Под землей

— Господь всеблагой Иисусе Христе, помоги, — пробормотал как раз до этого Маттиас, а Корфф сказал: «Тут Бога нет!», а Железный Курт сказал: «Бог всюду, скотина!», а Маттиас сказал: «Только не здесь!», и все засмеялись, но потом раздался гром, и волна горячего воздуха повалила их с ног. Тилль упал на Корффа, Маттиас — на Железного Курта, и стало темно, хоть глаз выколи. Некоторое время никто не двигался, все задержали дыхание, каждый думал, не умер ли он, и только постепенно все поняли, потому что это так сразу не поймешь, что подкоп обрушился. Они знают: нельзя издавать ни звука, если прорвались шведы; если шведы стоят в темноте над ними, достав ножи, тогда молчок, ни гу-гу, не дышать, не пыхтеть, не втягивать носом воздух, не кашлять.

Тьма. Не такая, как бывает наверху. Наверху даже в темноте все равно что-нибудь да видно. Наверху, даже если толком и не знаешь, что видишь, то все же видишь не беспроглядную черноту; поворачиваешь голову, и темнота не везде одинаковая, а когда привыкнешь, проступают очертания. Здесь не так. Тьма остается тьмой. Время идет, и когда проходит столько времени, что они не могут больше задерживать дыхание и начинают потихоньку дышать снова, все еще так же темно, будто Господь погасил весь свет в мире.

Наконец, так как над ними все же, верно, не стоят шведы с ножами, Корфф говорит:

— Рапортуйте!

А Маттиас:

— Ты тут с каких пор командуешь, скотина пьяная?

А Корфф:

— Ты, дерьма кусок! Лейтенант вчера подох, я теперь старший.

А на это Маттиас:

— Наверху, может, и так, да только не здесь.

А на это Корфф:

— Я тебя прикончу, если не отрапортуешь. Надо же мне знать, кто еще живой.

А на это Тилль:

— Кажется, я еще живой.

Он и правда не уверен. Если лежишь пластом и все черно, откуда знать, жив ли ты? Но теперь, услышав собственный голос, он понимает, что так оно и есть.

— Тогда слезь с меня! — говорит Корфф. — Ты на мне лежишь, скелетина.

Уж в чем он прав, в том прав, думает Тилль, действительно, не дело на Корффе лежать. Он скатывается в сторону.

— Маттиас, теперь ты рапортуй, — говорит Корфф.

— Ну рапортую.

— Курт?

Они ждут, но Железный Курт, которого так прозвали, потому что у него правая рука железная — или левая, никто точно не помнит, а в темноте не проверишь, — не рапортует.

— Курт?

Тихо стало, даже взрывов уже не слышно. Недавно еще доносились сверху далекие раскаты грома, так что камни дрожали; это шведы Торстенссона, которые пытаются подорвать бастионы. Но теперь слышно только дыхание. Слышно, как дышит Тилль, и Корфф, и Маттиас, только как дышит Курт, не слышно.

— Ты помер? — кричит Корфф. — Курт, ты подох, что ли?

Но Курт все еще молчит, что совсем на него не похоже, обычно он не затыкается. Тилль слышит, как Маттиас шарит вокруг. Верно, ищет шею Курта, хочет проверить сердцебиение, потом нащупывает, руку — сперва железную, потом настоящую. Тилль кашляет. Пыльно, ни дуновения, воздух кажется плотным, как масло.

— Помер, — говорит в конце концов Маттиас.

— Точно? — спрашивает Корфф. По голосу слышно, как его это злит: только со вчерашнего дня стал старшим, потому что лейтенанту не свезло, а уже подчиненных осталось только двое.

— Ну как тебе сказать, — говорит Маттиас, — дышать он не дышит, сердце не бьется, и болтать он не желает, да еще вот, сам пощупай, ему полбашки снесло.

— Дерьмо дерьмовое, — говорит Корфф.

— Да уж, — говорит Маттиас, — хорошего мало. Хотя, знаешь, не любил я его. Он вчера мой нож взял, я говорю: «Верни», а он говорит: «Да пожалуйста, вот прям меж ребер и верну». Так ему и надо.

— Так ему и надо, — говорит Корфф. — Упаси Господь его душу.

— Она отсюда не выберется, — говорит Тилль. — Как душе отсюда пробраться наверх?

