Еще через два дня наш караван добрался до Архангельска.
Вечером накануне мы приткнулись где-то в пригородном поселке. А утром, часа за три покрыв последний участок пути, вошли в город. День был серенький, сыпался мелкий дождь, зависая в воздухе моросью. Сквозь нее мы глядели на бесконечные стены досок, шпал, сосновых четырехгранников и всяких других мокрых деревянных поделок, вытянувшихся вдоль берегов. По широченной реке двигались туда-сюда самые разные посудины всех мастей и размеров – от океанских громадин-лесовозов до юрких моторок с корытце величиной. Сновали здесь во множестве и собратья наших судов – «омики», «мошки» и другие речные трамваи. Река была, словно улица огромного города, хоть сажай на буйки регулировщиков.
О том, чтобы получить в Архангельске хоть какой-нибудь плохонький причал, нечего было и думать. Следуя за флагманом, мы проскочили город и вошли в одну из проток устья Двины, где на рейде толпились подошедшие раньше суда экспедиции. Было их здесь уже десятка два, не меньше. Раскрепленные на четырех якорях, стояли два огромных речных рефрижератора. Пришвартованные к ним, чуть покачивались пассажирские теплоходы.
Мы отыскали у одного из рефрижераторов свободный кусок борта, завели потуже два толстых конца с носа и с кормы. Вот и все! Речной перегон кончился. Теперь здесь мы должны ждать, пока на Северном морском пути разрядится ледовая обстановка. Ведь когда наши посудины ведут Арктикой, соблюдаются все мыслимые предосторожности. Речные теплоходы не рождены для моря, а для ледового плаванья тем более. И только невозможность иным способом доставлять к месту службы суда, построенные в европейской части Союза, а предназначенные для рек Сибири, заставляет гнать их полярными морями.
У речной части перегона и морской разные стратегии. По рекам лучше проскочить в половодье, до конца июня, а в море раньше конца июля – начала августа не высунешься. Вот и получается долгая стоянка.
Я рвался в город. То, что мы сразу встали на рейде, было совсем не с руки. В Архангельске на главпочтамте меня должны были ждать письма. И получить их очень хотелось. Пока шли, прежняя московская жизнь представлялась чем-то невообразимо далеким, будто не про себя вспоминаешь. Теперь же только одно было желание – узнать, что там, дома. И еще подспудно жила во мне надежда – станет из этих писем известно и про Наташу.
Словом, только мы закончили со швартовкой, я спросил капитана, можно ли мне в город и как туда добраться.
– А чего вам спешить? – улыбнулся Пожалостин. – Зарплату я только под конец дня получу – раздавать буду вечером.
Я сказал про письма.
– А-а! – протянул капитан. – Весточки от родных. Это хорошо. Только у вас ведь, небось, ни копейки?
– Ни копейки.
– Ладно. Могу выдать небольшую сумму. Но чтоб без разглашения.
Пожалостин объяснил, что теперь «мошки», которые с нами шли, будут работать как рейдовые катера – по очереди дежурить, доставлять людей в город и обратно. Сегодня дежурит Зыкин. Я могу пойти с ним.
Я побежал к себе переодеться. Из-за дверей капитанской каюты раздавалась очередная ария.
– Одевайтесь скорей, почтальон у дверей, – пел Пожалостин.
На почтамте мне выдали два письма от матери в маленьких аккуратных конвертиках, которые она очень любит и специально где-то раздобывает.
Я стоял, тасуя письма, – все не мог решить, с какого начать, когда девушка, высунувшись из окошка «до востребования», крикнула:
– Булавин, вернитесь! Вам телеграмму принесли.
Телеграмма оказалась от Маркина – всего три слова:
«Прошу срочно позвонить».
Я двинулся к окошку междугородного телефона. Очередь была небольшая, но те несколько минут, пока я стоял, все время испуганно билась мысль – не натворил ли там что-нибудь «раб Гермеса».
Когда подошла моя очередь и девушка из окна спросила заученно: «Какой город? Что в Москве?». Я вдруг сообразил, что не взял с собой телефонную книжку, а наизусть номера Маркина не помню.
– В Москве? – переспросил я и замялся.
– Могли бы подготовиться, – пулеметной очередью сыпанула девушка. – Людей задерживаете.
Я молчал.
– Если вы не знаете, куда звонить, погуляйте, – отрезала телефонистка. – Следующий.
