…Мертвецов вокруг лежало штук двенадцать.
Гаврила, приподнявшись, пересчитал их для верности и поправился. Четырнадцать. Четырнадцать их было, да ещё трое раненых стонали где-то неподалёку, за кустами — то ли уползли, то ли успели убежать на поломанных ногах. Стонали они, наверное, не столько не столько от боли, сколько от ужаса, но сил пойти добить их или раны злодеям перевязать у Гаврилы не было. Он и о себе сейчас позаботится-то не мог — как всегда после действия Митриданова колдовства Масленников чувствовал себя ёжиком, что выполз на свет после зимней спячки. Напади на него сейчас парочка кузнечиков побойчее, так ещё не известно чем бы всё закончилось. Вполне могли и затоптать насмерть.
Сил идти куда-либо не было, оставалось только лежать, слушать стоны и думать, что же тут происходит.
Последние два дня он всем нутром, всей кожей чувствовал странности вокруг себя. Колдовство это было или нет, в этом он не разбирался, но что-то странное происходило.
Что-то, чему он не мог найти объяснения.
Первые три дня, что он шёл по дороге, ведущей в Экзампай, прошли спокойно, и он понемногу отошёл от ощущения беды, что обрушилось на него в Киеве. Внутри затеплилась робкая надежда, что после того, что там произошло его оставят в покое, но житейский здравый смысл с некоторой издёвкой нашёптывал, что будет-то как раз наоборот.
Так он и шёл, разговаривая сам с собой на два голоса.
Один голос робко надеялся, что всё обойдётся, что всё уже позади, а другой — резал правду матку, обещая неприятности в самом ближайшем времени, когда за него возьмутся сразу два колдуна… А то, может ещё и третий откуда-нибудь вылезет.
Как всегда в этой жизни, тот голос, что предрекал несчастья, оказался прав.
Сперва его одолел голод. С Игнациусом было хорошо, сытно. А вот теперь без товарища нужно было придумать, как извернуться — не сгинуть с голоду и не потерять мешка.
И он придумал. Из обузы мешок превратился в кормильца.
Митридановы пожитки, а, главное, Игнациусова верёвка начали кормить его не хуже, чем скатерть самобранка. Теперь, повстречав на пути деревеньку побогаче он не обходил её стороной, а заходил в корчму и, преодолев свой страх, выбирал кого-нибудь из тех, кто смотрелся побогаче. Потом невзначай заводил разговор о богатырях, сомневаясь, что в этой веси найдётся достаточно сильный человек, чтоб идти служить в Киев, в дружину к князю Владимиру. Когда раззадоренные жители, чтобы уесть пришлого задиру, приводили какого-нибудь местного силача, Гаврила, осмотрев его со всех сторон и похмыкав, предлагал, тому пробы ради, порвать Игнациусову верёвку. Сколь не пыжились здоровенные парни, но из этого состязания победителем каждый раз выходила верёвка.
После того, как это понимали и сами селяне, Гаврила с ненатуральным сожалением трепал их по плечу и утешал незадачливых искателей славы, что есть дружины и поплоше, а те, в смущении, кормили его чем-нибудь. Да ещё и с собой давали…
Жить бы так, да радоваться, но на четвёртый день начались гадкие чудеса.
Едва он переправился через реку, как на него напала стая зайцев.
Звери накатились волной. Какой-то самый злой и толстый — то ли вожак, то ли главарь, подпрыгнув, ударил Гаврилу в лоб, сшиб на землю, и стая, с улюлюканьем, покатила человека назад, к воде, пытаясь вырвать из рук заветный мешок. Жирные туши стукали в него головами, отбрасывая к берегу, и непременно столкнули бы в воду, если б не верёвка.
Верёвка, что всё ещё связывала его с ношей, зацепилась за что-то, и Гаврила впился в неё как клещ, не потому что боялся, что его столкнут в реку, а потому, что стало страшно, что мешок вырвут и уволокут неизвестно куда.
Спасение пришло, откуда он и подумать не мог.
