несколько секунд разглядывала желтые бумажки. А потом медленно стала читать вслух слова на шести из них.
На седьмом листке был рисунок:
Я тут же догадалась, что записки на листках писала Назия, а картинку на седьмом листке нарисовал Гилье. Его манеру ни с чем не перепутать. Я решила сосредоточиться на рисунке. Девочка — очевидно, Назия. А мужчина? Ее отец? Или Гилье собственной персоной — изобразил себя могучим, взрослым, ее защитником? А почему рисунок перечеркнут огромным красным крестом? Откуда исходит опасность? И кто дает ей отпор?
— Надо поговорить с Соней, — услышала я собственный голос, пока переставляла так и сяк записки Назии, силясь восстановить последовательность реплик.
И вдруг из какого-то закоулка памяти всплыл вопрос, которым я закончила последний сеанс с Гилье. Вопрос, на который он не ответил: «Гилье, а что там конкретно в коричневом кожаном альбоме?»
Упрекнула себя, что не задала ему нарисовать содержимое альбома, не расспросила понастойчивее. Присела на диван, снова закрыла глаза, но тут в висках слабо кольнуло — начинается мигрень. Нахлынула хандра, и вдруг показалось, что на самом деле у меня нет реальной информации — ни подсказок, ни однозначных данных: уже несколько недель работаю с Гилье, но так и не сдвинулась с мертвой точки. «Как будто выискиваю то, чего там на самом деле нет», — подумала я.
— Мария, у тебя ничего нет. Ничегошеньки, — прошептала я в затихшей гостиной, а за окном припустил дождь, и по тротуару под окнами пробежала хохочущая парочка, накрывшись дождевиком. Их смех и счастье почему-то напомнили о лице и улыбке Гилье. «Сказать волшебное слово, сеньорита Мария, пока не будет слишком поздно», — сказал он.
— Слишком поздно для чего, Гилье? — пробормотала я снова, растирая виски. — И для кого?
Сделала два глубоких вдоха, постаралась расслабить шею и плечи. «Кое-что у меня есть: ребенок хочет стать Мэри Поппинс, — подумала я, пытаясь рассортировать и упорядочить догадки. — И рождественский концерт — ребенок думает, что концерт может все изменить. А еще есть мама, уехавшая работать; Гилье говорит, что она живет в сундуке с сокровищами, а сундук на шкафу в кабинете его отца. Мама шлет сыну письма всего раз в неделю. Вот что занятно: мама обожает сына, но никогда не находит даже минутки, чтобы поговорить с ним по телефону. А еще есть отец — по ночам он плачет и смотрит на монитор компьютера, а на экране, похоже, не лицо жены, а его собственное, а еще отец пытается „исправить“ гиперчувствительную натуру сына (на рисунках Гилье отец всегда сидит к сыну спиной, на него не смотрит). А еще есть семь желтых листков и альбом в коричневом кожаном переплете, который никто не должен видеть, потому что, хотя он лежит вместе с мамиными вещами, его ценность не в том, что в нем находится».
Я сделала еще один глубокий вдох и уставилась на свое отражение в окне. Подумала, что, наверно, с самого начала выбрала неверный путь. Прикрикнула на себя: давно надо было взять паузу, разложить все по полочкам. Возможно, по сути я права, а вот с методом непростительно ошиблась: видимо, следовало предпочесть разговорную психотерапию и забыть о рисунках. Я же знаю по опыту, что в детских рисунках уровни коммуникации смешаны в одну кучу, иди разбери, где реальные факты, где фантазии, а где реальные факты, переиначенные детским восприятием.
— А если все это выдумки? — сказала я своему лицу в темном стекле. — Если Гилье все только навоображал? Возможно, я столкнулась всего лишь с очередным случаем, когда отец не может принять натуру сына, а сын уходит в мир своих фантазий, чтобы заглушить боль отвергнутости. Мария, а если все намного проще?
