Глава 2. Метаморфозы капитализма

Папа, она всё-таки оказалась ахиллесовой пятой капитализма: цифровые сетевые технологии, порожденные капитализмом, в конце концов оказались его возмездием. Результат? Человечество оказалось в плену некоего явления, которое я могу описать только как технологически продвинутую форму феодализма. Технофеодализм, безусловно, не является тем строем, который, как мы надеялись, должен будет сменить капитализм.

Я полагаю, что ты озадачен, папа. Сегодня, куда бы мы ни бросили взгляд, капитал торжествует. Повсюду возводятся новые памятники его власти — физические в наших городах и наших ландшафтах, цифровые на наших экранах и в наших руках. Тем временем бедняки всё глубже погружаются в прекарность, а наши демократии преклоняют колени перед его волей. Так как же я посмел даже не то что утверждать, а вообразить, что капитализм уходит; что нечто смеет покушаться на его владения? Неужели я забыл, что ничто не укрепляет капитализм больше, чем иллюзия, что он эволюционирует, покидая свою жестокую форму, во что-то новое — смешанную экономику, государство всеобщего благосостояния, глобальную деревню?

Нет, конечно, я не забыл. Метаморфозы для капитализма — то же, что камуфляж для хамелеона: и сущность, и защитный механизм. И всё же речь не о простой маскировке. Капитализм претерпел несколько эпохальных трансформаций. Одна из них разворачивалась примерно в то время, когда ты обучал меня магии железа перед нашим камином. И на самом деле, чтобы объяснить, что я имею в виду под технофеодализмом, нужно сначала подробно описать эту трансформацию — последнюю из серий метаморфоз капитализма, которые являются предметом этой главы. Только тогда, в следующей главе, я смогу как следует объяснить, что пришло ему на смену.

Извлечение неизвлекаемого

В одном из эпизодов телесериала «Безумцы» о становлении рекламы в 1960–1970-е годы легендарный креативный директор Дон Дрейпер учит свою протеже Пегги, как надо думать о Hershey, шоколадном батончике, который рекламирует их фирма. Маркетинговая философия Дрейпера идеально передает дух времени: «Вы и есть продукт. Вы, то есть ваши чувства». Или, как интерпретирует реплику Дрейпера в журнале Time Джеймс Понивозик: «Вы не покупаете батончик Hershey ради пары унций шоколада. Вы покупаете его, чтобы вернуть то чувство любви и заботы, которое вы ощутили, когда отец вознаградил вас за постриженный газон»[12].

Массовая коммерциализация ностальгии, на которую намекает Дрейпер, ознаменовала поворотный момент для капитализма. В то время как главными проблемами 1960-х продолжали быть война во Вьетнаме, гражданские права и институты, которые могли бы цивилизовать капитализм (страховка Medicare, продуктовые талоны и государство всеобщего благосостояния), Дрейпер указывает на фундаментальную мутацию его ДНК. Эффективно производить вещи, которых жаждут люди, уже недостаточно. Капитализм теперь включает и искусное производство желаний.

Капитализм зародился как неумолимое стремление установить цены того, что когда-то не имело цены: общинных земель, человеческого труда, всего того, что семейное хозяйство когда-то производило для собственного потребления — от хлеба и домашнего вина до шерстяных свитеров и различных инструментов. Если существовало что-то, чем люди делились и наслаждались, но не имело ценника и имело для нас значение только из-за своей внутренней, или «опытной», стоимости — как скатерть, которую вручную соткала бабушка, или красивый закат, или завораживающая песня, — капитализм находил способ превратить это в товар: подчинить его опытную ценность меновой.

Это заложено в его природе. Капитализм является синонимом триумфа меновой стоимости, потому что это единственная ценность, которая может быть превращена в более близкую по форме к капиталу. Так же как борги из «Звездного пути» для выживания нуждаются в ассимиляции биологических и технических особенностей других видов, капитализм захватил планету Земля, ассимилируя по возможности любую опытную ценность, с которой он сталкивается, в свою цепочку меновой стоимости. Ассимилировав все ресурсы, сельскохозяйственные культуры и артефакты, которые мог, капитализм продолжил коммерциализировать радиоволны, женское чрево, искусство, генотипы, астероиды, даже само космическое пространство. В этом процессе опытная ценность всех вещей сводится к сумме в долларах, коммерческому активу, торгуемому контракту.

И всё же вопреки зловещему приветствию боргов — «Вы будете ассимилированы. Сопротивление бесполезно!» — сопротивление опытной стоимости не было напрасным. Каждый раз, когда натиск меновой стоимости преодолевал ее защиту, опытная ценность уходила под землю в катакомбы нашей психики. Именно там Дон Дрейпер — или, точнее, рекламщики, ставшие прототипами героев сериала «Безумцы», — обнаружил ее, извлек и, да, превратил в товар. В процессе этой деятельности капитализм радикально изменился.

Зритель «Безумцев» иногда задается вопросом, почему фирма платит Дрейперу бешеные деньги за то, что он делает. Ведь он в основном валяется на диване в своем офисе, потребляет бесконечное количество бурбона, переживает нервные срывы, ведет себя непредсказуемо и непрофессионально, а когда всё-таки соглашается поделиться своими мыслями, обычно предлагает непонятные формулировки и бессвязные мысли. Но как раз тогда, когда вы ожидаете, что он сопьется или будет уволен, он придумывает волшебные способы переосмыслить что угодно — от посредственного шоколада и унылого стального проката до очередной второсортной сети бургерных — таким образом, что они вызывают эмоциональный резонанс и становятся чрезвычайно желанными. В обоих аспектах своего поведения Дрейпер проявляет суть послевоенной трансформации капитализма: открытие нового рынка, а именно рынка нашего внимания, привитого к новой блестящей промышленной инфраструктуре, но всё это в рамках системы, которая остается полностью зависимой от двойственной природы труда.

Именно вокруг двойственной природы труда Дрейпера вращается сюжет в каждом эпизоде «Безумцев». Его боссы были бы рады иметь возможность покупать его идеи без необходимости терпеть его полупьяные шатания по офису. Выражаясь языком предыдущей главы, они бы ухватились за возможность напрямую купить опытный труд Дрейпера. Но они не смогли бы, даже если бы он захотел продать его. Вместо этого они вынуждены покупать его товарный труд (то есть его время и потенциал) в надежде, что во время очередного пьянства его гений спонтанно произведет знаменитое волшебство Дрейпера. И когда это происходит, их огромные прибыли в очередной раз подтверждают, что капитал рождается из неспособности капиталистов напрямую покупать опытный труд.

Гениальность Дрейпера между тем заключается в понимании парадокса товаризации и умении противостоять ему. Да, капитализм должен превращать в товар всё, к чему прикасается. Но в то же время высокая меновая ценность, а значит, и серьезная прибыль зависят от его неспособности делать это тотально. Чтобы избежать участи популяции хищников, которые пожирают свою добычу так эффективно, что в конечном счете умирают от голода, капитализм полагается на бесконечный запас опытных ценностей, которые может захватывать и поглощать меновая ценность. Он должен находиться в постоянном поиске возможности товаризации того, что до сих пор ускользало от него.

Именно так действует находчивый рекламодатель: он задействует эмоции, которые ранее избегали товаризации, чтобы привлечь наше внимание. А затем продает наше внимание организации, чей бизнес состоит в превращении в товар каждой опытной ценности, которая скрывалась в нашей душе, спасаясь от товаризации. Своей речью о батончике Hershey Дрейпер раскрывает важный аспект того, как капитализм после войны сумел достичь своего золотого века. Как можно продолжать извлекать прибыль, когда всё, казалось бы, уже стало товаром? Ответ Дрейпера: пробуждая нетоварные эмоции глубоко-глубоко внутри нас.

