10

— Ах, Дмитрий Иванович, Дмитрий Иванович, дорогой мой земляк, — благодушно говорил юрисконсульт Козуб, подперев подбородок рукой. — Вы не представляете себе обстановки тех лет. Сколько вам было в двадцатые? Школьник. Первоклассник. Пожалуй, не помните даже и пана Кульчицкого? Как его судили за то, что пытался поджечь конфискованный особняк! Потом там Народный дом был. А наш Летний сад? Дощатый «театр» с дырами на потолке — такими огромными, что даже звезды сквозь них были видны и на спектакли публика приходила с зонтиками… — юрисконсульт заразительно рассмеялся.

— Нет, театр я помню, — сказал Коваль. — Через него прошло несколько поколений.

— В мое время это был культурный центр. Летом там бывали лекции, диспуты, всякие собрания. Да и спектакли. Несмотря на голод, даже из Полтавы и из Харькова артисты приезжали.

— И нас, подростков, тянуло туда.

— Этот театр еще до революции построил какой-то предприимчивый купец. Помню, как мы платили за вход горсть фасоли или стакан пшена, чтобы накормить артистов. А потом, в двадцать втором, я уехал в тогдашнюю столицу — Харьков, но и там пробыл недолго — завертело-закрутило — и по всей стране мотаться пошел… Но отчий край, отчий край!.. Разве его позабудешь! Никогда и нигде! Ворскла, стежки-дорожки детства, отрочества, юности… Любопытно, уцелел ли Летний театр после войны? Я там не был… А вы?

Коваль не ответил. Время от времени возникала у него острая потребность поехать на Ворсклу, в родные места. Порой хотелось просто встать, бросить все, сесть в поезд и за несколько часов возвратиться на десятилетия назад — пройтись по улицам и переулкам, которые навеки запечатлелись в памяти; повидать старых знакомых; сидя на высоком берегу Ворсклы, смотреть и смотреть в бескрайние просторы; слушать, как в детстве, шелестенье облаков над головою и думать о смысле жизни — ведь так хорошо это удается на тропах заветных и родимых, от которых веет неповторимым ласковым теплом.

Но так ни разу и не съездил, не повидал ни старых знакомых, ни Ворсклу. Каждый год давал себе слово — и каждый год откладывал эту встречу. Ну конечно, прежде всего потому, что не мог выбраться. Но еще и потому, что жутковато было возвращаться в отчий край, над которым пролетели не только годы, но и бури, где наверняка уже невозможно было отыскать ни многие знакомые улицы и переулки, сожженные войной, ни тропинки, которые хранили следы его ног (наверно, заросли, протоптаны новые), ни встретить знакомые лица… А к тому же не хотелось еще подводить итог жизни. И он все оттягивал это свидание с детством, как из года в год откладывает писатель написание своих мемуаров.

— В тридцатые годы, — продолжал Козуб, не дождавшись ответа Коваля, — жил я в России, работал в суде, некогда было голову поднять. Но время от времени какая-нибудь весточка, газетная строка, место рождения подсудимого или свидетеля напоминали о Ворскле, о Днепре, и становилось на сердце тепло. Я рад, что мы с вами земляки, полтавчане.

Коваль улыбнулся.

— Да, да, — сверкнул глазами Козуб, — наше поколение всего только на одно десятилетие старше вашего, но в наше время история, которая долго ползла, как черепаха, помчалась вперед, как вихрь, и за десять дней перевернула мир. Тогда один год был равен эпохе. Тогда, в двадцатые, я — мальчишка — был не последней спицей в милицейской колеснице. Даже в бригаду «Мобиль» попал, созданную при Центророзыске республики для расследования особо важных преступлений. Вот время было какое! Молодое. Молодежь и революцию делала, и новый правопорядок устанавливала. Гайдар в шестнадцать лет командовал полком Красной Армии. Щорс в девятнадцать — дивизией. Его сверстник Примаков был членом Украинского ЦИКа. А Юрий Коцюбинский, Руднев, Федько, Якир — им тоже только-только двадцать исполнилось… — Козуб перевел дыхание. — И ошибки были сгоряча — как все в молодости.