Я встала, подошла к столу, перечитала записки на желтых листочках. «Слишком много „а если“, и слишком мало времени остается», — подумала я, отлепила листочки от стола, убрала в тот же конверт. Сунула его в папку с заметками о Гилье, взялась готовить ужин. Решила погодить до следующего сеанса — тогда уж и сменю метод терапии. «Нам нужны разгадки, Гилье», — подумала, взбивая яйца для омлета. В ту минуту я даже не догадывалась, что разгадки — самые настоящие — на подходе.
И что появятся они внезапно, и застигнут меня врасплох.
Скоро Рождество, через несколько дней у нас в школе концерт. Я думаю, ты не увидишь меня на сцене, хотя, наверно, увидишь, потому что папа, когда они с дядей Хайме и дядей Хуаном едят в баре тапас, всегда говорит: «ох, не говори, теперь все на свете всё видят, и от их взглядов не укроешься, ничего не сделаешь втихаря, мы все у них под колпаком». И брови у него становятся черные и мохнатые, и наползают на глаза, как козырек.
В конце концов оказалось, что Назия не сможет петь на концерте, потому что ее наказали родители. Мне надо выступать одному и быть Мэри Поппинс, а не трубочистом Бертом, потому что я, конечно, не могу быть ими двоими сразу, и я должен спеть волшебное слово несколько раз, больше четырех, потому что если не спою, оно не сработает, в общем, я буду Мэри, но папе я об этом не говорю, ему никак нельзя говорить, ему лучше ничего не знать, пусть это будет волшебный сюрприз, когда в зале будут все родители, и тогда он меня не так сильно заругает, вот только недавно, когда он утром вел меня в школу, мы встретили у ворот маму Карлоса Ульоа, и они немного поговорили про взрослые дела, а потом она сказала:
— Отлично, а ведь рождественский концерт уже скоро. Как летит время.
Папа ничего не сказал. Только поправил лямку моего рюкзака. А мама Карлоса повернула голову вот так, боком, и спросила:
— А вы с женой придете посмотреть на своего мальчика?
Папа слишком крепко стиснул мою руку и скривил губы, словно закуривал, но без сигареты. И сказал:
— Нет. Она не сможет приехать. Да и я, наверно, не приду. Мне такие вещи как-то… даже не знаю…
Мама Карлоса сказала: «Ох», — и рот у нее стал круглый, а потом зазвенел звонок, вот и все.
А точнее, еще не все. Вечером, когда папы не было дома, потому что он пошел в спортзал, я пришел из школы и поставил диск, чтобы порепетировать на кухне. А сначала надел юбку, туфли и шляпку с цветком, мне все это отдала Назия. И из-за музыки я не услышал, что папа возвращается, потому что он что-то забыл. Точнее, я услышал, но слишком поздно. Я заторопился, но успел снять только шляпку и туфли, а юбку не успел, и папа зашел на кухню, и посмотрел на меня вот так, и рот у него стал как большое-большое «О», совсем как у мамы Карлоса. А потом он стал весь красный и дернул меня за юбку, и я даже упал на пол, но ушибся не сильно, только запястье и ногу ушиб. А потом он схватил меня за плечи и опять стал весь красный.
— Больше никогда не надевай женскую одежду, слышишь меня? Ты меня слышишь, Гилье? — сказал он, ну, почти прокричал. Дышал он как-то странно. И еще сказал: — Еще раз увижу тебя в такой одежде, я… я… даже не знаю, что сделаю. А теперь иди в свою комнату. Останешься без ужина.
Он вышел из кухни, хлопнув дверью, но тут же вернулся и схватил меня за руку вот так, словно я собирался сбежать, и наклонился, и заглянул мне в глаза. И сказал:
— Если я еще раз услышу, что ты говоришь при дядях «Хочу стать Мэри Поппинс, когда вырасту»… смотри у меня… клянусь тебе, клянусь…
Потом он увел меня в мою комнату, а сам заперся в туалете и, как мне показалось, стал плакать, и плакал долго, потому что, когда он вышел, было уже темно, и по телику шли новости с лысым сеньором, у которого плоское лицо, и мне стало очень жалко папу.