Таким образом, батончик Hershey становится симулякром родительской любви давно умершего отца. Металлургическая компания Bethlehem Steel проводит ребрендинг, превращаясь в дух американского мегаполиса, а ее стальная продукция символизирует Железный век Нового Света. Сидя в одном из заведений сети Burger Chef, Дрейпер и Пегги видят возможность снять телевизионную рекламу, продвигающую эту сеть как место, где семьи могут воссоединиться за пластиковыми столами — вдали от собственного дома, где единение больше невозможно, потому что всеобщее внимание приковано к… телевизору.

Как же выглядел капитализм до того, как произошла эта великая трансформация? И как эта трансформация происходила?

Техноструктура

Другой способ задать тот же вопрос: где владельцы «Стерлинг Купер и партнеры» (вымышленная фирма, в которой работает Дрейпер) нашли деньги или желание относиться к нему как к ученому, то есть платить ему хорошие деньги за глубокомысленные размышления в выбранном им самим темпе? Сторонники ранних форм капитализма были бы озадачены. Их идея предпринимательства воплощалась в бережливых пекарях, трудолюбивых мясниках и изобретательных пивоварах, которые с энтузиазмом стремились удовлетворить основные потребности своих клиентов, усердно работая, соображая на ходу, экономя на всём, выжимая последнюю каплю меновой стоимости из любого сырья, которое могли заполучить. Что же изменилось, если такой персонаж, как Дрейпер, мог стать иконой нашей предпринимательской культуры? Я думаю, тебе понравится мой ответ, папа: электромагнетизм!

После того как Джеймс Клерк Максвелл записал уравнения, связывающие электрический ток с силой магнитного поля, было лишь вопросом времени, прежде чем кто-то вроде Томаса Эдисона превратит их в электрические и телеграфные сети, породившие в конечном счете сетевые мегакорпорации, известные нам сегодня, оттеснив на обочину пекарей, мясников и пивоваров раннего капитализма. Проблема была в том, что ни один из ранних институтов капитализма, в частности банки и фондовые рынки, не был готов к обслуживанию таких корпоративных империй. Проще говоря, банки были слишком малы и неустойчивы, а фондовые рынки слишком слабы и неликвидны, чтобы предоставить Эдисону средства, которые были нужны для строительства его знаменитой электростанции на Перл-стрит, не говоря уже об остальной части электросети.

Чтобы создать кредитные реки, необходимые для финансирования Эдисонов, Вестингаузов и Фордов капитализма начала ХХ века, мелкие банки объединялись в крупные и выдавали кредиты либо напрямую промышленникам, либо спекулянтам, жаждущим купить акции новых корпораций. Так электромагнетизм преобразовал капитализм: в то время как его электрические сети питали мегафирмы, а мегаватты превращались в мегаприбыли, он также создал первые мегадолги в форме огромных возможностей овердрафта для Эдисонов, Вестингаузов и Фордов. Это привело к появлению крупного финансового капитала, который рос одновременно с Большим бизнесом, чтобы ссужать ему деньги, фактически взятые взаймы из будущего: из прибыли, которая еще не получена, но которую обещал получить бизнес. Эти ставки на будущую прибыль не только финансировали строительство электрических сетей и производственных линий крупного бизнеса, но и взбивали мощную пену разнообразных спекуляций.

Бережливость была изгнана, и новой добродетелью объявили щедрость. Викторианская вера в то, что бизнес должен быть маленьким и невластным, чтобы конкуренция могла творить свою магию, заставляя предпринимателя быть честным, сменилась новым убеждением: «Что хорошо для большого бизнеса, то хорошо для Америки». Век джаза покончил со сдержанностью, грязное имя долга было очищено потоками ожидаемых прибылей, осмотрительность брошена на произвол кредитных ветров.

В течение десяти лет электромагнетизм раздувал пламя «ревущих двадцатых», пока в 1929 году не наступил неизбежный крах, в году, когда наливались и зрели гроздья гнева, и дозревать им оставалось уже недолго. Независимо от того, положил ли Новый курс Франклина Рузвельта конец Великой депрессии, как считают одни, или это сделала война, как считают другие, ясно одно: Новый курс глубоко изменил мировой капитализм. Проекты общественных работ, программы социального обеспечения и, самое главное, инструменты государственного финансирования Нового курса вместе со строгим контролем над тем, что могло сойти банкирам с рук, представляли собой полноценную генеральную репетицию военной экономики.

Сразу после того как японцы сбросили бомбы на Перл-Харбор, из-за чего Америка вступила во Вторую мировую войну, правительство США начало подражать… советскому. Оно указывало владельцам заводов сколько, чего и как именно производить — от авианосцев до консервов. Оно даже наняло «царя цен» — экономиста Джона Кеннета Гэлбрейта, чья работа в буквальном смысле заключалась в том, чтобы определять цены на всё, предотвращать инфляцию и обеспечивать плавный экономический переход от военного времени к мирному. Не будет преувеличением сказать, что американский капитализм управлялся в соответствии с советскими принципами планирования, за тем важным исключением, что сетевые производства оставались в частной собственности крупного бизнеса.

При президенте Рузвельте правительство США заключило простую сделку с крупным бизнесом: предприниматели производят то, что необходимо для победы в войне, а взамен государство вознаграждало их четырьмя невероятными подарками. Во-первых, гарантированный государственный объем продаж, превращавшийся в гарантированную государством прибыль. Во-вторых, свобода от конкуренции, поскольку цены устанавливались правительством. В-третьих, масштабные прикладные научные исследования, финансируемые правительством (такие, например, как Манхэттенский проект или Лаборатория реактивного движения), которые обеспечивали Большой бизнес поразительными инновациями и колоссальным резервом высококвалифицированных научных кадров во время и после войны. И, в-четвертых, патриотическая аура, помогающая отмыться от пятен корпоративной алчности, запятнавших Большой бизнес после биржевого краха 1929 года, и представляющая предпринимателей как героев, которые своим трудом помогли Америке выиграть войну.

Эксперимент с военной экономикой имел безусловный успех. Менее чем за пять лет производство увеличилось в четыре раза. Инфляцию удавалось сдерживать, в отличие от того, что происходило во время предыдущей мировой войны. Безработица исчезла, и даже после того, как солдаты, моряки и летчики вернулись с фронта, держалась в разумных пределах. Для крупного бизнеса это была мечта, ставшая реальностью, которая щедро компенсировала подчинение крупного финансового капитала планам и ограничениям правительства.

При этом под поверхностью жар войны преобразовывал американский капитализм на молекулярном уровне, так же как жар нашего камина превращал железо в сталь. К концу войны американский капитализм был неузнаваем. Бизнес и правительство тесно переплелись. Феномен «вращающихся дверей» между правительственными департаментами и корпорациями приводил к тому, что и там, и там работали одни и те же люди из одной компании математиков, ученых, аналитиков и профессиональных менеджеров. И героического предпринимателя у руля корпорации, и демократически избранного политика во главе правительства подмяла под себя эта новая частно-государственная сеть принятия решений, чьи ценности и приоритеты — а на самом деле ее выживание — сводились к одному: выживанию и росту конгломератов в ситуации, когда война с ее бездонным спросом на товары и технологии закончилась. Гэлбрейт назвал это переплетение техноструктурой.

Для армии инженеров и менеджеров, составляющих техноструктуру, прибыльность хотя и оставалась ключевым показателем, больше не была их главным приоритетом. Как и у всех бюрократий, их главной целью было поддерживать численность и занятость своих сотрудников. Это означало, что им нужно было не просто избежать сокращения своих конгломератов в конце войны, но и увеличить их. По окончании войны лишь один вопрос заботил этих добрых людей из техноструктуры: если правительство больше не будет гарантировать продажи и фиксировать цены, где найти достаточно покупателей, готовых и желающих платить за все те шоколадные батончики, автомобили и стиральные машины, которые они планировали производить, используя мощности, предназначенные для производства пуль, пулеметов и огнеметов?