– Знаю, знаю, – произнес я торопливо и вдруг неожиданно для себя назвал Наташин номер.
Трудно сказать, решился ли бы я на это, если б стал заранее обдумывать свой шаг.
На мое счастье, разговор дали почти мгновенно. Когда по радио на весь зал громко объявили знакомые цифры, я почувствовал себя так, будто всем присутствующим стала известна моя тайна. Я ковылял в кабину, удивленно разглядывая равнодушных, занятых своим людей. Схватив трубку, я услышал Наташин голос:
– Да, да, совершенно верно.
И тут же торопливо заученное:
– Ответьте Архангельску, соединяю.
У меня мелькнул в голове какой-то глуповатый символ. Мол, девушка и сама не догадывается, что говорит: ведь, может быть, она действительно соединяет нас.
– Наташа! – выдохнул я и запнулся.
Несколько секунд висела напряженная тишина. Потом Наташин голос, тоже дрожащий, почти неузнаваемый, вдруг прошептал:
– Юра? Юра! Это ты? Это ты!
– Ну конечно! Это я, Наташа.
– Медведь! – теперь она закричала так, что уху стало больно. – Я знала, что ты позвонишь, я чувствовала. Я все время у телефона… – И отчетливо стали слышны ее всхлипы.
– Ты не плачь, Наташа! Не плачь! – Я, кажется, забыл все остальные слова и потому только и повторял: – Не плачь! Ну не плачь!
– Да я ничего, – сказала она сдавленно. – Как ты? Совсем оморячился?
– Вот до Архангельска добрался. По речкам.
– Представляю, как к тебе там девки липнут. Ты же у меня такой красивый!
– Да что ты, Наташа!
Но она уже ревела вовсю, а я, будто превратился в Пожалостина, повторял на разные лады: «Не плачь!» Такой содержательный разговор!
И тут в ее всхлипывания врезался голос телефонистки:
– Три минуты истекло! Продлить?
– Конечно! – выпалил я.
– Еще три добавляю. Больше не могу. Линия будет занята.
– Наташа! – заторопился я. – Хватит реветь. Я вернусь, и все будет у нас хорошо. Ты слышишь меня – все будет хорошо.
– Медведь! – крикнула она. – Я тебя люблю.
– Я тоже. Я люблю тебя, Наташа.
У меня словно гора свалилась с плеч. Она опять заревела.
– Ну вот, – сказал я. – Это самое главное.
– Да! Да! Только мне еще тебе очень важное надо сказать, пока не отключили. У нас будет ребенок. Говорят, он скоро стучаться начнет.
– Что начнет?
– Стучаться. Ножками колотить.
Я снова окончательно потерял способность говорить. Наташа истолковала мое молчание по-своему.
– Это тебя ни к чему не обязывает! Я сама так решила. Будь что будет, но я решила, что обязательно должна родить твоего ребенка.
– Заканчивайте! – строго врезалась телефонистка.
– Наташа! Это прекрасно, Наташа! – закричал я, боясь не успеть. – Не думай ерунды. Мы будем вместе. Вместе. Все трое.
– Кто трое?
– Ты, я и наш сын.
Она всхлипнула еще громче. И в ту же секунду нас разъединили.
Не помню, как я дополз до окошка телефонистки.
– Два девяносто! – буркнула она.
Я вытащил врученный мне Пожалостиным трояк. Она небрежно кинула квитанцию и сдачу. «Еще бы минуту проговорили – нечем было б рассчитаться», – пришло мне в голову. И я обругал себя за эту дурацкую мысль.
Я несся по набережной Северной Двины, будто боялся опоздать на какую-то важную встречу, хотя спешить было совершенно некуда. Но то счастье, которое вдруг навалилось на меня, требовало физического действия. Вот я и мчался, почти бежал.
Сколько бы продолжал я этот бег – не знаю. Но где-то, когда уже асфальт кончился, бетонные плиты остались позади и набережной не стало, а был просто низкий пологий берег реки, кто-то меня окликнул. Я обернулся и увидел Ваню. Он стоял на корме своей «мошки», пришвартованной к хлипкому, щелястому деревянному мостку, у которого мы остановились, когда пришли в город. Я пошел на его голос.
– Далеко собрался? – спросил Ваня, когда я остановился на мостке – рядом с судном.
Это был очень тяжелый вопрос.
– Да вот. Вроде возвращаться пора.
– Письма хорошие?