Ведь, мамочка, если бы ты была здесь, папа ни за что бы не плакал, потому что не скучал бы по тебе так сильно, а раньше он никогда не плакал — правда же?
Мне пора тушить свет. Завтра я положу письмо в красную шкатулку, которую ты мне подарила, когда мы ездили в Лондон. Просто если я отдам его папе, чтобы он послал письмо тебе, как посылал все остальные, он его, наверно, прочитает, вот в чем дело. После уроков я иду к сеньорите Марии в домик в саду. Я принесу ей один рисунок, хотя на эту неделю она ничего мне не задавала, потому что забыла. Думаю, рисунок ей очень понравится, но, может, и нет, потому что… просто их два. Но я лучше расскажу тебе на следующей неделе, хорошо?
Ну вот.
Я по тебе очень скучаю. Очень, очень, до бесконечности.
И я тебя очень люблю. Мне кажется, почти так же сильно, как раньше, а наверно, еще больше.
Р. S. Я уже составил список рождественских подарков. И, как всегда, положил его в черный сапожок. Если нельзя подарить всё из списка, то, как ты думаешь, Мэри Поппинс догадается, что полное собрание Муми-троллей и «Пак с волшебных холмов» самые главные? Или, если столько всего это будет довольно много, то, наверно, она сможет принести мне только две книги про Муми-троллей, но книгу про Пака обязательно, хорошо? Ну, точнее, если вдруг она сама не вспомнит.
«Человеческое сознание, да и вся наша жизнь — это лабиринт. Стоит в него углубиться, и он может разбудить в нас что-то, чего мы дотоле даже вообразить не могли». Этот афоризм, слово в слово, прозвучал у меня в ушах после вчерашнего сеанса, когда я наблюдала за Гилье и его отцом: они прошли мимо фонтана, скрылись из виду. Любимая сентенция Виолеты Бергман — она преподавала у нас на последнем курсе, когда я, собственно, и решила посвятить себя детской психологии.
Но это уже другая история.
Вчера, когда Гилье вошел в приемную и поднял на меня глаза, я поняла: в нем что-то изменилось. Знаю по опыту: в большинстве случаев это «что-то» происходит в процессе терапии, рано или поздно. Как будто распахивается дверь, свет падает под новым углом, или на лице проступает прежде невиданное выражение. Для меня это остается чем-то на грани волшебства, хоть я и знаю, что этот образ тут нежелателен. То ли в стене пробили новое окно, толи флюгер повернулся, притягивая какой-то еще невиданный ветер.
Гилье сел за стол и очень серьезно сказал:
— Сегодня мне не хочется играть.
Я улыбнулась:
— Ну ладно.
Выждала.
— Можно вас попросить об одной вещи, сеньорита Мария? — сказал он наконец.
— Конечно.
— Просто… — Он сглотнул слюну, посмотрел в окно. — Может быть, вы разрешите мне приходить сюда и репетировать номер для концерта? На большой перемене?
Для меня его просьба стала полной неожиданностью. Но Гилье даже не заметил, что я опешила.
— Я думала, на большой перемене вы репетируете с сеньоритой Соней.
Он ссутулился, наклонил голову набок.
— Да, — сказал он, — но сеньорита заболела и не знает, что Назия не будет со мной петь и теперь я буду Мэри Поппинс, а сеньорита Клара… она ведет уроки, пока сеньорита Соня не выздоровела… она, наверно, рассердится… И вообще, я чуть-чуть стесняюсь репетировать при всех.
— Понимаю.
Он так и застыл, ссутулившись в ожидании ответа:
— Значит, можно?..
— Конечно. Если хочешь, я поговорю с сеньоритой Кларой, чтобы она разрешила тебе на переменах ходить сюда. Скажу ей, что для этого у нас с тобой… свои причины.
Его глаза засияли, он улыбнулся. Помедлив пару секунд, открыл рюкзак, достал два листа, положил на стол. Медленно придвинул ко мне.
Я взяла их.
— Я нарисовал два рисунка, — сказал он. — На прошлой неделе я не приходил, а значит, с меня два.
Я улыбнулась:
— Спасибо.
