19

Актриса была в саду, когда Коваль отворил калитку. Сперва она наблюдала издалека, из-под развесистой яблони, как незнакомый мужчина в сером костюме, оглядываясь, медленно идет от калитки к дому. Потом двинулась навстречу. Взглянув на нее, Коваль понял, что это именно Гороховская. Ее холеное лицо еще хранило следы былой красоты. Да и в каждом ее движении ощущалось умение владеть фигурой, которая в свое время, когда Гороховская не была еще такой полной, делала ее грациозной и привлекательной.

— Добрый день. Вы — Ванда Леоновна?

— Да.

Она не удивилась. Когда-то ее часто навещали незнакомые люди — поклонники ее таланта. Со временем они исчезли, но сейчас старой актрисе показалось, что гость пришел из забытой страны молодости. Она улыбнулась приветливо и снисходительно. Как много воды утекло с тех пор, когда приносили ей роскошные букеты! И теперь ее снисходительность выглядела манерно и жеманно. Коваль сделал вид, что не заметил этого, и лаконично отрекомендовался.

— О, милиция! — удивилась Гороховская. Но игривая улыбка не исчезла при этом с ее накрашенных губ, разве только в карих, не совсем еще поблекших глазах промелькнула настороженность. — Что ж, милости прошу.

Тяжело переставляя ноги, обутые, несмотря на жару, в теплые туфли, она пошла впереди и, медленно поднявшись на крыльцо, отворила дверь. Когда ее массивная фигура вплыла в коридор, вошел туда и Коваль. И сразу споткнулся: под ноги попал какой-то обруч. «Хула-хуп? Неужели старуха еще занимается гимнастикой?»

— Что там? — спросила Гороховская из глубины коридора.

— Все в порядке, — ответил Коваль, осторожно пробираясь дальше, к двери, которую актриса уже успела открыть.

По профессиональной привычке одним взглядом окинул комнату и все в ней увидел: и старенькую мягкую мебель, и засушенные цветы из давних букетов, и пожелтевшие афиши, расклеенные по стенам, и две узенькие металлические кровати под ними.

Гороховской показалось, что взгляд подполковника дольше всего задержался именно на этих кроватях, покрытых одинаковыми розовыми одеялами, которые не гармонировали со старой, истертой и выцветшей, но когда-то пышной мебелью.

«Хорошо еще, что девочки сейчас на лекциях», — подумала Гороховская, — квартирантки жили у нее непрописанными.

Она брала к себе студенток не ради денег, а чтобы хоть немного скрасить свое одиночество. Арсений, которому она заменила мать, имел теперь свою семью, жил в противоположном конце города и с годами все реже проведывал ее.

Гороховская любила рассказ Чехова «Душечка». Не один раз читала его в концертах и всегда думала, как хорошо, когда жена становится тенью своего мужа. У нее самой не было детей, не знала она и семейного счастья. Замуж вышла уже немолодой — за военного, прожила с ним несколько лет, а потом он погиб во время штурма линии Маннергейма.

В прошлом году ее квартирантками были медички, и она разговаривала с ними о больницах, о больных и о болезнях, волновалась за них, когда сдавали они государственные экзамены. Девушки окончили институт и уехали. Теперь она вместе с новыми квартирантками интересуется энергетикой и так же, как они, убеждена, что строить нужно электростанции атомные, потому что, в отличие от тепловых, они не загрязняют атмосферу, воду и почву, то есть окружающую среду.

Она всегда легко сходилась с людьми, умела заражаться их увлечениями. И сейчас с девушками чувствовала себя помолодевшей. Вот только из театрального училища квартиранток никогда не брала, боясь, что возвращение в артистическую молодость станет для нее мучительным из-за ревности к тем, кто пришел ей на смену. Ведь она-то сама не оставила в искусстве заметного следа — словно ушла однажды со сцены за кулисы и не возвратилась.

