А первым была лаборатория прикладной математики в огромном академическом институте со сложным названием. Известная лаборатория, которой руководил Марк Ефимович Ренч. Сам Ренч, его величество Ренч, человек, про которого дотошные коллеги спорили: гений он или большой талант. Других определений применительно к Ренчу существовать не могло. Тут даже самые яростные его недоброжелатели, даже откровенные враги – а Ренч за жизнь нажил их куда больше, чем поклонников и друзей, – даже и эти смолкали или цедили сквозь зубы: «Талант Ренча никто не ставит под сомнение, но…»
Можно составить огромный список этих самых «но». И все же на первых местах в нем неизменно бы стояли – до крайности тяжелый характер, неуживчивость, мнительность, упрямство, прямо-таки детская обидчивость, которая смолоду сочеталась со старческой склонностью к предрассудкам.
Впрочем, с этими характеристиками я сильно забежал вперед. Ибо тогда, когда я закончил университет и с направлением, с новеньким красным дипломом явился в отдел кадров Института, мне ничего о человеческих свойствах будущего шефа известно не было. Зато математические работы Ренча я знал хорошо и был о них самого высокого мнения. Потому, когда спросили, в какой из лабораторий мне хотелось бы работать, я, не задумываясь, ответил: у Ренча.
Пожилая кадровичка с чистым, почти без морщин лицом, в модных очках с огромными стеклами сочувственно закивала:
– Понимаю вас. Понимаю. Ренч – конечно, величина. И вакансия у него есть. Так что в принципе желание ваше осуществимо. Только, знаете ли, он каждому кандидату устраивает что-то вроде экзамена. Тут до вас уже побывало пятеро. Все со стажем практической работы…
– Не взял?
– Не взял, – кадровичка сочувственно вздохнула, – и громко возмущался, что время затратил на таких… – Она замялась. – Так их назвал, что и повторять не хочется.
У меня еще не прошло последипломное восторженное состояние, когда гора свалилась с плеч и чувство легкости, чувство уверенности в себе захватило все существо.
– Как же он их назвал? Пожалуйста, скажите. Должен я знать, на что иду.
– Ну, если вы настаиваете…
– Настаиваю!
– Он кричал, что ему нечего присылать балбесов, олухов царя небесного, которые только и годятся на скотном дворе состоять в счетоводах…
Я расхохотался.
– Опасно, конечно. Но все же рискну. По крайней мере, не останется иллюзий – буду знать свое истинное место.
Лаборатория Ренча находилась не в основном здании института, а у черта на куличках, на самой окраине Москвы, в маленьком флигельке бывшей помещичьей усадьбы. Кадровичка сказала, что часа за полтора я туда доберусь, и как раз к этому времени чаще всего появляется Ренч. Так что есть надежда его застать. Я спросил, нельзя ли позвонить туда и узнать точно – будет Ренч или нет, чтобы не терять полдня зря. Кадровичка грустно покачала головой:
– Точно о Марке Ефимовиче никто ничего наперед не знает. Он – человек непрограммируемый.
Мне повезло. Когда я отыскал флигелек, Ренч оказался там.
Он сидел один в крошечном своем кабинетике и пребывал в задумчивости над белым листом бумаги, одиноко лежавшим на старом письменном столе с зеленым сукном, дырявым, обильно заляпанным чернилами всех цветов и оттенков.
Этот стол и обшарпанные обои, выцветшие, в подтеках, составляли разительный контраст с одеждой хозяина и некоторыми вещами, явно принадлежавшими Ренчу. По летнему времени Ренч был одет в легкий светло-коричневый с мягким золотистым оттенком костюм, который сидел на нем так, словно был не сшит, а отлит по фигуре владельца. Тонкая рубашка с только вошедшим тогда в моду квадратным воротником была тоже золотистой, с едва заметным бежевым крапом. А галстук, узел которого представлял собой идеальный равнобедренный треугольник, в резкую желтую и коричневую полосу, словно последний хорошо продуманный мазок, завершал картину, связывая костюм и рубашку в единую цветовую композицию.
Я представился, подал свои бумаги. Ренч недовольно пошевелил губами. Рот у него был несообразно велик, и губы целиком не поднимались и не опускались, движение передавалось медленно от одного края рта к другому, будто розовый червяк переползал под носом. Он явно был раздосадован, что я вклинился в таинственный ход его мыслей, и не предпринял ни малейшего усилия, чтобы скрыть досаду.
– Вас кадровики направили или сами напросились?
– Сам напросился, чтоб направили.
Шутливый мой тон он отверг недовольным взглядом маленьких круглых глаз, глубоко посаженных и со всех сторон обложенных мешочками и складками кожи. Взгляд этот говорил, что Ренч решает про себя – сразу выгнать очередного болвана или соблюсти положенные формальности. Я выдержал этот посланный снизу вверх взгляд, не отводя глаз. Ренчу, видимо, это еще больше не понравилось, он продолжал сверлить меня круглыми глазками, надеясь, должно быть, что я все-таки стушуюсь. Мне надоел этот глазной поединок, да и стоять надоело, и хотя он все еще не предложил мне сесть, я взял стоящий у стены стул, с грохотом пододвинул вплотную к столу и нарочито небрежно плюхнулся на него.
Лицо Ренча изобразило крайнюю степень презрения. Он подпер рукой непропорционально большую голову, поскреб загорелую лысину короткими волосатыми пальцами и тихим голосом спросил:
– Вы, видимо, надеетесь, что разговор у нас будет долгим?