Посмотрела на рисунки. На первом было оранжевое пятно на белом, незакрашенном фоне. На втором, посередине, два круга с тем же оранжевым пятном внутри, вверху в ряд — три кружка поменьше.
Перехватила пристальный взгляд Гилье. Ничего не сказала.
И тогда он потянулся к первому рисунку и сказал:
— Это простыня на моей кровати. Не каждую ночь, иногда. — И тут же, сцепив руки, опустил их между колен, робко улыбнулся. — Просто я иногда… писаюсь.
Я постаралась скрыть удивление. Нашла крайне странным, что ни отец Гилье, ни Соня об этой подробности даже не обмолвились. И снова закрались сомнения: возможно, Гилье рисует лишь свои фантазии, а не реальность? В груди что-то оборвалось, но прежде чем я успела поразмыслить над гипотезой, Гилье указал на второй рисунок.
— А это когда я кладу простыню в стиралку, и она там крутится, рано утром, потому что папа долго спит, до десяти утра или до двенадцати дня, а мама купила сушилку для белья, потому что она англичанка, и поэтому папа ничего не знает.
Я набрала в грудь воздуха. Рука Гилье зависла над вторым рисунком.
— Ну-ну. А это очень часто случается? — спросила я, решив взять быка за рога.
Он задумался.
— Иногда да, а иногда нет.
«Понятно».
— А когда — «да»?
Спустя пару секунд он ответил:
— Когда не могу больше терпеть.
«Логично». Я попробовала подойти с другого фланга:
— Наверно, когда ты спишь и просто не успеваешь проснуться.
Он снова задумался. Покачал головой:
— Нет. Не когда сплю. Когда сплю, этого никогда не случается.
— А-а.
Он опустил взгляд:
— Просто мне иногда хочется в туалет, но папа ведь сидит за компьютером, а мне, чтобы пописать, надо пройти мимо кабинета, а я не хочу, чтобы он меня видел.
— Почему?
— Потому что, если он меня увидит, он поймет, что я его видел.
Этот ответ меня насторожил, но я продолжила, не меняя ни тон, ни ритм:
— Но, Гилье, твой папа там ничего плохого не делает, правда?
— Плохого он не делает.
— Тогда почему же?
Он опустил глаза. И ответил еле слышно:
— Просто много раз бывает так, что он все время плачет.
Я вообразила отца Гилье за компьютером, спиной к двери, в позе, в которой его всегда рисует сын.
— Но твой папа сидит спиной к двери, правда?
Гилье кивнул.
— Тогда я кое-чего не понимаю: как же он тебя увидит?
Он промолчал. Смотрел, вжав голову в плечи, явно чувствуя себя неуютно. Я подождала. Часы тикали, отмеряя время ожидания. Припомнилось мужское лицо, нарисованное Гилье несколько недель назад. Лицо на экране компьютера В памяти что то шевельнулось.
— Гилье, с кем папа говорит по компьютеру?
Молчание.
— С твоей мамой?
Молчание.
— С кем-нибудь из друзей?
Ни звука.
— Гилье…
Он поднял голову, медленно оглядел два рисунка, которые мне только что вручил.
— Н-н… Ни с кем. Так я думаю.
Я глубоко вздохнула. Кое-что стало проясняться. И тут сообразила: сидя спиной к двери, Мануэль Антунес может увидеть сына только в одном случае — если сын отразится в мониторе, но для этого нужно, чтобы монитор не светился. Значит, Мануэль видит на мониторе, когда в нем не отражается Гилье… свое же отражение!
Но, значит…
И я вспомнила, что под конец предыдущего сеанса Гилье оставил один вопрос без ответа.
— Гилье, когда мы с тобой виделись в прошлый раз, ты мне собирался рассказать, что лежит в коричневом кожаном альбоме? Помнишь?
Он посмотрел на меня, кивнул.
— Что в этом альбоме, Гилье?
Он пару раз сглотнул слюну, болтая ногами в воздухе.
Поднял глаза к потолку.
И сказал:
— В коричневом кожаном альбоме живет моя мама.