– Да, письма! – вспомнил я. – Не читал пока.
Ваня почувствовал, что разговор мне дается с трудом.
– Погуляй еще! Раньше пяти не пойдем.
– Да, да. Погуляю.
Я пошел назад к центру, постепенно начиная осознавать реальность, воспринимать окружающий мир, а вместе с тем и снижая скорость движения. Кажется, где-то неподалеку от почтамта я набрел на памятник Петру Первому. Этот бронзовый император никак не был похож на петербургского властелина, подавляющего своим могуществом, топчущего врагов безжалостным конским копытом. У архангельского Петра и коня-то не было. Да и великаном он не выглядел. Стоял на постаменте изящный офицерик, опираясь на трость, придерживая рукой шпагу. Зато место было выбрано прекрасно – высокий берег реки. И Петр глядел на Двину, будто здесь, а не на коварной Неве «был он дум великих полн».
У ног Петра был разбит уютный зеленый сквер. Я отыскал свободную лавочку и, усевшись, принялся, наконец, за письма матери. Первое из них было написано в шутливом стиле нашего микросоциума. «Я с нетерпением жду, чем кончится твой эксперимент над самим собой. Честно говоря, решительность твоего поступка или, вернее, быстрота принятого решения меня радует. И я почему-то уверена, что все у тебя в морском деле выйдет хорошо. Уверенность эта меня саму удивляет, ибо до недавнего времени я считала, что ты во всю жизнь никогда не высунешься из своей математической ниши. А ты вон как раз и выскочил. От этого, что ли, изменилось мое мнение о тебе? Или уже накопилось множество других наблюдений?
В общем, так или иначе, но той тревоги, которую мать должна бы испытывать, когда с сыном что-то в твоем роде происходит, я, ей-богу, не чувствую. Алексей не может в это поверить. Насколько я могу понять, он оценивает мое нынешнее поведение как образец мужества: мол, я умело скрываю волнение. Оттого из кожи вон лезет, чтобы оказывать мне всяческие знаки внимания – аж до приторности. Но все это мелкие издержки недопонимания, да еще тонкий, может, даже им самим неосознанный зондаж: не изменилось ли мое мироощущение в его пользу. А проще: не созрела ли, наконец, я для решения выйти за него замуж. Тут он снова ошибается. Твое отсутствие очень болезненно, и пустоту на месте сына никому заменить не по силам.
Однако материнский эгоизм не захлестывает меня, и одна мечта постоянно живет в душе. Вслух о ней говорить побоялась бы, ты сразу закричишь «Поставим точку». А в письме можно – попробуй перебить! Очень мне бы хотелось, чтоб вы с Наташей перестали друг друга дергать – два болвана, – чтобы вы, наконец, поженились. Уверена, что все равно это произойдет. И чем раньше, тем лучше. Я же вполне уже готова к роли бабушки и даже очень ее жду».
Я полез за сигаретами. Как же мне все-таки повезло в жизни, что такая у меня мать! Хорошо б ей прямо сейчас позвонить, сказать про Наташу. Но чертов презренный металл! В кармане гривенник. Ладно. Вечером получу зарплату. Завтра она все узнает. А может, Наташа ей уже позвонила – они ведь сообщницы.
Мысли прыгали по странной синусоиде. То, что еще вчера составляло истинную реальность жизни, вдруг резко отодвинулось на задний план, растворилось, стало иллюзорным. Вот она, моя жизнь. Вот две самые близкие мне женщины: мать и Наташа. Одна родила меня, другая родит моего сына. Две ниточки в вечность, связь времен – прошлого и будущего, смена поколений – все от них, все с ними. От них и та моя несвобода, которая делает человека счастливым.
Но вдруг в это беспечно радостное состояние врезалось: встреча в соснячке, стрелочка белесых усов, быстрый испуганный взгляд того, кто два года был Наташиным мужем. Я способен вычеркнуть это из памяти, когда Наташи нет, когда все существо тянется к ней. Но потом, когда она рядом, это снова может всплыть, встать между нами непреодолимой преградой. И я понял, что взял на себя трудное обязательство. Чтобы выполнить его, необходимо раз и навсегда простить Наташу. Способен ли я на это? Ведь выстроенная в моем мозгу модель отношений мужчины и женщины по самой идее ее конструкции должна была разрушиться, достигнув красной черты, обозначающей измену. Может быть, слишком однозначные истины закладывались в ее основу? Я понял, что, наверное, не один день еще проведу в сложной борьбе с самим собою.
