26

Проснувшись, Клава сразу посмотрела на пол, словно надеялась, что ей просто приснился страшный сон. Но Решетняка и на самом деле не было.

Долго лежала, вспоминая эту ночь. Потом встала, оделась. Еще совсем недавно считала Решетняка своим врагом, а теперь не знала, что и думать о нем. Не кто-то другой, а именно он спас ее от самосуда. И от Могилянского тоже. А дома грозный инспектор все чаще превращался в мальчишку, особенно когда ворчал на нее или смотрел исподлобья.

Но ведь он же и допрашивал ее в милиции! Обещал устроить на работу, в общежитие, а уже который день где-то пропадает, так и не сделав этого.

Клава не находила себе места, ждала с минуты на минуту возвращения Решетняка, прислушивалась к малейшему шуму на улице. Вспоминала, как впервые увидела его.

Арестовали ее ночью, взяли прямо из теплой постели. Она вырывалась, как дикая кошка. Покусала руки милиционеру, за что назвали ее озверевшим классовым врагом. А утром повели на допрос.

— Кто бывал в вашем доме из чужих людей? Где и у кого бывал отец? — спрашивал ширококостный молодой человек с всклокоченными кудрявыми волосами.

Она только пожимала плечами в ответ.

— Советую отвечать.

Она ненавидела «босяков», как называла новую власть Евфросинья Ивановна, — из-за них все беды и несчастья! — и не желала с ними разговаривать.

— Знаете ли вы, что произошло ночью в вашем особняке?

Она ничего не знала, но, вспоминая подслушанный ночной разговор, могла думать все, что угодно. Боялась за отца. Тяжкий камень лег на сердце…

Клава убрала в комнате, села на кровать. В последние дни у нее снова появилось желание думать. Ведь после того, что стряслось в ее жизни, она на какое-то время потеряла способность размышлять. Это произошло неожиданно и было ужасно. Голову заполнили ощущения голода, страха. Ни о чем, решительно ни о чем не могла и не хотела она думать ни на старой квартире, в особняке, который стал кладбищем ее семьи, ни в городских трущобах, ни в «меблированных комнатах».

А потом пропало и чувство страха, осталось только отвращение ко всему, что видели ее глаза, что ложилось на душу. Улицы стали не теми, по которым она ходила и ездила в детстве, воздух перестал быть чистым и душистым, даже днем казалось не светло, а темно, а люди — люди стали чужими, словно не они жили здесь раньше. Все вокруг казалось холодным, тяжкий камень на сердце все лежал и лежал. И она исступленно смотрела на улыбающихся работниц, которые с удовольствием пели новые песни о «кирпичиках» и «желтых ботиночках», которые «зажгли в душе моей пылающий пожар», удивляясь им, как пришельцам с иной планеты.

А когда попала сюда, в эту подслеповатую комнатенку милиционера, с нее словно спало оцепенение. Начали возвращаться и мысли. Это было мучительно: сердце словно размораживалось, и при этом так же, как когда согреваются замерзшие пальцы, ощущалось покалывание — было приятно, но больно, и именно поэтому она иногда бессильно и, как думал Решетняк, беспричинно плакала.

В том, что снова обрела она способность думать, вспоминать, что увидела теперь яму, в которую столкнула ее жизнь, был повинен Решетняк. Сердилась на него — заботы инспектора вызывали у нее сначала только злобу. Хотела сбежать от него. Но куда? Опять в эту же скользкую яму? Нет, на это она не могла решиться.

Теперь то и дело вставал в памяти тот первый в ее жизни допрос, который вел Решетняк:

— Где вы были в эту ночь?

— Как — «где»? Спала в своей спальне. А потом мучилась здесь, в милиции.

— Так, так. Когда легли?

— Как всегда, в десять.

— Читали ли вы на ночь, не читали?

Пожала плечами. Какое может быть чтение, если керосин выдают только банковской страже, и то не всегда. Несмотря на серьезность обстановки, вопрос инспектора милиции показался ей не только глупым, но и смешным — особенно по интонации, напоминавшей: «Молилась ли ты на ночь, Дездемона?» Впрочем, этот лохматый, наверно, понятия не имеет о Шекспире.

