Вестфалия

I

Она держалась все так же прямо. Спина вечно болела, но она ничем этого не выдавала и делала вид, будто трость, на которую ей приходилось опираться, была модным аксессуаром. Она еще напоминала свои старые портреты; то, что осталось от ее былой красоты, все еще заставляло теряться людей, неожиданно обнаруживших себя в ее обществе, — как сейчас, когда она откинула меховой капюшон и уверенно оглядела залу ожидания. По оговоренному знаку стоявшая за ней камеристка объявила, что прибыла ее величество королева Богемии и желает беседовать с посланником императора.

Она увидела, как переглядываются лакеи. Очевидно, в этот раз шпионы не справились со своей задачей, никто не ждал ее приезда. Она покинула дом в Гааге инкогнито, Генеральные штаты объединенных голландских провинций выставили ей пропуск на имя мадам де Корнваллис. В обществе одного только кучера и камеристки она отправилась на восток через Бентхайм, Олдензал и Иббенбюрен, мимо заброшенных полей и выгоревших деревень, вырубленных лесов, мимо монотонных ландшафтов войны. Постоялых дворов не было, так что ночевали они, вытянувшись на скамьях в экипаже, что было опасно, но ни волки, ни мародеры не заинтересовались маленьким экипажем престарелой королевы, и они беспрепятственно добрались до дороги, ведущей из Мюнстера в Оснабрюк.

Тут все переменилось. На полянах росла трава, у домов были крыши. Ручей вертел колесо мельницы. У края дороги стояли караульные будки, перед ними — упитанные мужчины с алебардами. Нейтральная территория. Здесь не было войны.

Перед стенами Оснабрюка к окну экипажа подошел стражник и спросил, чего им угодно. Камеристка, фройляйн фон Квадт, молча протянула пропуск, он взглянул на него без особенного интереса и пропустил их. Первый же встреченный ими горожанин, чисто одетый и с аккуратно подстриженной бородкой, указал им дорогу к резиденции императорского посланника. Остановив экипаж перед ней, кучер на руках донес королеву, а затем камеристку до портика, чтобы их платья не испачкались в навозе, изобильно покрывающем улицу. Двое стражников с алебардами открыли им ворота. Уверенно, как хозяйка — согласно действительному по всей Европе церемониалу, королевская особа пользовалась хозяйскими правами в любом доме, который удостаивала своим посещением, — она вошла в вестибюль, и камеристка потребовала вызвать посла.

Лакеи перешептывались и подавали друг другу знаки. Лиз знала, что должна воспользоваться замешательством, не дать ни одной из этих голов породить мысль о том, что ей можно отказать.

Она давно не выступала в роли монарха. Подходящий случай редко выпадает, когда живешь в маленьком домике и принимаешь только торговцев, требующих выплаты долгов. Но она была внучатой племянницей королевы Елизаветы, внучкой Марии Стюарт, дочерью Якова, короля Шотландии и Англии, и она с детства умела стоять, идти и смотреть как королева. Это мастерство требовало долгой учебы, но единожды овладевший им уже никогда его не забывал.

Главное — не спрашивать и не колебаться. Ни малейшего нетерпения, ни единого жеста, в котором можно было бы увидеть сомнение. И ее родители, и ее бедный Фридрих, который умер так давно, что ей приходилось рассматривать портреты, чтобы вспомнить его лицо, стояли так прямо, будто их не смеет коснуться ни ревматизм, ни слабость, ни невзгода.

Простояв так среди изумленного шепота несколько секунд, она сделала шаг в сторону позолоченных дверей и еще шаг. Таких дверей здесь, в вестфальской провинции, больше не было, кто-то привез их сюда издалека, гак же, как и картины на стенах, и ковры на полу, и гардины из дамаста, и шелковые обои, и шандалы, и две тяжело свисающие с потолка хрустальные люстры, в которых среди белого дня были зажжены все до единой свечи. Ни один герцог и ни один князь не превратил бы бюргерский дом в маленьком городе в подобный дворец. Даже папа не сотворил бы такого. Так поступали только король Франции и император.

Она шла к двери, не замедляя шага. Важнее всего сейчас была уверенность. Секундное колебание напомнит лакеям, стоящим слева и справа от дверей, что ей можно просто не открыть. Если это случится, наступательный марш будет прерван. Придется сесть в одно из кресел, обитых плюшем, и кто-нибудь явится и сообщит, что посол, увы, занят, но его секретарь сможет ее принять через два часа, и она выразит протест, а лакей прохладно ответит, что сожалеет, и она повысит голос, а лакей равнодушно повторит, что сожалеет, и она повысит голос еще больше, и прибегут еще лакеи, и она будет уже не королевой, а старухой, скандалящей в зале ожидания.

Потому осечка была недопустима. Шанс был только один. Нужно было двигаться так, будто никакой двери нет, не замедляя шага, так, чтобы с размаха удариться о дверь, если ее не откроют, а так как Квадт следовала за ней, то она неминуемо врезалась бы в таком случае в ее спину, и позор этой сцены был бы невыносим — именно поэтому они и должны были ей открыть. В этом и был весь фокус.

И он удался. Ошарашенные лакеи ухватились за дверные ручки и раздвинули перед ней тяжелые створки. Лиз вошла в аудиенц-зал. Здесь она обернулась и подала камеристке знак дальше за ней не идти. Это было необычно, королевы не наносили визитов без свиты. Но и ситуация не была обычной. Фройляйн фон Квадт остановилась в изумлении, и лакеи закрыли перед ней двери.

Зал казался огромным. Может быть, дело было в хитроумно расставленных зеркалах, а может быть, постарались придворные маги из Вены. Во всяком случае, покои были на вид столь пространны, что трудно было понять, как они поместились в доме. Они простирались вдаль, как во дворце, и море ковров отделяло Лиз от письменного стола. Еще дальше были раздвинуты тяжелые шелковые завесы, и видна была анфилада комнат, и там тоже ковры, тоже золотые подсвечники, тоже люстры и картины.

Из-за стола поднялся невысокий господин с седой бородкой, до того неприметный, что Лиз не сразу его разглядела. Он снял шляпу и отвесил придворный поклон.

— Добро пожаловать, — сказал он. — Надеюсь, мадам, путешествие было не обременительно?

— Я — Елизавета, королева…

— Простите, что смею перебивать, но лишь для того, чтобы высочество зря себя не утруждали. Объяснения излишни, я в курсе дела.

Ей понадобилось несколько мгновений, чтобы понять смысл сказанного. Она набрала воздуха, чтобы спросить, откуда он знает, кто она, но он снова ее опередил.

— Оттуда, мадам, что мне по роду занятий надлежит знать, что происходит. Задача же моя в том, чтобы понимать суть происходящего.

