Разногласия возникают тогда, когда разум еще не полностью проснулся или спит; таковым было невыраженное словами кредо, позволившее живущим после эпохи Просвещения либералам верить в способность человека к совершенному пониманию. Мы, люди, имеем все необходимое для выбора правильного пути; однажды выбранный, он может оказаться одинаковым для всех нас. Субъект Декарта и человек Канта, вооруженные разумом, не допустили бы ошибку в выборе жизненных путей, если бы их не сталкивали или не уводили соблазном с прямой, освещенной разумом тропы. Различные варианты выбора — следствие грубых ошибок истории — являются результатом повреждения рассудка, именуемым предрассудком, суеверием или ошибочным пониманием. В отличие от однозначных вердиктов разума, который является собственностью каждого отдельного человека, различия в суждениях имеют коллективное происхождение: «идолы» Фрэнсиса Бэкона находятся там, где скапливаются люди, — в театре, на рынке, на племенных праздниках. Освобождение возможностей человеческого разума подразумевало избавление человека от всего этого.
Данное кредо предали гласности лишь критики либерализма. Не было недостатка в обвинителях либеральной интерпретации наследия Просвещения в неправильном понимании вещей либо в их искажении. Романтически настроенные поэты, историки и социологи присоединились к националистическим политикам, указывая, что — прежде чем люди начинают думать о создании самого лучшего, какой только может предложить их разум, кодекса человеческого общежития, — они уже имеют (коллективную) историю и (коллективно соблюдаемые) традиции. Современные сторонники сообществ говорят почти то же самое, только в других терминах: не «отдельный» и «свободный» человек, а пользующийся языком и обученный/социализированный человек «утверждается» и «создает себя». Не всегда ясно, что имеют в виду эти критики: действительно ли представление о самодостаточном человеке ошибочно или оно пагубно? Следует ли порицать либералов за проповедь ложных взглядов или же за проведение, поощрение и оправдание ложной политики?
Однако, по–видимому, современный конфликт между либералами и сторонниками сообществ касается политики, а не «природы человека». Вопрос не столько в том, происходит или нет освобождение человека от общепринятых взглядов и коллективной защиты от неудобств индивидуальной ответственности, сколько в том, хорошо ли это или плохо. Как давно отметил Раймонд Уилльямс, в «сообществе» замечательно то, что оно было всегда. Беспокойство в отношении критической ситуацией, в которой оказалось сообщество, связано главным образом с тем, что становится все меньше и меньше понятным, вполне ли очевидны факты, якобы представляющие описания «сообщества», и если таковые факты удается обнаружить, позволит ли продолжительность их жизни отнестись к ним с должным уважением. Героическая оборона сообщества и претензия на его восстановление к вящей пользе, отрицаемой либералами, вряд ли имели бы место, если бы не то обстоятельство, что узы, связывающие членов общности с общей историей, традицией, языком или обучением ветшают год от года. В текучей стадии современности предоставляются только узы с «застежкой–молнией», и смысл их заключается в легкости, с которой их можно «надеть» утром и «снять» вечером (или наоборот). Возникающие сообщества имеют различные цвета и размеры, но, если их распределить на веберовской оси, простирающейся от «легкого плаща» до «железной клетки», они все находятся очень близко к первому полюсу.
Поскольку сообщества должны быть защищены, чтобы выжить, и вынуждены просить своих членов обеспечить это выживание с помощью их индивидуальных решений и принятия на себя индивидуальной ответственности за это выживание, они все предполагаемы; это планы, а не факты, то, что приходит после, а не до индивидуального выбора. Сообщество, «каким его представляют сторонники сообществ», являлось бы достаточно реальным, если бы было незаметным и сохраняло молчание; но тогда они не смогли бы описать его, не говоря о том, чтобы продемонстрировать.
Это внутренний парадокс сторонников сообществ. Заявление «Хорошо быть частью сообщества» — уже косвенное свидетельство того, что вы не являетесь этой частью или вряд ли останетесь ею долгое время, если ваши индивидуальные мускулы не сократятся и ваши мозги не напрягутся. Чтобы реализовать план сторонников сообществ, нужно прибегнуть к тому же самому («самоосвобождающему»?) индивидуальному выбору, возможность которого отрицалась. Нельзя быть истинным сторонником сообществ, не отдавая должного противнику, не допуская в одном случае свободу индивидуального выбора, а в другом случае отрицая.
По мнению логиков, это противоречие само по себе может дискредитировать попытку выдать политический проект сторонников сообществ за описательную теорию социальной реальности. Для социолога, однако, скорее именно существующая (и возможно, повышающаяся) популярность идей сторонников сообществ составляет важный социальный факт, требующий объяснения/понимания (в то время как то, что сам обман был так эффективно замаскирован и не препятствовал успеху сторонников сообществ, не вызывал особого удивления у социологов, — это достаточно обычно).
Выражаясь социологически, позиция сторонников сообществ — слишком ожидаемая реакция на ускоряющееся «разжижение» современной жизни, реакция прежде всего на один аспект жизни, который воспринимается, возможно, как наиболее неприятный и раздражающий из большого числа тяжелых последствий этого процесса — углубляющийся дисбаланс между индивидуальной свободой и безопасностью. Объем безопасности быстро сокращается, в то время как объем индивидуальных обязанностей (номинальных, если не осуществляемых практически) растет в масштабах, беспрецедентных для послевоенных поколений. Наиболее заметный аспект исчезновения безопасности — новая недолговечность человеческих связей. Уязвимость и мимолетность связей, по–видимому, неизбежная цена за право людей преследовать свои индивидуальные цели, и все же она не может не быть одновременно самым большим препятствием и для их эффективного преследования индивидуальных целей, и для отваги, необходимой для этого. Это также парадокс, имеющий глубокие корни в характере жизни в условиях текучей современности. Не в первый раз парадоксальные ситуации вызывают и вдохновляют парадоксальные ответы. В свете парадоксального характера «индивидуализации» в эпоху текучей современности противоречивый характер реакции сторонников сообществ на этот парадокс не должен удивлять: первое является адекватным объяснением второго, тогда как второе — естественное следствие первого.
Возродившиеся взгляды сторонников сообществ — реакция на наиболее реальную и острую проблему маятника, который радикально отклонился — возможно, слишком далеко — от полюса безопасности в этой паре вечных человеческих ценностей. По данной причине взгляды сторонников сообществ могут рассчитывать на большую аудиторию. Они отражают мнение миллионов: precarite, как настаивает Пьер Бурдье, est aujourd’hui partout — неустойчивость проникает во все уголки человеческого существования. В своей недавно опубликованной книге «Защищать или исчезать» [1], гневном манифесте против вялости и лицемерия современных правящих элит перед лицом «роста незащищенности», Филипп Коэн называет безработицу (девять из десяти новых вакансий представляют собой временную работу), неопределенные перспективы на старость и опасности городской жизни в качестве основных источников тревоги о настоящем, завтрашнем дне и более отдаленном будущем: все три перечисленных фактора объединяет отсутствие безопасности, и привлекательность позиции сторонников сообществ заключается прежде всего в обещании безопасной гавани, вожделенной цели моряков, затерявшихся в бурном море постоянных, непредсказуемых и сбивающих с толку изменений.
Как язвительно заметил Эрик Хобсбом, «никогда слово “сообщество” не использовалось более неразборчиво и бессодержательно, чем в десятилетия, когда в реальной жизни стало сложно найти сообщества в социологическом смысле» [2]. «Люди ищут группы, к которым они могут принадлежать, безусловно и навсегда, в мире, где все движется и перемещается, в котором ничто не является надежным» [3]. Джок Янг дает сжатое резюме наблюдения Хобсбома: «Как только разрушается сообщество, придумывают идентичность» [4]. Мы можем сказать, что «сообщество» учения сторонников сообществ — не заранее установленная и хорошо обоснованная «общность» (Gemeinschaft), известная из социальной теории (и замечательно приукрашенная как «закон истории» Фердинандом Теннисом), а тайное название для усердно разыскиваемой, но все же неуловимой «идентичности». И как отметил Орландо Паттерсон (цитируемый Эриком Хобсбомом), пока людей призывают выбирать между конкурирующими референтными группами, их выбор основан на твердом убеждении, что они не имеют абсолютно никаких вариантов, кроме как выбирать конкретную группу, к которой они «принадлежат».
Сообщество, по учению сторонников сообществ, это собственно дом (родительский дом, не найденный или построенный дом, а дом, где человек родился, поэтому этот человек не может найти свои истоки, «причину существования», в любом другом месте): и такой дом, конечно, для большинства людей является скорее красивой сказкой, чем вопросом личного опыта. Семейные усадьбы, когда–то надежно «завернутые» в плотную сеть привычек и обычных ожиданий, сейчас демонтировали свои волнорезы и открыты для потоков, обрушивающихся на окружающую жизнь. Положение вне сферы непосредственного опыта оказывается полезным: мягкий уют дома нельзя проверить, и его привлекательность в нашем представлении могла оставаться незапятнанной менее приятными аспектами вынужденной принадлежности и безусловных обязательств, — более темные цвета почти отсутствуют в палитре воображения.
Пребывать в доме, очевидно, тоже полезно. У людей, запертых в обычных кирпичных домах, время от времени может создаваться жуткое впечатление, что они находятся в тюрьме, а не в безопасной гавани; свобода улицы, манящая извне, так же мучительно недоступна, как сегодня часто бывает воображаема безопасность предполагаемого дома. Однако если соблазнительная безопасность «у себя дома» проецируется на достаточно большой экран, то ничто «внешнее» не может испортить веселье. Идеальное сообщество — это вся карта мира: целый мир, дающий все, что может понадобиться для ведения осмысленной и полезной жизни. Сосредоточиваясь на вопросе, который причиняет наибольшую боль бездомным, предлагаемое сторонниками сообществ средство перехода (выдаваемого за возвращение) к целому и полностью последовательному миру придумано так, чтобы выглядеть как действительно радикальное решение всех — настоящих и будущих проблем; все другие заботы по сравнению с ним выглядят маленькими и незначительными.