Как же здесь все было ей противно: и слова, и манеры этих людей, и обмотки на их ногах, длинные мешковатые шинели, тяжелый и устоявшийся запах махорки, хриплые голоса и глаза фанатиков.

— Отца вы вечером не видели вчера?

Клава не так зло, как раньше, взглянула на следователя. Он или лишен элементарного слуха и поэтому не чувствует в своих вопросах интонации Отелло, или действительно не знает, кто это такой.

— Вчера вечером? Видела. Приходила к нему, чтобы, как всегда, пожелать ему покойной ночи.

— Что он сказал вам?

— Как всегда, поцеловал и пожелал покойной ночи.

— Вы не заметили ничего необычного в его поведении?

— Нет.

— В одежде?

— На нем была, как всегда, его любимая меховая куртка. У нас ведь всегда теперь, — она подчеркнула это слово, — холодно.

Он не обратил на это внимания.

— Так, так. Значит, ничего особенного не сказал?

— Нет.

— И вы ушли от него сразу в свою спальню? Больше не заходили никуда?

— Нет.

— Где была в это время ваша мачеха?

— Наверно, в своей спальне.

— А брат?

— Он боится спать один. Евфросинья Ивановна берет его к себе.

— Вы не слышали какого-нибудь шума в доме или во дворе, когда лежали в постели?

— Кроме сильного ветра, ничего.

— Сразу уснули?

— Наверно, через полчаса. Лежала и прислушивалась, как воет ветер, как дрожат стекла в окнах под дождем и снегом.

— Среди ночи не просыпались?

Клава побледнела.

— Меня разбудили и вытащили из постели ваши хамы.

У молодого инспектора терпение оказалось завидным.

— А перед тем, как к вам пришли?

— Я сплю одетая. Согрелась и крепко спала.

Так допрашивал ее Решетняк.

А теперь, сама не зная почему, волнуясь, ждала она его, своего врага, одного из тех, кто перевернул и сделал несчастной всю ее жизнь.

Его не было.

Наступил вечер. Сумерки вползли в комнатушку и словно одеялом укрыли лежавшую на кровати с открытыми глазами Клаву. Настала ночь. Решетняка все не было, и Клава уснула, думая, что он появится завтра.

Ночью ей снилось продолжение допроса.

— Ваша спальня далеко от конторы банка и хранилища? Покажите вот здесь, на плане.

— Между нашей квартирой и банком — железная сетка, которая на ночь запирается на ключ.

— И в эту ночь она тоже была заперта?

— Меня это не интересовало.

— А кто обычно ее запирал?

— Наверно, отец. Кто же еще!

— А до национализации?

— Не знаю. Тогда было много служащих, а меня дела отца не касались.

Клава старалась держаться спокойно, но ей это плохо удавалось. Брошенная среди ночи в камеру, она и на мгновение не сомкнула глаз. При мысли, что ей придется пережить еще одну, а может быть, и не одну еще такую ночь, ее начинало трясти. И она с ужасом думала о безжалостном инспекторе. Когда Решетняк умолк и, сдвинув брови, уставился на нее, она опустила ресницы, осмелилась спросить:

— А отец мой здесь? А брат? Он ведь совсем еще ребенок.

— Брат ваш дома. За ним присмотрят. Мачеха у нас. Хотите увидеться с ней?

Клава покачала головой:

— Я спрашиваю об отце. Где он?

— Об этом мы хотели спросить вас.

Она молчала.

— Ваш отец — враг революционного пролетариата и трудового крестьянства. Вместе с неизвестными бандитами он ограбил доверенный ему банк, украл ценности, которые принадлежат народу. И сбежал, оставив на произвол судьбы собственных детей. Но рука красного правосудия…

— Нет, нет! — закричала Клава. — Это неправда!

И потеряла сознание. Когда пришла в себя, увидела в комнате еще несколько милиционеров. Решетняк стоял над нею с кружкой воды.

— Домой сами доберетесь или довезти?

— Дойдет! — услышала она чей-то голос. — Не разводи с ней, Леша, буржуйских антимоний!

Она ухватилась за край стола и встала.