– Не знаю, – ответил я как можно спокойнее и даже руками развел. – Я лично изложил все, что хотел, дальнейшее зависит от вас.
– А вы понимаете, что в моей лаборатории совсем не так просто работать? – резанул он ледяным тоном.
– Конечно! – сказал я. – Здесь работа куда более сложная, чем у счетовода на скотном дворе.
Ренч самодовольно хмыкнул, впервые за время нашего разговора подобие улыбки проползло по длинному его рту. Он поднял со стола листок белой прекрасной бумаги, повертел его в коротких пальцах, будто сомневаясь, стою ли я этого листка, но потом все же передал его мне.
– У вас ручка есть?
– Есть.
– Запишите условия задачи.
Я записал. Задачка оказалась элементарной.
– Можно сразу? – спросил я.
– Нет, нет, подумайте, не спешите.
Теперь была моя очередь хмыкать.
– Над такими задачками я думал, может быть, на третьем курсе. Да и то, пожалуй, только в первом семестре.
– Ну-ка! Ну-ка!
Он встал со своего места, обошел стол и навис надо мной, щекоча дыханием щеку.
Задачку я расколол в мгновение ока. С записью всех выкладок на нее ушло минут пять.
– Лихо! – сказал Ренч и, оторвавшись от стола, заходил по кабинетику, похрустывая пальцами. – А вот такую?
Он взглянул на меня, и в кругляшках его глаз мелькнуло что-то вроде сочувствия. Мне даже подумалось, что Ренч сам теперь хочет, чтобы и со следующей задачей я справился. Новую, однако, он выдал намного сложнее предыдущей, но тоже вполне в пределах вузовской программы.
– Так-так! – произнес он, когда и с этой было покончено. – Ну а что-нибудь поэлегантнее можно? Скажем, вне рамок обязательных знаний?
– Можно! – кивнул я. – Только учтите: первые два шага были сделаны точно по вектору моих научных интересов. На этой тропе меня очень трудно завалить.
Его горло издало какой-то раздраженный звук:
– А кто вам сказал, что я пытаюсь вас завалить?
– Фольклор, – ответил я с вызовом.
– Кто? – переспросил он.
– Устное народное творчество. А попросту говоря, молва.
– Ах, вот оно что! Так учтите на будущее, что творцы этой молвы – бездари и невежды. Они не только в математике – пустое место, но и вообще ничего интересного придумать не могут. Вот и сочинили про меня очередную банальность. Им, видите ли, проще жить, если изобразить из Ренча некоего учителя Унрата, этого монстра, самоутверждающегося на чужих несчастьях. Вы читали «Учитель Унрат» Генриха Манна?
– Читал. Забавная книга, особенно начало. В школе она меня приводила в восторг.
Он остановился и посмотрел на меня удивленно, склонив голову на бок, потом сказал как бы про себя:
– Хм. И Манна он читал. Видали эрудита! – И продолжил раздраженно: – Так вот. Я вовсе не учитель Унрат. Мне нужны сотрудники, способные работать на одном со мной уровне, соратники. А «заваливать», «топить» и «резать» – это слова из чужого лексикона. Не мои! В моем мире нет ни таких поступков, ни слов! Хотелось бы, чтоб тут все было ясно.
Бесенок, который вселился в меня еще в тот момент, когда я переступил порог его кабинета, самодовольно погладил себя по пузу.
Ренч оправдывался, от наступления перешел к обороне. Ему теперь уже важно, что я о нем думаю. Более явное свидетельство моей победы трудно было представить. Однако бесенок во мне крутился и куражился, и, подчиняясь ему, я сказал холодно, будто я и не принимаю его тона, а может, и не верю ему:
– Так я жду третью задачу.
Уродливое лицо Ренча вдруг стало по-детски беспомощным, что-то вроде обиды мелькнуло в его круглых глазках. Задачу он продиктовал тусклым, лишенным эмоций голосом, который звучал особенно странно после недавнего взрыва, когда все его короткое существо дергалось и клокотало от праведного гнева.
Третья задача оказалась интересной. Ее нельзя было расколоть ни одним из традиционных подходов, она требовала изящного сплетения трех или четырех методов, причем можно было вводить их в разной последовательности, отчего рождалось несколько вариантов решения: лобовая атака, фланговый маневр, нападение с тыла.
Я решил прокрутить все три варианта, чтобы уже потом выбрать, какой из них наиболее простой и рациональный. Мысль моя глубже и глубже погружалась в знакомый мир символов, и словесный поединок с Ренчем, который, пока я решал две первые задачи, все время продолжал оставаться фоном моих мыслей, постепенно исчез, растаял. Я уже не помнил о том, зачем и почему решаю задачу, и даже о самом Ренче вспоминал лишь изредка, когда он, прохаживаясь за моей спиной, скрипел старыми дощечками паркета или издавал громкое сопение.
Минут через сорок я поставил точку и неторопливо изложил Ренчу результаты своих размышлений. На этот раз он выслушал меня рассеянно, без прежнего интереса и азарта. Раза три повторил: «Изящно!», а под конец сказал:
– Я не сомневался, что вы с этой задачей справитесь. Дал, а потом пожалел, что отнимаю у вас время.
– Так, может, какую-нибудь другую? – Я придвинул к себе листок, почти сплошь исписанный с обеих сторон.
– Нет, нет, – сказал Ренч. – С этим все ясно. Давайте просто поговорим.