Этот общинный мир совершенен, поскольку все остальное неуместно, а точнее, враждебно — дикая местность, полная засад и заговоров, она изобилует врагами, использующими хаос в качестве своего главного оружия. Внутренняя гармония общинного мира сияет и блестит на фоне непонятных и непроходимых джунглей, которые начинаются по другую сторону шлагбаума. Там, в этой дикой местности, люди, прижавшись к друг к другу в теплоте общей идентичности, отбрасывают (или надеются прогнать) опасения, побудившие их искать общинное убежище. По выражению Джока Янга, «желание демонизировать чужих основано на онтологической неуверенности в своих» [5]. Понятие «широкое сообщество» было бы явным противоречием. Общинное братство было бы неполным, возможно невообразимым, но, безусловно, нежизнеспособным без этой врожденной братоубийственной наклонности.
Сообщество в учении сторонников сообществ — это либо этническое сообщество, либо сообщество, придуманное по образцу этнического. Выбор такой модели имеет серьезные основания.
Во–первых, «этническая принадлежность» в отличие от любой другой основы единения людей имеет преимущества «натурализации истории», представления культуры как «явления природы», свободы — как «осознанной (и принятой) необходимости». Этническая принадлежность заставляет действовать: нужно выбирать верность своей природе — человек вынужден изо всех сил и без устали действовать согласно установленной модели и, таким образом, вносить вклад в ее сохранение. Сама модель, однако, не является предметом выбора. Выбор производится не между разной этнической принадлежностью, а между принадлежностью и неприкаянностью, домом и бездомностью, бытием и небытием. Именно в этом состоит дилемма, которую учение сторонников сообществ хочет (вынуждено) довести до сознания.
Во–вторых, государство–нация, поддерживающее принцип этнического единства, доминирующий над всеми другие чувствами, было единственным успешным сообществом в наше время или скорее единственной организацией, попытавшейся получить статус сообщества с какой–либо степенью уверенности и результативности. Таким образом, было дано историческое обоснование идее этнической принадлежности (и этнической однородности) как законной основы единства и отстаивания своих прав. Современное учение сторонников сообществ, конечно, надеется извлечь выгоду из этой традиции; учитывая нынешнюю шаткость суверенитета государства и очевидную потребности в ком–либо, кто принял бы знамя, падающее из рук государства, надежда на это не потеряна. Однако легко заметить, что проведение параллелей между достижениями государства–нации и амбициями сторонников сообществ имеет свои пределы. Государство–нация в конце концов обязано своим успехом подавлению прав общин; оно боролось не на жизнь, а на смерть против «местничества», местных обычаев или «диалектов», поддерживая единый язык и историческую память за счет общинных традиций; чем более решительно предпринималась и контролировалась государством культуркампф[11], тем полнее был успех государства–нации в создании «натурального сообщества». Кроме того, государства–нации (в отличие от современных потенциальных общин) не принимались за решение этой задачи «с голыми руками» и не полагались только на возможности идеологической обработки. Их усилия имели мощную поддержку в виде законодательного принуждения использовать официальный язык, школьных учебных планов и объединенной системы законов, которая отсутствует у потенциальных сообществ.
Задолго до недавнего возникновения учения сторонников сообществ утверждалось, что в уродливом и колючем панцире современного строительства наций скрыта жемчужина. Исаия Берлин предположил, что в современном понятии «отчизна» помимо его жестокой и потенциально кровожадной стороны есть и позитивные стороны с человеческой и этической точки зрения. Довольно известно различие, проводимое между патриотизмом и национализмом. Патриотизм в этом противопоставлении чаще бывает «замеченным» членом пары, а неприятные реалии национализма остаются «незамеченными»: патриотизм, в большей степени постулированный, чем эмпирически данный, — это то, чем мог бы быть национализм (если его укротить, придать ему цивилизованную форму и этически облагородить), но чем он не является. Патриотизм описывают через отрицание наиболее неприятных и позорных черт известных форм национализма. По мнению Лешека Коляковски [6], если националист хочет утвердить племенную жизнь через агрессию и ненависть к другим, считает, что все неудачи его собственной нации — результат заговора чужаков, и злится на все другие нации за то, что они не восхищаются или каким–то иным образом не отдают должное его собственному племени, то патриот характеризуется «доброжелательной терпимостью к культурному разнообразию, и особенно к этническим и религиозным меньшинствам», а также готовностью сказать своей собственной нации то, что ей было бы неприятно слышать. Хотя это тонкое различие и оно достойно похвалы с нравственной и интеллектуальной точки зрения, его несколько обесценивает тот факт, что в данном случае противопоставляемые сущности — это не столько два варианта, которые могут быть выбраны с одинаковой вероятностью, сколько возвышенная идея и «низкая» действительность. Большинство людей, желавших, чтобы их собратья были патриотами, по всей вероятности, осуждали бы качества, приписываемые здесь патриотической позиции, как свидетельство двуличности, предательства национальных интересов или чего–то еще худшего. Терпимость к различиям, гостеприимство к меньшинствам и наличие смелости для того, чтобы говорить правду, пусть даже неприятную, — эти качества наиболее широко распространены в странах, где «патриотизм» не является «проблемой»; они имеют место в обществах, уверенных в своей республиканской гражданственности настолько, чтобы не беспокоиться о патриотизме как проблеме, а тем более не рассматривать его как неотложную задачу.
Бернард Як, редактор «Либерализма без иллюзий» (1996), высказал вполне допустимую мысль, когда в полемике с Маурицио Вироли, автором «Ради любви к стране: эссе о патриотизме и национализме» (1995), перефразировав Хоббса, создал афоризм: «Национализм — это вызывающий неприязнь патриотизм, а патриотизм — это вызывающий приязнь национализм» [7]. Действительно, есть все основания сделать вывод, что между национализмом и патриотизмом нет других различий, кроме нашего восхищения их проявлениями или их отсутствием, степенью смущения или чувства вины, с которыми мы принимаем или отвергаем их. Именно название определяет различие, и приведенное различие является главным образом риторическим, характеризующим не содержание обсуждаемых явлений, а то, как мы говорим о чувствах или страстях, во всем остальном чрезвычайно похожих между собой. Именно характер чувств и страстей и их поведенческих и политических последствий, а не слова, используемые нами для их описания, имеют значение и влияют на качество человеческого общежития. Оглядываясь назад на действия, о которых повествуют патриотические истории, Як приходит к заключению, что всякий раз, когда высокие патриотические чувства «возвышались до уровня разделенной страсти», «патриоты демонстрировали скорее свирепые, чем благородные чувства», что патриоты могли показывать в течение столетий «много незабываемых и полезных достоинств, но мягкость и симпатия к посторонним — не самые заметные среди них».
Тем не менее никто не отрицает значения различия в риторике и его подчас острых прагматических отзвуков. Одна риторика создана по мерке дискурса о «существовании», а другая — по мерке дискурса о «становлении». «Патриотизм» в целом отдает должное современному кредо «незаконченности», гибкости (точнее, «изменяемости») людей: поэтому он может с чистой совестью объявить (независимо от того, выполняется ли это обещание на практике), что призыв «сомкнуть ряды» — это открытое и постоянное приглашение: что вступление в ряды — это вопрос свободного выбора, требуется лишь одно — чтобы каждый человек делал правильный выбор и всегда оставался верным ему, несмотря ни на какие трудности. Вместе с тем, «национализм» больше похож на кальвинистскую версию спасения или идею св. Августина о свободной воле: он предполагает небольшой выбор — вы либо «один из нас», либо нет, и в любом случае вы мало что можете сделать, а возможно, вообще ничего, чтобы изменить это. В националистическом изложении «принадлежность» — это судьба, а не предмет выбора или жизненных планов. Это может быть вопросом биологической наследственности, как в теперь уже довольно устаревшей и не используемой расистской версии национализма, или же вопросом культурной наследственности, как в ныне модном «культуралистском» варианте национализма, — но в любом случае, вопрос решен задолго до того, как конкретный человек научится ходить и говорить, так что единственный выбор, оставленный человеку, состоял в том, чтобы либо с распростертыми объятиями и полным доверием принять приговор судьбы, либо восстать против этого приговора и поэтому изменить своему призванию.
Это различие между патриотизмом и национализмом имеет тенденцию выходить за рамки простой риторики в область политической практики. Следуя терминологии Клода Леви-Стросса, мы можем сказать, что первая формула, скорее всего, вдохновит «антропофагические» стратегии («съедание» незнакомцев, для того чтобы они были ассимилированы телом поедающего и стали идентичными его клеткам, потеряв свою специфику), тогда как вторую чаще связывают с «антропоэмической» стратегией «извержения» и «выплевывания» «неспособных быть нами» или с изоляцией их путем заключения в видимых стенах гетто либо невидимых (хотя по этой причине не менее материальных) стенах культурных запретов или путем их поимки, высылки или принуждения к бегству, как в практике, в настоящее время получившей название этнических чисток. Однако было бы разумно вспомнить, что логика мыслей редко связана с логикой поступков, и, следовательно, нет никакого однозначного соотношения между риториками и практическими методами, поэтому каждая из этих двух стратегий может содержаться в любой из этих двух риторик.
Слово «мы» в рамках патриотического/националистического кредо означает людей, подобных нам; «они» — людей, которые отличаются от нас. Нельзя сказать, что «мы» идентичны во всех отношениях; наряду с общими особенностями между «нами» есть различия, но сходства уменьшают, сглаживают и нейтрализуют их влияние. Аспект, в котором мы все похожи, несомненно, более существен и важен, чем все, что отделяет нас друг от друга; достаточно важен, чтобы перевешивать влияние различий, когда дело доходит до отстаивания своей позиции. Также нельзя сказать, что «они» отличаются от «нас» во всех отношениях; но они отличаются в одном, значительно более важном, чем все другое, достаточно важное, чтобы препятствовать выработке общей позиции и сделать маловероятной подлинную солидарность независимо от общих качеств, что делают нас похожими. Это типичная ситуация «или/или»: границы, отделяющие «нас» от «них», ясно прочерчены и легко различимы, поскольку свидетельство о «принадлежности» содержит только одну рубрику и анкета, которую обязаны заполнять обращающиеся за получением удостоверения личности, содержит лишь один вопрос, предполагающий ответ типа «да/нет».