Подполковник Коваль рассматривал ее комнату, и мысли бывшей актрисы вернулись к нему.

«Странно, если этот седеющий офицер пришел по поводу прописки моих девчушек, — думала Гороховская. — Розовощекий, с непокорными кудрями участковый инспектор часто проходит мимо дома и никогда не проверяет, кто здесь живет. Ладно уж, спорить не буду, уплачу штраф и завтра же отдам паспорта на прописку».

— Вы играли Ларису в «Бесприданнице» Островского, Ванда Леоновна? — спросил Коваль, глядя в афишу, которая висела возле старинного трюмо.

— О! — вздохнула Гороховская. — Это было так давно! — И на мгновение закрыла глаза, чтобы легче было вспомнить, как выходила она на сцену. Это была ее коронная роль. Потом началась в ее творческой жизни депрессия. Постепенно перешла на роли второстепенные. Потому-то и дорога ей эта афиша.

— Я вас, кажется, видел в «Любови Яровой».

— Да, — многозначительно произнесла актриса и, видимо по старой привычке, слегка наклонила голову.

— Какая чудесная пьеса! — сказал Коваль. — Как звучала она в минувшие годы! Да и сейчас…

Ковалю удалось найти с Вандой Леоновной общий язык.

— Последняя ваша роль — в спектакле «Платон Кречет»?

— Да. Но откуда вы все это знаете?

Подполковник пытался вспомнить, не видел ли он ее в детстве на сцене Народного дома над Ворсклою. Не она ли покоряла его душу, когда он, спрятавшись за кулисами и немея от восторга, видел на сцене окрыленную человеческую жизнь? Не ей ли он должен быть благодарен за то, что стоило только заиграть духовому оркестру, который по вечерам созывал публику в Летний сад, и у подростка Мити Коваля возникал зрительский зуд, избавиться от которого можно было только посмотрев спектакль или совершив хороший поступок? Впрочем, благодарить надо, наверно, не одну только актрису, поразившую юношеское воображение и казавшуюся богиней, а всех актеров, приезжавших из Полтавы и Харькова, из Киева и Москвы, несмотря на голодные времена.

Вспомнился разговор с Козубом о театре в Летнем саду. О Летний сад и Летний театр! Просторный дощатый балаган. Вместо кресел — доски, прибитые к низеньким столбикам. Вот уже несколько десятилетий разрушается этот бывший театр, а для поколения Коваля все еще остается он символом высокого искусства и духовного очага.

Митя Коваль смотрел спектакли не только из зала, но и сквозь щели между досками, и тогда грозный контролер дядя Клим — старик с испещренным оспинами лицом — за ухо оттаскивал его от балагана. Но Летний сад навевал и воспоминания не театральные. Ведь все, что происходило в жизни местечковой молодежи, так или иначе связано было с ним.

Здесь, в глубине слабо освещенной аллеи, под звуки расстроенного рояля, аккомпанировавшего немому кино, которое крутили в дощатом театре, Митя Коваль впервые признался в любви своей Зине. Здесь, будучи взрослым, повстречался со своим школьным врагом Петром Ковтюхом, жертвой которого стал еще в третьем классе: Ковтюх был на год старше и у него неожиданно появилась потребность доказать свое превосходство в силе.

После уроков, идя из школы по выгону, Митя должен был класть книжки на землю и принимать бой. Однокашники окружали их и с интересом следили за ходом сражения. В конце концов это превратилось в постоянное развлечение для ребят и в постоянные мучения для Мити, которому перепадало еще и от родителей за разорванную одежду и синяки под глазами. Петр Ковтюх стал для него кошмаром, который не покидал его ни днем, ни ночью: он часто видел своего мучителя даже во сне.

Но больше всего терзали мальчика не каменные кулаки Ковтюха, не побои, а его холодная жестокость и обидное равнодушие одноклассников. Кажется, именно тогда и возненавидел Коваль несправедливость, возненавидел всей душой и на всю жизнь.