Сторонники Нового курса в американском правительстве взяли на себя задачу помочь техноструктуре обеспечить приток иностранных покупателей, что, как мы увидим, вызвало еще одну из великих метаморфоз капитализма ХХ века. Но что касается внутреннего рынка, то тут на помощь пришел Дон Дрейпер. Его визитная карточка? Открыть техноструктуре глаза на безграничные возможности создания нового рынка нашего внимания, основанного на продаже чистых эмоций. Техноструктура полностью контролировала производство материальных вещей. С помощью Дрейпера она теперь могла рассчитывать на производство необходимого для их продажи желания. Огромная зарплата Дрейпера, за которую он бездельничал большую часть рабочего дня, была небольшой платой за такую необычайную власть.

Рынки внимания и месть Советов

Холодным январским днем 1903 года на глазах многочисленной аудитории, собравшейся в Луна-парке на Кони-Айленде, Томас Эдисон убил при помощи переменного тока беспомощную слониху Топси[13]. Его цель? Привлечь внимание общественности к смертоносности того типа электричества, который продавал его конкурент Джордж Вестингауз. Несмотря на всю ужасность нововведения, ничего невиданного ранее не произошло: влиятельный бизнесмен использовал старый как мир трюк по привлечению внимания общественности, чтобы продать себя и то, что он предлагает.

От павлиньих перьев и триумфальных шествий римских императоров до современной индустрии моды, борьба за внимание других примерно настолько же стара, как половое размножение. Но только в ХХ веке процесс привлечения внимания был превращен в товар. И этот революционный подвиг снова совершил электромагнетизм — нет, не потому что убил слона, а потому что позволил человеку изобрести радио и, что еще важнее, телевизор.

Сначала радио и телевидение доставляли крупному бизнесу лишь головную боль. Они предлагали им огромные возможности для вовлечения и убеждения масс, но по сути их продукт — программы, которые они транслировали, — обладал свойствами заката, а не банки консервированных бобов: вам может нравиться телесериал «Я люблю Люси», и, может быть, вы даже готовы платить деньги за просмотр, никто (по крайней мере до появления кабельного телевидения) не мог заставить вас платить за просмотр. Однако это перестало быть проблемой, как только корпорации поняли, что товаром была не телепередача, а внимание людей, которые ее смотрят. Транслируя передачи бесплатно, они обеспечивали внимание аудитории, чтобы затем продавать это внимание — в виде рекламных пауз — клиентам Дрейпера, которые теперь стремились вселить новые желания в сердца американской публики.

С рождением коммерческого телевидения техноструктура добавила к рынку труда громогласный рынок внимания. Двойственная природа труда теперь сочеталась с двойственной природой зрелища: с одной стороны, культурный продукт с большой опытной ценностью, но без меновой, а с другой — захваченное им внимание зрителей с существенной меновой, но без опытной стоимости.

Культурное воздействие этого открытия было огромным. Но не столь заметным было другое, не менее важное воздействие. В техноструктуру влилась новая группа экспертов: наряду с учеными, аналитиками и профессиональными менеджерами теперь ее членами были такие творческие представители, как Дрейпер, а также целый ряд стратегов и инженеров, работающих над новыми способами манипулирования нашим вниманием и превращением его в товар.

Это была еще одна историческая трансформация. К началу 1960-х товары, приносившие реальные деньги, больше не были теми товарами, которые побеждали в некой дарвиновской борьбе за существование на воображаемом конкурентном рынке. Нет, товары, украшавшие каждый дом, теперь были из тех, что вместе создавали на совещаниях в переговорных небоскребов техноструктуры Дрейперы и руководители конгломератов. Там, за долгими дискуссиями, в табачном дыму, с выпивкой, они совместно определяли цену, количество, упаковку и даже чувства, которые должны вызывать ведущие товары капитализма. Если зарождение капитализма ознаменовалось превращением феодальных обществ-с-рынками в децентрализованные рыночные общества, то расцвет техноструктуры превратил американский капитализм из децентрализованного рыночного общества в централизованную экономику-с-рынками. Это было именно то, чего надеялись, но не смогли достичь советские экономисты с их плановой экономикой.

Иронично, что в 1960-х, отмеченных идеологическими столкновениями между Америкой и Советским Союзом и ядерным кризисом, едва не взорвавшим мир, советские принципы планирования были с огромным успехом реализованы в… Соединенных Штатах. Редко когда иронии удавалось более эффектно отомстить серьезной идеологии.

Всё перечисленное касалось внутренних клиентов техноструктуры — тех, кто находился в США. А как насчет остального мира? Американским заводам очень хорошо удалось переключиться с выпуска боеприпасов, танков и авианосцев на производство стиральных машин, автомобилей, телевизоров и пассажирских самолетов. Проблема была в том, что промышленный потенциал Америки настолько вырос во время войны, что для поддержания занятости заводов и рабочих им приходилось производить гораздо больше товаров, чем могли купить американцы. Даже вдалбливание новых желаний в американского потребителя никогда не было достаточным, потому что такого количества домов, принадлежащих среднему классу, чтобы обеспечить необходимые объемы потребления, просто не было. Нужно было искать иностранные рынки.

Дерзкий Глобальный план

Я помню, как в 1975 году однажды вечером ты принес домой «экстренное сообщение»: тридцати драхм больше недостаточно, чтобы купить один американский доллар, доложил ты. Не то чтобы это имело для нас какое-либо значение, поскольку у нас не было ни средств, ни законного права купить больше горстки долларов. Но тебя обеспокоило то, что обменный курс, сохранявшийся с 1957 года, только что рухнул. Что это означало для будущего как нашей семьи, так и нашей маленькой страны, до которой ударные волны, вызванные грандиозными переломами, начинающимися в Америке, обычно доходили не сразу? Оглядываясь назад, понимаешь, что твоя догадка была совершенно верна: это действительно было локальное отражение того, что зародилось в США и предвещало стремительную и на этот раз глобальную метаморфозу капитализма.

Обвал обменного курса драхмы к доллару, который так тебя впечатлил, был следствием крушения четырьмя годами ранее, в августе 1971 года, так называемой Бреттон-Вудской системы. (Как и финансовый кризис 2008 года, которому потребовалось два долгих года, чтобы сровнять с землей Грецию, краху Бреттон-Вудской системы также потребовалось некоторое время, чтобы ударить по нам. Один немецкий коллега однажды пошутил: «Если я услышу, что конец света близок, я немедленно перееду в Грецию — там всё происходит на пару лет позже».) Бреттон-Вудс[14] был дерзким проектом глобальной финансовой системы, разработанной сторонниками Нового курса в 1944 году. Их цель была благородной: помешать возвращению Великой депрессии после окончания войны. Однако стратегия, заложенная в план, оказалась не столь бескорыстна: она была направлена на то, чтобы присоединить экономики послевоенной Европы и Японии к сияющей послевоенной экономике США.

Сторонники Нового курса знали, что после поражения немецких войск Европа будет лежать в руинах, а ее народы останутся без гроша в кармане. Поэтому в Вашингтоне понимали, что первой задачей станет ремонетизация Европы — в буквальном смысле предоставление денег на расходы, чтобы снова запустить свои экономики. Это было проще сказать, чем сделать. Европейский золотой запас был либо потрачен, либо украден, заводы и инфраструктура превращены в руины, по дорогам двигались орды беженцев, а концентрационные лагеря всё еще источали дух невыразимой жестокости, проявленной человеком к человеку. В такой ситуации требовалось нечто гораздо большее, чем свежеотпечатанные бумажные деньги. Что-то должно было придать ценность новым банкнотам. В конце концов, что придает ценность любой валюте, кроме экономики, которая за ней стоит?