Не успели зайцы отгрызть Гавриле руку, как на поляну, словно с неба, свалилась стая лисиц. Рыжей метелью они пронеслись по нему, разгоняя длинноухих, и спустя несколько мгновений вокруг Гаврилы стало пусто, словно не лес был вокруг, а зимнее поле. Звериный визг, мгновение назад оглушивший его, исчез, растворился в тишине леса. Только тишина теперь была уже не та. Теперь это была тишина неживого, перепуганного насмерть леса — без птичьих криков, и даже, кажется, без шелеста листьев.
Какое-то время Гаврила сидел смирно и слушал лес — не вернётся ли кто?
Слава Богам, обошлось, и никто не вернулся.
Отсидевшись, двинулся дальше.
Где-то к полудню он забрался на холм, возвышавшийся над лесом.
На просторе и дышалось как-то иначе. Воздух лился в грудь какой-то сухой и грустный.
Дороги, что катилась дальше, к незнакомому и загадочному городу Экзампаю, с вершины видно не было — она пряталась за ветвями и листьями. Виделся отсюда только такой же, как этот, наверное, холм, что уныло торчал у самого виднокрая, да уже надоевший лес — этот-то простирался на все четыре стороны, и не видно ему ни конца и ни края. Гаврила постоял на вершине, проникаясь мыслью, что лес прячет в себе не только дороги, но и разные неприятности — зверей, (лисиц и зайцев, ежей и белок), леших и кикимор, разбойников и колдунов. И не было в этом лесу того, кто был бы ему рад…
Можно было, конечно влезть на дерево, что пристроилось на вершине, но ничего это не изменило бы… Лес кругом был матёрый, нехоженый, и если стояла где-то рядом деревенька или весь, то наверняка жили там люди ничем от зверей или разбойников не отличающиеся и, что самое главное, никому на этом свете не был нужен человек без тени.
Гаврила уселся на корточки. Обняв колени и покачиваясь из стороны в сторону, стал смотреть вдаль, остро ощущая своё одиночество и тоску по вмиг ставшей недоступной нормальной жизни. Дурнота накатывалась волнами, захлёстывая, превращая будущее из неопределённости в грязь, страдания и страх.
Подчиняясь какому-то странному желанию, он нашёл глазами дерево. Сухой сук, словно указующая на полдень рука торчал из ствола на высоте косой сажени.
— Да, — сказал сам себе Гаврила. — Только так. Всех обману… Спохватятся, а я вон где…
Больше не сомневаясь, и, словно несомый какой-то чужой силой, он подошёл к сосне и забросил на сук Митриданов мешок. Тот, словно всю жизнь мечтал повисеть на сосне, дважды обернулся вокруг сука и повис там осиным гнездом. Не думая ни о чём, Гаврила развязал узлы, освобождая руку, и одним ловким движением — словно всю жизнь только этим и занимался — связал конец вревия в скользящую петлю. Глядя сквозь неё в небо Гаврила исполнился странным каким-то удовольствием.
Этот мир, такой злой и несправедливый следовало покинуть как можно быстрее.
Как-то отстранено, словно с удивлением смотрел на себя самого со стороны, он подёргал верёвку — крепко ли держится, сунул голову в петлю и поджал ноги…
Что-то в нём, в последнем усилии удержать его на этом свете всколыхнулось, но он уже поджал ноги и шум крови в ушах сменился потусторонним грохотом…
Он пришёл в себя под тем же деревом.
Голова лежала на мешке, а поперёк груди уснастился сосновый сук, только что чуть не ставший его последним пристанищем. Остро пахло смолой, древесным соком и горелым деревом, а щеке было тепло, словно с той стороны кто-то разжёг костёр. Масленников повернул голову.
Какой там костёр, не было его и в помине. Зато разлохмаченный непонятной силой конец сука дымился, словно только что побывал в огне.
Рука нырнула под голову. Мешок. На месте. Дотронулся до головы. Там звенело, словно внутрь залетел комариный рой, и метался от одного уха к другому. Звон заполнял его от макушки до пяток, но это почему-то не мешало думать. Наоборот, вместе со звоном в голове воцарилась прозрачная лёгкость, и он как-то разом осознал, что тут только что чуть-чуть не произошло. От этой мысли его подбросило с земли. Руки сами собой отбросили верёвку, словно это была гадюка.