Он подробно расспросил меня о теме диплома, о том, чем бы я хотел в будущем заниматься. Внимательно выслушал пространные мои объяснения и под конец сказал как будто даже ласково:
– Ну что ж, все ваши замыслы совпадают с направлением работы моей лаборатории. – Его большой рот вдруг весь сразу выстроился в улыбку, которая сделала Ренча похожим на куклу из театра Образцова. – У меня складывается впечатление, что мы, как говорится, споемся. В общем, я вас беру.
И он начертал на моих бумагах длинную и замысловатую резолюцию, разобрать которую я не смог, ибо почерк у Ренча был таков, что каждую буковку приходилось разгадывать, как ребус.
Я вернулся к доброжелательной кадровичке, и она, просияв, поздравила меня с успехом и подсказала, что и как надо писать в бумагах, которые необходимо заполнить.
Когда через месяц, отгуляв положенный мне после диплома отпуск, я пришел в институт, меня встретили там как некое чудо. Стоило мне назвать кому-нибудь свою фамилию, и я тут же слышал:
– Ах, тот самый Булавин!
– Какой «тот самый»? – спросил я в первый раз.
– Как же! Тот самый, который привел в восторг Ренча. Он ведь о вас всем уши прожужжал.
– Марк Ефимович, видимо, человек излишне эмоциональный.
– В общем-то да. Но обычно у него преобладают отрицательные эмоции…
Впрочем, сам Ренч встретил меня довольно тускло, даже упрекнул:
– Что-то вы долго отдыхали.
– Ни дня сверх того, что положено.
– Ну ладно. Придется пока заняться вот этим. – Он сунул мне какую-то папочку. – Сами разберетесь. Тут дело даже слишком простое. «Мелочевка», как говорят ваши старшие товарищи. – И он вдруг закричал визгливо: – «Мелочевка»! Противное словечко, но точно сказано. У нас, видите ли, есть план, как в любой утильной конторе! И мысли наши должны бежать строго по плановому руслу. В общем, пока придется заняться этим. Так сказать, тема, спущенная сверху. Если что будет непонятно, приходите. Кстати, вот мой домашний телефон. Звонить можно в любое время – с восьми утра и до двенадцати ночи. Когда я не сплю, я всегда работаю. У меня, видите ли, такое устройство, что я не служу в математической конторе, а живу в математике. Вам понятна разница?
Я кивнул и ушел, несколько опешивший от его крика и от брюзгливого тона.
Лишь позднее, когда я больше узнал шефа и начал понимать его, мне стало ясно, почему он так говорил со мной в первый мой рабочий день.
Темы, «спущенные сверху», его постоянно бесили. Он называл их: «Дороги, которые за нас выбирают». Он же был глубоко убежден, что ученый, особенно математик, как и поэт, должен вкладывать свои мозги только в ту сферу, «куда влечет его свободный ум», а всякое подхлестывание его к «нужным неизвестно кому и зачем темочкам» считал «насилием над разумом».
Надо сказать, что чаще всего гневался Ренч не по делу, В основном лаборатории никто не мешал строить работу так, как хотел он, завлаб. Но иногда у начальства возникала необходимость подключить нас к чужим исследованиям. И нетрудно было понять, как и почему это происходило.
Наш институт занимается широким кругом проблем, связанных с внедрением математики в различные гуманитарные науки. Однако большинство секторов волей-неволей жалось к экономике, стыковка которой с математикой произошла давно, давно уже дала ощутимые и серьезные результаты. Там трудами нескольких поколений ученых были проложены надежные и хорошо освоенные дороги мысли, и двигаться по ним хорошо, удобно, ибо добавлять кое-какие детали к уже созданному предшественниками, удлинять проложенную кем-то дорогу куда проще, чем прокладывать свою в совершенно еще неведомом направлении.
Мы же занимались как раз этим. Точнее – пытались нащупывать методы оптимизации социологических исследований, а если шире – вообще социологии. Впрочем, Ренча и такая формулировка не устраивала. Он смотрел на нашу работу гораздо шире и замахивался на большее. По его мнению, математика должна со временем «оптимизировать» всю жизнь общества и даже вообще всю жизнь человека. А в доверительных беседах с нами, сотрудниками, и в узком кругу ближайших друзей Ренч иногда позволял себе и вовсе романтические высказывания. Он говорил, что, в конечном счете, задача нашего направления, все более отчетливо вырисовывающегося в мировой науке, – создание «формулы человеческого счастья».
При этом Ренч любил ссылаться на Льва Толстого. Портрет классика висел в лаборатории, и цитата под ним была одной из любимых мыслей завлаба: «Самая трудная наука – жить в мире с самим собой и с окружающими».
И Ренч считал, что мы своими исследованиями приближаемся к тому, чтобы решить проблемы «самой трудной науки». Ради этого Ренч, начинавший когда-то как блестящий алгебраист, бросил чистую науку и стал заниматься прикладной математикой. Впрочем, сам он этого термина – «прикладная математика» – терпеть не мог. Он говорил, что задача математики вовсе не в том, чтобы «прикладываться», чтобы быть служанкой общественных наук: «Это недостойное положение для великой нашей науки, науки наук», – а в том, чтобы создавать особый стиль мышления, который он именовал гуманитарно-математическим.
Говоря о роли математики в этом альянсе, Ренч приводил в пример физику. Ведь там, при великолепно разработанном математическом аппарате, давно уже не выглядит чем-то невероятным, что многие важнейшие законы, лежащие в основе всего материального мира, открываются буквально «на кончике пера». То есть чисто математическим путем – прямо вытекают из решения неких уравнений. Лишь позднее, иногда годы спустя, им удается найти аналог в реальном мире. И тогда плюсы, минусы, разные математические значки вдруг наполняются великим смыслом. Словом, математический аппарат там уже сегодня подсказывает, что и где искать.
