Знаком Адашев-Гурский с Леоном был очень давно. Еще с юности. Леон был чуть старше, но это не мешало им приятельствовать. Леон вообще был человеком очень общительным и жил, что называется, «открытым домом».
Было время, когда в его квартире проходили даже полуподпольные литературные чтения. По-настоящему опальных авторов там никогда не бывало, но чрезвычайно амбициозные, хоть и малоизвестные широким кругам, литераторы частенько находили здесь весьма благорасположенную аудиторию ценителей утонченной фиги в кармане. По этому случаю в большой гостиной на стулья водружались специально для этой цели изготовленные длинные доски, обитые мягкой тканью, и на эти импровизированные скамьи усаживалось плотными рядами достаточно большое количество слушателей, желающих вкусить «нетленки».
Заканчивались эти мероприятия обычно грандиозной выпивкой, и, в результате, хозяин дома, как правило, оказывался в постели с очередной хорошенькой любительницей изящной словесности или и вовсе с какой-нибудь нервически надломленной поэтессой. Чего он, в сущности, и добивался таким вот несколько нестандартным образом.
На тот момент Леон уже успел жениться и развестись и проживал в большой квартире, купленной ему в подарок на свадьбу отцом, известным академиком, совершенно один, если не считать собаки, абсолютно белой масти беспородной суки по имени Марфа, которую он, из неудержимой склонности ко всякого рода мистификациям, выдавал малознакомым гостям за прирученную полярную волчицу. Гости от безобидной Марфы шарахались, Леон ликовал.
Кормила и обстирывала его старенькая, но все еще по-крестьянски статная Катя. Она прожила всю свою сознательную жизнь в семье академика в качестве домработницы, принесла из роддома на своих руках крохотного «Лявона», как она его называла, была ему няней, чугь ли не грудью вскормила и, когда ее «Лявон» стал жить от родителей отдельно, обихаживала теперь уже два дома. Деньги за все за это ей платил, конечно же, старый академик, но иной раз, иным похмальным утром, Леон, накинув халат, выходил в компании застрявших с вечера в его доме друзей на кухню и, с внугренней радостью застав там хлопочущую по хозяйству Катю, грозно ей выговаривал: «Опять бардак? Смотри у меня! Уволю…» И требовал на опохмелку.
И она давала. Как дает, жалея его, любая любящая мать своему непутевому сыну.
Шагая по тротуару, Гурский вспомнил один характерный случай из тех еще, казалось бы не таких и далеких, времен.
Проснувшись как-то в очередной раз у Леона в доме, он услышал голоса, оделся, вышел из комнаты и, заглянув на кухню, стал свидетелем следующей сцены:
— Уволю, — по своему обыкновению пугал Леон Катю, которая стояла напротив него и хлопала голубыми, старчески прозрачными глазами. — Что будешь делать, а? Ведь по дорогам пойдешь. С сумой.
А надобно сказать читателю, что у Кати была своя собственная маленькая квартирка и, уж Бог его знает каким образом, выслуженная у государства небольшая пенсия. То есть она была вполне жизнеспособной самостоятельной старушкой. И вся прелесть ситуации заключалась в том, что ни для кого это никаким секретом не было. И приходила-то она, никогда не имевшая ни семьи, ни детей, к своему «Лявону» готовить еду и прибираться исключительно по доброте душевной.
— Ведь побираться будешь, — продолжал Леон, — Христа ради у добрых людей просить. Дай денег, я тебе говорю!..
— Да Лявон! — всплескивала руками Катя. — Да я ж тебе творожку принесла, бульончик вон уже сварила. Ну нету у меня денег…
— Как это нету? А те, что отец тебе дал?
— Да это ж на продукты, чтоб я тя кормила. Я все и истратила.
— Воруешь небось?
— Да Господь с тобой… И неча те пить-то, вон какой стал… И отец расстраивается.
— Не твое дело. Забыла Ваську-матроса? А? Как я вас с ним тогда застукал, забыла? А я никому пока не рассказал.
— От вспомнил! От вспомнил! Это ж когда было… Уж в котором годе-то…
— Не важно. Дай денег. А то всем расскажу.
— От горе… — И Катя, покопавшись в стоящей на кухонном табурете своей кошелке, вынула из нее какую-то тряпицу, развязала узелок и выдала смятую трешку.
— Мало, — буркнул Леон.