Она нахмурилась. Ей стало жарко, частично из-за меховой мантии, частично из-за непривычки к тому, чтобы ее перебивали. Он стоял перед ней, наклонившись вперед, держа одну руку на столе, другую за спиной, будто его одолело люмбаго. Она быстрым шагом направилась к одному из стульев перед письменным столом. Но комната была так велика и стул так далек, что ей, как во сне, было до него еще идти и идти.

То, что он назвал ее высочеством, означало признание в ней потомка английской королевской семьи — но он не обращался к ней как к королеве Богемии, не называл ее «ваше величество»; даже курфюрстиной он ее не признавал, иначе говорил бы «ваша светлость» — дома, в Англии, это означало бы мало, но здесь, в империи, стоило больше, чем статус королевского отпрыска. И так как человек этот явно знал свое дело, было крайне важно сесть до того, как он ей это предложит, ибо в то время, как он, разумеется, был обязан предложить принцессе садиться, то в случае королевы он, напротив, не имел на это права. Монархи садятся без приглашения, где им вздумается, а все прочие стоят, пока монарх не дозволит им сесть.

— Не желает ли ваше высочество…

До стула было еще далеко, и она перебила его.

— Тот ли Он самый, кого я в нем предполагаю?

Это заставило его на мгновение замолчать. Во-первых, он не ожидал, что ее немецкий будет так хорош. Она не теряла времени, годами брала уроки у крайне приятного молодого немца; он нравился ей, она почти готова была влюбиться — он часто ей снился, и однажды она даже начала писать ему письмо, но все это было невозможно, она не могла позволить себе скандал. Во-вторых же, он молчал, потому что она его оскорбила. Императорского посланника следовало называть «ваше превосходительство» — это правило касалось всех, за исключением только королевских особ. Итак, он должен был требовать от нее обращения, до которого она ни в коем случае не могла снизойти. Решение существовало лишь одно: такой, как она, и такому, как он, ни в коем случае не следовало встречаться.

Лишь только он собрался снова заговорить, она сделала несколько быстрых шагов в сторону и опустилась на табурет. Успела, опередила его. Наслаждаясь этой маленькой победой, она прислонила трость к стене и сложила руки на коленях. А потом увидела его взгляд.

И похолодела. Как она могла допустить подобную ошибку? Это все потому, что столько лет не упражнялась. Конечно, она не могла ни стоять перед ним, ни позволить ему предложить ей садиться — но сесть на стул без спинки, какая непростительная оплошность! Будучи королевой, она имела право на кресло, будь то хоть в присутствии императора; даже стул со спинкой, но без подлокотников, был бы унизителен, но табурет просто недопустим. Неслучайно он расставил табуреты по всему залу — единственное кресло стояло за его столом.

Как быть? Она улыбнулась и решила вести себя так, будто это не играет роли. Но преимущество было теперь на его стороне: стоило ему лишь вызвать сюда кого-нибудь из зала ожидания, и весть о том, что она сидела перед ним на табурете, разнесется по всей Европе, как лесной пожар. Даже дома, в Англии, над ней станут смеяться.

— Это зависит от того, — сказал он, — что именно ваше высочество изволят предполагать. Однако покорный слуга вашего высочества не смеет допустить мысли, что ваше высочество могли бы предположить что-либо, кроме истины. Да, я — граф Иоганн фон Ламберг, посланник императора, к услугам вашего высочества. Не будет ли вашему высочеству угодно освежиться? Вина?

Этим он снова искусно оскорбил ее королевское достоинство, ибо монарху никто ничего не смел предлагать — монарх был хозяином в любом доме и мог требовать чего пожелает. Подобные вещи много значили. Три года посланники вели переговоры лишь о том, кто кому должен кланяться и кто перед кем первым снимать шляпу. Кто ошибался в этикете, победить не мог. Поэтому она проигнорировала его предложение, что было нелегко: ей очень хотелось пить. Она неподвижно сидела на табурете и рассматривала его. Она это умела превосходно. Спокойно сидеть она успела научиться, в этом опыта у нее было сколько угодно, уж в этом ей не было равных.

Ламберг же все еще стоял, изогнувшись, держа одну руку на столе, другую за спиной. Очевидно, таким способом он решил избежать выбора, сесть или стоять: перед королевой ему не дозволялось садиться, а перед принцессой, наоборот, нарушением этикета со стороны императорского посланника было бы стоять, когда она сидит. Так как он от имени императора не признавал в Лиз королеву, последовательность требовала сесть — но это было бы грубейшим оскорблением, которого он избегал из вежливости, а также потому, что не знал, что она могла предложить и чем угрожать.

— Нижайше прошу прощения, один вопрос.

Внезапно его манера речи стала ей столь же неприятна, как его австрийское произношение.

— Как прекрасно известно вашему высочеству, сейчас здесь проходит конгресс посланников. С начала переговоров ни один правитель не появлялся в Мюнстере и Оснабрюке собственной персоной. Как покорный слуга вашего высочества ни счастлив приветствовать ваше высочество в своем скромном прибежище, он не может скрыть опасения, — тут Ламберг вздохнул, будто произнесение этих слов повергало его в крайнюю печаль, — … что вашему высочеству не подобает здесь находиться.

— То есть Он полагает, что нам также следовало отправить посланника.

Ламберг снова улыбнулся. Она знала, что он думает, и знала, что он знает, что она это знает: ты — никто, ты живешь в жалком домишке, ты по уши в долгах, не тебе отправлять посланников на конгрессы.

— Меня здесь вовсе нет, — сказала Лиз. — Так нам будет удобнее беседовать, не правда ли? Он может представить себе, что беседует сам с собой. Он мысленно говорит, а я в его мыслях отвечаю.

Она почувствовала нечто неожиданное. Так долго готовилась, размышляла, боялась этой встречи, а сейчас, когда она случилась, происходило странное: она ей наслаждалась! Столько лет она провела в маленьком доме, вдали от важных людей и важных событий — и вот наконец снова оказалась будто на сцене, окруженная золотом, серебром и коврами, ведя с умным человеком беседу, в которой играло роль каждое слово.

— Мы все знаем, что Пфальц остается камнем преткновения, — сказала она. — Равно как и титул курфюрста пфальцского, которым обладал мой покойный муж.

Он тихо рассмеялся.

Это ее смутило. Но именно этого он и хотел добиться, и именно поэтому нельзя было дать сбить себя с толку.

— Курфюрсты империи, — продолжила она, — не потерпят, чтобы баварские Виттельсбахи сохранили титул, коего император неправомерно лишил моего мужа. «Если цезарь по своему произволу поступает так с одним из нас, — скажут они, — то может поступить и с другими». Если же мы…

— Нижайше прошу прощения, но они давно смирились с этим решением. Покойный супруг вашего высочества находится под имперской опалой, равно как и ваше высочество, что, кстати, в любом ином месте обязало бы меня незамедлительно взять ваше высочество под стражу.

