Еще когда я учился в школе, мы с матерью однажды стали размышлять о том, как лучше назвать наше сообщество. Можно бы, конечно, семьей. Но все же это звучит странно – семья предполагает жену, мужа, а мы оба холостые. Да и разные бывают семьи, иные держатся неизвестно на чем – так, на честном слове, а наше с ней сообщество всегда строилось на таком глубоком духовном единстве, что ни она, ни я совершенно не мыслили жизни друг без друга.
После обсуждений и споров было рождено название «наш микросоциум». Конечно, тоже неточно, но нам понравилось. Во всяком случае, нам было понятно, о чем идет речь, никому чужому мы про свое название не сообщали, потому критических замечаний слышать не приходилось.
Но главное, конечно, не в названии. Главное, что наш микросоциум не раз показал свою абсолютную надежность. Потому оба мы очень им дорожили, берегли и охраняли как могли.
Я рос без отца. Он погиб, когда мне исполнилось четыре года, и я почти не помню его, а представление о нем составил позднее, из рассказов взрослых. Он был физиком-экспериментатором. Высоченный, здоровый парень. Его так все и называли – парнем: он умер в тридцать семь лет. Говорят, был человеком страстным, торопливым, азартным. Азартность и подвела его. Он работал на одном из первых в стране реакторов. И однажды, когда обнаружилась какая-то неполадка, грозившая надолго остановить его эксперименты, сам полез ее исправлять. Словом, получил большую дозу радиации. Единственное, в чем ему повезло – недолго мучился, оттого и остался у всех в памяти здоровым парнем.
Мать десятью годами моложе отца. Когда она родила меня, ей было двадцать три. Когда отец умер – двадцать семь. Почти столько же, сколько мне в то время, о котором я пишу. В таких случаях обычно говорят: трудно представить – почти столько же, сколько мне, а казалась такой взрослой. Мне это представить не было трудно. Никогда, сколько себя помню, не воспринимал я мать как существо из некоего взрослого мира. И разница в возрасте никогда не пролегала между нами как полоса отчуждения.
Мы пополам делили всякие домашние заботы, которые оба терпеть не могли, и поэтому научились расправляться с ними быстро и не слишком тщательно.
Когда мне было четырнадцать, мать сказала, что настало время засесть ей за диссертацию. И спросила, каково мое мнение по этому поводу. Она воспринимала и это как наше общее дело, ибо я должен был сознательно принять на себя дополнительный груз забот. Я, конечно, согласился: нехитрые атрибуты нашего быта – пельмени, пакетный суп, антрекоты из соседней «Кулинарии» – были освоены давно. С диссертацией мать провозилась долго и защитилась лишь в тот год, когда я кончил университет.
Не стану подробнее распространяться о нашем житье. Скажу только, что это было не просто доброе сосуществование, это всегда было общение, интересное и умное, которое каждому из нас стало с годами необходимым.
При этом мать не превратилась в монашку, за что я очень ей благодарен, ибо не чувствую на себе груза испорченной ради меня жизни. Память об отце она хранила, но не в том древнем смысле, когда женщина, став вдовою, превращает себя в мемориал умершего мужа. Словом, как я сейчас понимаю, были у нее и новые увлечения, и любови, и романы. Да и как иначе! Она у меня прехорошенькая. Небольшого роста, плотно сбитая аккуратная фигурка. Глаза у нее карие, большущие, но не кукольные – умные, живые, быстрые в смене выражения. Она всегда выглядит лет на десять, а то и пятнадцать моложе своего возраста и совсем непохожа на многих ровесниц, которые давно уже расползлись, как квашни, и превратились в груды сала.
Однажды, когда я учился в десятом классе (а я из-за роста и сложения всегда казался старше своих лет), нас впервые приняли за «парочку». Мы пошли в театр на Таганке, как у нас называлось, «на арапа» – то есть в надежде стрельнуть у входа лишние билеты. Чтобы лучше ловилось, разошлись в разные стороны. Матери всегда в таких делах везло. Один билет ей попался почти сразу, но со вторым что-то долго не получалось. Наконец, я увидел – мать машет рукой. Подошел, она стоит рядом с каким-то седым франтом.
