В Кряжиме за околицей лес — березы вперемежку с соснами, а в лесу, возле бережку на студеном ключе, — Николин камень.
Большой камень. С боков он обточен — века обточили его, а сверху на нем выемка, будто след человеческой ступни.
И ходит сказание про этот камень:
Давно это было, когда святой Никола еще по русской земле странствовал, смотрел, как наши мужики живут, горюют; проходил он и через кряжимский лес, остановился у камня отдохнуть; вот на эту старую сосну он вешал свою сумочку с ржаным хлебом, пил воду из студеного ключа и, поднявшись на камень, беседовал с богом.
С той поры камень хранит Николин след.
И сосна еще жива, на которой он свою сумочку вешал, — только совсем старая стала, одной верхушкой зеленеет, а у корней большое сквозное дупло, такое большое, — через него человек может пролезть.
А где Никола побывал, то место свято. Хранит и почитает народ эти места.
Хранят и почитают кряжимские мужики и камень Николин, и сосну Николину, и лес кругом них — заповедный Николин лес; все берегут пуще глаза: гордятся мужики, что Никола возле их села останавливался и здесь с богом беседовал.
И гадают: не о кряжимских ли мужиках он говорил ему?
Надо полагать, что да, о них. И доброе что-нибудь говорил: ведь Никола, ежели рассердится, сам накажет, а никогда богу не пожалуется на слабого человека.
Он этакий: сердитый, да милостивый.
Раз говорил — хорошо говорил. Значит кряжамские мужики на особом счету у бога: сам Никола за них ходатай.
И правда, подает бог милость Кряжиму. Что ни двор на селе, то полная чаша. Что ни мужик, то богатырь-крепыш. Что ни баба, то красавица, могутная да ядреная, на спине хоть рожь молоти. Скот ли там посмотришь, сады ли, пчельники, огороды, нивы… везде благодать.
А почему? — Никола выпросил.
И во всем Кряжиме, почитай! первый двор — Бирюковский двор. Не двор, а вроде как курмыш целый… Вдоль порядка четыре избы стоят и не какие-нибудь, а пятистенные.
И всем двором, всей обширной семьей управляет сам дед Василий. Работяга старик.
Еще не белел восток — только-только третьи петухи протрубили, — а Василий уже по двору бродит. Побывал у лошадей, посмотрел овец, коров, — весь двор обошел. В другой день он крикнул бы:
— Эй, вставайте!
Разбудил бы разом всех, во всех четырех избах. Старик любит, чтобы вставали все на работу до солнышка. Известно ведь: «рано встать — много хлеба жевать». И послушно зашевелились бы люди во всех избах.
А нынче нет. Нынче праздник: Никола вешний.
Поговорил Василий дружелюбно с лошадьми и — шасть через сарай — вышел задними воротами на огород.
Восток зарозовел весь. Небо стало бирюзовое, глубокое, а звезды на нем побледнели, будто веснушки на молодом лице.
«Хорош день будет, — подумал Василий, — упросил Никола Илью для своего праздничка».
Он привычно представил, как святой Никола, опираясь на клюку, прошел по раю к пророку Илье, который испокон веков делает погоду, и попросил его попридержать нынче и тучи, и туманы, и ветер, чтобы народу православному хорошо было править Николины именины.
Дед молча прошел в крайнюю избу — в самую большую, в которой жил сам со своим старшим сыном. Вошел и застучал кулаком по полатям — благо такой большой вырос.
— Илька, вставай.
На полатях кто-то засопел.
— Илька, — сильнее крикнул дед и опять стукнул кулаком в доски полатей.
— Чего? — недовольно спросил с полатей детский голос.
— Вставай, собирайся живо, — Никола ждет.
Илька засопел, повозился, — слышно было, как он почесывался, — и стал спускаться с полатей.
— Собирайся скорее, — Никола ждет. Проспал ты.
Дед осмотрел Ильку будто недовольный, но Илька знал, что дед любит его; как куда итти, так Ильку с собой.
Еще не звонили, а дед Василий, Илька и Петруха уже шли в церковь. На Ильке новый картуз, красная рубаха и сапоги, густо смазанные дегтем; он совсем мужиком выглядит — этаким степенным, бойким да крепким — даром, что ему только одиннадцать лет. Дядя Петруха тоже в красной рубаке и сапогах. И дед в сапогах, а на голове шапка, из-под которой падают на плечи космы.