— И наше время тоже, пожалуй, не уступит вашему. Полярные экспедиции, перелет через Северный полюс в Америку, Днепрогэс, значки ГТО, наши песни — каждый день что-то новое, захватывающее, воодушевляющее.

— Конечно, конечно, — согласился Козуб. — Однако время, о котором вы говорите, было не только вашим, но и нашим. Мы, старшее поколение, переживали его вместе с вами.

Коваль вспоминал, что он слышал мальчиком об Иване Козубе, когда жил в маленьком захолустном местечке, прижавшемся к Ворскле, как ребенок к матери. Подолгу бывало оно отрезанным распутицей от далекой железной дороги, да и от Днепра — полсотней километров. Пришлых людей мало, все свои, друг друга с дедов-прадедов знали. Коваль много раз слыхал о милиционере Иване Козубе, видел его на лихом коне — весь перетянутый ремнями, с револьвером на боку, в желтых, блестящих, с пуговками крагах, — таких больше ни у кого не было, и за них прозвали инспектора милиции «американцем». Все говорили об отчаянной храбрости Козуба и о том, как вздыхали по бравому милиционеру местечковые девушки, а дочь кулака, красавица Оксана Карнаух, из-за него даже приняла яд. Когда грозный инспектор приезжал в родное местечко, ребята ходили за ним по пятам. Коваль улыбнулся: «американец»!.. Помнит ли об этом Козуб? Но не спросил.

— И Решетняк был с вами в бригаде Центророзыска?

— Он работал в губернском. В двадцать третьем, зимой, вычистили его из милиции. Кажется, ошибочно. Впрочем, в конце концов, правильно вышло, — засмеялся Козуб, — профессор из него получился настоящий. А остался бы в милиции — выше старшего опера или следователя не поднялся. Такая она, как вы знаете, наша специфика, Дмитрий Иванович, — для роста простора маловато. Инспектор, следователь… — Козуб запнулся, подумав, что зря, пожалуй, говорит такие вещи человеку, имеющему звание подполковника и занимающему какую-то солидную должность в управлении внутренних дел. Но тут же сообразив, что, несмотря на большие звезды на погонах, Коваль сам пришел к нему и, значит, выполняет обязанности рядового инспектора, успокоился и продолжал: — Взять хотя бы меня — кем только я не был: и оперативником, и следователем, и адвокатом, и юрисконсультом небольшой фабрики. Давно на пенсии. Да вот без дела не могу.

— Долго на нашем милицейском хлебе сидели?

— В те же годы перешел в прокуратуру, вернее — перевели. Как только была она создана. А в милиции… какой же там хлеб? Горе, а не хлеб. Ни дня, ни ночи, и все на голодный желудок. Так вот и маялся, пока тыловой красноармейский паек не дали. А вообще плохо жили стражи порядка… Вспомнишь — волосы дыбом встают. И как только могли мы еще жить, работать, воевать! На одном голом энтузиазме держались: голодные, босые, одна винтовка на пятерых, а на нее — всего-навсего десять патронов. Даже мы, в Центророзыске, развернуться не могли. По полгода без зарплаты сидели, без пайка. Вооружение оперативника и следователя: рулетка и неисправный фотоаппарат на треноге. Бумаги не найдешь, чтобы протокол написать. И законодательства нового, советского, практически не было. Пользовались актами и постановлениями того времени. Суд вершили, главным образом, на основе своего революционного самосознания.

— Первопроходцам всегда нелегко, — понимающе произнес Коваль. — Но, с другой стороны, — он добродушно посмотрел на собеседника, — у вас было четкое классовое размежевание: это — наш, а это — не наш. Сытый, нарядный, образованный, дворянин, буржуй, поп — значит, контра; босой, голодный, бедняк или пролетарий — свой. В каких-то аспектах — трудностей, конечно, тоже хватало — это облегчало задачу, — многозначительно улыбнулся подполковник, и Козуб не понял, шутит он или нет.