— Именно поэтому мы и посетили Его здесь, а не в любом ином месте.

— Нижайше прошу прощения…

— Прощаю, но сперва Он меня выслушает. Герцог баварский, называющий себя курфюрстом, без всякого на то права носит титул моего мужа. Император не имеет права лишать курфюрста его законного титула. Император не выбирает курфюрстов; курфюрсты выбирают императора. Однако мы понимаем создавшееся положение. Император в долгу у Баварии, которая держит в кулаке католические сословия. Поэтому мы готовы сделать предложение. Мы коронованы богемской короной, и она…

— Нижайше прошу прощения, но всего лишь на одну зиму тридцать лет…

— … перейдет моему сыну.

— Корона Богемии не наследуется. Будь это иначе, богемские сословия не могли бы предложить трон пфальцграфу Фридриху, супругу вашего высочества. Само принятие им короны свидетельствует о его понимании того, что сын вашего высочества не сможет предъявить на нее прав.

— Можно считать и так. Но нужно ли? Англия может смотреть на дело иначе. Если мой сын предъявит претензии, Англия его поддержит.

— В Англии идет гражданская война.

— Да, и если парламент лишит моего брата английской короны, то эту корону предложат моему сыну.

— Это весьма маловероятно.

Снаружи оглушительно загудели тромбоны. Жестяной звук все нарастал, потом повис в воздухе и постепенно заглох. Лиз вопросительно подняла брови.

— Лонгвиль, мой французский коллега, — пояснил Ламберг. — Его тромбонисты трубят здравницу, когда он садится за обед. Каждый день. У него с собой шестьсот человек свиты. Четверо портретистов постоянно его рисуют. Трое скульпторов режут по дереву его бюсты. Что он со всеми ними делает — государственная тайна.

— Он спрашивал коллегу?

— Мы не уполномочены беседовать.

— Это не осложняет переговоры?

— Мы здесь не как друзья, и не намерены таковыми становиться. Между нами выступает посредником посланник Ватикана, так же как посланник Венеции посредничает между мной и протестантами, ибо посланник Ватикана, в свою очередь, не уполномочен вести переговоры с протестантской стороной. Сейчас же, увы, я вынужден проститься с вами, мадам. Честь, оказанная мне этим разговором, столь же велика, как незаслуженна, однако моего внимания требуют срочные дела.

— Восьмое курфюршество.

Он поднял глаза. Их взгляды встретились. Секунду спустя он уже снова рассматривал собственный стол.

— Пусть баварец остается курфюрстом, — сказала Лиз. — Мы формально отречемся от Богемии. И когда…

— Нижайше прошу прощения, но ваше высочество не может отречься от того, что вашему высочеству не принадлежит.

— Шведская армия стоит под Прагой. Скоро город снова будет в руках протестантов.

— Если Швеция и захватит город, то наверняка не передаст его в ваши руки.

— Война скоро закончится. Будет амнистия. Тогда и то, что мой муж нарушил — якобы нарушил, — Земский мир, будет прощено.

— Переговоры об амнистии давно завершены. Прощено будет все совершенное за время войны, за исключением деяний одного-единственного человека.

— Могу себе представить, о ком речь.

— Эта бесконечная война началась из-за супруга вашего высочества. Из-за пфальцграфа, который метил слишком высоко. Я не утверждаю, что вина лежит и на вашем высочестве, но с трудом могу себе представить, чтобы дочь великого Якова призывала амбициозного супруга к скромности.

Ламберг медленно отодвинул кресло и выпрямился.

— Война длится так давно, что большинство живущих сегодня не знают, что такое мир. Только старики помнят мирные времена. Я и мои коллеги — даже этот болван, который садится за стол под звуки тромбонов — единственные, кто может положить конец войне. Все претендуют на территории, которыми другие не готовы поступиться, все требуют субсидий, все желают разрыва договоров о взаимной военной помощи, которые другие считают неразрывными, — ради того, чтобы заключить новые договоры, которые другие считают неприемлемыми. Эти задачи намного превосходят человеческие способности. И все же мы должны с ними справиться. Вы развязали эту войну, мадам. Я ее завершаю.

Он потянул за шелковый шнурок, висящий над столом. Лиз услышала, как в соседней комнате зазвонил колокольчик. Он вызвал секретариуса, подумала она, какого-нибудь серого гнома, который выпроводит меня отсюда. У нее кружилась голова. Казалось, что пол поднимается и опускается, как на корабле. С ней никогда еще так не разговаривали.

Ее вниманием завладел солнечный луч. Он падал сквозь узкую щель между гардинами, в нем плясали пылинки, его отражало зеркало на стене и отбрасывало к картине на другой стене, где под его прикосновением вспыхивал угол рамы. Картина была кисти Рубенса: высокая женщина, мужчина с копьем в руке, над ними птица в небесной синеве. От полотна веяло легкостью и весельем. Лиз хорошо помнила Рубенса, печального мужчину, страдавшего одышкой. Она хотела купить его картину, но ей это оказалось не по карману; кроме денег, его, кажется, ничто не интересовало. Как он мог так рисовать?

— Прага не была нам суждена, — сказала она. — Прага была ошибкой. Но Пфальц принадлежит моему сыну по законам империи. Император не имел права лишить нас курфюрстского титула. Именно поэтому я не вернулась в Англию. Брат не устает меня приглашать, но Голландия формально все еще входит в империю, и, пока я живу там, правопритязание сохраняется.

Открылась дверь, и вошел полный молодой человек с добрым лицом и умными глазами. Он снял шляпу и поклонился. Невзирая на юность, его голова была почти лишена волос.

— Граф Волькенштайн, — представил Ламберг. — Наш cavalier d’ambassade. Он найдет для вас жилище. На постоялых дворах нет мест, все переполнено посланниками и их свитами.

— Мы не претендуем на Богемию, — сказала Лиз. — Но мы не отречемся от курфюршества. Мой первенец был добр и умен, его кандидатура всех бы устроила, но он умер. Утонул. Лодка перевернулась.

— Мне очень жаль, — сказал Волькенштайн с тронувшей ее простотой.

Мой второй сын, следующий в престолонаследии, не умен и не добр, но пфальцское курфюршество по праву принадлежит ему, и, если баварец не хочет его отдавать, значит, нужно создать восьмое. Протестанты не потерпят иного решения. Если мое предложение не будет принято, я вернусь в Англию, где парламент сместит моего брата и коронует сына — и он потребует Прагу с высоты английского трона, и война не окончится. Я не дам ей окончиться. Я в одиночку.

— Не стоит так волноваться, — сказал Ламберг. — Я передам его императорскому величеству послание вашего высочества.

— И еще: мой муж должен быть включен в амнистию. Если прощаются все деяния войны, должны простить и его.

— Этого не будет, — сказал Ламберг.