— Ну вот ты точно, — отвернувшись от него, бормотала над кошелкой Катя, ну точно как Ефим… был у нас в деревне такой. Ну вот ты точно, как он… такой же… — И она, как всегда обреченно, добавила еще какую-то денежку.
— Ну вот, а говоришь… — Леон чмокнул ее в щеку.
— Да иди ты, — отмахнулась от него Катя. — Лезешь с перегариш-шем…
Потом Гурский с Леоном вышли на улицу. Погода была замечательная. Прогуливаясь, они не спеша шли к винному магазину.
— Саша, а у вас ничего со вчерашнего дня не завалялось? — спросил Леон у Гурского. Тот пошарил по карманам:
— Нет. Вот, — он протянул на ладони монетки, — только медь какая-то.
— И у меня. — Леон пересчитывал на ходу деньги.
— Ну, что же делать. На пиво, по крайней мере, у Кати разжились, и слава Богу. Пошли в «Боченок», там бутылочное.
— Да… — Леон произвел в уме какие-то расчеты. — Скажите, Саша, а вам никогда побираться не доводилось?
— Да все… как-то не соберусь никак, — пожал плечами Гурский. — А что?
— Да, видите ли, у нас с вами на бутылку коньяку ровно двадцати копеек не хватает. Давайте попрошайничать?
— Вот еще… Во-первых, нам никто не подаст. А во-вторых, неловко как-то. И вообще, если у нас, оказывается, на коньяк всего-то чуть-чуть не хватает… ну давайте водки купим. Или вообще вина.
— Нег! Только не водки. С самого-то утра! А портвейн — это уж и на самом деле вообще… Давайте лучше побираться. Десять копеек с меня, и десять с вас. Так будет честно. А?
— Ну, — еще раз пожал плечами Адашев-Гурский. — Если вы настаиваете…
Он несколько растерянно огляделся вокруг. Был солнечный летний день, прохожие деловито шли мимо по каким-то своим неотложным делам. Приставать к ним с просьбой о материальном вспомоществовании было несколько… ну не с руки, что ли. Можно было, правда, встать возле телефона-автомата и стрелять двушки. Это было бы прилично. Но телефона нигде поблизости не наблюдалось. И вдруг Гурский увидел возле урны пустую бутылку из-под пива. Он поднял ее, зашел в магазин и сдал.
— Вот, — сказал он, протягивая Леону вырученные от реализации пустой стеклопосуды двенадцать копеек. — Теперь ваша очередь.
Теперь уже Леон окинул ищущим взглядом окружающую действительность. Вдруг он заметил одиноко сидящего на скамейке пожилого мужчину в шляпе и с тонкой белой тростью в руках.
— О! — сказал он и решительно направился к слепому.
Подойдя к нему, присел рядом, склонился к его уху и стал что-то негромко говорить. Тот полез в карман, вынул кошелек и вытряхнул на ладонь мелочь.
— Не так все и сложно, — сказал Леон, возвратившись к Гурскому. — Пошли за коньяком.
— Послушайте, Леон, — искренне заинтерсовался Александр. — А почему клянчить нужно непременно у калеки?
— Ну, Саша, это ведь очевидно. Чтобы никто не видел моего позора. Они купили выпивки и вышли из магазина.
— А где станем реанимироваться? — задумался Адашев-Гурский. — Вон там, я знаю, мороженица есть. Там чисто и светло.
— Нет, — категорически возразил Леон. — Все ваши аллюзии с Хемингуэем совершенно не уместны применительно к настоящему моменту. в такую-то погоду и в помещении? Жамэ, прошу покорно. Купировать абстинентный синдром мы станем на природе.
— На острова пешком далековато. А на такси денег нет.
— Так ведь…
— Я больше побираться не буду, — очень быстро сказал Адашев-Гурский. — Да и слепой ваш, вон, уже ушел куда-то, — кивнул он на пустую скамейку.
— Ну что ж, пошли на кладбище. Здесь Смоленка недалеко.
И они пошли пить коньяк на Смоленское кладбище.
Но это было давно.
Теперь же Леон каким-то непостижимым образом (ибо учился он в свое время на биофаке университета) сделался то ли сексологом, то ли сексопатологом в какой-то частной клинике, то ли даже кабинет у него был свой, этого Гурский толком и не знал. Важно то, что к нему, как к специалисту, досконально знающему существо проблемы (что было истинной правдой), потянулся состоятельный народ. Визит стоил недешево, и Леон благоденствовал.