— Чур, меня! Чур, проклятые колдуны!
Несколько мгновений он колебался. Не в выборе решения, конечно. Понятно было, что отсюда следует уносить ноги как можно быстрее, пока колдуны, что незримо роились вокруг него, не напихали в его голову иных опасных глупостей. Он смотрел на верёвку, привязанную к мешку, и видел в ней путеводную нить на тот свет. В этот раз обошлось, но кто знает, обойдётся ли в следующий?
Мешок и верёвка. Верёвка и мешок.
В брюхе голодно квакнуло и он, подхватив и то и другое, бросился с пригорка вниз. Он бежал, оглядываясь на дерево, каждый раз ощущая ледяную дрожь вдоль спины. У подножья он остановился и погрозил оставшейся наверху сосне кулаком.
Не прошагал он и двух поприщ, как на чистом небе начали собираться облака. Только что небо в просветах меж ветвей голубело, но вдруг, в одно мгновение, оно стало чёрным, облака разлетелись, уступив место огромной туче.
Гаврила смотрел на неё с берега маленькой лесной речки, куда его привела тропинка. Туча росла, темнела, набирая силу. В ней жил гром, что ворчал, заглушая все лесные звуки.
Страх грязной лужей колыхался в Гавриле, но теперь, после дерева, он был уверен, что всё обойдётся. Он уже сообразил, что вокруг него столкнулись две силы — одна без сомнения, хотела погубить его, а вот другая не давала этого сделать.
Так оно и вышло.
Откуда-то слева — он не видел из-за деревьев, откуда — в тучу ударил тонкий извилистый луч. Он был похож на молнию, но молния должна была ударить сверху вниз, а тут всё произошло наоборот. Луч упёрся в тучу и несколько долгих мгновений словно бы подпирал её.
Гаврила стоял, открыв рот догадываясь, какие силы сейчас испытывают друг друга на прочность и радуясь, что происходит всё это в небе, а не в его голове.
Туча потемнела, но и луч стал ярче, налился желтизной. Деревья закачались, зашелестели листьями. Вокруг заходили порывы ветра, но потом в один миг всё исчезло. Без шума и грохота небо над ним очистилось, ветер утих, и, откуда ни возьмись, по голубизне потянулись белые овечки облаков. Именно овечки. Барашками их назвать язык у Гаврилы не повернулся — настолько безобидными они выглядели.
Ещё с десяток поприщ он одолел, изредка поглядывая на небо. Опасность, что могла прийти оттуда казалась ещё более страшной, но всё произошло куда как обыденней.
Четверо вышли из кустов справа, загородив дорогу в Экзампай. Тут же за спиной хлестнули ветки и Гаврила, оглянувшись, увидел ещё шестерых, что загородили дорогу назад. Их было столько много, что он на мгновение даже почувствовал гордость — встречали его как князя. Мысль скользнула дальше, и он с каким-то облегчением подумал, что после тоскливого ужаса, испытанного им на вершине холма это всё же было лучше. Это не туча и не смертная тоска. Это — люди. С ними можно было или договориться или драться, или сбежать, если не получится ни то, ни другое. К тому же можно было подождать неизбежного чуда.
Никто не сказал ни слова. Да и что говорить — всё и так было ясно. Те, что стояли впереди сделали шаг вперёд, словно кто-то невидимый, дёрнув за нить, приказал им сделать это. Гаврила попятился. Страха в нём не было, он ждал чуда, в полной уверенности, что оно произойдёт.
Шаг назад, другой, третий… Чудо опаздывало, а в спину уже упёрлось чьё-то железо. Страх заворочался в нём, словно зверь, решивший вылезти из норы, но Гаврила сдержал его.