— Сейчас вспоминаю наши первые шаги и удивляюсь, — продолжал Козуб. — И тогда как-то расследовали, ловили преступников. А между тем — тысяча миллиардов рублей! — это не государственный бюджет страны или расходы на первую мировую войну, а долг государства по зарплате милиции в двадцать втором году! По шесть-семь месяцев сидели без копейки — кто у жены на шее, а кто просто-напросто голодал. Представляете себе, Дмитрий Иванович? Положение милиции, скажу вам, было очень и очень тяжелым. Помню, Кременчугская милиция получила из Харькова обмундирование, а выкупить вагон на железной дороге не смогла. Тогда нашли такой выход — взяли в долг у какого-то нэпмана сто миллионов рублей и дали ему обязательство отработать эти деньги на разгрузке барж с дровами. А?! — Козуб схватился за голову. — А права? — воскликнул он. — В то время как в центре милицию считали государственным аппаратом, в провинции, в округах и уездах, местная власть относилась к ней не иначе как к собственной охране. Неудивительно, что принимали в милицию практически кого угодно. Не был бы только классовым врагом. Хотя и такие просачивались. А потом чистили, чистили, чистили… Решетняк подкармливался у родителей на селе, а у меня, как вы знаете, родители служащими были.

Слушая юрисконсульта, Коваль рассматривал его кабинет. Все здесь было для него интересным и важным. Ведь обстановка, любимые вещи выражают вкусы, увлечения и характер хозяина.

Каким же щеголеватым, вальяжным, даже пижонистым стал ты, судя по твоим вещам, инспектор рабоче-крестьянской милиции тех далеких лет, железный следователь, а ныне — защитник интересов одного из предприятий! Вот что волнует тебя на склоне лет, в поздний час твоей большой, беспокойной жизни!

Кабинет Козуба представлял собою домашнюю галерею коллекционера, влюбленного в искусство. На двух стенах, освещенных высокими окнами, висели этюды и малоизвестные картины Шишкина, Айвазовского, Рериха, и Коваль, не будучи специалистом, конечно, не мог определить, оригиналы это или великолепные копии. Но, увидев в специальных, с двух сторон застекленных шкафах скульптуры и старинный фарфор, подумал, что картины эти, пожалуй, тоже редкие и что приобретены они, скорее всего, по дешевке в те тяжелые времена, когда хлеб дорожал, а произведения искусства обесценивались.

— А за что Решетняка вычистили из милиции? — спросил Коваль, решив при случае поближе познакомиться с коллекцией Козуба.

— Кажется, за связь с классовым врагом, — ответил юрисконсульт. — Точно не помню. Хотя, подождите, подождите!.. — Он потер лоб ладонью. — Да-да, даже смешно… за моральное разложение вроде бы. Что-то там с проституткой у него было. Влюбился. Или просто интрижка. Только начался нэп, все словно обезумели, деньги снова обрели большую силу. Возродился культ сытости, протекционизма, выгоды, даже роскоши. Это было реакцией обывателя на затянувшуюся гражданскую войну, когда деньги обесценились и ничего не стоили. Многих хороших людей совратил тогда нэпманский змей-искуситель. Кто знает, может быть, и оговорили Решетняка, — задумчиво добавил Козуб. — И такое на нашу долю выпадало.

— Кажется, вы у Решетняка незаконченные дела приняли?

— Да, да. Тот, кто оставался после чисток, должен был завершить розыск и следствие. Не рукавица — с руки не сбросишь. Кому-то надо было доводить до конца.

— А помните ограбление Резервного внешторговского банка бывшего Кредитного общества… банка Апостолова? Дело, которым тогда занимались вы и инспектор Решетняк.

— Апостолова… Апостолова… Было что-то такое, было… Но сколько лет! Подробности, пожалуй, не вспомню… — Козуб задумался и вдруг прищурился и спросил, саркастически взглянув на подполковника: — А почему это вас волнует, земляк?