Позвольте заметить, что вопрос о том, какое из различий является «решающим» — то есть имеет большее значение, чем любое сходство, и заставляет всякое общее качество казаться маленьким и несущественным (различие, которое делает порождающее враждебность разделение очевидным фактом задолго до начала встречи, где могла бы обсуждаться возможность единства), — является второстепенным и в основном производным вопросом, чаще всего дополнением, а не отправной точкой спора. Как объяснял Фредерик Барт, границы не являются признанием и регистрацией уже существующего отчуждения; они, как правило, проведены до того, как возникает отчуждение. Сначала существует конфликт, отчаянная попытка отделить «нас» от «них»; затем черты, остро подмечаемые у «них», начинают использоваться как доказательство и источник различий, которые не допускают никакого примирения. Поскольку люди — многогранные существа, имеющие много свойств, нетрудно отыскать такие черты, если всерьез задаться данной целью.
Национализм захватывает дверь, вырывает дверные молотки и выводит из строя дверные звонки, заявляя, что лишь находящиеся внутри имеют право там быть и поселиться тут навсегда. Патриотизм, по крайней мере на первый взгляд, более терпим, гостеприимен и приветлив — он перекладывает ответственность на тех, кто просит о разрешении на вход. И все же окончательный результат чаще бывает удивительно схожим. Ни патриотическое, ни националистическое кредо не допускает возможности того, что люди могут ужиться, сохраняя свои особенности, лелея и культивируя их, или что их совместное существование, отнюдь не требующее схожести и не утверждающее ее как желаемую ценность, к которой нужно стремиться, действительно позволяет извлечь выгоду из различий в образе жизни, идеалах и знаниях, при этом усиливая и делая более ценным то, что делает их теми, кем они являются, — то есть их различия.
Бернард Крик цитирует из «Политики» Аристотеля его мысль о «хорошем полисе», сформулированную вопреки мечте Платона об одной истине, едином стандарте справедливости, связывающем все:
Есть точка, в которой полис, усиливая свое единство, перестает быть полисом; но тем не менее он будет приближаться к потере своей сущности и, следовательно, становиться худшим полисом. Это похоже на то, как если бы вы должны были превратить гармонию в простой унисон или свести музыкальную тему к единственному удару барабана. Истина состоит в том, что полис является совокупностью многих членов.
В своем комментарии Крик высказывает мысль о неком единстве, которое ни патриотизм, ни национализм не готовы поддерживать и часто активно не принимают: такое единство предполагает, что цивилизованное общество является по своей сути плюралистическим, что совместное проживание в таком обществе означает обсуждение и согласование «по своей природе различных» интересов и что «обычно лучше согласовывать различные интересы, чем постоянно сдерживать и подавлять их» [8]. Другими словами, плюрализм современного цивилизованного общества — это не только «грубый факт» (его можно не любить или даже не терпеть, но (увы!) нельзя игнорировать), но и хорошая вещь и благоприятное обстоятельство, так как он предлагает выгоды, намного превышающие причиняемые им неудобства и беспокойство, расширяет диапазон возможностей для человечества и делает жизнь в целом более привлекательной, чем условия, создаваемые любой из альтернатив. Мы можем сказать, что в резком контрасте с патриотической или националистической верой самым многообещающим видом единства является тот, что достигается, — и достигается ежедневно заново, путем противоборства, спора, переговоров и соглашений о ценностях, предпочтениях, выбранном образе жизни и идентичности множества разных, но всегда самоопределяющихся членов полиса.
Это, по существу, республиканская модель единства, возникающего единства, которое является совместным достижением людей, преследующих цели самоидентификации, — единства, которое является результатом, а не априорным условием совместной жизни, единства, завоеванного через переговоры и согласование, а не отрицание, подавление или удушение различий.
Оно, я предполагаю, является единственным вероятным и реалистическим вариантом единства (единственной формулой сосуществования) в условиях жидкой современности. Как только все убеждения, ценности и стили «приватизированы» — лишены контекста или «извлечены», а места, предлагаемые для их повторного встраивания, больше напоминают жилье в мотеле, чем постоянный дом (с погашенным займом под залог недвижимости), — идентичность человека не может не выглядеть хрупкой, временной и существующей «до особого распоряжения», лишенной всех защитных средств, кроме навыков и решимости людей крепко удерживать ее и защищать от эрозии. Изменчивость идентичности очевидна для жителей текучей современности. И столь же бесспорен выбор, логически вытекающий из этого: необходимо овладеть сложным искусством жизни с различиями или создать любой ценой такие условия, которые бы сделали это искусство излишним. Как недавно выразился Ален Турен, современное состояние общества сигнализирует о «конце определения человека как социального существа, ограниченного его местом в обществе, обусловливающим его поведение или действия», и поэтому защита социальными личностями своей «культурной и психологической специфики» не может осуществляться без «понимания того, что принцип их комбинации можно найти внутри человека, а не в социальных учреждениях или универсальных принципах» [9].
Эти новости, касающиеся условий, о которых теоретизируют теоретики и философствуют философы, ежедневно доводятся до сознания объединенными силами массового искусства, ил появляясь под вымышленными именами в беллетристике, выдаются за «реальные истории». Как сообщают зрителям фильма «Елизавета I», даже для того, чтобы быть королевой Англии, нужно отстаивать свои права и утверждать себя; чтобы быть дочерью Генри VIII, необходима большая индивидуальная инициатива, подкрепленная хитростью и решительностью. Чтобы заставить вздорных и своевольных придворных стать на колени и поклониться, и прежде всего слушать и повиноваться, будущая Глориана должна купить массу косметики и изменить прическу, головной убор и остальную часть своего одеяния. Не бывает никакого утверждения, кроме самоутверждения, и никакой идентичности, кроме выдуманной идентичности.
Это все, конечно, сводится к силе рассматриваемой личности. Оружие защиты не одинаково доступно для всех, и, следовательно, более слабые, плохо вооруженные люди будут искать компенсации своего индивидуального бессилия в силе количества. Учитывая изменяющийся размер повсеместно присутствующего зазора между состоянием «человека де–юре» и возможностью получить статус «человека де–факто», та же самая текучая среда современности может — и будет — способствовать разнообразию стратегий выживания. Как настаивает Ричард Сеннетт, в настоящее время «мы» — это «акт самозащиты. Желание сообщества основано на стремлении защитить себя… Безусловно, почти универсальный закон состоит в том, что “мы” может использоваться в качестве защиты против беспорядка и дезорганизации». Но — и это самая важная оговорка — когда это желание сообщества «выражено как непринятие иммигрантов и других посторонних, это объясняется тем, что
сегодня политика, основанная на желании найти убежище, более нацелена на слабых, тех, кто путешествует в сфере глобального рынка труда, а не на сильных: те учреждения, которые приводят бедных рабочих в движение или пользуются их относительным бесправием. Программисты IBM… в одном важном отношении вышли за пределы этого защитного чувства сообщества, когда прекратили критиковать своих равных по статусу индийских коллег и своего еврейского президента [10].
«В одном важном отношении», возможно, — но, позвольте заметить, в одном единственном и не обязательно самом важном. Побуждение уйти от одержимой риском сложности в убежище однородности имеет универсальную природу; различаются только способы действия в соответствии с этим побуждением, и они имеют тенденцию отличаться прямо пропорционально средствам и ресурсам, доступным людям. Наиболее обеспеченные, такие как программисты IBM, удобно устроившиеся в своем анклаве киберпространства, но гораздо менее защищенные от превратностей судьбы в трудном для «виртуализации» физическом секторе социального мира, могут позволить себе затраты на высокотехнологичные рвы и подъемные мосты, чтобы удержать опасности на расстоянии. Ги Нафилья, глава ведущей строительной фирмы во Франции, заметил, что «французы испытывают тревогу, они боятся соседей, исключая тех, кто похож на них самих». Жак Патини, президент Национальной ассоциации землевладельцев, согласен с этим мнением и видит будущее в «отгораживании от внешнего мира и фильтрации доступа» к жилым районам с помощью магнитных карт и охраны. Будущее принадлежит «архипелагам островов, разбросанных вдоль осей коммуникации». Отрезанные и огороженные, действительно экстерриториальные жилые районы, оборудованные сложными системами двусторонней оперативной связи, вездесущими видеокамерами наблюдения, полные вооруженной до зубов круглосуточной охраной, неожиданно возникают вокруг Тулузы, как некоторое время назад они возникали в США и как во все большем количестве возникают на всем пространстве богатой части быстро глобализующегося мира [11]. Хорошо охраняемые анклавы имеют замечательное сходство с этническими гетто бедных. Однако они отличаются в одном важном отношении: они были свободно выбраны в качестве привилегии, за которую человек, как предполагается, готов многое отдать. И сотрудники службы безопасности, охраняющие доступ к этим анклавам, были законно наняты и поэтому носят свое оружие с полного одобрения закона.
Ричард Сеннетт предлагает социально–психологическую интерпретацию этой тенденции:
Образ сообщества очищен от всего, что может выражать ощущение различия, а тем более конфликта, в том, кем являемся «мы». В этом отношении миф о солидарности сообщества — это ритуал очищения… Для этой мифической солидарности в сообществах характерно то, что люди чувствуют, что они принадлежат друг другу, потому что они одинаковы… Чувство «мы», которое выражает желание быть похожими, — это способ избежать необходимости заглянуть глубже друг в друга [12].