«А ну!» — подумал о, словно давал команду чуду. — «Раз, два…»
— Мешок, — сказал тот, что был впереди. Его голова была радосто-рыжей. Такой рыжей, что казалось, что разбойник развёл костёр у себя на голове. — Мешок давай, гулёна…
Гаврила зажмурился, не веря в страшное. Разбойник его не понял.
— Да не бойся… Живым оставлю…Все ноги истоптал, поди, бегаючи?
Масленниковские глаза сами собой открылись. Он уже досчитал до двенадцати, а чудо всё ещё не произошло, а может быть, это и было чудом — добрый разбойник на лесной дороге?
В разбойничьей улыбке он не увидел ничего угрожающего. Тот и впрямь готов был отпустить его. Гаврила поверил не столько словам, сколько безразличному тону. Не только сам он, но и этот разбойник понимал, что кроме мешка у него и взять-то нечего, а жизнь — не такая уж это редкость, жизнь, чтоб забирать её у первого встречного.
Масленников протянул руку с мешком и железо, что подпирало спину, пропало. Разбойник шагнул вперёд, лицом предвкушая тяжесть добычи, что вот-вот окажется в руке, но тут над Гавриловой головой свистнуло и атаманская голова, спрыгнув с шеи, ударила журавлевца в грудь…
Не думая, что делает, Гаврила подхватил её, не дав упасть на землю.
В один миг всё кругом окрасилось красным. Из обрубка вверх ударил фонтан крови, окативший Гаврилу с ног до головы, пропитав волчевку, рубаху, портки. Волна живой соли прокатилась по лицу, заставив сердце забиться ещё быстрее.
Гаврила замер, не решаясь повернуть голову.
«Чудо?»
Краем глаза уловил движение рядом с собой. Солнечный блеск отточенной стали мелькнул совсем рядом и вторая голова, отскочив от шеи, покатилась ему под ноги.
Он ждал криков, но люди вокруг онемели. В полной тишине вверх взлетели мечи, топоры, ножи и разбойники, забыв о своём пленнике, двинулись друг на друга…
Вот тут Гаврилу проняло по-настоящему, до дрожи и пота.
Тут уже не было ничего человеческого, ни счастья, ни удачи. Не было даже чуда.
Только чьё-то колдовство.
Проваливаясь в него, он ощутил в себе тёмную силу. Сама собой, словно срываясь с кончиков пальцев она потащила его за собой его руку и легко проломил грудь тому, кто стоял напортив него. Страх запахом пота ударил ему в голову. Гаврила зарычал, словно зверь. В лицо плеснуло тёплым, и он, ожесточаясь, всё более и более, ударил ещё и ещё раз.
Он не потерял себя, как это было в прошлый раз. Теперь вместо тьмы перед глазами, мелькали разбойничьи лица. На каждом было то выражение, которое застало его в тот момент, когда в их жизнь вошло колдовство. Вот это был ужас. Настоящий ужас.
С довольными улыбками, приклеившимися к губам, разбойники резали друг друга, вряд ли понимая при этом, что делают.
Да и Гаврилово тело работало само собой.
Взмах руки, хруст костей, крик, солёный вкус на губах, блеск меча рядом, поворот, ещё один удар… Он смотрел на всё это словно бы со стороны. Было ощущение, что он видит всё это из окна избы, как будто что-то отделяло его от разбойников.
Со странной, незнакомой гордостью он ощутил себя олицетворением смерти. Где-то внутри в почти потерянной глубине мелькала мысль, что вряд ли он справился бы со всеми, но и сами разбойники, словно сойдя с ума, на его глазах убивали друг друга, а он… Он только помогал им.
А потом всё кончилось.
Стоны, делаясь всё тише и тише, растворились в лесном шуме… Гавриле дела не было до того, что происходит с раненными — с собой бы разобраться. Разбойники то ли умирали, то ли напротив, собрав остатки сил, уползали прочь от дороги. Зато он точно знал, что никто из них не осмелится подползти к нему. Он лежал, слушал затихающие стоны и думал о том, что случилось. То, что он сотворил с разбойниками, в объяснении не нуждалось — обычное Митриданово колдовство, к которому хоть и не привык, но притерпелся, а вот что делали сами с собой разбойники… Тоже колдовство, конечно. Только чьё? К колдовству должен прилагаться колдун. А где он? Кто он?