По мысли Ренча, такую же роль математика должна играть в самых различных сферах человеческих отношений.
Она тоже, считал Ренч, должна со временем опережать гуманитарную мысль, подсказывать ей, куда и как двигаться. Наши плюсы, минусы, интегралы должны стать для гуманитариев символами решенных проблем бытия. И только на этом пути видел Ренч возможность продвинуться вперед, найти однозначные ответы на те бесчисленные вопросы, которые ставит «наука жить в мире с самим собой и с окружающими».
А дальнейшим результатом всех этих мозговых штурмов и должна стать та сияющая и вбирающая в себя всю мудрость мира «Формула человеческого счастья», о которой пока Ренч решался говорить лишь с теми, кого считал своими единомышленниками.
Впрочем, институтское начальство тоже имело представление о мечтах и грезах нашего завлаба. Тем более, что часть из них, относящуюся к ближним перспективам – создание гуманитарно-математического стиля мышления, открытие с помощью математики некоторых закономерностей жизни общества, – Ренч не раз высказывал в своих докладах, статьях и даже газетных интервью, которые время от времени – в редкие часы хорошего настроения – соглашался давать.
В общем-то, начальство относилось к его суждениям сочувственно: каждому руководителю института приятно иметь у себя под началом ученого широко мыслящего, не боящегося далеко заглядывать вперед, да к тому же еще математика с мировым именем, о работах которого зарубежные гости начинают расспрашивать, едва сойдут с трапа самолета.
Однако как ни прекрасны мечты, как ни заманчивы перспективы, институт жил все же в основном задачами сегодняшнего дня. И для начальства мы были в первую очередь, пожалуй, единственной лабораторией, которой удалось навести несколько мостов между математикой и социологией. Поэтому нас «пристегивали» к некоторым темам, имевшим социологический аспект. Надо сказать, что делалось это не всегда умело. Детально разобраться в том, чем именно занимается сегодня Ренч, было нелегко. Случай довольно типичный в современной науке. Ведь сейчас почти в каждой отрасли знания есть такие «заповедные квадраты», про которые лишь десять-пятнадцать человек во всем мире могут с полным основанием сказать, что исчерпывающе осведомлены о том, кто и как на них работает, знакомы с каждой серьезной идеей, понимают ее во всей глубине. Наши исследования представляли именно такой квадрат. И начальство, зная лишь в общих чертах, чем мы занимаемся, подкидывало нам зачастую темочки, которые были по отношению к нашей сфере, как говорится, сбоку припека.
Зато и формулировались они «в общих чертах», и требовали весьма такого же приблизительного решения. Вот эти-то темочки и получили у нас имя «мелочевки».
И если Ренч в первый мой рабочий день, давая мне задание, был ворчлив и недоволен, то происходило это именно от доброго ко мне отношения. Уверовав в мои способности, он хотел сразу же подключить меня к серьезной работе, но тут подоспела «мелочевка», а дать ее было некому. Как всегда в августе, чуть не половина сотрудников ушла в отпуска, остальные уже имели задания.
Впрочем, если б все кончилось этой «мелочевкой» – еще полбеды. Но когда через два месяца я расправился с ней, повторилась точно такая же ситуация. На нас свалилась еще одна разработка, браться за нее надо было немедленно, а тут эпидемия гриппа, пять сотрудников болели, свободным оказался один я, и Ренч, снова бранясь и брюзжа, передал мне очередную тоненькую папочку.
Потом один наш старший научный сотрудник ушел на пенсию, и мне пришлось доделывать его тему, скучноватую и почти не сдвинутую им с места в течение трех лет. За полгода я кое-как раскрутил ее, и хотя Ренч выдал мне за это несколько сдержанных комплиментов, сам я остался недоволен результатами.
Словом, несмотря на многообещающее начало, весь первый год прошел у меня, можно считать, впустую, хотя работы было навалом.
Зато когда я вернулся из отпуска, Ренч немедленно затащил меня в свой кабинетик и, загадочно улыбаясь, заявил, что подобрал, наконец, «одну любопытненькую темку». Он куда-то спешил, потому суть дела изложил наскоро, сказал, что дает мне неделю, чтобы я изучал материалы и «думал, думал, думал», после чего у нас состоится фундаментальный разговор.
Признаюсь: тема мне с самого начала любопытной не показалась. Наоборот, показалась простенькой, малоперспективной, да вообще, хоть она и не была спущенной сверху, но очень смахивала на две «мелочевки», которые я без труда расколол в первые месяцы своей работы. Во всяком случае, принцип решения напрашивался как будто сразу, сам собой, а дальнейшее, как у нас говорили, было «делом техники». Недельное сидение по библиотекам только убедило меня в этом выводе. Потому «фундаментальный разговор» я начал с того, что подробно изложил, почему мне не хотелось бы заниматься этой «любопытненькой темкой».
Ренч выслушал меня внимательно, ни разу не перебив, но загадочная улыбочка все время ползала по его длинным губам. Когда я кончил, он улыбнулся во весь рот и произнес, видимо, заранее заготовленную фразу:
– Боюсь, что в данном случае ваша блистательная интуиция вас подвела.
И он замолчал, вперив в меня взгляд, будто наслаждался произведенным эффектом.
– Ну а конкретнее? – сказал я, когда меня утомила слишком долгая пауза.
– Можно и конкретнее! – ответил он кокетливо. – Дело в том, что предложенный вами подход здесь не сработает.