– У тебя полтинник есть? – спросила мать. – Я рассчитаться не могу.
Я достал мелочь.
Франт посмотрел разочарованно:
– He знал, что вы с кавалером! Ни за что бы билета не продал.
Тут я прыснул, а мать толкнула меня локтем в бок: молчи!
Когда мы зашли в фойе, я сказал обиженно:
– Тебе стыдно признаться, что я твой сын?
Она щелкнула меня по носу:
– Ну и балда же ты: мне стыдно! Ты побежишь на свой бельэтаж, а я с этим типом весь спектакль буду одна сидеть. Он узнает, что ты не кавалер, тут же начнет приставать, у него же глаза сальные.
– Пусть попробует! – резанул я.
– Ну вот, – рассмеялась мать, – еще не хватает, чтоб ты дрался, отстаивая мою честь. Сама отстою, не бойся. Просто мы промолчали – и вечер обойдется без дурацких разговоров. Элементарная логика, кавалер!
Потом за «парочку» нас принимали не раз, и это очень нас забавляло.
Когда я кончал школу, к нам в дом зачастил журналист Алексей Семенович, бородатый человек лет сорока пяти. Он объездил почти весь Союз, да и вообще полмира, забирался в такие уголки, о которых никто не знал, и мастерски умел рассказывать о своих путешествиях. У него была забавная манера – он работал под простачка, хотя был человеком весьма образованным, обладал гибким и острым умом. Он любил дурачить материных подруг – затевал спор, долго разыгрывая из себя полного невежду, а потом вдруг вставлял в речь два-три замечания, из которых становилось ясно, что суть дела он знает куда лучше своих разумных оппоненток.
По тому, как радовалась мать его появлению в доме, его телефонным звонкам, по тому, как смотрел он на мать, я понимал, что это серьезно, и искренне радовался. Сыновнего эгоизма я был лишен. Возражения детей, которые мешают матерям выходить замуж – этот сюжет часто проходит в фильмах – казались мне всегда вздорными и нелепыми. И я очень надеялся, что они поженятся. Но проходил месяц за месяцем, а все оставалось по-старому. Алексей Семенович время от времени появлялся у нас, мать часто ездила к нему, предупреждая меня, что вернется поздно, и я уже понемногу начинал злиться на бородатого журналиста за столь двусмысленное поведение. Так продолжалось примерно год.
Однажды Алексей Семенович позвонил днем. Я удивился: что он, не знает – мать в это время на работе. Но он сказал, что хочет поговорить со мной с глазу на глаз, и просил не рассказывать матери ни о его звонке, ни о нашей встрече. Я ехал на это странное свидание встревоженный, совершенно не представляя, о чем он хочет говорить со мной. Этот обычно медлительный, уверенный в себе человек был суетлив и взвинчен. Он затащил меня в кафе-мороженое, долго выбирал, что именно заказать, рассуждал о достоинствах разных сортов мороженого – и все это как-то сумбурно, сбивчиво, прыгая с одной темы на другую. Когда подошла официантка, он вдруг спросил меня, не хочу ли я выпить. Я отказался.
– А я, Юра, выпью полтораста коньячка. Для храбрости. Ты не возражаешь, а?
Официантка ушла. Он снова заерзал на стуле. А потом опять попросил меня не рассказывать матери про наш разговор. При других обстоятельствах я бы разозлился на него: я ведь уже обещал молчать, что он, не доверяет, что ли? Но я не разозлился, потому что, пожалуй, впервые видел, как боится взрослый человек разговора со мной. Наконец нам принесли заказ. Он схватил стакан, выпил залпом и сразу заговорил, будто понял, что последняя отсрочка использована и надеяться теперь уже не на что.
– Понимаешь, старик, – сказал он и осекся, потому что никогда так меня не называл. – Понимаешь, Юра… Ну, в общем, извини, если что нечетко сформулирую. Это для меня очень важно. И тут многое от тебя зависит. То есть я хочу сказать, – решение за тобой. Хоть ты и мальчишка, а речь идет о двух взрослых людях. Ну, в общем, о судьбе.