И тут я вспомнил о мечте Ренча: создать когда-нибудь сияющую формулу человеческого счастья. Четко, как никогда прежде, понял я, что это пустая и даже вредная утопия, порожденная полным преклонением перед силой логического познания. И от души порадовался за род людской, который столь разнообразен и многолик, что никогда ни одной самой мудрой науке – при всех перестановках, изменчивых коэффициентах, сменах алгоритмов – не вогнать его в одну, даже самую гибкую формулу.
И от этой умной мысли я почему-то во весь рот улыбнулся. Впрочем, про то, как я выгляжу со стороны, мысль пришла чуть позже, когда какой-то встрепанный верзила, подсев ко мне на лавочку, вдруг спросил:
– Слушай, ты что здесь делаешь?
Этот вопрос вернул меня к реальности. Восприняв его как покушение на свои права, я ответил резко:
– А тебе что надо?
Парень вдруг расхохотался:
– Да чего ты нахохлился, я же не драться лезу. Просто интересуюсь.
На меня смотрели удивительной голубизны глаза. И выражение их было самое доброе.
– Гуляю, – сказал я, улыбаясь в ответ.
– А на вахту тебе когда?
– Что-что?
Я видел парня в первый раз в жизни и был поражен, откуда ему известно, что я матрос.
– Вот чудик! На вахту когда, спрашиваю.
– К семнадцати на рейдовый катер, – ответил я, все так же не понимая, что значит этот разговор.
– А мне к восемнадцати, – обрадовался парень. – Вагон времени. Пойдем выпьем!
Я удивился еще больше.
– Да помаленьку, – сказал парень. – Я ведь не алкаш. Просто для разговору. – И он торопливо объяснил: – Я сегодня с рыбалки пришел. Полгода в морях болтались. Свои ребята во как надоели! А в Архангельске знакомых нет. Думаю, сойду на берег – увижу хорошего парня, обязательно с ним поговорю. А тут как раз ты. На торгаше ходишь?
– Перегонщик.
– Ну, один черт – не рыбачишь.
– А как ты догадался, что я моряк?
Он искренне удивился.
– Чего тут догадываться – видно. Пошли! Чего зря табанить?
Я вынул из кармана свой гривенник.
– Весь капитал.
– Да о чем ты! Морской закон!
Ну да, Герка же говорил мне когда-то про незыблемую заповедь.
– Лицо у тебя счастливое, – пояснил парень. – Я увидел – и скорее подсел. Думаю – расскажет человек про себя, и мне хорошо! Пойдем, а? Будь другом. Полгода в морях болтался.
– Ладно, пошли! – согласился я, вдруг поняв, что мне просто необходимо рассказать все этому парню. Однако нажитый опыт плавания заставил добавить: – Только понемногу выпьем.
– Само собой! – согласился парень. – Я не алкаш. Для разговору.
В небольшой кафешке за обедом и бутылкой коньяка я с удивительной легкостью выложил перед незнакомым мне прежде матросом среднего рыболовного траулера Сергеем Трошкиным всю свою одиссею. Он слушал, почти не перебивая, только кивал, охал, вскрикивал: «Надо же!» и подливал мне коньяк. Когда я кончил, он сказал убежденно:
– Так что же ты здесь болтаешься? Тебе домой надо, к жене!
Одна эта реплика обеспечила Сергею Трошкину особое место в моей биографии, ибо он первым, даже меня опередив, назвал Наташу моей женой.
– У нашего брата, рыбака, по-другому, конечно. И носят бабы без нас, и детей рожают. Так ведь это не от хорошей жизни. Работа такая! А тебе что торчать здесь? Какая необходимость?
Вопрос был поставлен ребром, и ответа на него я не находил. Только сказал, что нельзя все решать в мгновенье ока – подумать надо. Но Сергей страстно доказывал – думать не о чем, медлить я просто не имею права.
Мы вышли из кафе, присели покурить в уютном тенистом скверике неподалеку от почтамта.
– Прости, – сказал я Сергею, – у меня еще письмо не распечатано.
– Конечно! – заторопился он. – Читай! А я пока сбегаю на полчасика. Дело есть.
– Возвращайся быстрей.
– Я мигом. Одна нога – здесь, другая – там.
Второе письмо от матери сквозило тревогой.