Она встала. В ней кипела ярость. Она чувствовала, как краснеет, но смогла приподнять уголки рта, опереться тростью об пол и повернуться к двери.

— Великая и неожиданная честь. Луч света в моем скромном пристанище.

Ламберг снял шляпу и поклонился. В его голосе не было слышно и тени иронии.

Волькенштайн первый приблизился к двери, постучал, и лакеи немедленно раздвинули створки снаружи. Лиз вышла в вестибюль, Волькенштайн за ней. К ним примкнула камеристка, и они направились к выходу.

— Что касается жилища для вашего королевского высочества, — сказал Волькенштайн, — мы могли бы предложить…

— Он может не утруждать себя.

— Это не труд, а великая…

— Неужели Он полагает, что я желаю квартировать в помещении, кишащем императорскими шпионами?

— Откровенно говоря, где бы ваше королевское высочество ни остановилось, шпионы будут всюду. Их у нас так много. Сражения мы проигрываем, тайн осталось немного. Чем же нашим бедным шпионам целыми днями заниматься?

— Император проигрывает сражения?

— Я только что оттуда, из Баварии. А палец мой все еще там!

Он поднял руку в перчатке и пошевелил пальцами — оболочка для правого указательного была пуста.

— Мы потеряли половину армии. Ваше королевское высочество выбрало недурной момент. Пока мы сильны, мы не идем на компромиссы.

— Момент удачный?

— Момент всегда удачный, если правильно браться за дело. «От счастья не беги и не считай бедой коварство времени и сумрачность пространства»[1].

— Что-что?

— Это немецкий поэт написал. Такое теперь бывает. Немецкие поэты! Его звали Пауль Флеминг. До слез прекрасные стихи, жаль, умер рано, больные легкие. Представить себе невозможно, каких высот он мог бы добиться. Из-за него я решил тоже писать по-немецки.

Она улыбнулась.

— Стихи?

— Прозу.

— В самом деле, по-немецки? Я как-то пыталась читать Опица…

— Опица?!

— Да, Опица.

Оба рассмеялись.

— Я знаю, звучит безумно, — сказал Волькенштайн. — Но мне кажется, это возможно; я собираюсь когда-нибудь описать свою жизнь по-немецки. Поэтому я здесь. Когда-нибудь люди захотят узнать, каково это было — присутствовать на великом конгрессе. Я привез из Андекса в Вену одного артиста, вернее, это он меня привез, без него я бы не выжил. И когда его императорское величество отправил артиста выступать перед посланниками, я воспользовался случаем и присоединился.

Лиз дала знак камеристке. Та выбежала, чтобы кучер подогнал экипаж. Экипаж был хороший, быстрый и почти достойного вида, Лиз на последние сбережения взяла его внаем на две недели вместе с парой крепких коней и надежным кучером. Значит, у нее было еще три дня в Оснабрюке; потом нужно было отправляться домой.

Она вышла наружу, накинула на голову меховой капюшон. Можно ли было считать, что разговор удался? Она не знала. Она столько всего еще хотела сказать, столько привести аргументов. Но папа́ когда-то говорил, что всегда удается применить лишь малую толику своего вооружения.

Экипаж с грохотом подъехал. Кучер спустился. Лиз оглянулась и со странным сожалением увидела, что толстый cavalier d'ambassade не последовал за ней. Ей хотелось еще немного побеседовать с ним.

Кучер подхватил ее под бедро и понес в экипаж.

II

На следующее утро Лиз собиралась к посланнику Швеции. На сей раз она предупредила о своем визите: Швеция была дружественной страной, не было нужды ошарашивать посланника. Он будет рад ее видеть.

Ночь прошла ужасно. После долгих поисков им удалось заполучить комнату на особенно грязном постоялом дворе. Окон не было, на полу лежал хворост, постель заменял узкий мешок с сеном, который пришлось делить с камеристкой. Когда после долгих часов бодрствования наконец удалось провалиться в беспокойный сон, ей приснился Фридрих. Они снова были в Гейдельберге, как тогда, до того, как люди с непроизносимыми именами навязали им богемскую корону. Они шли рука об руку по каменным коридорам замка, и она чувствовала до глубины души, что он и она — единое целое. Тут она проснулась и до утра под храп спящего снаружи под дверью кучера думала о том, что уже почти так же долго живет без мужа, как прожила когда-то с ним.

Войдя в залу ожидания, она с трудом подавила зевок: очень хотелось спать. Здесь тоже лежали ковры, но стены были голыми, в протестантском духе, только с одной стороны висел украшенный жемчугом крест. Ожидающих было множество; кто-то изучал бумаги, кто-то мерял шагами комнату; похоже, ждали они уже давно. Интересно, почему зала ожидания Ламберга была пуста? Может быть, у него была и другая, или даже несколько?

Все взгляды обратились к ней. Все разговоры остановились. Как и вчера, она твердым шагом направилась к двери, а Квадт громко, хоть и излишне пронзительно, объявила, что прибыла королева Богемии. И вдруг Лиз овладел страх; она испугалась, что в этот раз не получится.

И действительно, лакей не протянул руку к двери.

Некрасиво прервав начатый шаг, она резко остановилась — так резко, что пришлось опереться рукой на дверь, чтобы удержать равновесие. Она услышала, как камеристка за ней чуть было не споткнулась. Ей стало жарко. Она услышала, как за ее спиной шепчутся, бормочут — и хихикают тоже.

Она медленно сделала два шага назад. К счастью, у камеристки хватило присутствия духа также отойти. Лиз сжала левую руку на набалдашнике трости и улыбнулась лакею своей самой обворожительной улыбкой.

Он бессмысленно уставился на нее. Конечно, он никогда не слыхал, что есть на свете королева Богемии, он был молод, ничего не знал и боялся ошибиться. Сложно его было в этом винить.

Но она не могла просто отойти и сесть. Королевы не ждут в вестибюле, пока для них соизволят найти время. Да, неслучайно коронованные особы не ездили на конгрессы посланников. Но что ей было делать? Ее сын, за курфюршество которого она сражалась, был слишком груб и неопытен, он наверняка бы все испортил. А дипломатов у нее не было.

Она стояла так же неподвижно, как лакей. Шепот за ее спиной набирал силу. Она услышала громкий смех. Только не краснеть, подумала она, только не это. Только не краснеть!

Она возблагодарила Господа от всего сердца, когда кто-то открыл дверь изнутри. В щель просунулась голова. Один глаз выше другого, нос кривой, губы полные, но не желают смыкаться до конца, жиденькая бородка свисает прядями.

— Ваше величество, — сказало странное лицо.

Лиз вошла, и криволицый быстро закрыл дверь, будто боялся, что вслед за ней пролезет еще кто-нибудь.

— Альвизе Контарини к вашим услугам, — сказал он по-французски. — Посланник Венецианской республики. Я здесь в качестве посредника. Следуйте за мной.