– Но он же работал в задачах такого типа!
– Вот тут-то ваша главная ошибка. Эта задача только внешне похожа на те, что вы решали, но на самом деле она другая. Отличие вначале кажется незначительным, ерундовым, а потом оказывается, что в нем-то вся изюминка. Вот, смотрите.
Он вытащил из кармана великолепный паркеровский фломастер, пододвинул к себе лист идеально белой бумаги, который всегда лежал перед ним.
Через пять минут мне стало уже совершенно ясно, что защищать мой подход бессмысленно. Выкладки Ренча были неуязвимы. За все пять лет учебы в университете и за год работы в лаборатории я еще ни разу не потерпел такого сокрушительного поражения. Он продолжал еще писать, доказывать, но я уже не слушал его, сидел, откинувшись на спинку стула, и лихорадочно думал о том, как же я не заметил столь очевидного.
Ренч, на секунду оторвавшись от бумаги, взглянул на меня, и фломастер его замер в воздухе.
– Дальше не нужно? – спросил он с какой-то не слышанной мною прежде мягкой интонацией.
– Куда же дальше! Кажется, пора искать скотный двор, которому требуется счетовод.
– О нет! – выдохнул Ренч. – Тут вы опять торопитесь с выводами. Эта штучка – хитрейшая. Признаюсь, я сам уже однажды сломал об нее зубы.
И он рассказал мне, как это случилось. Лет десять назад он готовил статью о принципах решения задач примерно десяти типов. Собственно, работа уже была сделана, оставалось только изложить все четко и последовательно. Но вдруг подвернулась как раз эта задачка. Ренч подумал, что стоит и ее между делом отработать. Принципы подхода казались достаточно универсальными, чтобы их было легко распространить на соседний участок. Но вышла загвоздка. Простая с виду задачка не поддалась. Ренч последовательно сопоставлял ее с известными уже типами, пытался «плясать от десяти разных печек» – ничего не вышло. Стало ясно, что выводы, казавшиеся прежде универсальными успешно работают лишь в сравнительно узкой полосе. Так он и написал тогда в своей статье. Почему это происходит, что суживает их диапазон, и сегодня осталось неясно, хотя Ренч еще несколько раз брался за решение этой задачи. И вот он предлагал мне попробовать здесь свои силы, взяв на вооружение весь опыт его неудач.
Нечего и говорить, что теперь, когда потаенный смысл темы стал мне ясен, я схватился за нее обеими руками.
Уже вскоре мне стало понятно, что метод, которым шел Ренч да и я в самом начале работы – сопоставлять эту задачу с каждым из уже отработанных типов, – непродуктивен: при этом сопоставлении выявлялось лишь одно – специфичность задачи, которую я сразу не углядел. Того же, что объединяло ее с прежними типами, было мало, мысли здесь оказывалось не за что ухватиться.
Я решил зайти с тыла, покопаться в истории вопроса. И вот тут передо мною открылась совершенно неожиданная картина.
Лет пятнадцать назад Ренч разработал общие принципы подхода к широчайшему кругу социологических задач. Эта фундаментальная работа была переведена на многие языки и принесла Ренчу мировую славу. Работа действительно блестящая. Чтоб было понятно, о чем идет речь, прибегну к сопоставлению из военной области. Можно сказать, что Ренч вывел науку на плацдарм, с которого создавалась возможность в дальнейшем вести наступление на весьма большом участке фронта (скажем, шириной в сто километров), причем в условиях любой местности – в горах, лесах, пустынях, болотах, среди населенных пунктов, по озерам, рекам, каналам и так далее.
Однако социология в то время сама не готова была к такому массированному наступлению. То есть она не выдавала столь широкого диапазона проблем, которые бы требовали наступления по всему фронту. Задачи перед математикой ставились куда более узкие и частные. А если продолжать сопоставление со стратегией – требовалось наступление на участке шириной всего, скажем, в три километра, причем весь он представлял собою горный район.
Ренч без особого труда свел свою стратегию к наступлению в горной местности, детально ее отработал и развил, но сам не заметил, что в этом вполне законченном и хорошо работающем виде его концепция потеряла универсальность. Однако наступление произошло – узкая колонна совершила быстрый рейд по горам, увековечив тем самым именно «горную» часть теории.
В это время перед американскими математиками социологи выдвинули десяток проблем совершенно иного рода. Условно скажем – им нужно было совершить наступление в пустыне. Опираясь на общие установки Ренча, его плацдарм, американцы создали свой «пустынный» вариант стратегии и так же совершили прорыв узкой колонной.
На горный и пустынный вариант специфика местности наложила столь яркий отпечаток, что представление об общности идеи, лежавшей в их основе, совершенно исчезло. Даже сам Ренч перестал его замечать. Большая часть давнего плацдарма зарастала травой, а каждая колонна двигалась своим путем – одна по горам, другая по пустыне, не оглядываясь назад. И те и другие настолько привыкли к этой ситуации, что когда социология выдала задачу, которую можно было бы условно назвать одной из версий «болотного варианта», никто не подумал, что для ее решения нужно вернуться на исходный плацдарм Ренча. Каждый пытался ее атаковать, не отступая ни шагу, твердо стоя одни – на последнем достигнутом заснеженном пике, другие – на последнем бархане. Чтобы решить эту задачу своими методами, одна сторона невольно пыталась представить болото «частным случаем горного хребта», а другая – так же невольно «частным случаем лишенного воды района пустыни».