«Сыночек! Вчера у нас были совершенно неожиданные визитеры. Я только пришла с работы – звонок. Открываю – стоят два старичка, он и она, весьма почтенного вида. Он говорит: “Простите, я Ренч. Это моя жена. Если можно, уделите нам несколько минут”. Честно тебе признаюсь, я совсем растерялась. Не знаю, как их принять, куда посадить. Он заметил это и устало сказал: “Ради бога, не воспринимайте нас как гостей. Я – скромный проситель. Произошло роковое недоразумение, которое нужно исправить как можно скорее. Очень прошу вас – помогите мне, верните в Москву Юру. Я бы к вам раньше приехал, но свалился…” “Микроинфаркт”, – уточнила его жена. Ренч продолжал: “Даже звонить не мог, врачи запретили. А зря – поговорил бы с Юрой, может, скорей бы поднялся…”
Я все-таки затащила их в комнату, но они, действительно, просидели не больше получаса. За это время я услышала о тебе столько лестных слов, что меня и поныне прямо раздувает от гордости. Он даже сказал что-то в таком роде: мол, ты, его ученик, преподал ему такой важный урок, что он теперь на многое в жизни смотрит по-другому. Но главное был вопль – верните Юру.
Не стану, сыночек, комментировать это событие и оказывать давление на тебя. Я тебя просто информирую.
А еще несколько раз звонил Маркин. Все спрашивает, нет ли от тебя вестей и как с тобой связаться. Маркин говорил загадочно: ему есть что тебе сообщить и ты ему срочно нужен. Очень меня беспокоит таинственность твоего «вассала».
Моя жизнь новостями скудна. Живу мыслями о тебе, ожиданием вестей, которых пока нет и которых я жду».
И почему-то от этих слов матери мне стало окончательно ясно, что прав Сергей Трошкин: пора возвращаться. Что я выиграл своим отъездом? Бежал от подлости, с которой впервые столкнулся напрямую, с глазу на глаз. Но здесь, на маленьком судне, жизнь свела меня со старпомом, иной ипостасью той же подлости. Значит, видимо, есть такие проблемы, которые не обойти, не объехать, от которых не уплыть ни по речкам, ни по морю.
Но кроме этих логических выкладок я вдруг почувствовал сосущую тоску по своему «лесному варианту», брошенному под самый конец, почти завершенному, но все же не доведенному до истинного блеска, по той будущей большой работе, сулящей универсальные формулы для всякого движения с «плацдарма Ренча».
А если признаться совсем честно, то, заглушая все мысли, побеждая все прочие страсти, выплыло на самый первый план в моей смятенной душе острейшее желание увидеть Наташу…
– Вот и я! – сказал, плюхнувшись рядом со мной на скамейку, Сергей Трошкин. – Как письма? Хорошие?
– Хорошие!
– Ну а списываться-то с судна надумал?
– Надумал.
Мы пошли на почтамт, раздобыли листок писчей бумаги, и здесь же, пристроившись у одного из столиков с банками клея, макая заскорузлое перо в густые фиолетовые чернила, я написал заявление с просьбой освободить меня от должности матроса «по семейным обстоятельствам».
Трошкин был очень доволен, что я поступил, как он выразился, «мудро и правильно». Мы уже выходили из здания почтамта, когда Сергей вдруг остановился и, хлопнув себя по лбу, сказал:
– Слушай! Вот чего мы еще не сделали. Давай-ка звони кому-нибудь в Москву. Узнай телефон этого своего кореша, который радиограмму прислал, и мы его по-быстрому закажем.
– Не стоит! – возразил я.
– Да ты брось антимонии разводить. У меня денег навалом!
– Спасибо, Сергей, не буду звонить.
– Вот чудило! Ну завтра получишь – отдашь.
– Да не в том дело. Просто раз я уже решил возвращаться, приеду и там разберусь. А по телефону – только и себя дергать, и других.
– Хозяин – барин, – сказал Сергей раздумчиво. – Я, наверное, и так слишком раскомандовался.
Трошкин знал, где находится архангельское отделение нашей конторы, и вызвался проводить меня.
В очереди у кассы мы нашли Пожалостина. Не объясняя деталей, я сказал ему, что должен немедленно списаться. Капитан погрустнел:
– Очень жаль! Где я такого матроса найду? Но, если надо, я, конечно, удерживать не буду. Даже наоборот, постараюсь помочь, чтоб вам две недели не отрабатывать. Дело, видно, спешное?