— Где мой отец? — спросила еле слышно.

Решетняк поставил кружку на подоконник, развел руками:

— Ищем. Вы можете нам помочь. Да, да… Все, что услышите или узнаете об ограблении банка, рассказывайте нам. Придете сюда, спросите меня, Решетняка. Понятно?

Она кивнула и вышла на улицу.

…Проснулась Клава под утро от настойчивого стука в окно. Открыла дверь, даже не спросив, кто. Какие-то люди, обвешанные пулеметными лентами, поддерживали под руки Решетняка. На левой ноге его вместо сапога была перевязка.

Ни о чем не спрашивая, она бросилась назад в комнату, сорвала с постели одеяло. Товарищи помогли инспектору снять шинель и лечь.

— Отдыхай, Леша, — сказал один из них. — Приведем к тебе доктора. А пока — не шевелись.

Когда эти люди ушли, Клава внимательно посмотрела на него. Лицо его было белым как мел. Под глазами — глубокие тени. На относительно чистых тряпках, которыми была перевязана нога, все увеличивалось кровавое пятно.

— Что с вами? — прошептала она.

— Ничего страшного, — ответил он, пытаясь улыбнуться. — Пить хочется.

Она бросилась к ведру, набрала полную кружку и протянула Решетняку. Но он только пошевелил пальцами руки, а поднять ее не смог. Клава приподняла ему голову и осторожно напоила. Словно крылом взмахнуло перед глазами прошлое: смерть матери, больной брат, возле которого она сидела день и ночь. Теперь таким же беспомощным казался ей Решетняк. Снова захолонуло сердце — вспомнился юнкер Антон, и она горько расплакалась.

Плач не утихал и постепенно перешел в истерику. Она опустилась на пол. Решетняк не знал, как успокоить ее. Наконец она выплакалась и села на полу.

— Что с тобой, Клава? Не надо. Все пройдет. Через денек-другой снова прыгать буду.

Она отчужденно взглянула из-под опухших век и ничего не ответила. Да разве из-за него она плакала? И сама-то не знала, почему потекли слезы, почему острой болью зашлось сердце и заставило ее рыдать над своей исковерканной судьбой.

Вытерла слезы рукой.

— Простите, Алексей Иванович. Вам очень больно?

Он снова попробовал улыбнуться.

— В ногу ранили. И немного в плечо. Но до свадьбы заживет.

— Кто же это вас так?

— Бандиты, — нахмурился Решетняк.

Хотела спросить какие, но побоялась. Она-то ведь тоже классовый враг, как те, которые ранили его. Впервые в жизни почувствовала себя как бы виноватой в своей классовой принадлежности. Но тут же подумала, что, может быть, Решетняк стрелял в таких юношей, как Антон. От этой мысли словно окаменела, ощутив, как снова вспыхивает ненависть. И только через некоторое время постепенно превозмогла себя и уже опять спокойно посмотрела на раненого.

— Боже мой! — неожиданно всплеснула руками. — У меня ведь еще немножко кулеша осталось! Сейчас подогрею.

Разожгла печку, но, пока возилась, обессиленный Решетняк уснул. Будить его она не решилась.

Он еще спал, когда явились милиционер с врачом. За окном рассвело, и в сером свете лицо раненого показалось Клаве осунувшимся и чужим. Врач попросил согреть воду, а милиционер молча положил на стол мешочек с пшеном, небольшой кусочек сала, сахар, круглый хлеб.

Когда врач коснулся руки Решетняка, чтобы прощупать пульс, тот застонал и открыл глаза. Клава увидела, как сжал он зубы и как на бледном лице его выступили капли пота.

После перевязки врач сказал, что кость пулей не задета, только много потеряно крови, и больному надо лежать, пока рана не затянется. «Покой и питание, — заключил он, обращаясь к Клаве, — и все будет в порядке». Она сперва пожала плечами: мол, почему врач говорит все это ей. Но потом спохватилась и закивала головой.

На следующий день Решетняку стало легче, он даже пробовал шутить, а ночью снова метался в жару, кричал, приказывал стрелять в контру, ругался, и Клава не знала, что делать.