Лишь одно обстоятельство могло позволить обойти эту проблему: доллар! Финансовый проект, стоящий за Бреттон-Вудской системой, был дерзким: «долларизировать» денежные системы Европы и Японии, привязав европейские валюты и иену к доллару через фиксированные обменные курсы — отсюда и курс тридцать драхм за доллар, падение которого встревожило тебя в 1975 году. По сути, это был глобальный валютный союз, основанный на долларе США. Опираясь на мощную экономику США, стоящую за ними, эти валюты сохраняли бы значительную и стабильную ценность.

Естественно, должны были соблюдаться лимиты на то, сколько долларов можно было получить за «смешные деньги» — греческие драхмы, итальянские лиры и т. д. Это называлось контролем над движением капитала: ограничения на перемещение денег из одной валюты в другую. Они сделали жизнь банкиров удивительно скучной, лишив их возможности спекулировать на изменениях относительной стоимости валют, что они в противном случае делали бы, переводя большие суммы денег из одной валюты в другую, из одной страны в другую. Разумеется, это было сделано преднамеренно. Обжегшись на катастрофе 1929 года, сторонники Нового курса хотели облачить банкиров в смирительные рубашки контроля над движением капитала и почти фиксированных процентных ставок, с крошечным пространством для маневра в один процент здесь и там.

Наряду с этим смелым финансовым проектом был запущен и политический. На Востоке сторонники Нового курса написали для Японии новую конституцию и наблюдали за трансформацией этой страны в техноструктуру с японской спецификой. В Европе они руководили созданием Европейского союза как картеля тяжелой промышленности, построенного на базе немецких производственных мощностей, адаптируя свой проект техноструктуры к европейским обстоятельствам. Чтобы осуществить это, им пришлось переписать немецкую конституцию и, пообещав передать административный и политический надзор Парижу, помешать французским намерениям деиндустриализировать Германию.

Этот ослепительный проект, Глобальный план по пересборке Европы и Японии по образу и подобию американской техноструктуры, привел к Золотому веку капитализма. С момента окончания войны и вплоть до 1971 года Америка, Европа и Япония наслаждались низкой безработицей, низкой инфляцией, высоким экономическим ростом и значительно сократившимся неравенством. Задуманное сторонниками Нового курса было почти полностью исполнено. И сделано таким образом, что не оценить результат не могли даже самые стойкие республиканские магнаты. Можно обратиться к «Безумцам» еще за одним символическим озарением: там есть сцена, когда Конрад Хилтон, гостиничный магнат, делится с Доном Дрейпером своими истинными амбициями, в которых воплощается дух этого Глобального плана: «Моя цель в жизни — нести Америку миру, нравится ему это или нет. Знаешь, мы — сила добра, Дон, потому что у нас есть Бог».

Использовал ли сценарист слово «Бог» в качестве синонима слова «доллар» или нет, справедливым будет утверждение, что американская гегемония той эпохи опиралась на всемогущую силу своей валюты: единственной валюты, которую хотели все, даже если никогда не собирались покупать что-либо, произведенное в Америке.

Но всё это опиралось на один ключевой фактор. Чтобы доллар оставался всеобщим любимым детищем при фиксированном обменном курсе, гарантированном Бреттон-Вудской системой, Америка должна была быть страной с положительным сальдо торгового баланса, то есть продавать больше товаров и услуг остальному миру, чем импортировать. Естественно, продажа американских товаров европейцам и японцам была не просто дополнительным бонусом: это был механизм, посредством которого техноструктура обеспечивала себе новые огромные рынки сбыта, необходимые ей для сохранения своей промышленности и поддержания роста своей экономики. Но вся система в целом также зависела от этого профицита, поскольку только он гарантировал, что доллары, напечатанные ФРС (Федеральной резервной системой, Центральным банком Америки) и выданные европейцам и японцам (в качестве кредитов или помощи), в конечном cчете попадут обратно в Соединенные Штаты в обмен на американские товары. С каждым самолетом Boeing или стиральной машиной General Electric, проданными европейцам, пачка долларов отправлялась обратно через Атлантику. И пока перелетные доллары тянулись домой, доллар оставался выгодной покупкой, гарантируя, что немцы, британцы, французы, японцы, даже греки хотели бы за свои смешные деньги получить гораздо больше долларов, чем власти позволяли им по официальному обменному курсу.

Пока американцы были крупнейшей профицитной нацией, Бреттон-Вудская система была надежна и непоколебима как скала. Именно поэтому к концу 1960-х Бреттон-Вудский корабль потерял ход и оказался на мели. Причина? Произошли три события, которые привели к тому, что Америка утратила положительное сальдо и стала хронически дефицитной экономикой. Первое — эскалация войны во Вьетнаме, которая заставила правительство США тратить миллиарды в Юго-Восточной Азии, оплачивая поставки и услуги для своих военных. Второе — попытка президента Линдона Джонсона загладить пагубные последствия военного призыва для рабочего класса Америки, в частности, для чернокожего населения. Его благородный, но дорогостоящий набор программ социальных реформ по построению «Великого общества» существенно сократил бедность, но одновременно Соединенные Штаты наводнили дешевые импортные товары из Японии и Европы. И третье — оказалось, что заводы Японии и Германии превзошли американские как по качеству продукции, так и по эффективности, отчасти благодаря той поддержке, которую сменявшие друг друга правительства США оказывали производственным секторам Японии и Германии, — очевидный пример тому автомобильная промышленность.

Никогда не поздно принять реальность, поэтому Вашингтон собственноручно убил свое лучшее творение: 15 августа 1971 года президент Никсон объявил об исключении Европы и Японии из долларовой зоны. Бреттон-Вудс был мертв[15]. Это открыло двери для новой, поистине мрачной фазы в эволюции капитализма.

Безумные цифры

В 2002 году, через тридцать лет после Никсоновского шока, совокупный доход человечества приблизился к пятидесяти триллионам долларов. В том же году финансисты по всему миру сделали биржевых ставок на семьдесят триллионов долларов. Я помню, как твои глаза вылезли из орбит, когда ты услышал эту возмутительную цифру. Как и большинство людей, ты отказался ее осмыслять. Привыкший думать о деньгах в терминах вещей, которые имели смысл, таких как тонны стали или количество больниц, которые можно построить, ты не мог понять, каких размеров должна быть Земля, чтобы вместить все эти вещи на семьдесят триллионов долларов.

К 2007 году совокупный доход человечества вырос с пятидесяти до семидесяти пяти триллионов долларов — приличный рост на тридцать три процента за пять лет. Но сумма ставок на мировом денежном рынке выросла с семидесяти до семисот пятидесяти триллионов долларов — рост более чем на тысячу процентов. Вот тогда ты и потерял нить моей мысли. Или, точнее, тогда мы согласились, что цифры сошли с ума, став арифметическим отражением капиталистической спеси.

Откуда появились эти безумные цифры? Что за ними стоит? Один из способов ответить на этот вопрос — технический: он включает описание финансовых инструментов, таких как опционы (или деривативы) — оружие потенциального массового финансового уничтожения, как их назвал Уоррен Баффет, — которые стали поводом, если не причиной огромного финансового пузыря, катастрофически лопнувшего в 2008 году[16]. Эти инструменты, известные как опционы, были доступны и при Бреттон-Вудской системе, но только после того, как Бреттон-Вудс умер, банкирам, освобожденным от цепей Нового курса, было разрешено делать ставки на фондовой бирже, сначала с помощью денег других людей, а затем с помощью денег, фактически созданных из воздуха, которые банки ссужали в астрономических количествах… сами себе.