Он запутался окончательно, откинул со лба волосы, и вдруг рассмеялся.
– Фу, черт! Ну и говорю. Язык, словно жернов. Тебе, наверное, смешно?
– Нет, – сказал я, – не смешно. Я понимаю: вы волнуетесь.
– Вот именно! – подхватил он. – Ну, да не про то речь. Давай-ка я сразу быка за рога. Ты ведь уже не совсем пацан и понимаешь, что я люблю Ксению.
Я кивнул, но при этом покраснел, я все-таки был еще совсем пацан, а речь шла о матери. Мое смущение как бы придало ему силы:
– И она меня тоже любит. И я, естественно, хочу на ней жениться. Это не просто так, как бывает у людей моего возраста, – поиски тихой пристани. Это – любовь! Очень тебя прошу, поверь мне. В сорок пять такими словами не швыряются. Ну вот теперь мы добрались до главного. Главное в том, что она не хочет. Любит, а замуж идти не хочет. И почему, сколько я ни спрашивал, она сама толком не говорит. Но догадаться, вроде, нетрудно – дело в тебе. Вот я и позвал тебя, чтобы, – он снова заерзал на стуле, – чтобы, как бы это выразиться? Ну, агитировать тебя, что ли. Я, понимаешь, ей-богу, хороший мужик. И не дурак, сам видишь. Словом, я к тебе за этот год привязался. Ты пойми, я не зануда, жить тебе не буду мешать. И в отцы напрашиваться не буду, я же не бестактный. В общем, ты сам определишь статут наших отношений. Ну, вот так. Ну что я еще могу сказать? Понимаешь?
– Конечно! – заторопился я. – Очень хорошо это, Алексей Семенович.
Голос у меня дрожал, а так как он ломался в это время, то еще прыгнул с баса на фальцет. Если в последнее время и появилась у меня какая-то злость на этого человека, то пропала она сразу. И я поспешил объяснить, что матери я никогда ни в чем и не собирался мешать. Это признание его насторожило.
– Почему же она тогда не соглашается?
Я пожал плечами:
– Хотите, я сам с ней поговорю?
– Поговоришь? – Алексей Семенович искренне удивился такому повороту: он ожидал встретить противника, в лучшем случае человека нейтрального, а я оказался союзником, выразил готовность помочь ему. Вся эта перемена настроения мгновенно отразилась на его бородатом лице.
– А что? – сказал он весело. – Почему бы тебе действительно не поговорить с матерью. Ведь я тебе Америку не открыл – ты сам все видел. И можешь поговорить с ней, не упоминая про нашу встречу. Просто так, от себя, а?
– Конечно, от себя, – согласился я. – А то она еще возьмет и обидится.
– Вот-вот, – подхватил он, – этого я больше всего боюсь. У нас за целый год ни одной обиды, ни одной ссоры. Ксения – поразительная женщина.
За ужином я как бы между прочим спросил мать:
– Слушай, а почему вы с Алексеем Семеновичем не поженитесь?
Мать опустила вилку.
– Так! – сказала она, улыбаясь. – Заговор. Мужской заговор! Два мужика на одну несчастную женщину. Где ваше джентльменство?
– Да почему заговор? – горячо возразил я. – Что я, не могу спросить, что ли?
– Можешь.
Но я не понял по ее тону, всерьез это говорится или с подначкой, и на всякий случай сказал:
– Нет, пожалуйста, если хочешь, можем поставить точку.
Это было ее выражение. Так у нас бывало: если она видела, что какой-то разговор мне неприятен, предлагала: можем поставить точку. Я имел право – несколько раз им пользовался – ответить: да, поставим. И мы уходили от прежней темы. Я потому сейчас так и сказал, чтоб она понимала: говорю не просто из вежливости, а всерьез предлагаю – не хочет о свадьбе, не надо. Я больше к этому не вернусь.
– Ну зачем же? – весело отозвалась мать. – Ты задал вопрос, и я тебе отвечу. Только сперва ты ответь: а тебе как Алексей?