Прошла неделя. Клава самоотверженно ухаживала за раненым. Когда приходили из милиции, она старалась не показываться на глаза, уходила на улицу либо забивалась в угол. Радовалась, если на нее не обращали внимания. Но однажды стройный командир в коротком тулупчике, отороченном по бортам серым каракулем, весь перетянутый ремнями, неожиданно обернулся к ней и пристально заглянул в глаза.

— А ты кто такая? Красотка! Где-то я тебя видел…

Клава растерялась и густо покраснела.

— Отстань от нее, — сказал Решетняк.

Командир помахал ему рукою и ушел.

— Кто это? — ощущая какую-то подсознательную тревогу, спросила Клава. Ей показалось, что она где-то уже слышала этот голос. Не он ли сказал тогда в милиции: «Не разводи с ней, Леша, буржуйских антимоний!»?

— Инспектор Козуб, — ответил Решетняк. — У нас его называют Маратом. За непримиримость к врагам революции. Обиделась на него?

— Да нет… — ответила Клава, а сама подумала: «Не удивительно, что его называют Маратом. У него такой пронизывающий взгляд. Милиция! Все они такие. Разве только Алексей Иванович… Но это вообще странный человек…»

Когда Решетняку становилось легче, она садилась рядом с кроватью и, пока он не засыпал, пересказывала ему прочитанные книги. К удивлению Клавы, инспектор милиции интересовался не только сказками и солдатскими притчами. Его увлекли, например, приключения Одиссея, и он по нескольку раз просил повторять эпизоды, которые ему особенно понравились.

Клава открыла ему незнакомый мир. От нее услышал он о древней Элладе, о семи чудесах света, о бесстрашных амазонках и о Римской империи, о гладиаторах и о восстании рабов. В представлении молодого инспектора все это волшебным образом переплеталось с реальной жизнью, с тем, что сегодня окружало его. Здравый смысл искал аналогий, и бывший крестьянин-бедняк находил объяснение героизма Спартака в своей революции, словно и он сам ходил на белых в когортах Спартака. Изумлялся и радовался, узнав, что борьба за свободу, в которой теперь победили трудящиеся, потрясала всю землю еще тысячелетия назад.

Зачарованно смотрел на Клаву — худую, изможденную, с глазами, которые наполнялись светом, когда говорила она о своих любимых героях. Казалось Решетняку, что есть у нее неисчерпаемый волшебный ларец. Ведь всё новые и новые люди и события оживали в ее рассказах, все новые образы поражали его воображение: и трое друзей-мушкетеров, и граф Монте-Кристо, и князь Андрей, и Платон Каратаев. И он не мог понять, как могла такая умная девушка попасть в болото. Кто в этом виноват? Не раз хотелось спросить об этом ее самое, но он боялся ее растревожить, боялся, что воспримет она такой вопрос как продолжение допроса, и решил подождать, пока она сама пожелает раскрыть ему душу.

А когда Клава рассказывала о Наташе Ростовой, Решетняк не мог избавиться от ощущения, что это не Клава, а Наташа очутилась в омуте вздыбленного войной и революцией мира, который подхватил ее как щепочку и завертел, закрутил, то затягивая на самое дно, то выбрасывая вместе с пеною на поверхность. Не укладывалось в голове, как только после всего пережитого сохранила Клава чистую душу, так и светившуюся в глубине ее глаз.

И внезапно осенило его: ведь и сам-то он с нею рядом становится другим. Не встретил бы ее, прошла бы мимо него изображенная в книгах жизнь далеких народов, незнакомых людей, о существовании которых он и не догадывался, и не подозревал. Ведь его-то в церковноприходской школе еле научили читать и писать. Когда еще добрался бы он до таких книг!

Как-то раз, сидя у окна и ловя последние отблески зимнего солнца, читала Клава книгу, найденную в сенях. Решетняк, притворившись спящим, наблюдал за нею. Он почти совсем уже оправился от ран, вскоре должен был приступить к работе и переселиться в общежитие. Но дал себе слово прежде всего позаботиться об этой несчастной девушке, чтобы и она нашла себе место в новой жизни. И внезапно какое-то незнакомое чувство охватило его. Он не сразу понял, что же это. Любовь? Нет, не может быть. Любви он еще не знал и не представлял себе ее как любовь к женщине. Его любовь была более емкой: преданность революции, трудовому народу, классовой борьбе.