Созданные из воздуха? Говоря начистоту: да, именно так. Большинство людей полагают, что банки принимают сбережения Джилл на депозитное хранение и затем одалживают их Джеку в форме кредита. Но банки делают не так. Когда банк ссужает Джеку деньги, он не заглядывает в хранилище, чтобы проверить, достаточно ли у него наличных для обеспечения кредита. Если он уверен, что Джек вернет кредит плюс оговоренные проценты, всё, что нужно сделать банку, это добавить на счет Джека ту сумму в долларах, которую он ему одолжил. Для этого не нужно ничего, кроме печатной машинки или, если речь про наши дни, нескольких нажатий на клавиатуре.

Конечно, если все Джеки в мире будут использовать свои кредиты разумно, зарабатывая достаточно денег для их погашения (плюс проценты), всё будет хорошо. Но в природе банков — привлекать как можно больше Джеков, желающих брать в долг всё большие суммы, чтобы продолжать платить друг другу всё больше и больше, получая огромную прибыль от финансирования такой гигантской схемы Понци. Этот финансовый карточный домик неизбежно рушится — и тогда маленькие люди оказываются раздавленными падающими обломками мирового капитализма, как это произошло в 1929 году. Бреттон-Вудская система была призвана не допустить, чтобы такое безрассудство, подпитываемое алчностью, снова поставило человечество на грань Великой депрессии, и в том числе еще одной мировой войны. Но как только ее не стало, банкиры вновь получили свободу бесчинствовать.

Зная тебя, твое привычное неприятие риска и твое нежелание предполагать, что влиятельные люди глупы, ты счел бы это объяснение неудовлетворительным. Если мы с тобой достаточно умны, чтобы осознавать внутреннюю нестабильность их финансового карточного домика, наверняка банкиры тоже это осознают? Так почему же они не приходят в ужас от того, что может произойти, если их биржевые ставки разом пойдут ко дну? На это есть ряд причин. Одна из них заключается в том, что они разработали новый способ получения прибыли от предоставления кредитов Джеку, не завися при этом от его способности или готовности вернуть кредит. Хитрость заключалась в том, чтобы выдать Джеку деньги, а затем немедленно разбить его кредит на мелкие части и продать эти части — внутри множества очень сложных финансовых «продуктов» — ничего не подозревающим покупателям из другого финансового сектора, которые сами переупакуют их и продадут кому-то другому, и т. д. Такая практика внушала западным банкирам ложное чувство безопасности: кредит Джека больше не был их проблемой. Даже если Джек не выполнял своих обязательств, его кредит был разделен на столько мелких частей, что ни один банкир не понес бы бремени убытков. Они верили, что риск был разделен и рассредоточен и, таким образом, сведен к минимуму.

Усвоив это убеждение, они смогли усвоить и другое: что благоразумие — для слабаков и что умные люди вроде них на самом деле давали капитализму возможность расти и развиваться. Но, производя всё больше и больше долгов, разбивая их на всё меньшие и меньшие части и рассеивая по всей планете, они не минимизировали риск, а усугубляли его. На горизонте маячила угроза краха, но финансисты просто не могли вообразить себе, что все эти крошечные частички долга, на которых держалась финансовая система Запада, могут рухнуть одновременно.

Ты спросишь: «Почему?» Если это было настолько очевидно для нас, почему же суперумные банкиры не учли высокую вероятность одновременных невыплат — что все эти мелкие части кредитов, выданных различным Джекам, сразу и одновременно окажутся не погашены? Сказать, что банкиры не предвидели этого, потому что они были захвачены вихрем неконтролируемой алчности, — значит перефразировать вопрос, а не ответить на него.

Алчность — не эксклюзивный продукт 1980-х. Нет, после того как Никсоновский шок убил Бреттон-Вудс, произошло нечто другое. Что-то, что помогло заразить Уолл-стрит азартным безумием, раздув в процессе пламя алчности, породившей эти безумные цифры. Что бы это ни было, судя по его сокрушительным последствиям, оно должно было быть существенным: это забрало капиталистическую власть из экономической сферы — у промышленников и торговцев — и вручило сфере финансов, миру банкиров. Что же это было?

Тебе будет приятно услышать, что ответ — мой ответ — ссылается на древний греческий миф.

Бесстрашный Глобальный Минотавр

Давным-давно в знаменитом Кносском лабиринте, спроектированном Дедалом для критского царя, жило существо столь же свирепое, сколь и трагическое. Бродя по комнатам лабиринта в глубоком одиночестве, сравнимом только со страхом, который он внушал повсюду, Минотавр обладал ненасытным аппетитом. Удовлетворение его было необходимо для поддержания мира, который установил критский царь Минос, который позволял торговым судам спокойно пересекать моря, распространяя благотворное процветание во всём известном мире. Увы, аппетит зверя можно было насытить только человеческой плотью. Ежегодно из далеких Афин на Крит на корабле отправлялись семь юношей и семь девушек. По прибытии человеческую дань доставляли в лабиринт, где их пожирал Минотавр. Это был ужасный ритуал, хотя он сохранял мир той эпохи и способствовал ее процветанию.

Тысячелетия спустя тайно, из пепла Бреттон-Вудской системы восстал еще один Минотавр. Его логово, своего рода лабиринт, залегало глубоко в недрах американской экономики. Он начал свою жизнь как торговый дефицит США — результат того, что Америка начала импортировать из других стран больше, чем продавала им, — из-за войны во Вьетнаме, программ «Великого общества» и растущей эффективности немецких и японских заводов. Дань, которой он требовал, была экспортом остального мира, ввозимым из Европы и Азии, чтобы быть поглощенным в торговых центрах Средней Америки. Чем больше рос дефицит США, тем больше становился аппетит Минотавра к европейским и особенно азиатским промышленным товарам. Однако тем, что придавало ему силу и глобальное значение — ведь он обеспечивал мир и процветание не только в Америке, но и в Европе и Азии, — были лабиринты подземных туннелей, соединяющие Walmart с Уолл-стрит.

Работало это следующим образом. Аппетиты нового американского Минотавра загружали работой сверкающие немецкие заводы. Он поглощал всё, что производилось в Японии, а позже и в Китае. Это (до сих пор) поддерживало мир и процветание Европы и Азии. Взамен иностранные (а часто и американские) владельцы этих далеких фабрик отправляли свою прибыль, свои деньги обратно на Уолл-стрит для инвестирования — дополнительная форма дани, которая обогащала правящий класс Америки, несмотря на дефицит. Таким образом, Глобальный Минотавр помогал рециркулировать и финансовый капитал (прибыль, сбережения, излишки денег), и избыточный экспорт остального мира. Питаясь этим постоянным потоком дани, он поддерживал и сохранял пост-Бреттон-Вудский мировой порядок — так же как его предшественник из Кносского лабиринта сохранял Pax Cretana, затерянный в тумане истории.

Такая стратегия лежала в основе Никсоновского шока, объявленного 15 августа 1971 года. И она сотворила чудо, по крайней мере для тех, кто ее инициировал. Видишь ли, крах Бреттон-Вудской системы был предрешен с середины 1960-х. По мере того как торговый профицит Америки начал превращаться в дефицит, финансисты начали подозревать гибель. Они знали, что рано или поздно обменный курс доллара к золоту, искусственно установленный в 1944 году на фиксированном уровне тридцати пяти долларов за унцию, удержать не удастся. С этого момента их запасы долларов будут позволять приобретать всё меньше золота. Естественно, они кинулись обменивать свои доллары на американское золото до того, как это произойдет. Если бы так продолжилось и дальше, у Соединенных Штатов закончилось бы золото. Шок Никсона остановил опустошение.