Как и многие другие современные начинания общественных сил, мечта о чистоте в эру текучей современности лишена государственного регулирования и приватизирована; реализация этой мечты отдана на откуп частной — местной, групповой — инициативе. Защита личной безопасности теперь стала личным делом, а местные власти и полиция готовы дать совет, тогда как застройщики с радостью берут на себя заботы тех, кто способен заплатить за их услуги. Меры, предпринятые лично — в одиночку или небольшой группой, — должны находиться на одном уровне с побуждением, которое вызвало их поиск. Согласно общим правилам мифологического рассуждения, метонимия превращается в метафору: желание отражать очевидные угрозы, связанные с подвергающимся опасности лицом, переходит в стремление сделать «внешнее» похожим, «подобным» или идентичным внутреннему, создать «находящееся там снаружи» по подобию «находящегося здесь внутри»; мечта о «сообществе подобия» — это, по существу, проекция любви к самому себе.
Это также безумная попытка избежать столкновения с неприятными вопросами, не предполагающими хорошего ответа: с вопросом о том, стоит ли, во–первых, любить это «я», напуганное и потерявшее уверенность в себе, и, следовательно, заслуживает ли оно того, чтобы быть моделью для обновления среды обитания и стандартом для оценки и определения приемлемой идентичности. Мы надеемся, что в «сообществе подобия» не будут задавать таких неприятных вопросов и поэтому вера в безопасность, обретенную через очищение, никогда не будет подвергаться проверке.
В другой работе («В поисках политики», 1999) я обсудил «порочную троицу» неопределенности, неуверенности и ненадежности, где каждая из характеристик вызывает тревогу, еще более острую и болезненную из–за сомнений в ее источнике; независимо от происхождения накапливающийся пар отчаянно ищет выход, и когда доступ к источникам неуверенности и ненадежности блокирован или находится вне досягаемости, все напряжение перемещается куда–нибудь в другое место, обрушиваясь в конечном итоге на мучительно тонкий и хрупкий клапан безопасности тела, дома и окружения. В результате «проблема безопасности» имеет тенденцию быть хронически перегруженной тревогами и стремлениями, которые она не может ни нести, ни сбросить с себя. Этот порочный круг приводит к вечной жажде большей безопасности, которую не могут утолить никакие практические меры, так как они вынуждены оставлять основные неиссякаемые источники неуверенности и ненадежности, этих главных поставщиков тревоги, целыми и невредимыми.
Внимательно исследуя труды возродившихся апостолов культа сторонников сообществ, Фил Коэн сделал вывод, что общины, расхваливаемые и рекомендуемые ими своим современникам в качестве средства избавления от жизненных неприятностей, больше похожи на приюты, тюрьмы или сумасшедшие дома, чем на места потенциального освобождения. Коэн прав; но возможность освобождения никогда не интересовала сторонников сообществ; проблемы, которые, как они надеялись, разрешат потенциальные общины, были следствиями крайностей освобождения, освободительного потенциала, слишком большого для достижения комфорта. В долгом и безрезультатном поиске правильного соотношения между свободой и безопасностью учение сторонников сообществ стойко придерживалось стороны последней. Оно также признавало, что эти две заветные человеческих ценности находятся в противоречии друг с другом и их цели противоположны, что нельзя иметь больше одного, не отказываясь в какой–то степени (а возможно, даже в значительной степени) от другого. Сторонники сообществ не допускали возможности того, что расширение и укрепление человеческих свобод может увеличить безопасность людей, что свобода и безопасность могут возрастать вместе, не говоря уже о том, что каждое из двух качеств может развиваться только одновременно с другим.
Сообщество представляют, позвольте повторить, как островок уютного спокойствия в бурном море недружелюбия. Он притягивает и соблазняет, побуждая поклонников воздержаться от слишком внимательного взгляда, поскольку возможность управления волнами и укрощения моря уже снята с повестки дня как сомнительный и нереалистичный план. Будучи единственным убежищем, этот образ становится еще более ценным, и эта ценность продолжает возрастать по мере того, как фондовая биржа, где продаются другие жизненные ценности, становится все более капризной и непредсказуемой.
Как безопасное вложение (или скорее менее опасное вложение, чем другие) ценность убежища сообщества не имеет серьезных конкурентов, кроме, возможно, тела инвестора, — теперь в отличие от прошлого элемента мира (Lebcnswelt), по–видимому, с более длительной (на самом деле несравнимо более длительной) ожидаемой продолжительностью жизни, чем у любого из его внешних атрибутов. Как прежде, тело остается смертным и поэтому временным, но связанная с его смертностью кратковременность похожа на вечность по сравнению с изменчивостью и эфемерностью всех систем отсчета, точек ориентации, классификаций и оценок, которые текучая современность выставляет на витрины и полки магазинов. Семья, сослуживцы, класс, соседи слишком изменчивы, чтобы вообразить их постоянство и приписать им способность быть надежными системами отсчета. Надежда на то, что «завтра мы встретимся снова», вера, которая давала все основания что–то предполагать в будущем, действовать исходя из долгосрочных перспектив и соединять отдельные шаги, один за другим, в тщательно спланированную траекторию временной, безнадежно смертной жизни, в значительной степени ослабли; вероятность того, что завтра человек обнаружит собственное тело в совершенно иной или полностью изменившейся семье, классе, местности и компании других сослуживцев в настоящее время намного более высока, и поэтому это более надежная ставка.
В своем эссе, которое сегодня воспринимается как письмо, отправленное потомству из мира твердой современности, Эмиль Дюркгейм предположил, что только «действия, имеющие качество постоянства, достойны нашей воли к ним, и только длительные удовольствия достойны наших желаний». Это действительно был урок, который твердая современность успешно вбила в головы своих жителей, но эта мысль звучит нелепо и бессодержательно для наших современников, — хотя, возможно, менее странно, чем практический совет Дюркгейма, вытекающий из этого урока. Когда ему задали, казалось бы, чисто риторический вопрос: «Насколько ценны наши индивидуальные удовольствия, которые столь поверхностны и кратковременны?» — он поспешил успокоить сомнения читателей, указав, что, к счастью, мы не обречены на преследование таких удовольствий, «потому что общество бесконечно более долговечно, чем отдельный человек»; «оно позволяет нам испытывать удовольствия, которые не только эфемерны». Общество, с точки зрения Дюркгейма (весьма правдоподобной в его время), это та организация, «под чьей защитой» можно укрыться от ужаса собственной мимолетности» [13].
Тело и его удовольствия не стали менее эфемерными с того времени, когда Дюркгейм воспевал долговременные общественные институты. Загвоздка, однако, состоит в том, что все остальное — и наиболее заметно это на примере общественных институтов — теперь стало еще более эфемерным, чем «тело и его удовольствия». Долговечность — относительное понятие, и теперь смертное тело — это, возможно, наиболее долгоживущая сущность (фактически единственная сущность, ожидаемая продолжительность жизни которой имеет тенденцию увеличиваться за последние годы). Тело, можно сказать, стало последним прибежищем непрерывности и продолжительности; независимо от того, что может означать понятие «долговременный», его длительность едва ли может превышать пределы, установленные физической смертностью. Тело становится последним оборонительным рубежом безопасности, — рубежом, который подвергается постоянным бомбардировкам врага или последним оазисом среди обдуваемых всеми ветрами песков. Этим объясняется неистовая, навязчивая, лихорадочная и детальная забота о защите тела. Граница между телом и внешним миром — один из наиболее бдительно охраняемых современных рубежей. Отверстия тела (пункты входа) и поверхности тела (места контакта) — это теперь основные центры страха и тревоги, вызванных осознанием смертности. Они больше не делят это бремя с другими центрами (кроме, возможно, «сообщества»).
Новое главенство тела отражено в тенденции формировать образ сообщества (сообщества из мечты об уверенности и безопасности, сообщества как оранжереи безопасности) по образцу идеально защищенного тела: представлять его как организм, однородный и гармоничный внутри, полностью очищенный от всех чуждых, устойчивых к поглощению сущностей, все пункты входа которого тщательно охраняются и контролируются, до зубов вооруженный с внешней стороны и заключенный в непроницаемую броню. Границы этого гипотетического сообщества, подобно внешним пределам тела, должны отделять царство доверия и любящей заботы от дикой местности риска, подозрения и постоянной бдительности. Тело и предполагаемое сообщество одинаково мягкие изнутри и колючие снаружи.
Тело и сообщество — последние защитные посты на пустеющем поле битвы, где война за уверенность, стабильность и безопасность ведется ежедневно с небольшими, если таковые вообще имеются, передышками. Теперь они должны решать задачи, некогда распределенные между многими бастионами и фортами. Теперь от них зависит больше, чем они способны выдержать, и поэтому они скорее будут углублять, а не смягчать опасения, побудившие ищущих безопасности бежать к ним, чтобы укрыться.
Новое одиночество тела и сообщества — результат широкого набора конструктивных изменений, относящихся к категории текучей современности. Одно из изменений в этом наборе имеет, однако, особую важность: отказ государства от всех главных аксессуаров роли основного (возможно, даже монопольного) поставщика уверенности и безопасности и логически вытекающее из этого отказа поддерживать стремление своих граждан к уверенности/безопасности.
В современную эпоху нация была «еще одним лицом» государства и основным орудием в его претензиях на верховную власть над территорией и ее населением. Доверие к нации и ее привлекательность как гарантии безопасности и долговечности в значительной мере были основаны на тесной связи с государством и — через государство — с действиями, нацеленными на достижение уверенности и безопасности граждан на длительной, заслуживающей доверия, коллективно обеспеченной основе. В новых условиях едва ли можно что–то получить от тесных связей нации с государством. Государство не может ожидать многого от мобилизующего потенциала нации, в котором само все меньше нуждается по мере того, как массовые армии, состоящие из призывников, сплоченных лихорадочно укрепляемым патриотическим безумием, заменяются элитными и бесстрастными профессиональными высокотехнологичными подразделениями, в то время как богатство страны измеряется не столько качеством, количеством и моральным состоянием ее рабочей силы, сколько привлекательностью страны для хладнокровных наемных сил мирового капитала.