– Наш человек! Он даже многие наши словечки уже знает.
– Да, – сказала мать, – наш.
– Ну так?
– Ну так! А вдруг наш, да не совсем.
– Да брось ты!
– Что брось? А если мне просто не нужен муж?
– Ну да, – сказал я сердито. – Всякой женщине нужен муж, а мужчине – жена. Это физиологическая потребность.
Она рассмеялась.
– Ах, боже мой, какой ты взрослый!
Но мне переводить разговор в шутку вовсе не хотелось, и поэтому я поторопился бросить, на мой взгляд, самый веский аргумент.
– Ты ведь его любишь!
– Да, – сказала мать серьезно. – Люблю. Но понимаешь, мне очень дорог наш микросоциум. Дорог – это не то слово. Он – сама моя жизнь. И я боюсь, что даже этот свой человек может его разрушить. Для меня ничего страшнее не придумаешь. Поэтому пусть лучше все останется как есть.
– Что ж, ты совсем не собираешься выходить замуж? – возмущенно спросил я.
– Собираюсь! Вот ты женишься, тогда, как говорят, и я устрою свою жизнь. Микросоциум все равно разрушится, и ничего другого мне не останется.
– Сколько же тебе тогда будет лет?
– Много! Ты что думаешь, охотников не найдется? Какой-нибудь старичок поплоше отыщется. А может, и Алексей подождет. Совсем подходящий вариант!
Алексей Семенович, когда мы снова встретились с ним вдвоем, принял весть хотя и без радости, но не столь сокрушенно, как я ожидал.
– Что ж, – сказал он, – я настырный. Образуется со временем.
В общем-то, он был прав – в конце концов, образовалось, но времени на это ушло много больше, чем он рассчитывал…
Впервые до участия в делах нашего «микросоциума» мать решилась допустить Алексея Семеновича в тот момент, когда круто изменилась моя судьба.
В тот вторник, выйдя на улицу из массивного здания института, еще слыша застрявший в ушах крик Большого: «Проваливайте!», я понял – домой спешить я не буду. Одиночество не пугало меня. Но я предполагал: начнутся телефонные звонки, может подскочить Маркин. А этого мне вовсе не хотелось. После двух бурных объяснений во всем своем существе я чувствовал пустоту. Если можно так выразиться – пустота заполнила меня. И единственное, на что я был способен – это делать однообразные автоматические движения. Вот я и пошел по улице, неспешно переставляя ноги, сам не зная зачем и куда. Ходьба не доставляла мне никакого удовольствия. Но ни в троллейбус, ни в автобус я не садился, а брел себе и брел. Останавливался у витрин, смотрел, но в мозгу ничего не отражалось, было совершенно безразлично, что там за стеклом, магазин или аквариум – люди ли ходят, рыбы ли плавают.
Потом я с удивлением обнаружил, что иду уже по центру, а взглянув на часы, установил, что передвигаюсь без малого три часа. И тут во мне прорезалось острейшее чувство голода. Я забрел в ближайшее маленькое кафе с высокими столами, за которыми полагалось есть стоя.
Выйдя из кафе, я осознал, что надо дать отдых ногам, и сел покурить в ближнем скверике. Затем быстрым деловым шагом направился к метро и поехал домой. Как ни тянул я время, дома оказался все же раньше матери. Я переоделся, умылся и завалился на диван, отметив про себя, что, наверное, теперь по многу часов буду мять сероватую его обивку.
Мать появилась вскоре и прямо с порога бросилась ко мне:
– Ну что?
– Теперь твой сын безработный.
– Сейчас расскажешь или за ужином?
– Можно за ужином.
– Тогда я мигом.
И тут зазвонил телефон.
– Подойди! – сказал я матери. – И, кто бы ни был, меня нет. Буду поздно.
Она скользнула в коридор.
– Да… Кого-кого? Простите, плохо слышно.
Высунувшись в проем моей двери и зажимая трубку, шепнула мне:
– Это Ренч.
Я отрицательно замотал головой.