Как и ожидалось, доллар быстро обесценился по отношению к золоту, но, что удивительно, именно в этот момент он вновь обрел свою силу. Как? Вскоре после того, как доллар был отвязан от золота, европейские валюты были отвязаны от доллара. Как только они потеряли возможность фиксированного обмена на доллар, стоимость европейских и японских денег начала резко колебаться, как обломки корабля в бурном океане. Доллар стал единственной безопасной гаванью благодаря своей непомерной привилегии: а именно, если какая-либо французская, японская или индонезийская компания, да и вообще кто угодно, хотела импортировать нефть, медь, сталь или даже просто купить место на грузовом судне, они должны были платить в долларах. Таким образом, Соединенные Штаты были единственной страной в мире, чья валюта пользовалась спросом даже у тех, кто не хотели ничего у них покупать. Вот почему, когда мрачное облако неопределенности накрыло экономическое будущее Европы и Японии, финансовый мир отреагировал требованием перевести свои сбережения в доллары.

Внезапно доллар снова стал королем вечеринки. Шок Никсона оказался невиданным в истории фокусом: страна, всё глубже и глубже погружающаяся в бухгалтерский убыток, оказалась страной, чья валюта, доллар, становилась всё более безальтернативным гегемоном. Это было олицетворением парадокса. Хаос, выпущенный на свободу Никсоном, дал мировым капиталистам мощный импульс к долларизации своих прибылей. Это стало единственно возможной схемой. По сей день, когда Уолл-стрит терпит крах, реакция финансистов заключается в том, чтобы купить еще больше долларов, чтобы отправить их… на Уолл-стрит!

Но была и другая причина, по которой росла гегемония доллара: преднамеренный курс на обнищание американского рабочего класса. Циник сказал бы, и не ошибся, что большие деньги притягивают те страны, где выше норма прибыли. Чтобы Уолл-стрит мог в полной мере использовать свою магнетическую власть над иностранным капиталом, норма прибыли в Соединенных Штатах должна была сравняться с нормой прибыли в Германии и Японии. Быстрый и грязный способ сделать это — понизить американские зарплаты: более дешевая рабочая сила обеспечивает более низкие издержки, что обеспечивает большую норму прибыли. Неслучайно, что и по сей день доходы американского рабочего класса в среднем ниже уровня 1974 года. Неслучайно и то, что в 1970-х ослабление профсоюзов стало нормой, и кульминацией этого стало увольнение Рональдом Рейганом всех до единого авиадиспетчеров, состоявших в профсоюзах, — практика, которую переняла Маргарет Тэтчер в Британии, ликвидировавшая целые отрасли промышленности, чтобы уничтожить профсоюзы, которые в них руководили. Столкнувшись с Минотавром, засасывающим большую часть мирового капитала в Америку, правящие классы европейских стран осознали, что у них нет другого выбора, кроме как делать то же самое. Рейган задал темп, Тэтчер указала путь. Но именно в Германии, а позже и по всей континентальной Европе новая классовая война — ты мог бы назвать ее всеобщей жесткой экономией — велась наиболее эффективно.

Началась новая эра. Послевоенное соглашение о разрядке напряженности между трудом и капиталом находилось в предсмертной агонии. Последней каплей стал распад Советского Союза в 1991 году. После этого Россия и, что еще важнее, Китай добровольно вступили в ряды глобализированного капитализма. Два миллиарда низкооплачиваемых рабочих вошли в царство Минотавра. Зарплаты в странах Запада продолжили стагнировать. Прибыли росли. Поток капитала, устремляющийся в Америку, чтобы кормить зверя, превратился в цунами.

И именно это цунами капитала, устремляющееся в сторону Соединенных Штатов, вселило в банкиров с Уолл-стрит даже не уверенность, а сумасшедшую гордыню, вызывающую в воображении те безумные цифры, которые ты посчитал невероятными и невозможными.

Я и сейчас ясно слышу, как ты задаешь, возможно, самый важный вопрос: почему же Никсон не попытался спасти Бреттон-Вудс? Даже девальвируя доллар по отношению к золоту, он мог бы сохранить ограничения для банкиров. Он мог бы сохранить фиксированные обменные курсы доллара по отношению к валютам Европы и Японии. Что вдохновило правителей техноструктуры на этот драматический переворот?

От вышедшего из-под контроля недовольства к контролируемому распаду

На дворе 1965 год. В воздухе витают идеи Flower Power и Make Love Not War. На свидании, споря со своей спутницей, Дон Дрейпер объясняет свою теорию любви: «То, что многие называют любовью, было придумано парнями вроде меня, чтобы продавать нейлоновые чулки». Вымышленный персонаж (который, я настаиваю, олицетворяет дух техноструктуры) прибегает к преувеличенному цинизму, чтобы донести свою точку зрения: создавая желания и ожидания, которые в конечном счете его потребительские продукты удовлетворить не могли, техноструктура, задолго до того, как ее экономическая основа была растоптана неистовствующим Минотавром, столкнулась с ответной реакцией, указывающей на охвативший всё общество духовный кризис.

На радикализацию молодежных протестов после 1965 года оказала большое влияние война во Вьетнаме, однако молодежь восстала против истеблишмента своих родителей и изобрела «разрыв поколений» задолго до того, как президент Джонсон пошел на обострение в Индокитае. Война разожгла протесты, но причина недовольства лежала глубже. Так почему же молодежь Америки и Европы готова была выходить на улицы в середине — конце 1960-х, во времена полной занятости, резкого сокращения неравенства, открытия новых государственных университетов и укоренения всех атрибутов расширяющегося государства всеобщего благосостояния?

Беседуя сам с собой в одном из эпизодов, Дрейпер предлагает ответ в форме самой жесткой самокритики, возможной для человека, посвятившего свою жизнь производству желаний: «Мы испорчены, потому что всегда хотим большего. Нас убивает то, что мы получаем эти вещи и начинаем желать того, что у нас было».

Одно дело, когда наши мечты не исполняются. Совсем другое — чувствовать, что наши неисполненные мечты, наши неудовлетворенные желания были навязаны кем-то другим. Чем больше удовлетворяются наши массово производимые жажды, тем голоднее мы себя чувствуем. Чем невероятнее способности техноструктуры возбуждать страсти, тем глубже пустота внутри после их удовлетворения. Молодые люди испытывали внутреннюю необходимость порвать с установленным порядком, чтобы заполнить эту пустоту, восстать без четкой причины, провозгласить свое моральное неприятие существующих техноструктурных способов. Студенческие волнения мая 1968-го, Вудсток и даже тот пыл, с которым молодежь бросалась участвовать в кампаниях за гражданские права, отдавали бунтарством, которое обычно предвещает fin de siècle; конец эпохи и приход ей на смену чего-то нового.

Молодые бунтари, которые отвергали наглость техноструктуры планировать всю их жизнь, включая их желания, были не одиноки в своем недовольстве. 1950-е и 1960-е были кошмаром и для истово верующих в капитализм как естественную систему спонтанного порядка. Куда бы они ни обращали свой взор, они видели лишь централизованное планирование, а не чудодейственную работу свободных рыночных сил, результаты которой ни один планировщик, какими бы благими намерениями он ни руководствовался, не смог бы предугадать. Даже не глядя на то, как техноструктура в промышленных объемах производила желания и устанавливала цены, они не могли не заметить длинную руку государства, направляющего деятельность инвестиционных фондов, запрещающего банкирам свободно распоряжаться деньгами и устанавливающего долларовую стоимость любой другой валюты, включая нашу драхму. В глазах сторонников свободного рынка Глобальный план был слишком похож на плановую экономику Советского Союза, из-за чего они не могли чувствовать себя комфортно. Короче говоря, Запад был психологически готов к переломам, подобным Никсоновскому шоку. Антикапиталистическая молодежь и фанатики свободного рынка искали шанс сокрушить то, что они считали умирающей системой.