В государстве, что больше не является безопасным мостом, ведущим за пределы индивидуальной смертности, призыв жертвовать индивидуальным благополучием, не говоря уже об индивидуальной жизни, ради сохранения или бессмертной славы государства кажется пустым и все более странным, если не смешным. Многовековой «роман» нации с государством приближается к концу; но речь идет не столько о разводе, сколько о замене основанного на безоговорочной верности брачного союза договоренностью о «проживании вместе». Партнеры теперь свободны вести поиски в других местах и вступать в иные союзы; их партнерство — это больше не обязательный паттерн надлежащего и приемлемого поведения. Мы можем сказать, что нация, обычно использовавшаяся как замена отсутствующей общности интересов в эру Gesellschaft, теперь возвращается к оставленной позади Gemeinschaft в поиске образца для подражания, по которому она будет моделировать себя. Институционные подпорки, способные скреплять нацию, все больше представляются как работа типа «Сделай сам». Именно мечты об уверенности и безопасности, а не их прозаичное и однообразное предоставление должны побудить беззащитных людей собираться под крыльями нации в погоне за упрямо неуловимой безопасностью.
По–видимому, нет никакой надежды на государственные учреждения, призванные обеспечивать уверенность и безопасность. Свобода государственной политики беспрестанно разрушается новыми глобальными силами, имеющими в арсенале ужасное оружие экстерриториальности, скорости передвижения и способности к уклонению/бегству; возмездие за нарушение новых глобальных правил бывает быстрым и беспощадным. Действительно, отказ вести игру по этим новым глобальным правилам — наиболее жестоко наказуемое преступление, совершения которого власти государства, привязанные к земле их собственным территориально определенным суверенитетом, должны опасаться и избегать любой ценой.
Чаще всего это наказание является экономическим. Непокорным правительствам, обвиняемым в протекционистской политике или щедрых общественных ассигнованиях для «экономически избыточных» секторов их населения и в нежелании оставить страну на милость «мировых финансовых рынков» и «мировой свободной торговли», отказывают в займах или сокращении их долгов; местные валюты делают глобальными прокаженными и способствуют их обесцениванию; курс местных акций резко падает на мировых биржах; страну окружают экономическими санкциями и приказывают прошлым и будущим торговым партнерам относиться к ней как к глобальному изгою. Глобальные инвесторы, желая сократить ожидаемые убытки, упаковывают вещи и уводят свои активы, поручая местным властям расчищать развалины и вытаскивать жертвы из еще большей нищеты.
Однако иногда наказание не ограничивается «экономическими мерами». Особенно упрямым правительствам (но не слишком сильным, чтобы сопротивляться долгое время) дают образцовый урок, предназначенный для предупреждения и запугивания их потенциальных подражателей. Если ежедневная, рутинная демонстрация превосходства глобальных сил оказалась недостаточной, чтобы вынудить государство увидеть основания для сотрудничества с новым «мировым порядком», используют войска: превосходства скорости над медлительностью, способности убегать — над необходимостью быть связанным какими–либо обязательствами, превосходство экстерриториальности над определенным местоположением могут впечатляюще подтверждаться, на сей раз с помощью вооруженных сил, специализирующихся на тактике «Наноси удар и убегай» и строгом разделении «жизней, которые необходимо спасти», и жизней, не достойных спасения.
Вопрос о том, был ли способ ведения войны против Югославии правильным и подходящим как нравственное действие, остается открытым. Тем не менее эта война имела смысл как «продвижение мирового экономического порядка неполитическими средствами». Выбранная нападавшими стратегия хорошо работала как впечатляющая демонстрация новой глобальной иерархии и новых правил игры, которые поддерживают ее. Если бы не тысячи весьма реальных «человеческих потерь» и не страна, оставшаяся в руинах и лишенная средств к существованию и способности к самовосстановлению на много лет вперед, можно было бы поддаться искушению описать эту войну как своего рода «символическую»; данная война, ее стратегия и тактика были (осознанно или неосознанно) символом возникающих силовых отношений. Это средство действительно было сообщением.
Как преподаватель социологии я из года в год повторял студентам стандартную версию «истории цивилизации», которая отмечена постепенным, но непрекращающимся повышением оседлости и окончательной победой людей, ведущих оседлую жизнь, над кочевниками; это предполагало без дальнейших доказательств, что побежденные кочевники были, по своей сути, регрессивной и противодействующей цивилизации силой. Джим Маклафлин недавно раскрыл значение этой победы, описав в общих чертах краткую историю обращения оседлого населения с «кочевниками» в пределах современной цивилизации [14]. Кочевой образ жизни, указывает он, рассматривался как «характеристика “варварских” и слаборазвитых обществ». Кочевники определялись как первобытные люди, и начиная с Гуго Гроция проводилась параллель между «первобытным» и «диким» (то есть грубым, необузданным, неокультуренным, нецивилизованным): «создание законов, культурный прогресс и развитие цивилизации тесно связаны с эволюцией и усовершенствованием отношений между человеком и землей во времени и пространстве». Короче говоря, прогресс отождествлялся с отказом от кочевого образа жизни в пользу оседлого. Все это, конечно, происходило во времена тяжелой современности, когда доминирование подразумевало прямое столкновение и означало завоевание территории, аннексию и колонизацию. Основатель и главный теоретик «диффузионизма» (точки зрения на историю, некогда весьма популярной в столицах империй) Фридрих Ратцел, проповедник «прав сильнейших», которые, как он полагал, были нравственно выше и неотвратимы ввиду исключительности духа цивилизации и распространенности пассивной имитации, точно ухватил настроение времени, когда на пороге века колонизации писал, что:
Борьба за существование означает борьбу за пространство… Более высокоразвитые люди, вторгаясь на территорию своих более слабых диких соседей, отнимают у них землю, загоняют их в углы, слишком маленькие для поддержания их существования, и продолжают посягать даже на их небольшие владения, пока более слабые наконец не потеряют последние остатки своих угодий и не окажутся буквально вытесненными с этой земли… Превосходство захватчиков состоит прежде всего в их способности осваивать, полностью использовать и заселять территорию.
Очевидно, сказано достаточно. Игра доминирования в эру текучей современности ведется не между «большим» и «меньшим», а между более быстрым и более медленным. Правят те, чья скорость выше, чем скорость противника. Когда скорость означает доминирование, «освоение, использование и заселение территории» становится препятствием — помехой, а не преимуществом. Принятие под свою юрисдикцию и, более того, аннексия чьей–либо земли подразумевают капиталоемкие, тяжелые и невыгодные заботы об управлении и обеспечении общественного порядка, ответственность, обязательства — и прежде всего налагает значительные ограничения на свободу передвижения в будущем.
Совсем не ясно, будут ли еще вестись войны в стиле «Наноси удар и убегай», ввиду того факта, что первая попытка закончилась утратой победителями подвижности — обременением их тяжелой работой по оккупации земли, ведению местных дел и выполнению организаторских и административных обязанностей, совершенно не гармонирующей с методами власти в эпоху жидкой современности. Могущество мировой элиты опирается на ее способность избегать местных обязательств, и глобализация предполагает именно уход от такой необходимости, разделение задач и функций таким образом, чтобы возложить на местные власти, и только на них, роль защитников закона и (местного) порядка.
Действительно, можно увидеть много признаков волны «оценок по зрелом размышлении», поднимающейся в лагере победителей: стратегия «мировой полиции» еще раз подвергается глубокому критическому анализу. Растущее число влиятельных голосов мировой элиты предпочитает оставить «государствам–нациям, превратившимся в полицейские околотки», задачи по разрешению кровопролитных соседских конфликтов; как нам сообщают, разрешение таких конфликтов должно быть также «разгружено» и «децентрализовано», перераспределено вниз в глобальной иерархии с учетом или без учета прав человека и передано туда, «где оно и должно быть», — местным военачальникам и оружию, которое они имеют благодаря великодушию или «вполне понятным экономическим интересам» мировых компаний и намерению правительств способствовать глобализации. Например, Эдвард Лутвак, старший научный сотрудник в американском Центре стратегических и международных исследований, много лет являющийся надежным барометром изменений настроения Пентагона, призывал в журнале Foreign Affairs за июль–август 1999 г. (названном газетой Guardian «наиболее влиятельным периодическим изданием») «дать войне шанс». Войны, по мнению Лутвака, это не совсем плохо, так как они ведут к миру. Однако мир настанет только тогда, «когда силы всех воюющих сторон иссякнут или когда одна из них одержит решительную победу». Самое худшее (и НАТО сделало именно это) — останавливать противоборствующие стороны на полпути, до того как закончится стрельба ввиду взаимного истощения или одна из враждующих сторон будет лишена боеспособности. В таких случаях конфликты не разрешаются, а просто временно «замораживаются» и противники используют время перемирия, чтобы перевооружиться, перегруппировать силы и пересмотреть свою тактику. Таким образом, для вашей собственной и пользы иных сторон, не вмешивайтесь в «чужие войны».
Призыв Лутвака многими вполне может быть услышан с готовностью и благодарностью. В конце концов, в процессе «продвижения глобализации другими средствами» воздержание от вмешательства и позволение войне на истощение достичь своего «естественного конца» принесло бы те же самые выгоды без неудобств, вызванных прямым участием в «чужих войнах», и особенно в их неуправляемых последствиях. Чтобы успокоить совесть, проснувшуюся ввиду опрометчивого решения вести войну под знаменем прав человека, Лутвак указывает на очевидную неадекватность военного участия как средства окончания войны: «Даже крупномасштабное бескорыстное вмешательство может не достичь своей предполагаемой гуманитарной цели. Интересно, не были бы жители Косово более обеспеченными, если бы НАТО просто ничего не сделало?» Вероятно, для сил НАТО было бы лучше продолжать их ежедневные тренировки и предоставить местным жителям возможность сделать то, что они должны были сделать.