– Хорошо бы побыстрее.
– Ладно. Оставьте заявление. Я с кем надо поговорю. К семнадцати будьте у причала.
– Спасибо, Борис Викторович. Мне, ей-богу, самому неловко, что так вышло.
– Бывает! Бывает! Всякое бывает! М-да, бывает!
Мне показалось, будь он сейчас в рубке, обязательно бы запел…
Я обещал, что нынешний, сорокавосьмилетний, не буду вмешиваться в повествование того парня, который когда-то назывался моим именем. И выдержал это обещание почти до конца. Но все же на этой – одной из последних – странице вынужден наложенное самим на себя ограничение нарушить. Ибо есть вопрос, на который и сегодня не могу ответить себе совершенно искренне. Я так и не знаю, бросил ли бы тогдашний Юрий Булавин в таком спешном порядке свой «омик», если бы мог предугадать, что его ждет. Как бы вообще он повел себя, если б все же позвонил Маркину и узнал от него, что Ренч умер за несколько дней до того, как караван перегонщиков пришел в Архангельск. И в борьбе с Большим Юрию пришлось полагаться только на собственные силы, отчего и затянулась она на годы…
И тем паче не знаю, так ли поступил бы этот парень, звавшийся моим именем, если бы какая-нибудь сверхпроницательная гадалка сообщила ему, что сына Наташа не родит. Вмешается нелепый случай: в начале зимы она поскользнется, сильно ударится о лед и встать сама уже не сможет – произойдет выкидыш. А еще два года спустя Юрий и Наташа разойдутся – без особой боли и без особых сожалений, поняв, что жизнь далеко разметала их, и ничто, кроме дорогих воспоминаний о юношеской любви, их более не связывает.
Да, трудно мне вообразить, как бы поступил этот парень, кабы знал, сколько еще самых неожиданных испытаний выпадет на его долю, как медленно, с какими огромными душевными усилиями обретет он то качество, которое более всего ценит в нем женщина, ставшая его подругой жизни, и которое она называет спокойное мужество.
Впрочем, может, в том и счастье молодости, что мы не догадываемся – даже интуитивно – о будущих каверзах судьбы?
Через три дня после того, как подано было заявление об уходе, к нам на судно прибыл новый матрос, и Пожалостин сказал, что я могу ехать. Рейдовая мошка – опять дежурил Макар Зыкин – отходила всего через полчаса. Я наскоро сложил чемодан и рюкзак.
Герка долго тряс мою руку:
– Жалко, что так все вышло. Но мы-то в одном городе живем. Сто раз свидимся.
– Забрать бы тебя с собой. На душе было б легче. Эх ты, мое поражение.
– Да ну! Не бери в голову! Чего ты меня отпеваешь. Я парень веселый. Все будет путем.
– Ну, дай-то Бог.
Старпом, как всегда по утрам мрачный с похмелья, схватил и вытащил на палубу мои вещи. Я пытался остановить его, но он не дал:
– Закон. Тот, кто списывается, шмотки не тронет. Друзья несут.
– Друзья?
– А что? Я на расстоянии даже любить тебя буду. К тому же должок за мной – неоплатный. Одним словом, спасибо.
– Пожалуйста. Хотя сам понимаешь, мне тоже обидно, что тебе есть за что меня благодарить.
– Чего ты такой злой? Ведь не увидимся больше!
– Да, это слава Богу!
С тем мы и пожали друг другу руки.
Подошла «мошка» Макара. Ваня и Василий подхватили мои вещи – они тоже блюли морской закон. И теплоходик отошел.
Над Северной Двиной висело белесое северное солнце, и его неяркие блики прыгали по воде. Мы четверо – Макар, Ваня, Василий и я – стояли в рубке. Макар рассуждал про Пелагею, у которой недавно кончился отпуск и она отбыла в родной журнал, чтобы вносить литературный блеск в ученые статьи.
Я попросил Макара поставить меня на руль. Он передал штурвал, чуть поколебавшись. «Мошка» резала воду, чутко реагируя на каждое мое движение. Мимо проносились моторки-корытца, осторожно, словно щупая форштевнями, ползли океанские громадины.
Я вдруг ясно понял, что стою за штурвалом последний раз в жизни, что если и придется мне плавать по рекам, то смотреть на них буду с пассажирской палубы и никогда больше из рубки. И так стало обидно, даже в груди защемило…