Несколько минут все трое напряженно молчат, думая о том, что душа Курта, может быть, еще здесь, холодная, склизкая и, должно быть, злющая. Потом слышится шорох, копошение…

— Ты что делаешь? — спрашивает Корфф.

— Нож свой ищу, — говорит Маттиас. — Не оставлять же его этой сволочи.

Тилль снова кашляет. Потом спрашивает:

— Что случилось? Я ведь здесь недавно. Почему темно?

— Потому что солнце сюда не светит, — говорит Корфф. — Между солнцем и нами земли многовато.

«Так мне и надо, — думает Тилль, — пусть смеется, и вправду дурацкий был вопрос». И, чтобы спросить что получше, говорит:

— Мы умрем?

— А то как же, — говорит Корфф. — И мы, и всякая иная тварь.

«Опять он прав, — думает Тилль, — хотя кто знает. Я, например, еще ни разу не умирал». Потом, так как в темноте путаются мысли, он пытается вспомнить, почему оказался под землей.

Во-первых, потому что пошел в Брюнн. Мог еще куда-нибудь пойти, после всегда легко судить, а пошел он в Брюнн, потому что слыхал, что город это богатый и безопасный. Никто же не подозревал, что Торстенссон приведет сюда половину шведской армии, все говорили, что он отправится в Вену, где торчит император, — но кто же на самом деле знает, что происходит у этих господ в головах под их большими шляпами.

Во-вторых, из-за городского коменданта, этого типа с кустистыми бровями, острой бородкой, жирно блестящими щеками и спесью в каждом оттопыренном пальчике. Он смотрел, как Тилль выступает на главной площади, смотрел будто бы с трудом из-под своих тяжелых аристократических век, ему, верно, казалось, что он заслуживает зрелища поинтереснее шута в пестром камзоле.

— Получше ничего показать не можешь? — проворчал он.

Нечасто Тилль сердится, но уж когда сердится, то уж ругается обиднее всех, такое выдаст, что век не забудешь. Что он, собственно, сказал? В темноте совсем неладно становилось с памятью. Но что-то сказал, а они как раз набирали рекрутов для защиты крепости.

— Погоди еще. Будет от тебя польза, пойдешь в солдаты! Можешь сам выбирать войсковую часть. Смотрите только, чтобы он не сбежал!

И комендант рассмеялся, будто отлично пошутил, а и то сказать, шутка неплохая, приходится признать: осада ведь и есть такая штука, что не сбежишь; если б можно было сбежать, это была бы не осада.

’ — А теперь что? — это Маттиас спрашивает.

— Кайло найти надо, — говорит Корфф. — Где-то здесь оно. Я тебе так скажу, без кайла и пытаться нечего. Без кайла мы трупы.

Оно у Курта было, — говорит Тилль. — Должно быть, под ним лежит.

Он слышит, как они роются и возятся, и щупают, и ругаются в темноте. Он сидит, где сидел, не хочет мешать, а, главное, не хочет, чтобы они вспомнили, что кайло было вовсе не у Курта, а у него. Остается толика сомнения, тут внизу все путается; что давно было, еще помнишь, но чем ближе к обвалу, тем больше все расползается, растекается в голове. Почти наверняка это он нес кайло, но так как оно было тяжелое и вечно попадало между ног, он бросил его где-то позади. Этого он, однако, не говорит, лучше пусть думают, что оно у Железного Курта, ему-то все едино, как на него ни злись.

— Ты сам-то ищешь, скелетина? — спрашивает Маттиас.

— А то! — говорит Тилль, не трогаясь с места. — Весь уже обыскался! Рою почище всякого крота, не слышишь разве?

Врать он умеет, они верят. Двигаться ему не хочется из-за смертельной духоты. Ни глотка воздуха не попадает внутрь, ни глотка не вырывается наружу, того и гляди — потеряешь сознание и больше не проснешься. В таком воздухе лучше не двигаться и дышать тоже не больше, чем необходимо.

Зря он подался в саперы. Это была ошибка. Он думал так. Саперы сидят глубоко под землей, а пули летают поверху. У врага есть саперы, чтоб взрывать наши стены, а у нас есть саперы, чтоб взрывать подкопы, которые копает под нашими стенами враг. Внизу копают, — думал он, — а наверху дерутся, режут и стреляют. И потом, если сапер умеет воспользоваться подходящим моментом, — думал Тилль, — то он ведь может просто все копать и копать, пока не выкопает себе личный подкоп и не выберется наружу где-нибудь на воле, за укреплениями, — вот как он думал, — и тогда ничего не стоит сбежать. И тогда, подумав все это, Тилль сказал офицеру, державшему его за воротник, что хочет в саперы.