Он провел ее по узкому коридору. Здесь стены тоже были голыми, но ковер изысканнейшим и — Лиз сразу это увидела, она ведь выбирала обстановку для двух замков — невероятно дорогим.

— К сведению вашего величества, — сказал Контарини. — Величайшая сложность продолжает заключаться в требовании Франции, чтобы императорская ветвь рода Габсбургов перестала поддерживать испанскую ветвь. Швецию не интересовал бы этот вопрос, если бы не полученные ею от Франции крупные субсидии, которые вынуждают ее поддерживать это требование. Император все еще категорически против. Пока этот вопрос не решен, одна из трех корон всегда оказывается несогласной на подписание договора.

Лиз наклонила голову и загадочно улыбнулась, как делала всю жизнь, когда чего-то не понимала. Наверное, подумала она, он и не ожидает от нее ничего определенного, просто привык много говорить. Такие люди встречаются при любом дворе.

Они добрались до конца коридора, Контарини открыл дверь и с поклоном пропустил ее вперед.

— Ваше величество, посланники Швеции. Граф Оксеншерна и доктор Адлер Сальвиус.

Она с удивлением осмотрелась. Посланники сидели, один в правом, другой в левом углу аудиенц-зала, в одинаковых креслах, будто позируя художнику. В середине помещения стояло еще одно кресло. Когда Лиз направилась к нему, посланники встали и согнулись в глубоком поклоне. Она села, они продолжали стоять. Оксеншерна был тяжеловесным мужчиной с полными щеками, Сальвиус был худ, высок и, что самое заметное, выглядел крайне утомленным.

— Ваше величество были у Ламберга? — спросил Сальвиус по-французски.

— Вам это известно?

— Оснабрюк — город маленький, — сказал Оксеншерна. — Ваше величество знает, что это конгресс посланников? Правители и особы королевской крови не…

— Я знаю. Меня здесь вовсе нет. Перейдем к причине, по которой меня здесь нет: курфюршество, по праву принадлежащее моей семье. Если мои сведения верны, Швеция поддерживает наше требование восстановления титула.

Приятно было говорить по-французски: нужные слова приходили быстрее, послушно складывались в фразы, как будто сами собой. Больше всего ей, конечно, хотелось говорить на английском, на мягком, богатом, певучем языке своей родины, языке театра и поэзии, но почти никто здесь английского не знал. И английского посланника в Оснабрюке не было, папа́ ведь пожертвовал ей и Фридрихом, чтобы не ввязываться в войну.

Она ждала. Все молчали.

— Ведь это верно? — спросила она в конце концов. — Швеция поддерживает наше требование, не так ли?

— В принципе да, — сказал Сальвиус.

— Если Швеция потребует восстановления нашего королевского титула, мой сын предложит добровольно отречься от этого восстановления — при условии, что императорский двор в тайном соглашении обещает нам создать восьмое курфюршество.

— Император не может создать новое курфюршество, — сказал Оксеншерна. — У него нет на это права.

— Будет, если сословия ему это право предоставят.

— Но они этого не могут, — возразил Оксеншерна. — Кроме того, мы требуем значительно большего, а именно возврата всего, что было отнято у нашей стороны в двадцать третьем году.

— Новый курфюрстский титул был бы в интересах католиков, потому что Бавария сохранила бы свое курфюршество. И в наших интересах тоже, потому что одним протестантским курфюрстом стало бы больше.

— Возможно, — сказал Сальвиус.

— Никогда, — сказал Оксеншерна.

— Господа оба правы, — сказал Контарини.

Лиз вопросительно посмотрела на него.

— Иначе и быть не может, — продолжил Контарини по-немецки. — Каждый прав из своей перспективы. Один действует в интересах своего отца, канцлера, и хочет продолжать войну, другого послала королева, чтобы он заключил мир.

— Что вы говорите? — спросил Оксеншерна.

— Я привел одну немецкую пословицу.

— Богемия не входит в империю, — сказал Оксеншерна. — Мы не можем обсуждать Прагу в рамках данных переговоров. Об этом следовало бы провести предварительные переговоры. До собственно переговоров всегда ведутся переговоры о теме переговоров.

— С другой стороны, — сказал Сальвиус, — ее королевское величество…

— Ее королевское величество неопытны, а мой отец, будучи ее опекуном, полагает…

— Бывшим опекуном.

— Простите?

— Королева достигла совершеннолетия.

— Только что. В то время как мой отец, канцлер — опытнейший государственный деятель Европы. С тех пор, как великий Густав Адольф лишился жизни при Лютцене…

— С тех пор мы не выиграли почти ни одной битвы. Без помощи Франции мы были бы потеряны.

— Не желаете ли вы сказать, что мой отец…

— Кто я такой, чтобы оспаривать заслуги его графского сиятельства господина риксканцлера! Однако мое мнение заключается…

— Возможно, ваше мнение не так много значит, доктор Сальвиус. Возможно, мнение второго посланника…

— Главы делегации.

— Согласно указу королевы, опекуном которой является мой отец.

— Являлся. Опекуном которой являлся ваш отец!

— Может быть, мы могли бы сойтись на том, что предложение вашего величества стоит обдумать, — сказал Контарини. — Я не предлагаю принять его; не предлагаю даже пообещать, что мы его обдумаем, — но мы все можем согласиться, что предложение в принципе стоит того, чтобы быть обдуманным, не правда ли?

— Этого мало, — сказала Лиз. — Как только Прага будет завоевана, графу Ламбергу должно быть отправлено официальное требование вернуть моему сыну трон Богемии. В таком случае мой сын немедленно заключит с ним тайную договоренность об отречении от трона, если со Швецией и Францией будет, в свою очередь, заключено соглашение о восьмом курфюршестве. Все это должно быть сделано быстро.

— Ничто никогда не делается быстро, — сказал Контарини. — Я здесь с самого начала переговоров. Думал, и месяца не выдержу в этой ужасной дождливой провинции. С тех пор прошло пять лет.

— Я знаю, каково это — состариться в ожидании, — сказала Лиз. — И я больше ждать не буду. Если Швеция не потребует богемской короны, чтобы мой сын мог отречься от нее в обмен на курфюршество, то мы откажемся от курфюршества. И у вас не останется никакого шанса на новый курфюрстский титул. Это стало бы концом нашей династии, зато я смогла бы вернуться в Англию. Я хочу вернуться домой. Хочу снова ходить в театры.

— Я тоже хочу домой, в Венецию, — сказал Контарини. — Хочу еще стать дожем.

— Если ваше величество позволит переспросить, — сказал Сальвиус. — Чтобы я правильно понял. Вы прибыли сюда, чтобы потребовать то, о чем мы сами и не помышляли. И если мы не поступим по вашей воле, вы угрожаете нам тем, что отзовете свое требование? Как вы прикажете это называть?