Гаврила думал над этим до тех пор, пока не почувствовал, что может открыть глаза.
Кряхтя и охая, он перевернулся на живот, немного полежал так, глядя на выпачканную кровью траву, потом, держась за дерево, поднялся сперва на колени, потом и в полный рост. Оглядевшись, вздохнул. Отсюда, сверху, всё, что он натворил, смотрелось ещё безобразней.
Разбойники лежали вповалку, кто друг на друге, кто поодаль. Целых там не было. Там где не лежало тело, лежала рука или голова. Чуть поодаль, поближе к кустам и вовсе лежали две левых половинки. А под ногами — месиво из травы, земли и крови. Алые капли всё ещё капали с нижних веток измочаленных кустов.
Если б у него остались силы он, наверное, снова перепугался бы до пота, но сил-то как раз и не было.
Хотелось как можно быстрее уйти отсюда, но здравый смысл остановил его. Людям, что тут лежали, не было нужно ничего, кроме погребенья и тризны, а вот ему могло и понадобиться что-нибудь совсем не нужное покойникам.
Не случалось Гавриле ещё в жизни обирать покойников. Он постоял немного, раздумывая, стоит ли начинать, а потом махнул на себя рукой. «Новая жизнь, новые привычки» — подумал он, испытывая странное чувство — нечто вроде скромной гордости.
— А что? — сказал он сам себе. — Сами виноваты… Я-то шёл, никого не трогал. Это они сами… Сами!
У него не хватило духу подойти к совсем уж растерзанным телам, но вокруг более-менее сохранившихся он опускался на колени, отвязывая или отрезая мешочки с деньгами, что почти каждый носил за поясом.
Безголового вожака он собрался обойти стороной, но его взгляд привлёк блеск, что брызнул из травы. Гаврила ногой раздвинул зелень, наклонился… У ног, прямой, словно солнечный луч, лежал атаманский меч.
Не был Гаврила воином, не был, но красота оружия понятна и тому, кто никогда не держал его в руках. Так и Масленников смотрел на отточенную полосу стали и украшенную какими-то камнями рукоятку, чувствуя, что видит перед собой совершенство.
Он присел. Пальцы, словно невзначай ухватились за шершавую рукоять, пригасив блеск самоцветов. Рукоять приподнялась над травой. Солнечный зайчик побежал от пальцев вниз, ярко вспыхнув на острие клинка. Плечи сами собой расправились, и Гаврила поднял меч над головой — не раз видел, как это делали княжеские дружинники.
От этого движения словно сил прибавилось. Он почувствовал себя другим — лучше, чище, смелее и…испугался.
Это было не его чувство, чужое.
— Ладно… Не моё это, — сказал он сам себе в полной уверенности, что отпустил чудесный меч.
Но пальцы не разжалась, и меч не упал в траву. Рука не хотела отпускать оружие.
Он ещё не решил, послушаться ему пальцев или нет, но запах крови погнал его с поляны. Держа меч в одной руке, а мешок в другой он спустился вниз, туда, откуда несло сыростью и прелым листом, напоминая пересохшему горлу о воде.
Ручей тёк у его ног. Гаврила опустился на колени в предвкушении первого глотка. Из воды отражением на него глянуло грязное, перепачканное кровью лицо.
Он стоял перед водой не решась начать пить. Ему вспомнилась поляна, два левых половинки, что лежали под кустом орешника, и представилось, что случится, если он просто вспотеет в городе. Ведь Митриданову колдовству всё равно было, отчего он вспотеет — от страха или от жары…
Гаврила провёл рукой по лбу и, оттянув её подальше, посмотрел — нет ли пота, и окунул руку в реку.
После короткого раздумья он, не снимая одежды, опустился в воду. Прохлада волной пробежала по телу, смывая грязь и кровь.
Двумя глотками он порадовал пересохшее горло и поднялся, чтоб идти дальше.
До Экзампая оставалось всего ничего.