А офицер сказал:

— Что?

— Комендант говорит, я могу выбирать!

А офицер:

— Да, но. Правда, что ли? В саперы?

— Вы меня слышали.

Да, это было неумно. Саперы всегда почти умирают, но ему это рассказали только под землей. Из пятерых саперов умирают четверо. Из десятерых восьмеро. Из двадцати шестнадцать, из пятидесяти сорок семь, а из ста саперов умирает каждый.

Хорошо, что хоть Ориген сбежал. Это из-за их ссоры вышло, в прошлом месяце, по дороге в Брюнн.

— В лесу волки, — сказал осел. — Голодные волки. Не бросай меня здесь.

— Не бойся, волки далеко.

— Волки близко, я чую их запах. Ты залезешь на дерево, а я буду тут внизу стоять, и что я стану делать, если они придут?

— Станешь делать, что я скажу!

— А если ты скажешь глупость?

— Все равно. Потому что я человек. Зря я тебя разговаривать научил.

— Это тебя зря разговаривать научили, давно я от тебя разумного слова не слыхал, да и в жонглировании ты сноровку потерял. Того и гляди у тебя нога с каната соскользнет. Не тебе мной командовать!

Тогда Тилль в раздражении полез на дерево, а осел в раздражении остался внизу. Тилль столько раз уже спал на деревьях, что это давалось ему легко — нужен только толстый сук, веревка, чтобы к нему привязаться, и хорошее чувство равновесия, да еще, как для всего в этой жизни, нужен опыт.

Полночи он слышал, как ругается осел. Пока не взошла луна, он все ворчал и бормотал, и Тилль жалел его, но что же было делать, если стемнело, ночью идти нельзя. И Тилль заснул, а когда проснулся, осла на месте не было. И волки тут были ни при чем, уж он бы заметил, если бы приходили волки; очевидно, осел решил, что он и сам о себе позаботится, без чревовещателя.

А про жонглирование Ориген был прав. Здесь, в Брюнне, перед собором, Тилль уронил мяч. Он сделал вид, что так и был задумано, скорчил такую рожу, что все захохотали, но на самом деле тут не до шуток, это может случиться снова — и что, если в следующий раз это, действительно, будет нога на канате?

Впрочем, ему повезло: об этом беспокоиться больше не приходилось. Похоже, им отсюда было не выбраться.

— Похоже, нам отсюда не выбраться, — говорит Маттиас.

А ведь это Тилль подумал; верно, его мысли в темноте забрели в голову Маттиаса, или наоборот, кто знает. Вокруг появились огоньки, роятся светлячками, но их нет, Тилль это знает, он видит огоньки, но видит и все такую же беспроглядную тьму.

Маттиас стонет, а потом Тилль слышит звук, будто кулаком ударили по стене. Маттиас отпускает первосортное ругательство, Тилль такого еще и не слыхал. «Надо запомнить», — думает он, и тут же забывает, и спрашивает себя, уж не выдумал ли он это ругательство сам, но если и выдумал, то что выдумал? Не помнит.

— Нам отсюда не выбраться, — повторяет Маттиас.

— Заткни свою дурацкую глотку, — говорит Корфф. — Отыщем кайло, выкопаемся, Бог поможет.

— С чего бы это он стал нам помогать? — спрашивает Маттиас.

— Лейтенанту вон тоже не помог, — говорит Тилль.

— Я вам обоим черепа раскрою, — говорит Корфф. — Тогда вы точно не выберетесь.

— Ты вообще почему в саперах? — спрашивает Маттиас. — Ты же Уленшпигель!

— Заставили. Не сам же я сюда вызвался! А ты почему?

— Тоже заставили. Хлеб украл — меня в цепи, раз — и все. Но ты? Как это случилось? Ты же знаменитость! Как это такого да заставили?

— Здесь внизу знаменитостей нет, — говорит Корфф.

— А тебя кто заставил? — спрашивает Тилль Корффа.