Вряд ли надо доказывать, что болото при любых допущениях, ни в каком отношении не похоже ни на то, ни на другое. Оттого-то и «горные» и «пустынные» закономерности здесь одинаково не действовали, математический аппарат работал вхолостую, а то и попросту выдавал одну абракадабру за другой.
Отсюда следовало, что необходимо вернуться назад на «плацдарм Ренча». И уже дальше идти одним из двух путей – либо сразу попытаться найти универсальные законы, одинаково пригодные для движения по любой местности, либо строить болотный вариант.
Конечно, это со временем я смог так спокойно и ясно расписывать сложившуюся ситуацию. А тогда мне потребовалось полгода только на то, чтобы нащупать соотношение сил и придумать это сравнение с пустыней и горами. Затем еще три месяца я пытался двинуться с «плацдарма Ренча» фронтальным наступлением – то есть осуществить самый заманчивый вариант создания универсальных законов движения по всякой местности. Но к концу третьего месяца я понял, что на основании фактов, добытых двумя узкими прорывами, этого не сделаешь. Нужен хотя бы третий прорыв.
И тогда я взялся за то, что собственно и должен был сделать с самого начала – за разработку «болотного варианта». Впрочем, мое сравнение здесь может привести к явной неточности, к преувеличению сделанного мною. Нельзя понимать так, что мой «болотный вариант» был по широте прорыва равен «горному» или «пустынному». Он был много уже. Если те имели условную ширину по три километра, то мой – ну, видимо, всего сотню метров. И в нем отрабатывалось не движение по всякому болоту, а только по одному виду болот, причем самому проходимому – допустим, по трясине, среди которой разбросаны на близких расстояниях твердые кочки – разбросаны так, что с одной на другую можно перепрыгнуть.
Но все равно это было движение по еще никем не хоженной местности, принципиально отличной от тех, где уже проложены тропы.
Однако теперь на помощь пришли все мои долгие мысленные путешествия. И благодаря этому всего за четыре месяца, в которые вошел и месяц отпуска, когда, пользуясь тем, что не надо ездить в институт, я работал не разгибаясь по пятнадцать, а то и по семнадцать часов в сутки, мне удалось проложить свою тропу. Иначе говоря, я нашел решение той самой задачи, перед которой спасовал в свое время сам Ренч и один из известных американских коллег.
Хорошо помню тот воскресный сентябрьский вечер, когда была поставлена точка и когда в самом низу исчерканной страницы из-под моей ручки родилась на свет формула – такая элегантная и красивая, что я не удержался и даже погладил ее, ощутив под пальцами бугры и впадины, выдавленные шариковым стержнем на бумажном листе.
Потом какая-то сила, словно пружиной, подбросила меня вверх. Я не то чтобы встал со стула, а выпрыгнул над ним и быстрым шагом прошелся по комнате, вдруг ощутив, какой в ней серый, застоявшийся, прокуренный воздух. Я бросился к окну, распахнул во всю ширину створку. На улице была чернильная темнота, которую едва раздвигали неоновые фонари. Лил дождь, и длинные его струи то и дело просверкивали стрелами в шарах фонарного света. Я с наслаждением втягивал в легкие уличную свежесть и сырость. Но этого мне показалось мало – и, опершись руками на подоконник, я выставил под дождь голову. Так и стоял, разглядывая с высоты своего седьмого этажа улицу с редкими торопливыми прохожими и огоньками машин, наслаждаясь ударами капель о разгоряченное лицо, чувствуя, как мокнут волосы, руки, рубаха.
Мать, видимо, услыхав мои шаги, крикнула из-за стены:
– Юра, может, наконец, поужинаем?
И только тут я вспомнил о ней. Даже мать еще не знает, что произошло совсем рядом, в нескольких шагах от нее!
Я отскочил от окна, смаху рванул дверь и, одним прыжком пролетев крошечный наш коридорчик, снарядом ворвался в комнату матери.
Она сняла очки, откинула книгу, поднялась мне навстречу с кресла.
– Господи, что с тобой, Юра? Ты мокрый как мышонок!
В голубом толстом свитере, в узеньких эластичных брючках, маленькая, ладная, крепенькая, еще совсем молодая на вид, она была удивительно хороша сейчас, вся отдавшаяся чувству тревоги за своего такого огромного и такого беспомощного, по ее представлению, сына.
– Матушка-голубушка! Матушка-голубушка! – крикнул я и бросился к ней, подхватил за локти и поднял вверх на вытянутые руки.
– Пусти сейчас же! – взвизгнула мать, болтая ногами. – Наградил бог сумасшедшим сыном. Пусти! Я же тебе не штанга!
– Матушка-голубушка! – подняв к ней лицо, завопил я дребезжащим голосом, который мне самому показался чужим. – Финита ля комедия. Точка. Финис коронат опус.
– Болотный вариант? – спросила она, сверкнув на меня сверху глазами. Она всегда была полностью в курсе моих дел. – Да отпусти меня наконец!
Я поставил ее на пол, потянул за руку.
– Пошли-пошли! – Я привел мать в свою комнату и, коснувшись ладонью страницы, где была формула, сказал торжественно: – Ты первая во всем мире ее видишь. Смотри, какая красавица!
Мать наклонилась над страницей, близоруко сощурившись:
– Да, прямо Венера Джорджоне. Ну, поздравляю! – Она чмокнула меня в щеку. – А ужинать мы все-таки будем? Я не хотела прерывать твоих штудий, но мой бедный желудок уже прилип к позвоночнику.
– Ужинать? – переспросил я удивленно. – Что ужинать?
