Охватили степи киргизские тишиной и простором, крепко стиснули старый расхлябанный паровоз, не пускают вперед. Вертит стальными локтями он, будто на одном месте крутится, голосом охрипшим помощи просит. Задыхается, пар густой пускает, как белое облако. Тает белый пар, черным дымом из трубы заволакивается. Тукают колеса, дрожат вагоны.
Не пускают вперед степи киргизские, тишиной и простором держат изогнутый хвост. Только под гору бешено срывается паровоз, крутит головой на поворотах, надвое переламывается, змеей тонкой извивается. Давит мосточки играющими колесами, фырчит, задорится, локтями светлыми проворно работает. Выскочит на бугорок, словно заяц испуганный, и опять по-старичьи с натугой тащит длинный примороженный хвост.
Весело Мишке смотреть на широкие степи киргизские, на дальний дымок из долины, на огромного верблюда, высоко поднявшего маленькую голову. Поглядит верблюд на Мишкин поезд, поведет во все стороны маленькой головой на выгнутой шее, снова спрячет черные губы в колючей траве.
Ни одной деревни вокруг.
Бугры плешивые, да коршуны степные сидят на буграх.
А небо, как в Лопатине, и солнышко, как в Лопатине.
Ветерок подувает в раскрытую дверь.
Лежат мужики — развалились, покоем охваченные, сытыми мечтами окутанные. Мирно торчат бороденки поднятые, громыхают чайники с ведрами. Кто гниду убьет в расстегнутом вороту, кто когтем поковыряет то место, где блоха посидела. Вытащит вошь из рубца, раздавит «несчастную» на крышке сундучной, посмеется:
— Вошь больно хорошая — жалко убивать.
— Зачем же убил?
— Без пропуска едет. Залезла под рубашку ко мне и сидит, чтобы орта-чека не нашла. Проехала две станции, кусать начала! Я везу ее, и она же меня кусает. Хитрая, черт!
Ржет вагон, покатывается со смеху.
Только Еропка, мужик маленький, с горем большим на часы посматривает. Долго искал дураков на базарах оренбургских, чтобы продать им сломанные часы заместо новых — не нашел. Торговцы над ним же смеялись:
— Дураки, дядя, все вывелись: ты самый последний остался.
Грустно Еропке, мужику маленькому.
Раскроет крышки у часов и сидит, как над болячкой, брови нахмурив. Под одной крышкой стрелки стоят неподвижно, под другой — колеса не работают. Пропали двенадцать тысяч — кобелю под хвост выбросил. А на двенадцать тысяч можно пшеницы купить фунтов пятьдесят. Налетел, черт-дурак, сроду теперь не забудет. Если о камень разбить окаянные часы — жалко: сосут двенадцать тысяч, как двенадцать пиявок, Еропкино сердце, голову угаром мутят.
Мужики нарочно поддразнивают:
— Сколько время, Еропа, на твоих часах?
— Что, Еропа, не чикают?
— Голову свернул он нечаянно им…
— Продаст! Эта веща цены не упустит. Только показывать не надо, когда будешь продавать…
Ржет вагон, потешается над Еропкиным горем.
Семен, рыжая борода, четыре юбки зацепил в Оренбурге. Сначала радовался, барыши считал. Проехал две станции, тужить начал. Слух нехороший пошел по вагонам: киргизские бабы и сартовские бабы юбок не носят, а в штанах ходят, как мужики.
Кряхтит Семен, рыжая борода, тискает дьявольские юбки. Упадет головой в мешки, полежит вниз рылом, опять встанет с мутными, непонимающими глазами. Выругает большевиков с комиссарами (как будто они во всем виноваты!), плюнет, зажмет горе в зубах, снова ткнется головой в мешки.
Иван Барала примеряет сапоги на левую ногу. Три пары купил он, радуется малым ребенком. За старые дают три пуда зерном, а у него совсем не старые. Стучит Иван Барала ногтем в подметку, громко рассказывает:
— Два года проносятся, истинный господь! Как железные подметки — ножом не перережешь…
Мишке легче.
Если бабы киргизские ходят в штанах, значит, и жалеть не стоит бабушкину юбку. Все равно дорого не дадут за нее, старенькая она. Пощупал ножик складной, улыбнулся:
— Бритва! Любую палку перережет.
Прохор около Мишки голубком кружит, заговаривает, носом пошмыгивает, ласково чвокает. Это не плохо, если дядя у мальчишки комиссаром. Всякий народ нонче. Который большой ничего не стоит, который маленький — пить даст. Надо пристроиться к нему: можа и на самом деле помогу окажет.
Ходит маятником Прохорова борода возле Мишкиного носа, а голос у Прохора ласковый, так и укрывает с головы до ног. Вытащил кошель с хлебом, подал и Мишке маленький кусочек.
— Хочешь, Михайла!
— А сам что не ешь?
— Кушай, не стесняйся: будет у тебя и мне дашь. Надо по-божьи делать…
Притворился Мишка, спокойно сказал, обдувая пыльный кусочек:
— Урюку дядя полпуда хотел дать.
— Тебе?
— Матери моей.
— Урюк — штука хорошая, только, наверное, дорогой?
— Ну, что ему, он богатый!
Говорит Мишка большим настоящим мужиком, сам удивляется:
— Вот дураки, каждому слову верят!..