— Меня никому не заставить. Кто хочет Корффа заставить, тому Корфф глотку перережет. Я был барабанщиком у Кристиана Гальберштадтского, потом подался мушкетером к французам, потом к шведам, только они не платили, так я обратно к французам. Потом по моей батарее так вмазали, как вам не снилось, прямо по середке, весь порох как шарахнет, пожар навроде конца света, но Корфф успел кинуться в кусты, Корфф выжил. Потом к императору хотел, только им канониры не нужны были, а в пикинеры я больше не хотел, ну и давай в Брюнн, деньги у меня кончились, а саперам вроде лучше всех платят, ну вот я и в саперы. Три недели уже копаю. Так долго мало кто выживает. Только что я еще у шведов был, теперь вот шведов режу, а вам, сукины вы дети, повезло, что вас с Корффом засыпало, уж Корфф не подохнет.

Он хочет еще что-то сказать, но ему не хватает воздуха, он закашливается, и некоторое время царит тишина.

— Ты, скелетина, — произносит он наконец, — у тебя деньги есть?

— Ни черта у меня нет, — говорит Тилль.

— Так ты ж знаменитость. Разве бывает, чтобы у знаменитости денег не было?

— Бывает, если знаменитость — дурак.

— А ты дурак?

— Братец, будь я умен, разве я бы здесь очутился?

Корфф смеется. Тилль, зная, что никто этого не увидит, ощупывает свой камзол. Золотые в воротнике, серебро в планке с пуговицами, две жемчужины, вшитые в обшлаг — все на месте.

— Честно. Были бы деньги, я бы с тобой поделился.

— Ты, значит, тоже гол как сокол, — говорит Корфф.

— Ныне и присно, и во веки веков, аминь.

Все трое смеются.

Тилль и Корфф перестают смеяться. Маттиас продолжает.

Они ждут. Он все смеется.

— Заткнется он или нет, — говорит Корфф.

— Это из него ум выходит, — говорит Тилль.

Они ждут. Маттиас все смеется.

— Я был под Магдебургом, — говорит Корфф. — Мы осаждали, это еще до шведов, я тогда при императоре был. Когда город сдался, мы все тащили, все жгли, всех резали. Генерал сказал: «Творите что хотите»! Это не сразу выходит, знаешь, к этому сперва привыкнуть надо, что правда можно. Разрешено. Делать с людьми что хочешь.

Тиллю вдруг кажется, что они снаружи, сидят втроем на лужайке, над ними синее небо, а солнце такое яркое, что нельзя не зажмуриться. Он моргает, но в то же время помнит, что это не так, и сразу забывает, о чем он только что помнил, что это не так; тут он закашливается из-за скверного воздуха, и лужайка исчезает.

— Вроде Курт что-то сказал, — говорит Маттиас.

— Курт молчит, — говорит Корфф.

«Это правда», — думает Тилль. Он тоже ничего не слышит, Маттиасу только кажется, что Курт заговорил.

— Я тоже слышал, — говорит Тилль. — Курт что-то сказал.

Сразу становится слышно, как Маттиас трясет мертвого Курта.

— Ты еще живой? — кричит он. — Жив еще?

Тилль вспоминает атаку, в которой вчера — или позавчера? — убили лейтенанта. Вдруг дыра в стене подкопа, вдруг ножи и крики, и треск, и грохот, он вжался в грязь, в самую глубину, кто-то наступил ему на спину, а когда он поднял голову, все было позади: какой-то швед всадил лейтенанту нож в глаз, Корфф перерезал этому шведу горло, Маттиас выстрелил другому шведу в живот из пистолета, и тот взвыл, как зарезанная свинья, ничего нет больнее выстрела в живот, а потом одному из их отряда, Тилль не знал имени, он ведь только-только попал в саперы, а теперь имя уже неважно, третий швед отрубил саблей голову, так что из него так и хлынуло фонтаном, как красная вода, но швед недолго радовался, потому что тут Корфф, у которого пистолет был еще заряжен, выстрелил ему в голову, бах — и готово.

Такое всегда происходит быстро. Тогда, в лесу, все тоже случилось быстро, Тиллю не удается прогнать воспоминание, это все темнота виновата. В темноте все путается, и забытое вдруг возникает. Тогда, в лесу, старик с косой был совсем близко, он чувствовал его руку на плече, он знает, как это бывает, поэтому и сейчас узнает эту руку. Он никогда об этом не говорил, и думать тоже перестал. Этому можно научиться: просто о чем-то не думать. Не думать, и все равно что не было.