В один прекрасный день Митя Коваль почувствовал, что не может больше терпеть. Его охватило непреодолимое желание сломить Ковтюха, смять, разорвать, уничтожить, убить — и он первым бросился на него с кулаками. Оторопевший от неожиданности мучитель пытался бежать. Но Митя вцепился в него и бил до тех пор, пока у того из носу не пошла кровь.

Гладиаторские дуэли на выгоне прекратились, а вскоре Петр вместе с родителями куда-то уехал. Только много лет спустя, уже будучи молодым слесарем, встретил его Митя в Летнем саду.

Они обрадовались друг другу. Сели на скамью в аллее, и Петр рассказал, что живет в Донбассе, работает на шахте и приехал к родным. Вспомнили школу, посмеялись над своими боями. Но Петр неожиданно предложил:

— Давай еще разок схватимся!

Коваль не поверил своим ушам.

— Победителем-то оказался ты, — объяснил свое стремление Петр. — А сильнее все-таки я.

Митя почувствовал, что Ковтюх не шутит, но сама по себе мысль о драке показалась ему теперь дикой. Положение спасла Зина, которая приближалась к ним.

— Что ж, если ты так хочешь… — улыбнулся Коваль, стараясь не выдать своего нежелания. — Только я здесь не один, с девушкой. И вообще, мне кажется, мы вышли уже из этого возраста. До свиданья. — С этими словами он поднялся навстречу Зине и пошел с ней по аллее.

Ох, Летний сад! Сколько воспоминаний ты можешь навеять!.. Но нужно вернуться к делу.

— Откуда вы знаете мою театральную биографию? — повторила Гороховская.

Коваль не ответил. Снова оглядел комнату и этим успокоил женщину. «Сейчас спросит, кто здесь со мной живет», — подумала она.

Он спросил:

— Брат не живет с вами?

Волнение снова охватило ее.

— О, давно, лет двадцать. С того времени, как женился. Но зачем вы об этом спрашиваете? С ним что-нибудь случилось?

— Нет. Мне, например, ничего не известно.

— А я уж перепугалась. Арсений человек мягкий, спокойный, но мало ли что…

Подсознательно Коваль почувствовал, что задел больное место.

— И часто он бывает у вас?

— Далеко ему ездить-то. Да и занят он — работа, семья, двое детей.

Коваль поддакивал ей. Гороховскую это не успокоило, и она не выдержала:

— Вы спрашиваете потому, что обратили внимание на кровати? У меня квартирантки живут, студентки. Я еще не прописала их, но завтра же сделаю это.

— Нужно, нужно, — согласился Коваль и внезапно спросил: — Брат у вас — родной?

— Что?! — вскричала Гороховская. — А как же!

— Мне казалось, что вы у родителей были одни.

— Их давно уже нет на свете.

— Бумаги живут дольше, чем люди, Ванда Леоновна.

Женщина схватилась за сердце.

— Вы были тогда в другом месте… — негромко, словно обращаясь к самому себе, произнес Коваль.

— Что вы имеете в виду?

— Дни вашей молодости.

Неспроста ей стало тревожно, едва начала она разговор с этим человеком. Но что они теперь могут ей сделать? Ничего! Ей недолго уже осталось топтать траву. К чему ворошить минувшее? Неужели кому-то стала известна ее тайна? Но ведь даже Арсений не знает…

— Я уже слишком стара, чтобы хитрить. Скажите прямо, чего вы хотите?

— Ничего особенного, — спокойно ответил Коваль. — Я тоже думаю, что хитрить нам нечего. Хочу, чтобы вы вспомнили свои двадцатые годы. Знакомства того времени, кто вас окружал. Занимаюсь сейчас историей ограбления одного банка. Если память вам не изменяет, помогите, пожалуйста. Быть может, у вас и фотографии тех лет сохранились?