Именно неспособность избежать произошедшего варианта развития событий, который должна была предотвратить кампания в стиле «Наноси удар и убегай», вызвала мысли «по зрелом размышлении» и заставила победителей сожалеть о вмешательстве (официально объявленном успешным). Высадка парашютистов, обосновавшихся в Косово, не позволила воюющим сторонам расстрелять друг друга, но задача удержать их на безопасном расстоянии опустила силы НАТО «с небес на землю» и связала их ответственностью за неприятные земные реалии. Генри Киссинджер, трезвый и проницательный аналитик и гроссмейстер политики, которую определял (несколько старомодно) как искусство возможного, предостерегал против еще одной грубой ошибки — принимать на себя ответственность за восстановление стран, разоренных бомбардировками [15]. «Этот план, — указывает Киссинждер, — рискует превратиться в неограниченное временем обязательство к еще более глубокому участию, оставляя нас в роли жандарма региона неистовой ненависти, где мы имеем мало стратегических интересов». Но «участие» — это как раз то, чего должны помочь избежать войны, нацеленные на «продвижение глобализации другими средствами!» «Наличие гражданской администрации, — добавляет Киссинждер, — неизбежно повлекло бы за собой конфликты, и их силовое разрешение — дорогостоящее и этически сомнительное дело — легло бы на плечи этих руководителей».
На данный момент наблюдается мало, если таковые вообще имеются, подтверждений того, что оккупационные силы для разрешения конфликтов приносят больше пользы, чем те, кого они разбомбили и заменили вследствие поражения последних. В отличие от судьбы беженцев, во имя которых была начата кампания бомбежек, повседневная жизнь вернувшихся редко попадает в заголовки газет, но новости, доходящие иногда до читателей и слушателей СМИ, довольно зловещи. «Волна насилия и беспрерывных репрессий против сербского и цыганского меньшинств в Косове угрожает подорвать шаткую стабильность в этом районе и оставить его этнически чистым от сербов спустя лишь месяц после того, как войска НАТО взяли его под контроль», — сообщает Крис Берд из Приштины [16]. Силы НАТО на Земле кажутся растерянными и беспомощными перед лицом бушующей этнической ненависти, а ведь когда эту проблему рассматривали с помощью телекамер, установленных на сверхзвуковых бомбардировщиках, ее казалось так легко приписать преступному умыслу лишь одного злодея и поэтому быстро решить.
Джин Клер вместе со многими другими наблюдателями предполагает, что непосредственным результатом Балканской войны будут глубокая и длительная дестабилизация целой области и имплозия, а не созревание молодых и неокрепших или еще не оформившихся демократических государств македонского, албанского, хорватского или болгарского типа [17]. Дэниел Вернет дал своему обзору мнений известных балканских политологов и социологов на данную тему, название «Балканы столкнулись с риском бесконечной агонии» [18]. Но он также задается вопросом, как будет заполнена политическая пустота, открывшаяся в результате отсечения корней жизнеспособности национальных государств. Мировые рыночные силы, радующиеся отсутствию сопротивления и препятствий, могли бы вмешаться, но они вряд ли захотят (или вряд ли смогут, если бы и захотели) замещать отсутствующие или лишенные полномочий политические власти. Кроме того, они не обязательно будут заинтересованы в восстановлении сильного и уверенного в себе национального государства, полностью управляющего своей территорией.
«Новый план Маршала» — это наиболее часто предлагаемый ответ на нынешнее затруднительное положение. Не только генералы «прославились» тем, что постоянно ведут последнюю победоносную войну. Но нельзя оплатить деньгами выход из каждого затруднительного положения, как бы велика ни была затраченная на это сумма. Ситуация на Балканах резко отличается от восстановления национальными государствами после Второй мировой войны своего суверенитета и благосостояния граждан. На Балканах после косовской войны мы сталкиваемся не только с задачей материального возрождения практически на пустом месте (средства к существованию югославов были почти полностью уничтожены), но и с бурлящим и гноящимся межэтническим шовинизмом, который укрепился после войны. Включение Балкан в сеть мировых рынков едва ли помогло бы успокоить нетерпимость и ненависть, так как это усилило бы, а не ослабило ту шаткость мира, что была (и остается) главной причиной кипения племенных чувств. Есть, например, реальная опасность того, что ослабление способности сербов к сопротивлению будет служить постоянным приглашением для соседей к участию в новом раунде военных действий и этнических чисток.
Учитывая непривлекательный и обескураживающий отчет политических деятелей НАТО о неуклюжем решении тонких и сложных проблем, типичных для балканского «пояса смешанного населения» (как проницательно назвала его Ханна Арендт), можно опасаться дальнейших грубых ошибок, которые могут дорого обойтись. Было бы уместным напомнить об опасности момента, когда европейские лидеры, удостоверившись, что их богатому электорату не угрожает новая волна беженцев и эмигрантов, утратят интерес к неуправляемым странам, как это уже было много раз прежде — в Сомали, Судане, Руанде, Восточном Тиморе и Афганистане. Тут мы можем вернуться в самое начало конфликта и вновь пройти тем же усыпанным трупами путем. Антонина Желязкова, директор Международного института исследований национальных меньшинств, хорошо выразила эту мысль (как ее цитирует Вернет): «Нельзя решить вопрос национальных меньшинств с помощью бомб. Удары лишь озлобляют обе стороны» [19]. Выступая на стороне определенных сил в националистических спорах, НАТО еще больше укрепил уже доведенный до бешенства национализм в этом районе и подготовил почву для повторения попыток геноцида в будущем. Одно из самых ужасных последствий состоит в том, что достижение компромиссов и мирное сосуществование языков, культур и религий в этом районе стали еще менее вероятными, чем когда–либо прежде. Какими бы ни были намерения, результаты противоречат тому, что можно было бы ожидать от действительно нравственного предприятия.
Итог, хотя и предварительный, является зловещим. Попытки смягчить племенную агрессию через новые «глобальные полицейские действия» к настоящему времени оказались в лучшем случае безрезультатными и, вероятно, контрпродуктивными. Общие результаты непрекращающейся глобализации показывают явный дисбаланс: была нанесена рана возобновившейся племенной борьбы, тогда как лекарство для ее лечения в лучшем случае находится на стадии испытания (скорее всего, методом проб и ошибок). Глобализация, по–видимому, намного более успешна в разжигании межобщинной вражды, чем в содействии мирному сосуществованию общин.
Для транснациональных корпораций (то есть мировых компаний с рассеянными и перемещающимися местными интересами и гражданством), «идеальный мир» — это «мир без государств или по крайней мере мир, состоящий из маленьких, а не больших государств», отметил Эрик Хобсбом. «Если в данном государстве нет нефти, то чем оно меньше, тем оно слабее и тем меньше требуется денег, чтобы подкупить правительство».
То, что мы сегодня имеем, есть в действительности двойная система, в которую входят официальная система «национальных экономик» государств, и реальная, но в значительной степени неофициальная система транснациональных организационных единиц и учреждений… В отличие от государства с его территорией и властью, другие элементы «нации» могут быть легко аннулированы глобализацией экономики. Этническая принадлежность и язык — два очевидных элемента. Уберите власть государства и силу принуждения, и их относительная незначительность будет ясна [20].
Так как глобализация экономики стремительно продолжается, «подкуп правительств», конечно, становится все менее необходимым. Вопиющей неспособности правительств свести баланс контролируемыми ресурсами (то есть такими ресурсами, которые, как им кажется, останутся в сфере юрисдикции властей независимо от выбранного способа сведения баланса) будет вполне достаточно для того, чтобы заставить их не только подчиниться неизбежному, но также активно и энергично сотрудничать с «глобалистами».
Энтони Гидденс использовал метафору апокрифической «безжалостной силы», чтобы понять механизм всемирной «модернизации». Та же самая метафора хорошо подходит для описания современной глобализации экономики: все труднее разделить действующих личностей и пассивные объекты их действий, так как большинство национальных правительств соперничает друг с другом в попытках упросить, обольстить или соблазнить глобальную безжалостную силу, чтобы последняя изменила маршрут и сначала пришла в страны, которыми они управляют. Те немногие, кто слишком медлителен, глуп, близорук или просто самовлюблен, чтобы участвовать в этом соревновании, либо столкнутся с ужасными проблемами, если им будет нечем похвастаться, когда придет время уговаривать избирателей «голосовать своими кошельками», либо их осудят и подвергнут остракизму послушный хор «мирового мнения», и затем на отступников обрушатся бомбы или угрозы бомбардировок, чтобы возвратить им здравый смысл и побудить их встать или вернуться в строй.
Если принцип суверенитета национальных государств наконец дискредитирован и удален из сводов законов международного права, если способность государств к эффективному сопротивлению сломлена, так что с ней нельзя серьезно считаться в вычислениях глобальных сил, то замена «мира наций» наднациональным порядком (глобальной политической системой сдерживающих и уравновешивающих сил, призванных ограничивать и регулировать глобальные экономические силы) — это всего лишь один, и с сегодняшней точки зрения не самый бесспорный, из возможных сценариев. Распространение по всему миру того, что Пьер Бурдье называл «политикой неопределенности», является в равной, если не в большей, степени вероятным следствием. Если удар, нанесенный государственному суверенитету, оказывается смертельным и окончательным, если государство теряет свою монополию принуждения (которую Макс Вебер и Норберт Элиас считали его наиболее характерной особенностью и одновременно непременным атрибутом современной рациональности или цивилизованного порядка), из этого не обязательно следует, что общее количество насилия, включая насилие с последствиями, потенциально грозящими геноцидом, уменьшится; насилие может стать только не регулированным, опустившись с уровня государства на уровень «сообщества» (неоплеменной уровень).