Но сейчас, в темноте, это всплывает. Зажмуриться не помогает, широко распахнуть глаза тоже, и чтобы прогнать это, он говорит:

— Споем? Вдруг кто услышит!

— Я петь не буду, — говорит Корфф.

И запевает: «Смерть-косарь бредет дорогой…» Маттиас подтягивает, тогда вступает и Тилль, и остальные двое тут же замолкают и слушают. Голос у Тилля высокий, звонкий и сильный: «Власть ему дана от бога. Он сегодня точит нож, и куда ты ни пойдешь, там его и встретишь, нож его приметишь».

— Подпевайте! — говорит Тилль.

И они подпевают, но Маттиас сразу же снова перестает и тихонько смеется. «Берегись, цветок прекрасный. Что колышется в ветру, будет скошено к утру». Теперь слышно, что и Курт подпевает. Выходит у него тихо и хрипло, и фальшиво, но с него какой спрос: уж кто помер, тому петь нелегко. «Тюльпаны, гвоздики нежны, светлолики, флоксы, ромашки погибнут, бедняжки. Берегись, цветок прекрасный».

— Доннерветтер, — говорит Корфф.

— Я же тебе сказал, что он знаменитость, — говорит Маттиас. — Такая честь. Почтенный человек вместе с нами подыхает.

— Знаменитость — это да, — говорит Тилль. — Но почтенным человеком я отродясь не был. Думаете, слышал кто, как мы пели? Думаете, придет кто-нибудь?

Они прислушиваются. Снова раздаются звуки взрывов. Громовой раскат, дрожь под ногами, тишина. Гром, дрожь, тишина.

— Торстенссон нам половину городской стены снесет, — говорит Маттиас.

— Не снесет, — говорит Корфф. — Наши саперы лучше. Найдут шведские подкопы, выкурят шведа оттуда. Ты еще не видел Длинного Карла, когда он зол!

— Твой Длинный Карл всегда зол, да всегда пьян, — говорит Маттиас. — Я его одной левой придушу.

— Да у тебя мозги протухли!

— Я тебе покажу! Думаешь, ты тут самый главный, со своим Магдебургом и где ты там еще был!

Через несколько секунд Корфф тихо говорит:

— Слушай, ты. Я тебя прикончу.

— Прикончишь?

— Прикончу.

Некоторое время они молчат, слышно взрывы наверху, слышно, как осыпаются мелкие камни. Маттиас молчит, потому что понял, что Корфф не шутит, а Корфф молчит, потому что на него накатила тоска, Тилль это точно знает, в темноте мыслям не сидится в одной голове, не хочешь, а слышишь, что думают другие. Корфф тоскует по ветру, и свету, и воле, по миру, где можно идти куда глаза глядят. Это навевает другие мысли, и он говорит:

— Толстуха Ханна!

— О да, — говорит Маттиас.

— Жирные ляжки, — говорит Корфф. — Задница.

— Господи, — говорит Маттиас. — Задница. Жопа. Сзади жопа.

— Ты тоже к ней ходил?

— Нет, — говорит Маттиас. — Первый раз про нее слышу.

— А грудь! — говорит Корфф. — Я еще одну знал с такой грудью, в Тюбингене. Ты бы видел. И все делала, что ни попросишь, будто нет на свете бога.

У тебя много было женщин, Уленшпигель? — спрашивает Маттиас. — У тебя ведь раньше деньжата водились, так, небось, успел погулять, рассказывай.

Тилль хочет ответить, но вдруг рядом с ним вместо Маттиаса оказывается иезуит на табурете, он видит его четко, как тогда: «Правду говори, ты должен рассказать нам, как мельник призывал дьявола, ты должен сказать, что ты боялся. Почему должен? Потому что это — истина. Потому что мы это знаем. А если солжешь, смотри, вот мастер Тильман, смотри, что у него в руке, придется ему этим воспользоваться, если не заговоришь. Твоя мать тоже все сказала. Не хотела сперва, пришлось ей это на себе испытать, но уж испытав, заговорила, всегда так бывает, долго никто не молчит. Мы уже знаем, что ты скажешь, потому что мы знаем истину, но нам нужно услышать эту истину от тебя». А потом добавляет, шепотом, наклонившись вперед, почти дружески: «Твой отец пропал. Его тебе не спасти. А сам ты спастись еще можешь. Он бы этого хотел».