В ограде, вокруг церкви, за оградой — везде нарядный, праздничный народ. Сдержанный гул стоит над толпой. Когда раздался толпа чуть шевелится, но мало кто идет в церковь: не в церкви, а в лесу у камня будут чествовать Николу.
Идут только те, кто из года в год носит по обету святость, да еще старики и старухи и между ними дед Василий.
А Илька с дядей остаются в ограде.
— Дядя Петруха, скоро в лес пойдут? — спрашивает Илька.
— Скоро. Вот затрезвонят, и пойдет. Подожди немного…
Из церкви выносят хоругви, кресты, иконы, а вслед за ними показывается на желтых деревянных носилках большой образ Николы. Вот тысячная толпа опускается на колени.
А колокола звонят — каждый своим голосом, — и все радостно. Взволнованный Илька оглядывается. Дед и дядя Петруха стоят возле. Но что это?.. Дед пристально смотрит на Николу, крестится, а по щекам, по бороде бегут слезы, и лицо у него новое; все плачут. Вот две бабы плачут. Вон толстый, как колода, мельник Резаев стоит и тоже плачет… Заплакал бы и Илька, да не знает, по какому случаю надо плакать.
Толпа под звон закачалась и пошла. Из ограды выходит на площадь, с площади в улицу, туда, к околице, к Николину лесу, к Николину камню.
На пыльной дороге вереницей стоит народ — один за другим. И едва Николин образ приближается, все покорно ложатся на землю, чтобы Никола прошел через них. Вот лег дед; за ним лег дядя Петруха,
— Ложись, Илька, — говорит дед внуку.
Илька послушно ложится в пыль, хотя на нем новая рубаха.
«А если задавят?» — со страхом думает он.
Вот он камень, вот сосна… Здесь уже много народу: старушки приплелись, больные, чающие исцеления.
Идет Никола — идет торжественно. Прежде он сам, живой, приходил сюда, на этот камень. А теперь вот идет Никола писаный… Толпа подходит с пением и все запружает вокруг камня.
Образ Николы ставят на камень… Служат долго, торжественно, святят воду в ручье, потом пьют ее все благоговейно. Илька тоже пьет — вкусна студеная вода из Николина ручья.
А лес полон радости.
И пока Никола не ушел с камня, толпа теснится у самой сосны; матери просовывают через дупло младенцев, чтобы они росли крепкими да не болели; болезные пролезают через дупло, чтобы выздороветь…
И всем помогает Никола.
Так по крайней мере думает Илька.
Домой Илька идет вместе с дедом. Косматый дед-то. Белый. А в глазах — ласка.
— Надолго теперь ждать, — говорит он грустно.
— Чего ждать? — спрашивает Илька.
— Конца свету. Видал, сколь веток-то у сосны осталось? Я нынче просчитал — только семь веток зеленеет. А на моей памяти их было более двадцати… Значит к концу дело идет. Как засохнет сосна, так и камень треснет. Тут тебе и конец света будет.
Ильке немного страшно. Он слыхал об этом событии. Дед не раз говорил:
— Потекут с востока огненные реки и попалят всех людей, весь скот, всю землю. Только праведные останутся.
— Дедушка, а когда это будет?
— А кто же ее знает. Может — скоро, может — долго. Никто не знает. Ну, да мы, кряжимские — на особой дороге. За нас Никола заступится. Мы Николу попросим, а он Спасу скажет. Нам бояться нечего.
Илька сразу успокаивается: он ведь тоже кряжимский.
— Дедушка, а ты чего давеча плакал?
Дед смущенно отвернулся:.
— Э, дурачок еще ты, Илька, совсем дурачок…
А дома уже пироги с кашей готовы, щи с убоиной, квас ядреный, игристый, на мартовском топленом снегу замешанный, — пьешь, не напьешься… Э, хороши Николины именины!.. Недаром же мужики горюют, почему Никольщина не целый век тянется… Всегда бы пить квас и есть такие пироги…
Прошло лет десять…
Ждали теперь в Кряжиме Николу зимнего, готовились, в избах суета шла. Суетился дед Василий — только не один теперь суетился: подругу под старость достал — клюку; все клюкой постукивает. Согнулся он, волосы белым-белы стали. А все бодрится.
— Эй, бабы, вари больше, пеки больше. На Николу и друга зови и недруга зови — все друзья будут…
Кричит, приказывает.
— Больно ты размашистый, — смеется бабка.
— А как ты думала? Не покорми о Николин день голодного, сам наголодаешься. Никола свой праздничек любит… Почет любит.