При отсутствии институционального строения «древесных» структур (если использовать метафору Делеза/Гваттари) общественный инстинкт вполне может возвратиться к своим «взрывоопасным» проявлениям, разрастаясь, подобно ризоме, и пуская ростки различной степени долговечности, но всегда изменчивых, горячо оспариваемых и лишенных любых других оснований, кроме страстных, лихорадочных действий их сторонников. Неустойчивость, присущая этим основаниям, должна быть компенсирована. Активное (добровольное или принудительное) соучастие в преступлениях, которые может оправдать и эффективно освободить от наказания только постоянное существование «взрывоопасного сообщества», — это самый подходящий кандидат, чтобы занять эту вакансию. Взрывоопасным сообществам необходимо насилие, чтобы появиться на свет и чтобы продолжить свое существование. Они нуждаются во врагах, которые грозят им исчезновением, и во врагах, которых можно коллективно преследовать, пытать и калечить, чтобы сделать каждого члена сообщества соучастником того, что в случае проигранного сражения обязательно объявят преступлением против человечества, что будет предано суду и осуждению.
В ряде многообещающих исследований («Вещи, скрытые с основания мира»; «Козел отпущения»; «Насилие и святое») Рене Жирар сформулировал всеобъемлющую теорию роли насилия в рождении и непоколебимости сообщества. Желание насилия всегда бурлит под тихой поверхностью мирного и дружественного сотрудничества; оно лишь должно быть направлено за пределы границ сообщества, чтобы отсечь общинный островок спокойствия, где насилие запрещено. Насилие, которое в ином случае вызывало бы разрушение единства сообщества, таким образом, превращается в оружие защиты сообщества. В новой переработанной форме оно необходимо; оно должно быть снова организовано в форме жертвенного обряда, для которого суррогатная жертва выбирается по правилам, которые вряд ли никогда не бывают явными, но тем не менее весьма строги. «Есть общий знаменатель, определяющий эффективность всех жертвоприношений». Этим общим знаменателем является
внутреннее насилие — все разногласия, соперничество, ревность и ссоры в пределах сообщества, которые должны сдерживаться жертвоприношениями. Цель жертвоприношения состоит в том, чтобы восстановить гармонию в сообществе, укрепить социальную ткань.
Цель, объединяющая многочисленные формы ритуальных жертвоприношений, есть именно напоминание о единстве сообщества и его шаткости. Но чтобы исполнить эту роль «суррогатной жертвы», объект, который принесут на алтарь единства сообщества, необходимо выбрать, — и правила отбора столь же строги, сколь и точны. Подходящий на роль жертвы потенциальный объект «должен иметь явное сходство с категориями людей, исключенными из разряда пригодных для жертвоприношения» (то есть людей, считающихся «принадлежащими к сообществу»), «но при этом сохранять ту степень отличия, которая исключает возможную путаницу». Кандидаты должны находиться снаружи, но не слишком далеко; они должны быть похожими на «нас, законных членов сообщества», но явно отличающимися от нас. Акт принесения в жертву этих людей предназначен в конце концов для того чтобы провести непроницаемые границы между тем, что находится «внутри» и «снаружи» сообщества. Совершенно очевидно, что категории, из которых регулярно выбирают жертв, представляют собой
индивидуумов, находящихся снаружи или на периферии общества; это — военнопленные, рабы, pharmakos[12] … посторонние или маргинальные люди, неспособные принимать на себя социальные обязательства, которые связывают остальную часть жителей. Статус иностранцев или врагов, рабское положение или просто возраст не позволяют этим будущим жертвам полностью интегрироваться в сообщество.
Отсутствие социальной связи с «законными» членами сообщества (или запрещение устанавливать такую связь) имеет дополнительное преимущество: жертвы «могут быть подвергнуты насилию без риска мести» [21]; их можно наказывать безнаказанно — или на безнаказанность можно надеяться, высказывая при этом совершенно противоположные предположения, изображая смертоносные способности жертв в самых зловещих красках и напоминая, что ряды должны быть сплоченными и что энергия и бдительность сообщества должны поддерживаться на высочайшем уровне.
Теория Жирара проходит долгий путь к осмыслению насилия, которое свирепствует на границах сообществ, особенно тех из них, чья идентичность не определена и оспаривается, или, точнее, путь к определению использования насилия как обычного способа проведения границы, когда эти рубежи отсутствуют, прозрачны или стерты. Однако здесь, очевидно, уместны три замечания.
Во–первых, если регулярное жертвоприношение «суррогатных жертв» — это церемония возобновления неписаного «социального контракта», то оно может играть эту роль благодаря другому своему аспекту. Согласно последнему, оно является коллективным воспоминанием исторического или мифического «факта творения», изначального договора, заключенного на поле битвы, пропитанном вражеской кровью. Если подобного исторического события не существует, его следует создать задним числом путем усердного повторения обряда жертвоприношения. Однако подлинное или выдуманное, оно задает модель для всех кандидатов на статус сообщества — потенциальных сообществ, еще не способных заменить жестокую «реальную вещь» более мягким ритуалом, а убийство реальных жертв — убийством суррогатных. Насколько бы ни была возвышенной форма ритуального жертвоприношения, превращающего жизнь сообщества в непрерывное повторное проигрывание чуда «дня независимости», прагматические уроки, извлеченные всеми честолюбивыми сообществами, побуждают на действия, не особо утонченные и лишенные литургической элегантности.
Во–вторых, идея сообщества, совершающего «исходное убийство», чтобы гарантировать свое существование и сплотить ряды, в терминах Жерара, несообразна; до того, как было совершено первоначальное убийство, едва ли существовали какие–то ряды, которые нужно было сплотить, и совместное существование, которое требовалось обезопасить. Сам Жерар подразумевает это, когда объясняет в главе 10 своей книги повсеместно распространенную символику отделения в жертвенной литургии: «Рождение сообщества — это прежде всего акт разделения». Представление о сознательном переносе внутреннего насилия за границы сообщества (сообщества, убивающего посторонних, чтобы сохранить мир между своими членами) — еще один пример соблазнительного, но безосновательного приема, когда функция (истинная или приписываемая) используется для каузального объяснения. Скорее именно само исходное убийство вызывает к жизни сообщество, создавая необходимость в солидарности и потребность сплотить ряды. Именно законность первоначальных жертв призывает к солидарности сообщества и стремится подтверждаться год за годом в жертвенных обрядах.
В-третьих, утверждение Жерара, что «жертвоприношение — это прежде всего акт насилия без риска мести», должно быть дополнено замечанием: чтобы жертвоприношение стало эффективным, отсутствие риска необходимо тщательно скрывать, а еще лучше — категорически отрицать. После первоначального убийства враг должен стать не полностью мертвым, а зомби, готовым в любой момент подняться из могилы. Обыкновенный мертвый враг или мертвый враг, неспособный воскреснуть, вряд ли будет вселять достаточный страх, чтобы оправдать необходимость в единстве, поэтому регулярно проводятся жертвенные обряды, чтобы всем напомнить, что слухи об окончательной гибели врага — это вражеская пропаганда, а значит, косвенное, но яркое доказательство того, что враг жив и может пинаться и кусаться.
В обширной серии исследований боснийского геноцида Арне Йохан Ветлесен указывает, что при отсутствии надежных (и будем надеяться, долговременных и безопасных) институционных основ равнодушный или незаинтересованный свидетель становится самым грозным и ненавистным врагом сообщества: «С точки зрения совершающих геноцид, свидетели — это люди, обладающие возможностью… остановить продолжающийся геноцид» [22]. Позвольте добавить, что независимо от того, будут или нет свидетели действовать в соответствии с этой возможностью, их присутствие в качестве «свидетелей» (людей, ничего не делающих для уничтожения общего врага) — это вызов одному из суждений, делающих осмысленным взрывоопасное сообщество. В соответствие с этим представлением речь идет о ситуации «либо мы, либо они»; уничтожение «их» необходимо для «нашего» выживания, а убийство «их» — непременное условие того, чтобы «мы» оставались в живых. Позвольте также добавить, что, поскольку членство в сообществе никоим образом не «предопределено» или институционально не гарантировано, «крещение (пролитой) кровью» — личное участие в коллективном преступлении — является единственным способом вступить в сообщество и узаконить постоянное членство. В отличие от проводимого государством геноцида (и наиболее явно — в отличие от Холокоста), тот вид геноцида, который является ритуалом рождения взрывоопасных сообществ, не может быть поручен экспертам или делегирован специализированным ведомствам и единицам. Имеет значение не количество убитых «врагов»; более важно то, насколько многочисленны убийцы.
Также важно, чтобы убийство совершалось открыто, при свете дня, и появились свидетели преступления, знающие преступников по имени, для того чтобы отступление и уход от возмездия стали нереальными, а значит, сообщество, порожденное исходным преступлением, осталось единственным убежищем для преступников. Этническая чистка, как обнаружил Арне Йохан Ветлесен в своем исследовании в Боснии,
использует и поддерживает существующие условия близости между преступником и жертвой и фактически создает таковые, если эти условия отсутствуют, а также пытается продлить их, считая это принципиальным вопросом, когда они, как кажется, начинают исчезать. При таком сверхперсонифицированном насилии целые семьи были вынуждены быть свидетелями мучений, изнасилований и убийств [23]…
Кроме того, в отличие от геноцида в старинном стиле, и прежде всего Холокоста как его «идеальной модели», свидетели — это обязательные компоненты в смеси факторов, порождающих взрывоопасное сообщество. Взрывоопасное сообщество может разумно (хотя часто обманчиво) рассчитывать на долгую жизнь, лишь если первоначальное преступление остается незабытым, и поэтому его члены, зная, что доказательств их преступления вполне достаточно, остаются вместе и поддерживают солидарность, — объединенные общей заинтересованностью в сплоченности рядов, необходимой для того, чтобы оспорить криминальный и наказуемый характер своего преступления. Лучший способ удовлетворить этим условиям — периодически или постоянно восстанавливать память о преступлении и страх наказания через добавление новых преступлений к старому. Так как взрывоопасные сообщества обычно рождаются в парах (не было бы никаких «нас», если бы не было «их») и так как направленное на геноцид насилие — это преступление, к которому активно прибегает тот из двух членов пары, что на данный момент оказывается сильнее, обычно нет недостатка в способах найти подходящий предлог для новой «этнической чистки» или попытки геноцида. Следовательно, насилие, сопровождающее взрывоопасной общественный инстинкт и являющееся образом жизни определенных сообществ, по своей сути самораспространяющееся, самоувековечивающееся и самоподкрепляющееся. Оно порождает «схизмогенные цепи» Грегори Бейтсона, которые стойко сопротивляются всем попыткам разорвать их, а тем более полностью изменить.