– Ах, вам Юрия Петровича! Простите, его нет… Видимо, совсем поздно… Хорошо, передам. Обязательно передам, чтобы позвонил в любое время… Да-да, я поняла, это вам совершенно необходимо… Ясно, ясно… Хорошо… Всего доброго…
За ужином я автоматически ел одно за другим, не чувствуя вкуса. И хотя после недавнего обеда был еще сыт, поглотил какое-то невероятное количество пищи.
Пересказывая матери утренние разговоры, я испытывал противоречивое чувство. Вроде казалось, что произошли они бог знает когда – чуть ли не годы тому назад, и в то же время острота потери снова вернулась, и, воспроизводя свои и чужие слова, я волновался и все переживал заново.
– Ну и хорошо, – сказала мать, блестя глазами. – Я, честно признаюсь, не могу представить более верной модели поведения. Одного не понимаю – почему ты так жесток с Ренчем?
– Он не должен был поверить, что я подлец.
– Но чертов телефонный звонок из журнала! Ведь это звучало так убедительно.
– Тебя бы он убедил?
– Не задавай глупых вопросов.
– Вот и его не должен был убедить.
– Сравнил! Я и Ренч – совсем не одно и тоже. Имеешь ли ты право так рубить с плеча?
– Имею! – Я говорил и одновременно додумывал до конца те еще не совсем самому ясные соображения, которые, хоть я того и не подозревал, пробивали в этот день себе дорогу через пустоту и безмыслие. – Ренч сегодня встал для меня на одну доску с Большим.
– Ну, это уже явный перехлест.
– Нет, не перехлест. Я не говорю об их тождестве, не ставлю знака равенства. Но как повернулись тот и другой во взаимоотношениях со мной? С Большим все просто. Ему нужен был человек, готовый отдать ему часть своих мыслей. Он не против, чтоб не безвозмездно. Готов двигать, помогать строить карьеру, то есть содействовать в том, что сам почитает главным. Здесь – обмен, почти товарно-денежные отношения. Но зачем Большому нужны чужие мысли? Ведь он понимает, что новых скачков в карьере уже не сделает – поздно. А прежнее место и без этого удержит. Значит, весь обмен затеян для одного – для комфорта, для того, чтобы в глазах кого-то, на кого он ориентируется, выглядеть ученым. Таков его способ самоутверждения. Верно?
– Верно. Но причем здесь сходство с Ренчем?
– А вот в том и сходство, что Ренчу я тоже нужен именно для комфорта. Оглянулся на старости лет – видит, всего достиг, нет только ученика. Тут и подвернулся подходящий человек. К нему столь же жесткое требование. Только нужно Ренчу другое. Большому – мысли, а этому – покорность, следование всем его сегодняшним убеждениям. То есть оба так или иначе хотят за мой счет самоутверждаться. Когда же не получается – Большой карает грубо. Ренч, конечно, по-другому: начинает отыскивать в моем поведении нечто аморальное. А что такое мораль, определяет только он. Но суть та же – его недовольство возникает тогда, когда я не даю ему поводов для самоутверждения. Вот в этом-то и сходство. Обо мне как о самостоятельной личности со своей концепцией бытия, со своей духовной жизнью Ренч не думает так же, как и Большой. Обоим им я нужен функционально, потребительски – только в определенном качестве. Ну как, есть сходство?
– Пожалуй, есть, но ведь и разница велика!
– Конечно. Только здесь-то ведь я – сторона потерпевшая. И от их различий мне не легче. Поэтому я-то как раз и могу ими пренебречь. Я ушел. Они остались на своих местах. Вот и пусть сами, если есть охота, разбираются в этих различиях.
– Но все же Ренча жалко.
– А мне, извини, всерьез жалко только себя. И не из эгоистического чувства. А прежде всего с позиций дела. Ведь из нас троих – будем говорить прямо – я один сегодня занимаюсь наукой. И вот борьба честности Ренча с бесчестностью Большого привели в конце концов к тому, что именно я от дела отставлен. И мне кажется, так и должно было случиться. Если думать только об идеалах, а не о человеке, то, как бы человечны идеалы ни были, они, в конце концов, человека и раздавят – как раз того самого, которого собирались защищать, оборонять и даже сдувать с него пылинки.