Лиз загадочно улыбнулась. Вот теперь ей было действительно жаль, что перед ней была не авансцена, не полутьма аудитории, ловящей каждое ее слово. Она кашлянула и, хотя уже знала свой ответ, сделала ради отсутствующей публики вид, что размышляет.

— Я предлагаю, — проговорила она в конце концов, — называть это политикой.

III

Следующий день был ее последним днем в Оснабрюке. Ранним вечером она вышла из своей комнаты на постоялом дворе и отправилась на прием к епископу. Ее никто не приглашал, но она слышала, что там будут все важные люди. Завтра в это время она уже будет ехать по разбитым дорогам в сторону своего домишки в Гааге.

Нельзя было здесь задерживаться. Не только из-за денег, но и потому, что она знала правила хорошей драмы: свергнутая королева, внезапно появившаяся и снова исчезнувшая, — это впечатляло. Совсем иное дело — свергнутая королева, внезапно появившаяся и задержавшаяся так надолго, что к ней привыкли и начали над ней посмеиваться. Это она успела понять в Голландии, где их с Фридрихом сперва так сердечно приняли, и где теперь члены Генеральных штатов вечно были заняты, если она просила о встрече.

Этот прием будет ее последним выходом. Она сделала все предложения, которые хотела сделать; сказала все, что хотела сказать. Больше ничего для своего сына она сделать не могла.

Увы, он был сущий чурбан, вроде ее брата. Оба внешне напоминали ее деда, но не унаследовали ни капли его тактического ума; были они тщеславные позеры с низкими голосами, широкими плечами, размашистыми жестами и страстью к охоте. Брат на родине, верно, проиграет в войне с парламентом, а сын, если и станет курфюрстом, вряд ли войдет в историю как великий правитель. Тридцать лет уже, давно не мальчик; сейчас, пока она вела за него переговоры в Вестфалии, он околачивался где-то в Англии, охотился, должно быть. Его редкие письма были краткими и прохладными, почти что враждебными.

Как всегда, когда она думала о нем, перед глазами появлялся ее другой, ее прекрасный сын, ее сияющий первенец, унаследовавший доброту отца и ее ум, — ее гордость, ее радость и надежда. Его образ, возникающий в ней, был разнолик: она одновременно видела его трехмесячного, двенадцатилетнего, четырнадцатилетнего. И тут ее настигало другое, то, из-за чего она старалась думать о нем как можно реже: переворачивающееся судно, черная глотка реки. Она умела плавать, знала ощущение воды, попавшей в горло, но тонуть? Она не могла себе этого представить.

Оснабрюк был крошечный, она могла бы дойти от постоялого двора и пешком. Но улицы были грязны даже по немецким меркам, да и потом — какое бы это произвело впечатление?

Итак, она снова приказала кучеру поднять ее в экипаж, откинулась на подушки и смотрела, как фронтоны домов подрагивают на ухабах. Камеристка молча сидела рядом. Она привыкла, что королева никогда с ней не заговаривает; вести себя как мебель, — единственное обязательное умение камеристки. Было холодно, накрапывал мелкий дождик, но солнце все же просвечивало бледным пятном сквозь облака. Дождь очистил воздух от запахов уличной грязи. Мимо пробегали дети, впереди показалась конная группа городских солдат, затем телега, запряженная ослом и груженная мешками муки. Вот и поворот на главную площадь, вот резиденция императорского посланника, у которого она была позавчера. Посреди площади стояла колодка в человеческий рост с отверстиями для головы и рук. «И месяца не прошло с тех пор, — рассказывала хозяйка постоялого двора, — как здесь стояла ведьма». Судья был снисходителен, ей подарили жизнь и выгнали ее из города после десяти дней у позорного столба.

Собор был по-немецки неуклюж, кособокое чудище с двумя башнями разной толщины. Сбоку был пристроен продолговатый дом с мощными карнизами и острой крышей. Пространство перед ним перегораживали несколько экипажей, мешал подъехать ко входу. Кучеру пришлось остановиться у края площади и нести Лиз на руках до самого портала. От него дурно пахло, и ее мантия мокла под дождем, но, по крайней мере, он ее не уронил.

Кучер несколько неловко опустил ее на ступени; она оперлась на трость, чтобы не потерять равновесие. В такие моменты чувствовался возраст. Она откинула меховой капюшон и подумала: «Последний выход!» Ее охватило щекочущее, как пузырьки шампанского, волнение, какого она не ощущала много лет. Кучер отправился к экипажу за камеристкой, но Лиз не стала дожидаться, а в одиночестве вошла в вестибюль.

Здесь звучала музыка. Она остановилась и прислушалась.

— Его императорское величество прислали лучший придворный струнный оркестр.

Ламберг был облачен в темно-пурпурную мантию. На шее матово блестела цепь ордена Золотого руна. Рядом с ним стоял Волькенштайн. Оба сняли шляпы и поклонились. Лиз кивнула Волькенштайну, он улыбнулся в ответ.

— Ваше высочество завтра отбывают, — сказал Ламберг.

Ее смутило, что это прозвучало не как вопрос, а как приказ.

— Он, как всегда, хорошо проинформирован.

— Хуже, чем мне хотелось бы. Но смею заверить ваше высочество, что такую музыку вы мало где услышите. Вена желает продемонстрировать конгрессу свое благорасположение.

— Потому что Вена проигрывает на поле битвы?

Он сделал вид, что не услышал вопроса.

— Вена посылает своих лучших музыкантов и знаменитых актеров, и лучшего шута. Ваше высочество были у шведов?

— Он действительно великолепно проинформирован.

— Теперь вашему высочеству известно, что шведы в ссоре.

Снаружи прогудели трубы, лакеи распахнули двери и в сверкании драгоценных камней вошел мужчина, ведя под руку женщину в диадеме и платье с длинным шлейфом. Проходя мимо Ламберга, мужчина бросил ему не лишенный дружелюбия взгляд, а тот в ответ чуть наклонил голову — так, что это еще нельзя было назвать кивком.

— Франция? — спросила Лиз.

Ламберг кивнул.

— Он отправил наше предложение в Вену?

Ламберг не ответил. Неясно было, слышал ли он ее вопрос.

— Или это излишне? Может быть, Он уполномочен сам принять решение?

— Решение императора — это всегда решение императора, и более ничье. А теперь я вынужден попрощаться с вашим высочеством. Вашему покорному слуге не следует более беседовать с вашим высочеством, даже под защитой псевдонима.

— Потому что мы находимся под имперской опалой? Или Он опасается ревности своей супруги?

Ламберг тихо рассмеялся.

— Если ваше высочество позволят, граф Волькенштайн проводит вас в зал.

— А ему это дозволяется?

— Он — вольная душа. Ему дозволяется все, что не нарушает приличий.