И, помолчав, дед задумчиво говорит, будто вспоминает:
— Нет за мужика поборника супротив Николы.
— От бед наших избавитель, — согласилась бабка, — заступник и податель. Попроси его — все даст.
— Вот Ильку-то бы мне вернул. Как праздник какой, так и того — сердце болит.
Бабка опускает голову: знает, что дед крепко тужит по Ильке.
— Шестой год идет теперь, пожалуй, — тихонько говорит бабушка.
— Шестой.
Дед присел на лавку, задумался, клюкой постукивает.
— Вот ведь какой парнишка вышел: своебышный да непокорливый.
И вспомнилось, как все это было.
Шесть лет назад случилась в доме ссора: покричал на Ильку отец, а Илька огрызнулся. Отец за кнут и раз-раз — отхлестал сына при всем честном народе, не успел заступиться дед. А малый уж на выросте был — пятнадцать годов. И в ту же ночь пропал Илька. Затревожились все Бирюковы, особенно дед. А потом, — знать-познать, — Илька куда-то на чужую сторону подался. Уходил из села, говорил приятелям:
— Не вернусь, пока у отца кнут не сгинет, которым он меня бил…
Узнали Бирюковы, ахнули. Мать в слезы, бабка в слезы, дед ходит — насупился, а отец говорит:
— Дьявол с ним. Пусть издыхает с голоду на чужой стороне.
Сказал он это, а дед на него с кулаками:
— Замолчи, басурман. Родное дите убить хочешь…
И с той поры — вот уже шестой год — дед все просит Николу:
— Верни, Никола, Ильку. Молодой он, пропадет на чужой стороне…
Но месяц за месяцем, год за годом — идет время, а Ильки нет как нет.
В Николин канун оделся дед потеплее, пошел в церковь. Идет по улице этакий большой, гривастый, клюкой подпирается, глаза из-под шапки, как угли, чернеют. Сразу видать: сам Бирюков идет.
Тепло молился в этот день, все просил Николу:
— Верни Ильку.
И показалось ему, будто Никола дружески кивнул головою. Дед и удивился и обрадовался.
— Неужто услыхал?
И захолонуло этак сердце от радости.
Тихими темными улицами бодро шел дед в молчаливой толпе домой, слушал скрип шагов, смотрел, как тает толпа, и чему-то радовался. Только избяной порог переступил, а навстречу из-за стола поднялся молодец — этакий большой, долгорукий, идет и смеется:
— Здравствуй, дедушка…
Дед так и обомлел, даже клюку уронил на пол.
— Илька? Неужто это ты?
А паренек смеется:
— Я, дедушка, я…
Утром, в Николин день, начался крестный ход.
По расчищенной дороге идет толпа с иконами, хоругвями, под торжественный трезвон в Николину заповедную рощу, к Николину камню, к Николиной сосне. Темной длинной вереницей тянется. Поле бело кругом, укрыто плотно снегом; снег хлопьями висит на зеленых лапах сосен, на сизых ветках берез. Солнце играет блестками в морозном воздухе и на снегу.
Вся толпа тепло одета.
Илька идет возле деда. Дед посмотрел сбоку на Ильку и подумал:
«Новый какой-то…»
И правда, новый Илька. Вчера пришел он домой в худых сапожишках, в картузишке, — это в Николины морозы-то, — а в карманах только кисет с табаком.
— А где же имущество твое? — спросил его дед.
— У меня, как у турецкого святого, табак да трубка, — засмеялся Илька.
Дед с жалостью подумал:
«Совсем галахом стал внучек-то».
И теперь вот — валенки чужие, тулуп чужой, шапка чужая. И сам он чужой.
Идет, криво усмехается, посинел от холода, того и гляди убежит.
Вот и сосна и камень — разметено вокруг них до промерзшей земли…
Поглядел Илька на все, постоял, поежился от холода и задом-задом, сперва за толпу, потом за деревья и — тягу домой.
Дед вернулся с молебна умиленный такой, ласковый. Захотелось деду поговорить с Илькой по-хорошему.
— Видал? — важно спросил он у внука. — Только шесть веток на Николиной-то сосне осталось. Скоро засохнет. Скоро конец мира.
И замолчал. И все замолчали, задумались, загрустили, думая о скором конце мира.
И вдруг Илька скрипуче рассмеялся. Дед удивленно вскинул на него глазами:
— Ты что?..
— Не верю я в эти сказки — ответил Илька, улыбаясь как-то криво, одной щекой.
Будто гром трахнул: все замерли. Дед прямо на столешник бросил ложку, а в ложке-то щи были.