– Но ты, надеюсь, не чувствуешь себя раздавленным?
– Еще чего не хватало! Это образ. А мы с тобой договорились – выживем. Ведь моральных потерь нет?
– Нет! – сказала мать твердо. – И это главное. В этом ты прав, а про детали нечего спорить.
Больше в тот вечер нам поговорить не дали – замучили телефонные звонки: еще два раза звонила жена Ренча, трижды Маркин, секретарша Большого передала его приглашение зайти в любое удобное время, да и коллеги из лаборатории тоже напоминали о себе.
Часов в десять, утомившись от этого трезвона, я сказал матери, показывая на телефон:
– Давай отключим, а то и спать не дадут.
– Только, если не возражаешь, один звоночек – Алексею. Он целый вечер на нервах.
– Беседуйте! А я пока пойду помоюсь. За нынешний день столько всего налипло!
В ванной я просидел долго – с час, не меньше, но когда вышел, мать все еще говорила по телефону. Увидев меня, она быстро свернула разговор:
– Ну хорошо, хорошо. Все уже обсудили. Если он согласится, я тебе утром позвоню. Спокойной ночи.
Мать выдернула телефонный провод из розетки.
– Он предлагает тебе завтра с утра смотаться куда-нибудь за город на машине.
Алексей Семенович незадолго перед этим купил «Жигули», уже не раз звал меня покататься, но у меня все не хватало времени.
– Я была бы рада, если б ты поехал, – сказала мать. – У меня сейчас на работе завал, не вырвешься, а что ты будешь целый день торчать дома один?
– Согласен, если не оторву его от дел.
– Нет, он только что сдал в издательство рукопись. Говорит, мозги ссохлись. Надо хоть несколько дней отмачивать.
– Тогда заметано.
Вот тогда мать впервые подключала Алексея Семеновича столь близко к делам нашего микросоциума.
Утром следующего дня произошел разговор, который определил ближайший этап моей жизни.
Отъехав довольно далеко от Москвы, мы наткнулись возле шоссе на пустую площадку. Увидев ее, Алексей Семенович предложил поучить меня водить машину.
– А не сломаю? – спросил я.
– Я же рядом буду – всегда успею подстраховать.
Часа полтора я пытался ездить по площадке, все более и более увлекаясь этим делом. Устал так, что руки и ноги стали казаться чугунными.
Когда мы двинулись назад в город, я спросил у Алексея Семеновича:
– А как вы думаете, получится у меня, если займусь всерьез?
– Конечно, получится!
– Так, может, мне в шоферы податься?
Оторвавшись на миг от дороги, он быстро взглянул на меня.
– Почему в шоферы?
– Ну ведь профессию, по всей видимости, пока что придется сменить.
Я рассказал ему про угрозу Большого.
– Может так болтанул? – спросил Алексей Семенович.
– Да нет, знающий человек Коля Маркин говорит, что этот деятель слов на ветер не бросает.
– Не беда – посидишь дома месяц-другой.
– Нет, это не по мне!
– Слушай! – Он подъехал к обочине и остановил машину. – Есть идея. Может, в матросы пойдешь? Как раз на сезон, до осени.
Он рассказал, что есть такая организация, которая доставляет суда от мест их постройки в сибирские реки, где им предстоит служить. Как раз в конце весны там обычно нужны люди. Приятель Алексея Семеновича – тоже журналист – в прошлом году ходил в такое путешествие. Говорит, не слишком тяжело, зато очень интересно – прошел по северным рекам, поглядел такие места, куда другим путем никогда бы не забрался.
– Словом, будет тебе и отдых, и заработок. Свежий воздух и физическая работа гарантированы. А что еще нужно?
Мы поехали к Алексею Семеновичу и сразу бросились смотреть карту. Маршрут показался мне очень заманчивым: так и стреляли в глаза прекрасные названия городов: Великий Устюг, Тотьма, Кириллово. Это убедило окончательно.
Через два дня я уже шел на медосмотр в поликлинику водников.