— Банк? Какой банк? Какое ограбление?

— Существовал такой банк Апостолова. Его в двадцатые годы ограбили. Это была политическая акция врагов Советского государства, которые хотели подорвать экономику и без того разоренной, голодающей республики, да и просто поживиться. Вас, Ванда Леоновна, вызывали тогда в милицию, допрашивали. Просматривая архивные материалы, я натолкнулся на вашу фамилию. Но в документах немало пробелов и неясностей.

Актриса засуетилась, припоминая, где лежат фотографии. Но вот достала из шкафа пухлый альбом и положила его на стол.

Она торопливо искала какие-то фото, и на столе воцарился беспорядок. Черные, коричневые, пожелтевшие фотографии молодой и немолодой женщины, то загримированной и одетой в костюм какой-либо героини, то снятой в домашнем одеянии, во весь рост, вполроста, крупным планом — только глаза, нос, подбородок заняли весь стол.

С молчаливого согласия хозяйки подполковник внимательно рассматривал все это и невольно думал о том, что даже большая жизнь старого человека помещается в одном-единственном альбоме. Наконец актриса нашла то, что искала. Отодвинула остальные фотографии, а из пачки, которую держала в руке, стала подавать одну за другой Ковалю.

Вот Арсению восемь — фотография старая, ветхая. Это она держит братишку на руках и нежно прижимает его к груди. А вот они у родителей — на Азовском море: берег, причал, и они с братом вдвоем.

С сожалением сказала, что фотографии, где они изображены всей семьей — она и Арсений с родителями, — потеряны. Говорила возбужденно — от профессионального умения сдерживать себя и следа не осталось. Подполковник не останавливал ее. Спросил только, как бы между прочим, рассматривая фото маленького Арсения:

— Ваш отец погиб на войне, а мать умерла от голода? В двадцать первом?

Гороховская кивнула.

— Фотографии ваших родителей с совсем маленьким Арсением и быть не могло. Но не это меня интересует. Не запомнилось ли вам, Ванда Леоновна, что-нибудь, касающееся той ночи, когда из особняка Апостолова вывозили ценности?

Она все еще не верила, что неожиданного гостя привела в ее дом эта давняя история. Кому это нужно, какие-то забытые преступления, да и при чем тут она? Просто товарищ подполковник, как настоящий милиционер, хитрит, придумывает какие-то сказки, а имеет в виду что-то другое.

Конечно, кое-что ей припоминается. Зима, мокрый снег, метель, и потом среди дождя и снега — уют, тепло и внезапная вспышка пламени. Матрос чиркнул зажигалкой. Зажигалка пылала, как факел, и Ванда боялась, как бы не загорелось все здание.

«Что я могу сказать этому милиционеру? Да и к чему? Какое я имею отношение к тому, что там творилось? Если бы матрос Арсений Лаврик не погиб, быть может, были бы свои дети. А так — только брат нареченный, маленький Сеня. И взяла его потому, что беспризорного мальчика тоже звали Арсением, — в память о любимом».

Но нужно что-то рассказывать подполковнику. И она рассказала о той зиме, о голоде и мраке, о молодом матросе Арсении, который стоял на часах у особняка.

— Когда вы были там, ночью, грабители вывезли золото, ценные бумаги, бриллианты.

— Нас все это не интересовало. Он мне, вспоминаю, даже статуэтку взять не разрешил. Такой, знаете, атлет, бросает диск. Маленькая серебряная фигурка. — Она мечтательно улыбнулась. — У Арсения, помнится, были очень мягкие, шелковистые волосы. А потом взяли его… — Лицо ее стало печальным. — И меня нашли. Арсения расстреляли. А меня выпустили, как видите.

Гороховская умолкла, посмотрела на гостя. На самом ли деле интересует его то, что она рассказывает?

— Не помните ли, как вас допрашивали? Кто вел допрос? О чем спрашивали? Не припоминаются ли какие-нибудь фамилии?