Те виды взрывоопасных сообществ, что были проанализированны Жираром и Ветлесеном, обладают свойством, делающей их особенно жестокими, необузданными и кровожадными и наделяющей их значительным потенциалом геноцида и заключающейся в их «территориальной связи». Этот потенциал можно объяснить еще одним парадоксом эры текучей современности. Территориальность тесно связана с одержимостью пространством, свойственной твердой современности; она питается ею и, в свою очередь, вносит вклад в ее сохранение или восстановление. Взрывоопасные сообщества, напротив, существуют в эру расплавленной современности. Поэтому смесь взрывоопасного общественного инстинкта с территориальными претензиями приводит к многочисленным уродливым, неудачным и «непригодным» мутациям. Чередование «фагической» и «эмической» стратегий при завоевании и защите пространства (которое, как правило, было главной ставкой в конфликтах твердой современности) кажется абсолютно неуместным (и что еще более важно, «несвоевременным») в мире, где господствует легкая/текучая разновидность современности; в таком мире это скорее исключение из правил.
Оседлое население отказывается принимать правила и ставки новой «кочевой» силовой игры, демонстрируя отношение, которое энергичная мировая кочевая элита находит чрезвычайно трудным (а также совершенно отталкивающим и нежелательным) для понимания и не может не воспринимать его как признак задержки развития и отсталости. Когда дело доходит до конфронтации, и особенно военной конфронтации, кочевые элиты текучего современного мира рассматривают территориально ориентированную стратегию оседлого населения как «варварскую» по сравнению с их собственной «цивилизованной» военной стратегией. Теперь именно кочевая элита задает тон и диктует критерии, по которым классифицируются и оцениваются территориальные навязчивые идеи. Роли поменялись — и старое проверенное оружие «хронополитики», некогда используемое торжествующим оседлым населением, чтобы загнать кочевников в варварский/дикий доисторический период, теперь применяется победившими кочевыми элитами в их борьбе с тем, что осталось от территориального суверенитета, и против тех, кто все еще продолжает его отстаивать.
В своем неприятии территориальных обычаев кочевые элиты могут рассчитывать на поддержку народа. Возмущение, которое чувствуют люди при виде массового изгнания под названием «этническая чистка», черпает дополнительную силу из того факта, что эти чистки поразительно похожи на гиперболизированную версию тенденций; они ежедневно проявляются, хотя в меньшем масштабе, на всем протяжении городских пространств в странах, ведущих крестовый поход за распространение цивилизации. Борясь с «этническими чистильщиками», мы изгоняем наших собственных «внутренних демонов», побуждающих нас запирать в гетто нежелательных «иностранцев», приветствовать ужесточение законов о предоставлении убежища, требовать удаления надоедливых незнакомцев с городских улиц и платить любую цену за убежища, окруженные камерами наблюдения и вооруженной охраной. В югославской войне ставки с обеих сторон были необыкновенно похожи, хотя то, что одна сторона объявляла как цель, другая сторона энергично, хотя и неуклюже, держала в тайне. Сербы хотели изгнать со своей территории непокорное и неудобное албанское меньшинство, в то время как страны НАТО, если можно так выразиться, «отвечали тем же»: их военная кампания была вызвана прежде всего желанием других европейцев удержать албанцев в Сербии и таким образом в корне пресечь угрозу их перевоплощения в неудобных и нежелательных мигрантов.
Связь между взрывоопасным сообществом в его специфически текучем современном воплощении и территориальностью, однако, совсем не обязательна и, конечно, не универсальна. Большинство современных взрывоопасных сообществ создано по мерке текучей современности, даже если их распространение может быть представлено территориально; они, пожалуй, экстерриториальны (и имеют тенденцию быть тем более впечатляюще успешными, чем они свободнее от территориальных ограничений), — точно так же как идентичность, которую они вызывают в воображении и поддерживают на плаву в течение краткого промежутка между ее появлением и угасанием. Ее «взрывоопасный» характер хорошо гармонирует с идентичностью текучей, современной эпохи: подобно данной идентичности, рассматриваемые сообщества имеют тенденцию быть изменчивыми, недолговечными и «одноаспектными» или «специализированными». Их жизнь коротка, хотя полна шума и ярости. Они черпают силы не из предполагаемой долговечности, а, как это ни парадоксально, из своей ненадежности и неуверенности в будущем, из бдительности и эмоциональности инвестиций, которых громогласно требует их хрупкое существование.
Название «гардеробное сообщество» хорошо передает некоторые из их характерных черт. Пришедшие на спектакль одеваются для данного случая, соблюдая принципы моды, отличные от тех принципов, которым следуют ежедневно, — этот акт одновременно выделяет данное посещение как особый случай и позволяет зрителям выглядеть на время события намного более однородными, чем в жизни, вне здания театра. Именно вечернее представление привело их всех сюда, и у каждого из них, возможно, есть свои интересы и способы времяпрепровождения в течение дня. Перед входом в зрительный зал они все оставляют пальто или куртки, которые они носили на улице, в гардеробе театра (посчитав число используемых крючков, занятых одеждой, можно судить о том, в какой мере заполнен театр и насколько обеспечено ближайшее будущее постановки). В течение представления все взгляды прикованы к сцене; также и всеобщее внимание. Радость и печаль, смех и тишина, взрывы аплодисментов, крики одобрения и вздохи удивления синхронизированы, — как будто они следуют тщательно написанному сценарию и постановке. Однако после того, как занавес опустится в последний раз, зрители забирают свои вещи из гардероба и, снова надевая уличную одежду, возвращаются к своим обычным земным ролям, несколько мгновений спустя вновь растворяясь в пестрой толпе, заполняющей городские улицы, откуда они возникли несколькими часами ранее.
Гардеробные сообщества нуждаются в зрелище, которое апеллирует к схожим интересам, дремлющим в людях, несопоставимых друг с другом при иных обстоятельствах, и поэтому собирает их всех вместе на некоторый промежуток времени, когда другие интересы — те, что разделяют, а не объединяют их, — временно отложены в сторону или вообще подавлены. Зрелища как повод для кратковременного существования гардеробного сообщества не сплавляют и не смешивают индивидуальные заботы в «групповой интерес»; будучи сложенными вместе, рассматриваемые заботы не приобретают новое качество, и иллюзия общих чувств, вызванная спектаклем, продлится не намного дольше, чем возбуждение от представления.
Зрелища пришли на смену «общей причины» тяжелой эпохи/твердой современности, что в значительной мере меняет характер идентичности и играет важную роль в осмыслении эмоциональной напряженности и порождающих агрессию травм, которые время от времени сопровождают погоню за этой идентичностью.
«Карнавальные сообщества» — это, по–видимому, другое подходящее название для обсуждаемых образований. Такие сообщества все же предлагают временную передышку от агонии ежедневной индивидуальной борьбы, от утомительного состояния человека де–юре, вынужденного вытаскивать себя из неприятных проблем за собственную косичку. Взрывоопасные сообщества — это явления, прерывающие монотонность ежедневного одиночества, и, подобно всем карнавальным событиям, они выпускают сдерживаемый пар и позволяют гулякам легче выносить рутину, к которой они возвращаются сразу же, как только закончится веселье. И подобно философии в печальных размышлениях Людвига Витгенштейна, они «оставляют все как есть» (то есть, за исключением израненных жертв и морального ущерба тех, кто избежал участи «случайных жертв»).
Будь то «гардероб» или «карнавал», взрывоопасные сообщества — это такая же необходимая особенность пейзажа текучей современности, как и в высшей степени одинокое положение людей де–юре и их страстные, но в целом тщетные попытки подняться до уровня людей де–факто. Спектакли, крючки и вешалки в гардеробе и собирающие толпы многочисленные и разнообразные карнавалы удовлетворят любой вкус. Прекрасный новый мир Хаксли заимствовал из «1984» Оруэлла уловку «пяти минут (коллективной) ненависти», благоразумно и находчиво дополнив ее приемом «пяти минут (коллективного) обожания». Каждый день заголовки новостей на первых страницах газет и в первых пяти минутах телепередач размахивают новым флагом, призывая собраться под ним и маршировать (виртуально) плечом к плечу. Они предлагают мнимую «общую цель», вокруг чего могут сплестись виртуальные сообщества, поочередно подталкиваемые одновременно чувством паники (иногда морального, но чаще не морального или аморального типа) и экстаза.
Одна из целей гардеробных/карнавальных сообществ состоит в том, чтобы эффективно предотвращать конденсацию «истинных» (то есть полноценных и долговременных) сообществ, которые они имитируют и (обманчиво) обещают воспроизвести или породить на пустом месте. Они рассеивают, а не собирают воедино неиспользованную энергию социальных побуждений и поэтому вносят вклад в увековечение одиночества людей, отчаянно, но безуспешно ищущих компенсации в редких согласованных и гармоничных коллективных делах.
Отнюдь не являясь средством от страданий, порожденных не преодоленной и, по–видимому, непреодолимой пропастью между судьбой человека де–юре и судьбой человека де–факто, они являются проявлениями и иногда причинами социальных беспорядков, специфических для условий текучей современности.