Поглядывая на Клаву, которая склонилась над книгой, на ее локон, что по-детски беззащитно и смешно свисал над тонкой шеей, он неожиданно для самого себя понял это чувство. Оно возникало в нем постепенно. И тогда, когда он впервые допрашивал ее и она потеряла сознание, и когда отправил ее домой во время облавы, и когда вызволил из «меблированных комнат», и, наконец, когда спас от самосуда.

Это было чувство ответственности за девушку, за ее судьбу. Словно и он сам был виноват в ее злоключениях.

На следующий день Клава вызвалась прочесть найденную книгу вслух, сказав, что книга эта не только интересная, но и пойдет ему на пользу.

Это был роман Достоевского «Преступление и наказание». Решетняк слушал затаив дыхание. Он был так потрясен, что, казалось, потерял дар речи.

Особенно поразил его Порфирий Петрович. Он и восхищался им как следователем, и одновременно видел в нем врага, служившего царскому самодержавию. Казалось ему, что Раскольников, который поднял руку на процентщицу, достоин сочувствия, потому что он оспаривал право старой скопидомки сидеть на сундуке с деньгами в то время, когда трудовые люди умирали с голоду. И пытался втолковать это Клаве, которая никак не понимала, что такое классовая борьба и экспроприация экспроприаторов.

Клава же доказывала, что Порфирий Петрович хотя и страшен своей неотвратимой проницательностью, но человек честный и благородный, потому что борется со злом. Ни о какой классовой борьбе слышать она не хотела.

Как-то во время разговора на какую-то отвлеченную тему Решетняку посчастливилось вызвать Клаву на откровенность.

— Расскажи что-нибудь о себе, — попросил он.

Хотя она давно ждала этого вопроса, но прозвучал он все-таки неожиданно. С чего, собственно, начать?

— С детства начни, — сказал Решетняк.

Она закрыла глаза, запрокинула голову, и розовое марево поплыло перед ее глазами: смутные образы, полузабытые эпизоды такого близкого и такого далекого, милого детства. Она глубоко вздохнула и раскрыла глаза.

— Слушайте, — сказала она. — Я вам, Алексей Иванович, все расскажу. И не о детстве. А о том, что вас больше всего интересует. Помните, как вы допрашивали меня в милиции?

Решетняк кивнул.

— Нет, вы не помните, вы не обратили внимания, как стало мне плохо, когда вы спросили, не просыпалась ли я ночью… — Она на миг задержала дыхание, а потом, склонившись над Решетняком, словно боясь, что их кто-нибудь услышит, проговорила: — Я не спала! Я слышала!

— Ну, ну… — ласково ободрил ее Решетняк, делая вид, что теперь это его уже не очень-то волнует.

— Они назвали отца «мальчиком с бородой». Это так меня поразило! Сказать такое моему отцу, который не позволял разговаривать с собою неуважительно даже министрам!

— Успокойся, Клава, — он погладил ее по руке, которой она опиралась о кровать. — Рассказывай все по порядку. Кто? Когда? Кто его так называл?

Она растерянно пожала плечами.

— Это было в ту ночь, когда тебя забрали в милицию?

— Нет. За два-три дня до этого.

— Так, так. Рассказывай!