Однако не левые хиппи и не правые либертарианцы демонтировали Глобальный план. Это была работа правительственных функционеров, верно служивших техноструктуре. Мы знаем это из первых уст, от бывшего представителя Нового курса, находившегося в эпицентре Шока Никсона и возглавлявшего с 1979 по 1987 год Федеральную резервную систему, американский аналог центрального банка. В своей речи в Уорикском университете в 1978 году Пол Волкер лаконично и цинично объяснил, что они задумали: «Управляемый распад мировой экономики является [нашей] законной задачей в 1980-е годы».

Именно это и было целью Шока Никсона: подобно тому, как опытные взрывотехники обрушивают управляемым взрывом старый небоскреб, Бреттон-Вудс был ликвидирован, чтобы освободить место для американского глобального Минотавра. Чтобы у вас не возникло никаких сомнений, собственные слова Волкера из той же речи в Уорике говорят сами за себя:

…Соотнося требования сохранения стабильной международной системы с желательностью сохранения свободы действий для проведения национальной политики, ряд стран, включая Соединенные Штаты, совершили выбор в пользу последнего…

На месте, где когда-то находилась самая стабильная мировая капиталистической система за всю историю, такие люди, как Волкер, с энтузиазмом возводили самую нестабильную международную систему из всех возможных, основанную на непрерывно раздувающихся дефицитах, долгах и азартных играх. Контролируемый распад Бреттон-Вудской системы вскоре под их руководством завершил переход к новой глобальной системе капитализма. Большинство людей называют ее глобализацией или финансиализацией. Возможно, под немного чрезмерным влиянием твоей любви к античной мифологии я называю ее фазой Глобального Минотавра капитализма.

Любимые служанки Минотавра: неолиберализм и компьютер

Контролируемое обрушение старой плановой системы и ее замена непокорным Минотавром нанесли мощный удар по американским рабочим. После десятилетий тяжелого, утомительного восхождения шаг за шагом по социально-экономической лестнице их бесцеремонно сбросили обратно в яму прожиточного минимума. Но как по-другому мог бы постоянно растущий американский дефицит сосуществовать с укреплением гегемонии США и сказочно богатой американской элитой?

На практике контролируемый Волкером демонтаж старой системы требовал, помимо нейтрализации профсоюзов, спланированной рецессии, чтобы ухудшить переговорные позиции рабочих и снять оковы, которые президент Рузвельт надел на банкиров, сдерживая их безрассудство. Это были предпосылки, необходимые для подъема Минотавра. Но они представляли собой также большие политические запросы, чреватые серьезными мировыми последствиями. Как и в случае с любой системной трансформацией, которая причиняет боль огромному количеству людей, жестокость, необходимая для ее осуществления, должна быть окутана флером освободительной, искупительной идеологии. И здесь на сцену выходит неолиберализм.

Не являясь ни новой, ни либеральной, идеология неолиберализма представляла собой малоинтересную мешанину из старых политических философий. Как теория он имел столько же общего с реально существующим капитализмом, сколько имел марксизм с реально существующим коммунизмом: ничего! Тем не менее неолиберализм предоставил необходимую идеологическую оболочку как для легитимации атак на организованный труд, так и для обоснования необходимости так называемого дерегулирования, которое позволило банкирам с Уолл-стрит сорвать куш. Вместе с неолиберализмом настало время возрождения экономических теорий, которые человечество справедливо отправило на свалку еще во времена Великой депрессии, — теорий, искусно навязывающих то, что они якобы объясняют, например, великую ложь о том, что регулирование экономики лучше всего осуществляют дерегулированные финансовые рынки.

Примерно в то же время, в конце 1970-х, начали внедряться первые персональные компьютеры: в инженерных расчетах, в архитектуре и, конечно же, в финансах. Тогда шутили, что человеку свойственно ошибаться, но чтобы испортить всё по-настоящему — нужен компьютер. К сожалению, в больших финансах это оказалось не шуткой. Когда ранее я очень поверхностно объяснял суть финансовых опционов или деривативов, которые стали причиной краха 2008 года, ты сразу же увидел, что они несли в себе семена самоуничтожения — достаточно было падения цен на их базовые акции. Почему этого не видели финансисты? Мой предыдущий ответ, что простейшую логику затмила жажда прибыли, был еще не всей правдой. Где же недостающая часть? Компьютеры!

Компьютеры позволили финансистам значительно усложнить свои азартные игры. Джек теперь мог, вместо простого опциона на продажу скучных старых акций Джилл, покупать гораздо более привлекательные опционы, называемые деривативами. Например, он мог купить дериватив, который, по сути, был опционом на покупку пакета, содержащего акции множества различных компаний, а также части ипотечных кредитов домовладельцев из Кентукки, немецких корпораций и даже японского правительства. Как будто этого было недостаточно, Джек мог также купить дериватив, равный опциону на покупку пакета, состоящего… из множества таких деривативов, которые составил какой-то суперкомпьютер. К тому времени, когда эти деривативы, содержащие другие деривативы, выходили из компьютера, даже гениальный финансовый «инженер», который их создавал, не мог понять, что в них содержалось. Таким образом, сложность стала отличным оправданием нежелания покупателя вникать в структуру приобретаемых деривативов. Она освободила Джилл и Джеков от необходимости объяснять себе, почему они их покупают. Как только компьютеры смогли гарантировать, что никто не сможет понять, из чего сделаны эти деривативы, все захотели их купить, потому что… все их покупали. И пока все их покупали, любой, кто мог занять огромные суммы денег, мог стать миллиардером (и избежать клейма труса, зануды или неудачника со стороны коллег), просто покупая их. Именно это и происходило в течение пары десятков лет. Пока в 2008 году вдруг не перестало работать.

Тут ты мог бы отвлечь меня справедливым вопросом: почему бы, когда пузырь наконец лопнул, не позволить банкам рухнуть, а деньгам банкиров сгореть? Почему их не привлекли к ответственности за эти абсурдные долги? По двум причинам. Во-первых, потому, что платежная система, само средство перевода денег с одного счета на другой, на которое опирается каждая трансакция, монополизирована теми же банкирами, которые делали эти азартные ставки. Представьте, что вы подарили свои вены и артерии азартному игроку. Когда он крупно проиграется в казино, у него появится возможность шантажировать вас, отнимая всё, что у вас есть, простой угрозой перекрыть ваше кровообращение. Во-вторых, потому что фишки, которыми финансисты играли в свои азартные игры, содержали в себе, глубоко внутри, залоговые права на дома большинства населения. Полномасштабный крах финансового рынка, таким образом, привел бы к массовому выселению и полному разрыву общественного договора.

Не стоит удивляться тому, что высокомерные финансисты с Уолл-стрит озаботились финансиализацией скромных домов бедняков: после того как они заняли всё, что смогли, у банков и богатых клиентов, чтобы делать свои безумные ставки, они жаждали еще — поскольку чем больше они ставили, тем больше зарабатывали. Поэтому они создавали как можно больше долгов с нуля, чтобы использовать их в качестве сырья для новых ставок. Как? Выдавая ипотечные кредиты синим воротничкам с низким доходом, которые мечтали о финансовой безопасности, владении собственным домом. Что если эти «маленькие люди» на самом деле не могли позволить себе оплачивать свою ипотеку в среднесрочной перспективе? В отличие от банкиров прошлого, Джилл и Джеки, которые теперь ссужали им деньги, не заботились о том, будут ли выплаты сделаны вовремя, потому что они и не собирались их получать. Вместо этого, выдав ипотеку, они помещали ее в свою компьютерную мельницу, измельчали в цифровую муку в виде крошечных частей долга и переупаковывали эти части в один из своих запутанных деривативов, которые затем продавали с прибылью. К тому времени как бедный «владелец» дома оказывался неспособным выполнять свои платежные обязательства и его дом изымался, след, который вел к финансисту, изначально выдавшему ипотеку, был уже давно потерян.