– Правильнее все-таки спросить «Что на ужин?». Грамотей! Ну колбаса, сыр, жареная картошка. Да сунь нос в холодильник, что увидишь – все твое.
Я вспомнил, что действительно давно уже не ел, но есть мне совсем не хотелось, даже мысль о еде была противна.
– Нет, матушка-голубушка, я не могу сейчас колбасу, и картошка тоже не пойдет. Надо что-то другое. Да зачем ужинать? Понимаешь, болотный вариант…
Еще плохо соображая, что делаю, я рванулся в коридор – к телефону и сходу набрал номер Ренча. За два года работы в лаборатории я не раз звонил ему домой, но еще никогда в такое позднее время.
Ренч сам поднял трубку.
– Алло, – произнес он вальяжно, врастяжечку.
– Марк Ефимович! Болотный вариант есть! Все, точка.
– Приезжайте! – рявкнул он. – Хватайте такси и приезжайте. Если нет денег, я вас буду встречать внизу.
– Есть деньги!
Я бросил трубку и стал лихорадочно одеваться. Мать меня не удерживала, только заставила вытереть полотенцем голову, надеть ботинки на толстой подошве и теплый шарф.
Ренч потратил не больше десяти минут на то, чтобы изучить последние странички моих вычислений – все предыдущее ему было известно. Он сидел в напряженной позе за огромным письменным столом, выставив вперед правое плечо, низко склонившись над моими листками. Я видел лишь верх его лба, то собиравшегося в складки, то разглаживавшегося, и загорелую лысину, по которой при каждом движении головы перемещался блик от яркой настольной лампы.
Домашний кабинет Ренча резко отличался от рабочего. Это была просторная комната, обставленная с редким сочетанием размаха и вкуса. Великолепен был письменный стол черного дерева с гнутыми ножками, весь покрытый резьбой, с перламутровой инкрустацией по тумбам. Массивные шкафы, три вряд, тоже резные, высокие, стояли вдоль одной из стен. В углах поблескивали бронза и фарфор нескольких скульптур. Из вычурных золоченых рам смотрели со стен картины – сплошь натюрморты старой фламандской школы, – видимо, собранные не случайно, а в точном соответствии со вкусом хозяина. Но, пожалуй, особенно поразили меня кресла. Много я видел таких в старых московских квартирах – удобные, высокие, в кожаной обивке с кожаными пуговками, выглядывавшими из мягких гнездышек. Но всегда они были обшарпанными, облезлыми, проваленными, шатались и скрипели от старости. А у Ренча кресла сверкали совершенно новой кожей, еще не утратившей своего запаха. Мне пришло в голову, что, наверное, Ренч – единственный в Москве человек, который, приводя в порядок старые кресла, не поскупился на самую что ни на есть дорогую натуральную кожу.
Доглядев последнюю страничку, Ренч оторвал от бумаги маленькие глазки, и ехиднейшая улыбка поползла по его длинным губам:
– А помните: «Мелочевка! Неперспективно!» А? Помните? – резко откинув кресло, он встал из-за письменного стола и, быстро переставляя толстые короткие ножки, пересек по диагонали кабинет. Он открыл дверь и, высунувшись в коридор, громко крикнул: – Муся, давай!
Почти тут же я услышал легкое поскрипывание и буквально через несколько секунд в дверях показался небольшой столик на колесиках, а затем и женщина, катившая его.
Маленькая, сухонькая, седенькая, она легко и почти бесшумно вплыла в комнату.
– Вот, знакомься, Муся! – сказал Ренч, подойдя к женщине и обняв ее за плечи. – Этот богатырь и есть автор болотного варианта. Кстати, учти, что названия «плацдарм Ренча», «горная колонна», «пустынная колонна» и, конечно, «болотный вариант» – тоже плод его творчества. А это свидетельство того, что Юрий Петрович обладает не только абстрактно-логическим мышлением, но и образным. Как ты знаешь, я всегда считал, что образное мышление – обязательное свойство ума математика. Вот, пожалуйста, еще одно доказательство моей правоты. В общем, знакомьтесь. Юрий Петрович! Мария Николаевна! Друг и спутница жизни. А также наш коллега – математик.
Я осторожно принял в ладонь костистую ее кисть, такую сухонькую и маленькую, что, казалось, она каждую секунду может рассыпаться.
Пока мы говорили «очень приятно», «много наслышана» и прочие традиционные слова, Ренч отвез столик в уголок под огромный и тоже старинный торшер.
– Мне очень понравились эти ваши названия, – сказала Мария Николаевна, улыбаясь морщинистым личиком. – Только почему вы себя так обидели – болотный вариант. Ведь болота – это грязь, сырость, хлюпанье…
– Именно болотный! – крикнул Ренч из своего угла. – Все застряли, завязли, а он вылез, осилил. Вездеход! Бульдозер! Вот вы кто, бульдозер! – и он захохотал.
– К столу! К столу! – взяв меня под руку, сказала Мария Николаевна. – Наш дом вообще непьющий, но когда есть серьезный повод, мы умеем его отметить. Правда, у нас сейчас в отпуске домработница, так что все сами, наскоро, но уж не посетуйте. Скромно, можно сказать, по-студенчески.
Я глянул на стол и ахнул про себя. Это было произведение искусства, которое могло поспорить с лучшими натюрмортами фламандцев. Яркий свет торшера играл бликами на шариках красной икры, на полупрозрачных, истекающих жиром кусках рыбы неизвестного мне вида, золотил ломтики лимона, а на удивительной бледно-розовой ветчине без жиринки янтарем светились капли застывшего студня. И все это в каких-то серебряных плошках и корзиночках, повсюду рассованы золоченые ложечки и вилочки, на всем отсветы граней маленьких хрустальных рюмок.