Но иезуита здесь нет, Тилль это понимает, только двое саперов, да еще Пирмин на лесной тропе, только что они его там бросили. «Не уходите, — кричит Пирмин, — я вас найду, я вам задам!» Это он зря, тут они понимают, что помогать ему ни в коем случае нельзя, и мальчик подбегает к нему в последний раз и хватает мешок с мячами. Тут Пирмин визжит как резаный боров, и ругается как извозчик, не только оттого, что у него нет ничего ценнее мячей, но и оттого, что понимает, почему мальчик их забрал. «Я вас проклинаю, — кричит он, — я вас найду, останусь в этом мире, чтобы вас искать!» Страшно смотреть, как он лежит весь перекрученный, и мальчик принимается бежать, но даже издалека слышит крики и бежит, и бежит, и бежит, и Неле рядом, а его все еще слышно, «Он сам виноват», — на бегу хрипит она; но мальчик чувствует, что проклятие Пирмина действует, что с ними случится очень плохое, вот сейчас, среди белого дня, спаси меня, король, забери меня, сделай так, чтобы не было того, тогда, в лесу.

— Расскажи давай, — говорит кто-то, голос знакомый, Тилль вспоминает: это Маттиас. — Про задницы расскажи, про груди. Раз уж нам помирать, так хоть послушать напоследок.

— Мы не помрем, — говорит Корфф.

— Но ты расскажи, — говорит Маттиас.

«Расскажи, — говорит и Зимний король. — Что случилось тогда в лесу, вспомни, что произошло?»

Но мальчик не рассказывает. Не рассказывает ему, не рассказывает никому другому, а главное, не рассказывает себе, потому что если об этом не думать, то получается все равно что забыть, а если забыть, то все равно, как если бы этого вовсе не было.

«Расскажи», — повторяет Зимний король.

— Ах, ты жалкий гном, — говорит Тилль, потому что он начинает злиться. — Король безземельный, ничтожество, и вообще, ты умер. Скройся с глаз, ползи отсюда.

— Сам ползи! — говорит Маттиас. — Я не умер, это Курт умер. Рассказывай!

Но мальчик не может об этом рассказать, он ведь забыл. Забыл лесную тропу, забыл себя и Неле на тропе, забыл голоса в ветвях, шептавшие: «Не иди дальше»; да и не было никаких голосов, не шептали они ничего, ведь если бы шептали, то они с Неле послушались бы, не шли бы вперед, пока перед ними не выросли трое, которых он не помнит, которых он не видит сейчас перед собой; он забыл, как они преградили детям дорогу.

Мародеры. Обтрепанные, разъяренные, сами не зная почему. «Ничего себе, — говорит один из них, — дети!»

Неле, к счастью, вспоминает. Вспоминает, что ей говорил мальчик: «Пока мы быстрее них, мы в безопасности. Если ты бегаешь быстрее остальных, с тобой ничего не случится». И, метнувшись в сторону, она бежит. Мальчик не помнит — да и как ему помнить, если он все забыл, — почему он сам не побежал; так уж все устроено, достаточно одной ошибки: один раз не успел сообразить, уставился, и вот уже его рука у тебя на плече. Мужчина наклоняется к мальчику, от него пахнет шнапсом и грибами. Мальчик хочет пуститься наутек, но теперь поздно, рука не отпускает, и другой стоит рядом, а третий побежал за Неле, но вот он уже и возвращается, тяжело дыша, не поймал, конечно.

Мальчик еще пытается их рассмешить. Он этому научился у Пирмина, который лежит в часе пути отсюда и, может быть, еще жив, и провел бы их безопасной дорогой, с ним они ни единого раза за все время не встречали ни волков, ни злых людей. Он пытается рассмешить их, но нет, они не хотят смеяться, они слишком разъярены, у каждого из них что-то болит, один ранен, он спрашивает: «Деньги есть?» У мальчика и правда есть немного денег, он отдает их. Он говорит, что мог бы для них станцевать, или пройтись на руках, или пожонглировать, и им уже почти интересно, но тут они понимают, что для этого его пришлось бы отпустить. «А мы, — говорит тот, что его держит, — не такие дураки».