Из далекого тумана выплыли промерзшие глухие стены подвала, где ее держали несколько дней, какие-то лица. Лица эти что-то ей говорят, о чем-то спрашивают, угрожают, она отвечает. Но что именно? И чьи это были лица? Она даже и лица Арсения не помнит уже! А фамилий следователей она, пожалуй, не знала и тогда. Окоченевшая, онемевшая от страха девочка — что она могла знать? Странно даже, что спрашивают ее об этом через столько лет…

Тревога все еще не покидала ее. Скрывая эту тревогу, рассказывала все, что только могла вспомнить. Помнит себя голенастой, длинноногой, в черном фартуке. Работала в типографии, которая помещалась в подвале. Там было очень душно. Она стояла у наборных касс со свинцовыми литерами. В типографию взял ее дядя Войтех, к которому переехала она после гибели отца. Он был наборщиком. Потом дядя ушел на фронт воевать против Деникина, а дядина жена выгнала ее. Она пошла куда глаза глядят, набрела на какую-то воинскую часть, стала петь красноармейцам, ее одели, обули, и комиссар отвез ее в Одессу учиться петь профессионально. Ей долго еще чудился неповторимый запах типографской краски и хлопанье изношенных машин. Потом все это забылось в суматохе театральной жизни.

— А если бы вам довелось встретиться с теми, кто вас допрашивал по делу Апостолова, — перебил ее мысли Коваль, — интересно, могли бы вы узнать этих людей?

— Боюсь, ничем вам не помогу. Памяти нет совсем. Все стерлось, перепуталось, расплылось. А эта история была очень коротким эпизодом в моей жизни.

— Дело Апостолова?

— Да.

— Но ведь с этим делом была связана история вашей любви. Так вы и сами назвали когда-то свое чувство в разговоре со следователем Козубом.

Коваль не был уверен, что разговор со старой актрисой будет полезным. Но, как всегда, не разрешал себе упустить ни единого, пусть даже самого малого шанса. А Гороховская все думала о своем. Неужели подполковник и в самом деле заявился к ней только ради этой давней истории с банком? Он все время спрашивает о ее молодости, ну и что ж, пусть спрашивает, лишь бы только не касался тайны ее воспитанника Арсения. Целые куски жизни были ею забыты и почти никогда не возникали в памяти. Они не были ей нужны. А если все-таки возникали, она не старалась удерживать их в голове.

Так отгоняла она тяжелые воспоминания и о своей первой любви. И даже песню тех далеких лет, которая неизменно влекла за собой образ матроса, тоже не хотелось вспоминать.


За кирпичики и за Сенечку

Полюбила я этот завод…

Он был не Сенечка, а Арсений, и песню эту услышала она после его гибели, но ей казалось, что песня — именно об их горячей любви.

Удивляло только, почему задетое подполковником прошлое на этот раз не отозвалось болью в душе. Неужто годы сделали ее равнодушной? Или тревога за Арсения заслонила все остальное?

— Вы так взволновали меня своим неожиданным визитом, — сказала она Ковалю.

Возбужденность исчезла, и она ощутила слабость. Коваль не мог не заметить, как изменилось лицо старой актрисы, как угасли ее глаза, углубились морщины.

— Спасибо, Ванда Леоновна, за беседу. Может быть, мы еще встретимся. Если что-нибудь еще вспомните, позвоните, пожалуйста.

Гороховская взяла протянутую ей Ковалем бумажку с его координатами и едва кивнула ему. Нет, думала она, то, что она знает, уйдет вместе с нею в небытие. Есть вещи, которые касаются только ее.

Она не поднялась, чтобы проводить подполковника, и, откланявшись, Коваль сам выбрался из коридора на солнечный двор — словно в иной мир. Внимательно осмотрел двор, сад.

Что же все-таки скрывает от него старая актриса?..

Загрузка...