Волькенштайн подал Лиз локоть, она положила ладонь на кисть его руки, и они неспешно вошли в зал.

— Все посланники здесь? — спросила Лиз.

— Все без исключения. Однако не всем дозволено приветствовать друг друга, а тем более вступать в беседу. На все есть строгие правила.

— А графу Волькенштайну дозволено беседовать со мной?

— Ни в коем случае. Но мне дозволено идти с вами об руку. И об этом я буду рассказывать внукам. А еще я напишу об этом. Королева Богемии, напишу я, легендарная Елизавета, знаменитая…

— Зимняя королева?

— Я намеревался сказать fair phoenix bride.

— Граф говорит по-английски?

— Немного.

— Граф читал Джона Донна?

— Мало, увы. Но, по крайнее мере, читал ту прекрасную песнь, в которой Донн призывает отца вашего высочества прийти наконец на помощь королю Богемии. No man is an island.

Она подняла глаза… Потолок зала был покрыт неумелыми фресками, которые так часто встречались в Германии — обыкновенно кисти второсортного итальянского художника, которого во Флоренции наняли бы разве что расписывать сарай. С одного из карнизов в зал мрачно смотрели статуи святых. Двое держали пики, двое держали кресты, один сжал кулаки, еще один держал корону. Под карнизом были закреплены факелы, а в четырех люстрах горели дюжины свечей, умноженные зеркалами. Сзади у стены стояли шестеро музыкантов: четыре скрипача, арфист и человек с необычайного вида горном, каких Лиз никогда не видела.

Она прислушалась. Даже в Уайтхолле она не слыхала такого. Из глубины скрипки поднялась мелодия, другая скрипка подхватила ее и, добавив ей ясности и силы, передала третьей, покуда четвертая обвивала весь этот поток своей воздушной трелью. Неожиданно две мелодии слились воедино, и тогда их подхватила и понесла дальше арфа, скрипки же, тихо беседуя друг с другом, запели новую песню, и как раз в этот момент арфа позвала их, и снова две линии соединились, и над ними поднялся радостный глас еще одной мелодии, стальной, пульсирующий — глас горна.

И все затихло. Вещь была короткая, но Лиз показалось, что она звучала долго, словно музыка несла в себе собственное время. Несколько слушателей нерешительно захлопали. Другие стояли тихо, будто прислушиваясь к себе.

— По дороге сюда они играли нам каждый вечер, — сказал Волькенштайн. — Вот этого длинного зовут Ханс Кухнер, он из деревни Хагенбрунн, в школе не учился, двух слов связать не может, но Господь ниспослал ему великий дар.

— Ваше величество!

К ней приблизилась пара: господин с угловатым лицом и выпирающей нижней челюстью и дама, у которой был такой вид, будто она замерзла и никак не может согреться.

С сожалением Лиз увидела, что Волькенштайн, которому, очевидно, не следовало даже замечать этих людей, отошел в сторону, сложил руки за спиной и отвернулся. Мужчина поклонился, женщина сделала реверанс.

— Везенбек, — представился мужчина, так нажимая на «к», что его фамилия окончилась чем-то вроде небольшого взрыва. — Второй посланник курфюрста бранденбургского. К услугам вашего величества.

— Какая радость, — сказала Лиз.

— Потребовать восьмое курфюршество! Вот это поступок.

— Мы ничего не требовали. Я лишь слабая женщина. Женщины не ведут переговоров и не ставят требований. Мой сын же сейчас лишен титула, который позволил бы ему чего-либо требовать. Все, что мы можем, — это отречься. Что я с приличествующей скромностью и предложила. Никто, кроме нас, не может отречься от богемской короны; это можем только мы, и мы это сделаем. В обмен на курфюршество. Требовать же для нас корону — дело протестантских сословий.

— То есть наше?

Лиз улыбнулась.

— А если мы этого не сделаем, например, потому что не желаем, чтобы баварские Виттельсбахи сохранили курфюршество…

— Это было бы ошибкой, ибо свое курфюршество они сохранят так или иначе, а мы в этом случае отречемся от пфальцского курфюршества. Четко и во всеуслышанье. Тогда вам требовать больше будет нечего.

Посланник задумчиво кивнул.

И тут ей пришла в голову мысль, которую она до этого подумать не решалась. Получится! Когда ей пришло в голову взять внаем экипаж, отправиться в Оснабрюк и вмешаться в переговоры, ей самой это сперва показалось совершенным абсурдом. Почти год ей понадобился, чтобы решиться, и еще год, чтобы действительно собраться. И все же, в сущности, она все время ждала, что над ней станут смеяться.

Но теперь, рядом с этим человеком с выступающей челюстью, она изумленно поняла, что план и правда может сработать — у ее сына есть шанс стать курфюрстом. «Я не была тебе хорошей матерью, — подумала она, — и нельзя сказать, чтобы я любила тебя, как следует, но одну вещь я ради тебя сделала: я не вернулась в Англию, а жила в этом домишке и делала вид, что это королевский двор в изгнании, и замуж я после смерти твоего отца не пошла, хотя многие сватались, даже совсем молодые, многим хотелось жениться на живой легенде и к тому же красавице, но я знала, что во имя нашей претензии на курфюршество не могу позволить себе скандала, и ни на минуту этого не забывала».

— Мы рассчитываем на вас, — произнесла она. Хорошо ли она выбрала тон, не слишком торжественно? Но у него была такая мощная челюсть, и такие кустистые брови, а когда он ей представлялся, то чуть не пустил слезу. Для него торжественный тон был, пожалуй, самым подходящим. — Мы рассчитываем на Бранденбург.

Он поклонился:

— Бранденбург вас не разочарует!

Его жена окинула Лиз ледяным взглядом. Надеясь, что на этом разговор был окончен, Лиз поискала глазами Волькенштайна, но его нигде не было видно, а теперь и бранденбуржцы мерным шагом удалились.

Она осталась одна. Музыканты снова заиграли. По такту Лиз узнала новейший модный танец, менуэт. Собрались два ряда господа с одной стороны, дамы с другой. Разошлись, снова сошлись, руки в перчатках коснулись друг друга. Партнеры повернулись, разошлись опять, и все повторилось, музыканты же легко и мелодично варьировали звучавшую раньше тему: разошлись, сошлись, поворот, разошлись. В музыке звучала тоска бог весть по кому или чему. Мимо, не глядя друг на друга, но двигаясь рядом в такт музыке, прошли французский посланник и граф Оксеншерна. Лиз увидела Контарини с очень юной дамой, красоткой с точеным станом, а рядом графа Волькенштайна, который стоял, прикрыв глаза, целиком отдавшись звуку и, очевидно, вовсе не думая более о ней.