Я помню, как в 1980-х один известный экономист саркастически сказал, что куда бы он ни посмотрел, он «видел» рост производительности, вызванный использованием компьютеров, «везде, — продолжил он, — кроме статистики производительности». Он был прав: точно так же, как ранние поколения компьютеров не привели к экономии бумаги, всё важное распечатывается (часто дважды!), они так же мало что сделали для увеличения промышленного производства. Но компьютер оказал огромное влияние на финансы. Он многократно увеличил сложность финансовых инструментов, помогая скрывать присущее этим инструментам уродство. И он позволил разогнать безумную торговлю ими почти до скорости света.

Теперь ты видишь, каким образом к 2007 году мир финансов умудрился наделать ставок на сумму, в десять раз превышающую совокупный доход человечества? У этого мотивированного алчностью безумия были три служанки: водоворот денег, устремляющийся в пасть к американскому Минотавру, компьютерная сложность финансовых деривативов и неолиберальная вера в то, что рынки сами всё отрегулируют.

Возвращаясь к твоему вопросу

«Теперь, когда компьютеры могут говорить друг с другом, не сделает ли эта сеть свержение капитализма окончательно невозможным? Или, может быть, она наконец раскроет тайну его ахиллесовой пяты?»

Ты был чрезвычайно терпелив со мной. Всё в этой главе плясало вокруг твоего вопроса, предлагая лишь прелюдию к ответу на него: великие метаморфозы капитализма, которые произошли с момента открытия электромагнетизма. Но я должен попросить тебя проявить еще немного терпения.

Сначала мне нужно кое в чем признаться. Услышав твой вопрос, я ощутил легкую грусть. Впервые ты больше не наставлял меня, уверенно объясняя, как технологические изменения разрушали существующий общественный порядок, двигали историю вперед и порождали прогресс, сопровождая это гесиодовыми стенаниями о том, что было утрачено. Нет, теперь ты внезапно просишь меня объяснить тебе, как произошла технологическая и социальная трансформация! Необъяснимая грусть начинает обретать смысл. Вопрос — сделал ли интернет с капитализмом то же самое, что магия железа сделала с доисторической эрой, или он сделал капитализм непобедимым? — не просто очень сложен. Возложением на меня ответственности за поиск ответа на него ты ознаменовал последний обряд посвящения, заключительную сцену благословенного детства. Ты возложил на меня бремя продолжать развитие твоего метода мышления.

Итак, позволь мне попытаться сделать это: нет, папа, даже при том, что он дал капитализму головокружительный толчок на пару десятилетий, интернет не сделал капитализм непобедимым. Но и сам по себе он не раскрыл тайну его ахиллесовой пяты, как я изначально предполагал. То, что интернет сделал с капитализмом, было более сложным: в сочетании с рынком внимания, который сфабриковала техноструктура, и в обстоятельствах, созданных впечатляющим взлетом Минотавра, не говоря уже о его падении в 2008 году, интернет разрушил эволюционную приспособленность капитализма. И как я объясню в следующей главе, это было сделано путем инкубации новой формы капитала, которая в конечном счете позволила его владельцам освободиться от капитализма и стать совершенно новым правящим классом.

Да, капитал всё еще существует и процветает, хотя капитализму приходит конец. Но это не должно тебя удивлять — в конце концов, это то, чему ты учил меня. Как последовательные мутации умножают варианты организма, пока в какой-то момент не появляется совершенно новый вид, так и технологические изменения происходят в социальной системе, пока внезапно система не трансформируется во что-то совершенно иное, хотя это и не означает, что все материалы, из которых построена система — капитал, труд, деньги, — обязательно изменились. Сами по себе улучшения в навигации и развитие мореплавания не положили конец феодализму. Однако, когда в результате объемы торговли и накопленное за счет этого богатство достигли критической массы, они сначала вызвали превращение в товар земли, затем труда, а вскоре и почти всего сущего. Прежде чем кто-либо успел опомниться, феодализм трансформировался в капитализм.

Аналогично с техноструктурой, которая управляла рынками во время и после войны; с Доном Дрейпером и другими «Безумцами», которые превратили наше внимание в ценный товар; и с Никсоновским шоком, который разрушил Глобальный план, что позволило безумным цифрам Уолл-стрит профинансировать возвышение Минотавра. Ни одно из этих событий не свергло капитализм, но оно может рассматриваться как мутации в его ДНК, которые привели к серии удивительных метаморфоз по мере его адаптации и эволюции, как у вируса, сталкивающегося с набором вакцин. Но в конечном счете наступает время, когда он эволюционирует настолько, что, вероятно, лучше назвать его как-то по-другому.

Прежде чем мы углубимся в окончательную метаморфозу капитализма, в то, что я называю технофеодализмом, возможно, уместно посвятить несколько заключительных слов Глобальному Минотавру — метафорическому зверю, представляющему собой глобальную систему рециркуляции капитала с центром в США, которая начиная с конца 1970-х и по 2008 год обеспечила всем потребным реквизитом нынешнюю драму: Большими финансами, Большой цифрой, неолиберализмом, неравенством в промышленных масштабах, не говоря уже о демократиях, настолько атрофировавшихся, что для объяснения паралича человечества перед лицом климатической катастрофы необходимы фильмы вроде «Не смотрите наверх».

Итак, вот самый краткий из панегириков: критский Минотавр был убит афинским принцем Тесеем. Его смерть положила конец архаическому периоду и возвестила о классической эпохе трагедии, истории, философии. Минотавр нашей эпохи умер менее героически: став жертвой трусливых банкиров с Уолл-стрит, чья гордыня была вознаграждена огромными государственными выплатами, направленными на их спасение, которые, впрочем, не помогли реанимировать Минотавра. Хотя через год после краха 2008 года и последующих усилий по спасению банкиров американский дефицит вернулся с удвоенной силой, он так и не восстановил способность чудовища осуществлять глобальную рециркуляцию денег.

Правда, остальной мир продолжал отправлять большую часть своей прибыли на Уолл-стрит. Но механизм рециркуляции был сломан: лишь малая часть денег, хлынувших на Уолл-стрит, возвращалась в виде ощутимых инвестиций в производство, технологии, сельское хозяйство. Большая часть мировых денег хлынула на Уолл-стрит, чтобы остаться на Уолл-стрит. Там они плескались, не делая ничего полезного. По мере накопления они повышали цены на акции, тем самым давая Джилл и Джекам финансов еще один шанс совершить все возможные глупости в гигантских масштабах.

Некоторые из нас осмелились надеяться, что кончина Минотавра поможет построить новую систему, в которой богатству больше не нужна бедность для процветания, а развитие будет мыслиться с точки зрения лучшего, а не большего. Те, кто был настроен гипероптимистично, зашли настолько далеко, что мечтали о дне, когда эксплуатация сократится, политика демократизируется — возможно, даже с помощью интернета — и забота о защите окружающей среды станет главным приоритетом. Подобные надежды угасли после 2009 года, и хотя для некоторых они возродились во время следующего большого кризиса — пандемии, этого так и не произошло.

Наш Минотавр, в конце концов, запомнится как печальный, шумный зверь, чье тридцатилетнее правление создало, а затем разрушило иллюзию, будто капитализм может быть стабильным, алчность — добродетелью, а финансы — продуктивными. Умирая, он заставил капитализм пройти через свою последнюю и фатальную метаморфозу, породив систему, в которой власть находится в руках еще меньшего числа людей, владеющих дивным новым типом капитала.

Загрузка...