— Проснулась ночью. Я правду сказала, что обычно крепко спала. Согреюсь под одеялами и засыпаю до утра. А тут проснулась. Темно. За окном воет метель, ветер стучится в окна, словно не ветер, а человек. Мне стало страшно. Раскрыла глаза — чудится, какие-то тени сплетаются на черном окне, плывут по комнате, дышат мне в затылок… Сон пропал совсем. Голова стала ясной, как днем. Подумала, сколько сейчас людей пропадает на холоде, мокнет под дождем, замерзает в снегу. И мое уютное гнездышко показалось таким ненадежным. Вот ударит чуть сильнее — и посыплются стекла со звоном, и злой ветер вместе с черною мглой ворвется ко мне. Может быть, впервые в жизни с особенной нежностью подумала об отце — единственном человеке, который оберегает меня от невзгод. И вдруг стало страшно за него. Не помня себя, вскочила, побежала по коридору к его спальне. У меня было какое-то предчувствие беды. Возможно, оно-то и разбудило меня. Но за дверью спальни было тихо. Я постояла немного, мне стало совсем холодно, и, успокоившись, хотела уже вернуться к себе, когда услышала голос отца. Голос его был приглушен воем ветра, и почудилось мне, что говорит привидение из ночной темноты. Я растерялась и едва не закричала от страха. Потом сообразила: разговаривают не в спальне, а в кабинете, в другой, служебной, половине дома. Почему отец оказался там? С кем он разговаривает среди ночи? Чем так взволнован? Голова у меня закружилась. И все-таки на ощупь, опираясь о стену, пошла я в непроглядную темень по коридору, пока не натолкнулась на металлическую сетку. Помните, Алексей Иванович, вы спрашивали, была ли она заперта, и я ответила, что не знаю. Я сказали неправду.

Решетняк улыбнулся.

— Я это чувствовал, Клава. Да, да. Ну ладно, рассказывай дальше.

— Сетка не была заперта, Алексей Иванович! Она даже была немного раздвинута, и я прокралась к двери кабинета. Сердце билось громко и часто, но я не боялась уже темноты — мне было страшно за отца. Мне казалось, что его схватили и мучают, хотят убить. Я готова была ворваться в кабинет, чтобы его защитить. Подумала, что надо бы позвать матроса, который стоит у входа, но тут снова услышала голос отца, уже более спокойный, и немного успокоилась сама. Он говорил что-то о левых эсерах, еще о каких-то националистах. Что именно — этого действительно уже не помню.

Решетняк от волнения приподнялся, оперся на локоть.

— Ну, Клавочка, ты моя хорошая, ну, подумай, вспомни, это ведь очень, очень важно!

Она выпрямилась, беспомощно развела руками.

— Вдруг кто-то, перебив отца, сказал хриплым басом: «Знаете что, мальчик с бородой! Не будьте чересчур любопытны?.. Сегодня все мы — и эсеры, и анархисты… — на одном вокзале и садимся в один и тот же поезд…» Я этой фразы не поняла. Да и некогда было вдумываться, потому что голоса стали приближаться к двери, и я убежала в свою спальню. Слышала только, что кто-то повторил: «Мальчик с бородой! Хи-хи-хи!» Через несколько минут послышались шаги в коридоре, вероятно, отец провожал гостей к квартирной двери. Потом он вернулся, и я, окончательно успокоившись, заснула. На следующее утро, проснувшись, я долго лежала в постели и припоминала то, что было ночью. За дверью слышны были голоса мачехи и брата. Ночное приключение казалось мне теперь страшным сном. Во время завтрака я внимательно наблюдала за отцом. Лицо его, похудевшее и постаревшее, казалось спокойным, хотя все время было сосредоточенным. Он был погружен в свои мысли и рассеян. Вместо ложки взял вилку и опустил ее в тарелку с супом. Днем я хотела выбрать подходящую минуту, чтобы спросить его, что за люди были у него ночью. Но каждый раз, когда я к нему подходила, у него было все то же сосредоточенное и даже строгое лицо, и я так и не решилась спросить. Очень жалею теперь об этом.

Решетняк молчал.

— Ты очень важные подробности рассказала, — произнес он наконец. — Жаль, что мы не знали всего этого раньше. Вот выйду на работу, займусь расследованием вплотную. Хотя, может быть, там уже и без меня все сделали.

— И может быть, мой отец уже нашелся?

— Откуда я знаю! Я ведь не работаю сейчас, а мои товарищи, которые приходят ко мне, о делах ничего не рассказывают. Подожди еще немного, все выяснится.

— Алексей Иванович, — проговорила Клава задумчиво, — тот голос, который хихикал и повторил «мальчик с бородой», где-то я уже слышала. Но где — не вспомню никак…

— Жаль, очень жаль. Это ведь так важно, Клавочка! Постарайся вспомнить.

Загрузка...