— Ка-ак?..
— Не верю я этому. Ка-амень ло-опнет, сосна сгние-ет… А миру ничего от этого не будет. Бабьи сказки это. Вот увидите…
И посмотрел на всех дерзко. А глаза загадочно смеются….
Если бы в Кряжиме началось светопреставление, не так бы удивился народ, как удивился Илькиным речам. Светопреставления ждали, верили в него… А здесь сразу как-то вдруг появился еретик. Да в семье-то какой? — Би-рю-ков-ской! Самой именитой, самой крепкой.
Побежал этак слушок по селу:
— Илька Бирюков в безбожники записался. Дома-то на Николу его убить хотели. Отец прямо топором замахнулся, да дед заступился.
А Ильке хоть бы что. Ходит по селу петух-петухом. Бабы глядят на него в окошко, украдкой крестятся.
— Вон он идет, неверяка-то. Ах, пострел бы его расшиб!
— Не иначе, как донских коней объезжал. Кто их объезжает, тот отца-мать не почитает, в бога не верит.
Мужики кричали сыновьям:
— Ванька, ежели я тебя увижу с Илькой, — уши отобью.
Сыновья сейчас же от Ильки в сторону: в Кряжиме почитали родителей пуще богов.
Илька только смеется, курит трубку, ругается.
— Недотепы. Пням в лесу молитесь…
А парням охота с Илькой погуторить: и боязно и лестно.
Так все филипповки, все святки Илька проходил в одиночестве. Хотел из села уйти, да куда пойдешь, на зиму глядя.
Но вот солнышко опять зажгло весенний огонь. В Николиной роще опять закричали грачи, зазеленел лес, а там и Никола теплый пришел.
И когда толпа молилась, сгрудившись у Николина камня, Илька бродил по опушке Николиной рощи, один, сам с собой разговаривал, смеялся и кому-то грозил.
Пьяным-пьяно было село в этот день. Все по-старому, по-вековому, по-хорошему было в этот день, в этот вечер.
И вдруг середь ночи с колокольни — «дон-дон-дон-дон…»
Выбежали кряжимцы на улицу, глядят, а над Николиной рощей зарево, как высокая красная шапка, до самого неба поднялось.
Пуще всех перепугался дед Василий. Почему? И сам не знает. Просто руки ходуном ходят.
Побеждали кряжимцы в лес, с ведрами поехали, с бочками, всю ночь до утра тушили. Да где — сушь в сосновом-то лесу была. Тушили — надеялись, что сохранит господь роковую сосну, сохранит и роковой камень. А потушили и ужаснулись: сгорела сосна, и на камне кто-то костер большой сделал, и лопнул камень от жары. Ужаснулось все село. Начали мужики дознавать, кто пожар сделал, и сразу решили:
— Илька Бирюков! Не иначе, как он.
Бросились искать Ильку. До утра искали, не нашли, только на дальней опушке баба Лукерья топор подняла:
— Чей?
Дознались. Бирюковский топор.
Увидал дед топор, упал на колени, завыл:
— Прости, народ православный. Мой внук это злодейство сделал. Сгубил ведь мир-то…
Обезумевшие от ужаса кряжимцы стали ждать конца света. Сев шел, работать вот как надо было, — «день прозеваешь, год потеряешь», а никто на работу не ехал. Стар и млад надели новые рубахи, смазали волосы коровьим маслом; улица запестрела новыми сарафанами. В церкви шла исповедь без перерыва, причащались люди, соборовались, чтоб к богу очищенными явиться. Старики и старухи так и ночевали в ограде на паперти… Все говорили об антихристе и ждали смерти. Бабы и ребята бесперечь вопили: все-таки не очень-то хотелось раньше времени на тот свет отправляться.
Конца света ждали по утрам: в писании сказано, что с восхода, от утреннего солнца, потечет огненная река. И вот со вторых петухов уже все село бывало на ногах. Все грудились к церкви, зажигали свечи, заунывно пели молитвы, плакали, открыто каялись в грехах.
— Агапушка, прости меня Христа ради, что я тебя в прошлом годе в ухо ударил.
— Бог простит. Меня прости Христа ради, что я тебе нос разбил…
Но всходило солнце, а огненной реки не было.
— Значит, завтра, — решал народ. — Еще на день дал господь отсрочку.
Но прошло еще три дня, потом четыре, а Кряжим все стоял на месте…
Через неделю Фома Куликов поехал сеять пшеницу.
А еще через день поехали все.