Я ощутил вдруг волчий аппетит и про себя подумал, что, хотя такие яства – их нельзя было назвать грубым словом «блюда» – полагается церемонно смаковать по маленьким кусочкам, я имею полное право один все съесть. А что, в конце концов, манерничать – ведь это все в честь моей формулы!
Ренч раскупорил бутылку пшеничной водки, разлил по рюмкам и сказал с несвойственной ему теплотой, может быть, даже нежностью:
– За ваш успех, Юрий Петрович! За большой настоящий успех!
Он лихо, по-молодецки опрокинул в рот рюмку, и я с удовольствием последовал его примеру. Мария Николаевна пригубила водку птичьим глотком.
Выполняя принятую программу, я набросился на великолепный натюрморт, словно варвар, уничтожающий шедевр изобразительного искусства. Мария Николаевна похихикивала от удовольствия и все говорила, какая это радость для хозяйки, когда гость ест много и со вкусом, жаловалась: редко у них такое случается – в дом ходят все больше ровесники-старички, у кого сердце больное, у кого печень, у кого желудок – все на диете, чуть поклюют еду и оставят, смотреть тошно.
Она посидела с нами не более получаса, потом поднялась, извинилась – с утра у нее лекции (она преподавала в пединституте), потому надо выспаться.
Я тоже засобирался, но Ренч сказал строго:
– Сидите! У нас будет сегодня гулянка. Хоть на всю ночь. Если напьемся, не пойдем завтра на работу – и все. Меня авось не выгонят, а вам я даю отгул.
Мы просидели с ним до четырех утра, опорожнили всю восьмисотграммовую бутылку, и если не напились, то, во всяком случае, были, как говорится, основательно на взводе. Но опьянение было счастливым и легким, языки развязались, и о чем только не переговорили мы с ним в ту ночь!
Я сказал, что теперь, когда болотный вариант есть, мое дело закончено, а ему, видимо, стоит браться за выведение общих законов для всех типов задач, то есть за то, на чем он остановился, когда вышел на «плацдарм Ренча».
– Мне? – ехидно переспросил Ренч.
– Ну конечно, кому же еще?
– Нам! – гаркнул он. – Нам вдвоем! Неужели вы не поняли, что теперь прикованы к этой тематике, как раб? Так же крепко, как я, прикованы. Мы с вами теперь скованы одной цепью. – Он был явно доволен придуманным образом и потому повторил с несколько подогретой водкой восторженностью: – Одной цепью!
И Ренч потребовал, чтоб мы выпили еще, скрепив этим наш союз, будущее наше соавторство.
Новая порция окончательно размягчила Ренча, стерла с него последние следы обычной ироничности, колючести. Его потянуло на излияния, на исповедь.
– Чудная все-таки штука жизнь. Вот мне шестьдесят восемь. Старик уже! Жизнь, считай, прожита, сделана. И вроде бы неплохо сделана. И книги, и статьи, и звания. И никто не скажет, что я в науке случайный человек. Многие мне завидуют. Знаю. И есть чему завидовать. Счастливая вроде судьба. Подводи итоги. Любуйся собой. Пиши мемуары, млей на очередных юбилеях от хвалебных речей. А мне бывает и скучно, и даже страшно. И вот отчего. Нет у меня ниточки в будущее. Такое чувство, что умру, и все на мне кончится. Тяжело с этим жить на старости. Юра! Вы извините, можно мне вас Юрой называть?
– Конечно. Можете и «ты» мне говорить. Вы ведь меня на сорок четыре года старше.
– Нет, на ты мне неловко. Может, потом. А пока – Юра, вот и достаточно. Так вот меня страшит, Юра, это отсутствие ниточки в будущее. Детей нам с Мусей, как говорится, Бог не дал. Вроде давно бы пора смириться, но нет, гложет меня это – обидно. За что так судьба обделила? Но тут и другое – нет у меня ученика. Маститый, известный, столп, можно сказать, – а нет ученика. То есть формально есть – бывшие аспиранты, ныне кандидаты, доктора. Но не то, не те. Поучились – и удрали кто куда. А такого, кто бы в моем деле родное ощутил: понимаете, Юра, родное, свое, кровное! кто бы жил этим, словом, был душой родной, как писали в девятнадцатом веке, – такого нет. Ни одного! И тут тоже судьба меня обделила. «Учитель, оставь ученика!» Не учеников – ученика. А его нет. Вернее, не было. А теперь я очень надеюсь, что ученик у меня появился. Понимаете, Юра, понимаете? На вас надеюсь. Поэтому я сегодня не только за вас рад, но и за себя. Робею еще, но радуюсь – эгоистически радуюсь. Может, вы и есть, наконец, эта ниточка в будущее. Ах, как бы мне этого хотелось!
И мы выпили за исполнение самых сокровенных желаний.
Несмотря на все мои протесты, Ренч пошел меня провожать и полчаса мок вместе со мной, пока мы ловили машину. А потом, сунув шоферу деньги, сказал строго:
– Везите его аккуратно. Этот мальчишка совершил открытие. Его голова – государственная ценность. Ясно? Это я вам говорю, профессор Ренч. А Ренч не бросает слов на ветер.
Он наконец отошел от машины, шофер рванул с места, и скоро маленькую фигуру Ренча затянула сетка дождя.
В ту ночь, я, наверное, был самым счастливым человеком на свете.