Вместо ответа Коваль задал новый вопрос:

— В ваших протоколах допросов упоминаются Ванда Гороховская, матрос-черноморец Арсений Лаврик, атаман банды под названием «Комитет «Не горюй!» Гущак.

— Матросика я, Дмитрий Иванович, припоминаю. Жаль его было. Жертва времени. Парень молодой, глупенький. Влюбился, оставил пост ночью и проворонил грабителей. Его трибунал расстрелял за измену революции. А девушку эту… не помню фамилии…

— Гороховская, — повторил Коваль.

— Да, может быть. Ее мы в конце концов выпустили. Она ничего не знала, не видела и никакого отношения к этой истории не имела. Да какого, извините, лешего ворошить вам все это? — засмеялся Козуб. — На пенсию собираетесь, что ли? Историю милиции хотите написать?

— Нет, Иван Платонович, на пенсию не уйду, пока меня «не уйдут». — Проницательный человек мог бы услышать в голосе Коваля оттенок грусти. — Дело в том, Иван Платонович, — медленно, словно раздумывая, говорить или нет, — добавил он, — в том, что вышеупомянутый Гущак снова появился на горизонте. Он не погиб, а сбежал за границу. Жил в Канаде. А сейчас вернулся на родину.

— Гущак — говорите? — Глаза юрисконсульта загорелись, шея вытянулась. — Жив? Инте-ре-сно! Значит, живой… Вон как!.. Сколько же ему сейчас лет? За семьдесят, пожалуй? Ну и ну! Никогда бы не подумал. Теперь понятно, зачем вы старое дело подняли… А с Гущаком и я хотел бы познакомиться. Хоть одним глазком взглянуть. Тогда не удалось, так теперь бы посмотреть на этого неуловимого. Познакомите?

— Не смогу, — Коваль пристально следил за выражением лица юрисконсульта. — К сожалению, не смогу, — повторил он. — Гущака уже нет в живых.

— То есть как?! Вы же сказали — вернулся.

— Вот так и получилось, Иван Платонович. Словно бы вернулся человек, чтобы здесь, на родине, погибнуть. Несколько дней назад под электричку попал.

И Коваль принялся рассматривать стоявшую на столе серебряную статуэтку дискобола, как бы между прочим бросая взгляды на Козуба.

Юрисконсульт сказал после небольшой паузы:

— Да-а… Не повезло старику… Но мне его не жаль… Кто знает, сколько жизней на его совести. А ограбление банка? Нет, значит, родная земля не простила… Зачем он вам? Собственно говоря, даже не он, а его останки? Кому нужен этот обломок старого мира? Да и срок давности, уважаемый Дмитрий Иванович…

Ковалю вспомнились рассуждения Субботы, и он подумал, что, на первый взгляд, и следователь, и Козуб правы.

— Нас не сам Гущак интересует, а то, что было связано с ним. Ценности-то и до сих пор не найдены. А что касается срока давности, то ни одно уголовное дело не считается законченным, пока преступление не раскрыто. И время от времени к нему возвращаются. Это вы должны знать.

— А украденные ценности давным-давно прахом пошли во всяких Канадах.

— Трудно сказать… — задумчиво произнес Коваль. — Это еще требуется доказать.

— Если так, то вам не с архивов следует начинать, а искать знакомых Гущака. К кому он приехал, с кем здесь имел дело? Архивы мало помогут. Даже биографию атамана по старым протоколам не установите. По ним на кого выйдете? — неожиданно засмеялся юрисконсульт. — На меня да на Решетняка, то есть только на работников карательных органов, которые вели дело об ограблении. Командир резервного батальона Воронов, который уничтожил банду Гущака, давно умер. Ну, еще бывшая девица, а ныне старуха Гороховская, если она жива, которая и тогда-то ничего не знала, а сейчас и это позабыла. Об Апостолове еще прочтете, а его тоже давно нет на свете.

— Есть данные, что в решении Гущака вернуться на родину значительную роль сыграла не одна только ностальгия.