Жаль, что ей не подобало танцевать. Она всю жизнь любила танцы, но сейчас у нее ничего не оставалось, кроме королевского достоинства — а оно было несовместимо с тем, чтобы встать в ряд дам. Кроме того, ей трудно было двигаться: мантия была слишком тяжела для разогретого множеством факелов зала, а снять ее Лиз не могла, платье под ней было слишком простым. От ее старого гардероба остались только эти горностаи, все остальное было распродано. Она часто спрашивала себя, зачем сохранила горностаевую мантию. Теперь она знала ответ.

Ряды снова сошлись, но вдруг начался беспорядок. Кто-то стоял посреди зала и явно не собирался пропускать танцующих. С краю люди продолжали двигаться под музыку — вот Сальвиус, вот жена бранденбуржца, — но в центре ряды не могли сомкнуться: танцоры сталкивались и теряли равновесие, пытаясь пробиться мимо стоящего. Он был тощ, щеки впалые, подбородок остер, на лбу шрам. На нем был пестрый камзол, широкие штаны и добротные кожаные туфли. На голове позвякивал колокольчиками шутовской колпак. Тут он начал жонглировать, что-то стальное взлетело в воздух: два предмета, вот уже три, уже четыре, уже пять.

В первую секунду никто не понял, потом поняли сразу все: это были лезвия! Стоявшие рядом отшатнулись, мужчины пригнулись, женщины закрыли лица руками. Но изогнутые кинжалы всякий раз возвращались в руки жонглера рукоятью вниз, а тут он принялся еще и приплясывать — мелкими шагами, сперва медленно, потом быстрее, так что ускорилась и музыка: не он следовал ей, а она ему. Больше никто не танцевал, все разошлись к стенам, чтобы лучше видеть, как он кружится вокруг своей оси, пока над его головой все выше взлетают кинжалы. Это был уже не элегантный размеренный танец, а дикая гонка в головокружительном галопе, все быстрее и быстрее.

Тогда он запел. Его высокий голос отдавал жестью, но он не фальшивил и не задыхался. Текст было не разобрать. Похоже, он пел на языке, который сам придумал. И все же казалось, что понимаешь, о чем речь, — понимаешь, хоть и не можешь объяснить словами.

Кинжалы, между тем, исчезали. Вот их осталось в воздухе только четыре, только три, один за другим он заправлял их себе за пояс.

И тут в зале раздался крик. Зеленая юбка дамы, юной супруги Контарини, покрылась красными брызгами. Очевидно, лезвие все же взрезало ладонь, но по лицу жонглера этого никак нельзя было предположить — смеясь, он подкинул последний кинжал так высоко, что тот пролетел сквозь люстру, не коснувшись ни одной свечи, и поймал его в кружащемся падении, и заткнул за пояс. Музыка утихла. Жонглер раскланялся.

Публика бурно зааплодировала.

— Тилль! — воскликнул кто-то.

— Браво, Тилль! — крикнул другой. — Браво, браво!

Музыканты снова заиграли. У Лиз закружилась голова. В зале горело множество свечей, и в мантии было невыносимо жарко. С правой стороны вестибюля была открыта дверь, за ней виднелась винтовая лестница. Поколебавшись мгновение, Лиз направилась по ней вверх.

Лестница поднималась так круто, что ей дважды пришлось остановиться, чтобы перевести дыхание. Она прислонилась к стене. На секунду перед глазами почернело, колени прогнулись, ей показалось, что сейчас она упадет. Но нет, ей удалось собраться с силами и продолжить подъем. Наконец она добралась до маленького балкона.

Она откинула капюшон, прислонилась к каменным перилам. Внизу была главная площадь, справа упирались в небо башни собора. Солнце, похоже, только что зашло. Все еще накрапывал дождь.

Внизу в полутьме показался человек и пересек площадь. Это был Ламберг. Нагнувшись вперед, он мелкими, шаркающими шажками направлялся к своей резиденции. Пурпурный плащ вяло колыхался в такт его шагам.

Минуту он стоял перед дверью, погруженный в себя, очевидно, размышляя о чем-то. Затем зашел внутрь.

Лиз закрыла глаза. С наслаждением вдохнула прохладный воздух.

— Как поживает мой осел? — спросила она.

— Книгу пишет. А ты как поживаешь, малышка Лиз?

Она открыла глаза. Он стоял рядом, опираясь на перила. Правая рука была перевязана платком.

— Ты неплохо сохранилась, — сказал он. — Постарела, конечно, но пока не поглупела, да и смотришься не так уж плохо.

— Ты тоже. Только колпак тебе не к лицу.

Он поднял руку, которая не была поранена, и побрякал колокольчиками.

— Император желает, чтобы я носил колпак: так я нарисован в книжке, которая ему нравится. «Я тебя привез в Вену, — говорит, — изволь теперь одеваться так, как мы привыкли».

Она вопросительно указала на его перевязанную руку.

— Перед высокими господами я иногда хватаюсь за лезвие. Они тогда больше денег дают.

— А каков император?

— Да как все. По ночам спит. Любит, чтобы с ним были ласковы.

— А Неле где?

Он мгновение помолчал, будто вспоминал, о ком она.

— Замуж вышла, — проговорил он наконец. — Давно.

— Придет мир, Тилль. Я вернусь домой. За море, в Англию. Хочешь со мной? Получишь теплую комнату, и голодать тоже не будешь. Даже если не сможешь больше выступать.

Он молчал. Среди капель дождя было столько снежинок, что уже было совершенно ясно: шел снег.

— По старой памяти, Тилль, — сказала она. — Ты же знаешь не хуже меня, что рано или поздно император на тебя за что-нибудь рассердится. Тогда ты снова окажешься на улице. Со мной тебе будет лучше.

— Хочешь взять меня в нахлебники, малышка Лиз? Каждый день миска супа, и теплое одеяло, и мягкие тапочки, пока я мирно не помру?

— Не так уж это и плохо.

— А знаешь, что лучше? Что еще лучше, чем мирно умереть?

— Что же?

— Не умирать, малышка Лиз. Это намного лучше.

Она посмотрела на лестницу. Снизу, из зала, доносились восклицания, смех и музыка. Когда она снова обернулась, его не было рядом. Она изумленно перегнулась через перила, но на площади было темно, и Тилля нигде не было видно.

Если и дальше будет так валить снег, завтра все побелеет, и трудно будет добраться до Гааги. Не рановато ли для снега? Наверное, за такую непогоду какое-нибудь несчастное создание скоро будет приковано там, внизу, к позорному столбу.

«А ведь на самом деле это из-за меня, — подумала Лиз. — Ведь это я — Зимняя королева!»

Она откинула голову и широко открыла рот. Давно она так не делала. Снег был таким же холодным и сладковатым, как раньше, когда она была девочкой. И тогда, чтобы лучше почувствовать вкус, зная, что в темноте ее никто не увидит, она высунула язык.

Загрузка...