— Вам, конечно, виднее. Возможно, он и действительно здесь что-то оставил и теперь вернулся, чтобы забрать, — не мог не согласиться Козуб. — А есть у него здесь какие-нибудь родственники, друзья? Или, может быть, у Апостолова наследники есть, дети, например, и Гущак пожаловал к ним?

— После того, как ограбил их отца?

— Вспоминаю, у меня складывалось впечатление, что это была одна компания, одна банда. Очень, очень возможно, что в этой истории замешаны и наследники Апостолова. Да, да… Но, ей-богу, архивы не помогут, только время потратите. Об окружении атамана «Комитета «Не горюй!» в них тоже ничего не найдете. Банда Гущака была под корень уничтожена на хуторе неподалеку от Полтавы. Кто-то сообщил в милицию, что Гущак находится там, и наши ночью атаковали бандитов. И только потом мы узнали, что именно эта банда ограбила банк и вывезла из него ценности. Но было поздно — все, кто знали, где тайник, погибли. Кстати, вспоминаю, в том бою был ранен и Решетняк.

— А теперь и с Гущаком не сможем поговорить, — вздохнул Коваль. — Вот и приходится, Иван Платонович, обращаться к архивам. Единственный источник, если не считать воспоминаний. Без архивов на нынешних знакомых Гущака не выйти. Я надеюсь с помощью старых документов выяснить, почему человек, который наконец-то вернулся на родину, вдруг, ни с того ни с сего бросается под поезд. И — не остались ли все-таки на нашей земле награбленные ценности? Вряд ли Гущаку удалось их вывезти за границу, — судя по всему, обстановка для этого была совсем не благоприятной.

— Вы полагаете, это самоубийство? Или просто несчастный случай?

— Экспертиза не дала еще окончательного заключения.

— Трудно вам помочь, Дмитрий Иванович. И я бы лично — с дорогой душой, но… — Козуб пожал плечами. — Обратитесь-ка еще к профессору. Я ведь этим делом недолго занимался. Единственный человек, который мог бы что-то рассказать, — Андрей Гущак, а мы уже считали его погибшим, потому-то я розыск и следствие и приостановил. Все ведь думали, что атаман вместе со своими головорезами сгорел в сарае, который они сами подожгли, чтобы не сдаваться в плен. И концы, как говорится, в воду. А Решетняк дольше занимался этим делом, с самого начала. Досконально изучил жизнь Апостолова и его семьи, и, надо думать, так же и Гущака, и его окружения… Постойте, постойте! — неожиданно вскричал Козуб и встал. — Как же я забыл! Вы правы, земляк. Семья Апостолова! Конечно же Решетняк должен кое-что о ней знать: ведь его жена — дочь Апостолова… Не делайте, Дмитрий Иванович, большие глаза. Вспомнил: как раз за это и вычистили его из милиции!

Коваль тоже встал, прошелся по кабинету, с интересом глядя на юрисконсульта, лицо которого даже разрумянилось.

— Мне не очень удобно это рассказывать. Но скажу как коллеге, пусть между нами останется, жена его, то есть дочь Апостолова, в то время сбилась с пути. Ну, понятно: голод, нехватки, такой пассаж после роскошной жизни, психологическая истерия экзальтированной гимназистки, словом, на все махнула рукой. А благородный Решетняк ее из грязи вытащил, потом влюбился и, в конце концов, из-за нее-то и пострадал. Ну, пострадал или нет, а из милиции выгнали, и в деле Апостолова он оставил такой раскардаш, что при всем желании невозможно было разобраться. Потом он на этой Клаве женился.

Жена Решетняка — дочь Апостолова! Совершенно новая ситуация. Множество новых мыслей завертелось в голове у Коваля.

— А теперь, дорогой земляк, если с делами покончено, прошу ознакомиться с моей коллекцией. — И Козуб широким жестом обвел комнату, увешанную картинами и заставленную скульптурами. — А что касается розыска, то имейте в виду: я всегда к вашим услугам.

Загрузка...