И тут мальчику становится ясно, что он ничего не может сделать, только забыть, что сейчас случится, забыть, пока это еще случается, забыть их руки, лица, все забыть. Не быть там, где он есть, а быть рядом с Неле, которая бежит и бежит, и останавливается, и прислоняется к дереву отдышаться. Потом она крадется обратно, задержав дыхание, следя за тем, чтобы ни одна веточка не хрустнула под ногой, и ныряет в кусты, потому что эти трое, пошатываясь, движутся ей навстречу, они не замечают ее и проходят мимо, она еще некоторое время выжидает в кустах, а потом спешит обратно по тропе, по которой недавно шла вместе с мальчиком. Она находит его и опускается рядом с ним на колени, и оба понимают, что надо обо всем забыть, понимают, что кровь когда-нибудь остановится, потому что такие, как он, не умирают. «Я сделан из воздуха, — говорит он. — Со мной ничего не может случиться. Нечего причитать. Еще повезло. Могло быть хуже».

Здесь, под землей, например, — это, наверное, хуже, потому что тут забыть и то не помогает. Если забыть, что ты под землей, то ты все равно под землей.

— Пойду в монастырь, — говорит Тилль. — Если отсюда выберусь. Серьезно.

— В Мельк? — спрашивает Маттиас. — Я там был. Там богато.

— В Андекс. Там стены толстые. Если где безопасно, то в Андексе.

— Меня с собой возьмешь?

«С удовольствием, — думает Тилль. — Если ты нас отсюда выведешь, дальше пойдем вместе». Вслух он говорит: «Такого висельника, как ты, туда точно не пустят».

Надо было наоборот, это все из-за темноты. «Шучу, шучу, — думает он. — Конечно, пустят». А вслух говорит: «Уж врать-то я умею!»

Он встает. Лучше помолчать. Спина болит, левая нога его не держит. Ноги надо беречь, их всего две, если одну поранить, на канат больше не встанешь.

— Две коровы у нас было, — говорит Корфф. — Старшая много молока давала.

Тоже, верно, запутался в воспоминаниях. Тилль видит то же, что и он: дом, лужайку, дым над трубой, мать, отца, грязь, бедность, уж как есть, другого детства у Корффа не было.

Тилль ощупывает стену. Вот деревянная рама, которую они же ставили, сверху кусок отвалился. Или снизу? Он слышит, как тихо скулит Корфф.

— Все пропало, — хнычет он, — пропало, пропало! Пропало наше молоко!

Тилль дергает камень над головой, он держится неплотно, отходит, вокруг осыпается галька.

— Прекрати! — кричит Маттиас.

— Это не я, — говорит Тилль. — Клянусь.

— Я под Магдебургом брата потерял, — говорит Корфф. — Выстрел в голову.

— Я жену потерял, — говорит Маттиас. — Под Брауншвейгом, она в обозе была. Чума. И ее, и детей обоих.

— Как звали?

— Йоханной, — говорит Маттиас. — Жену. Как детей звали, не припомню.

— Я сестру потерял, — говорит Тилль.

Корфф бродит вслепую, Тилль чувствует его рядом, отшатывается. Лучше на него не натыкаться. Такой, как Корфф, терпеть не будет, если его задеть — сразу врежет. Снова взрыв, снова сверху сыплются камни, долго потолок не выдержит.

«Вот увидишь, — говорит Пирмин, — не так уж страшно быть мертвым. Привыкнешь».

— Я не умру, — говорит Тилль.

— Вот это правильно, — говорит Корфф, — так и надо, скелетина!

Тилль наступает на что-то мягкое, верно, на Курта, потом натыкается на булыжники, наваленные стеной, здесь осыпался подкоп. Он пытается копать руками, теперь уже неважно, теперь уже можно не беречь воздух, но тут же закашливается, и камни не удается сдвинуть, Корфф прав, без кайла никак.

«Не бойся, ты почти ничего и не заметишь, — говорит Пирмин. — У тебя сейчас уже в голове туман, скоро совсем сдуреешь, потом потеряешь сознание, а когда проснешься, будешь трупом».

«Я тебя не забуду, — говорит Ориген. — У меня еще все впереди, вот научусь писать — хочешь, напишу о тебе книжку для детей и стариков. Как тебе идея?»

«Неужто ты не хочешь знать, что со мной сталось? — спрашивает Агнета. — Ты да я, да мы с тобой, сколько мы не виделись? Ты даже не знаешь, жива ли я, сынок».

— И знать не хочу, — говорит Тилль.

«Ты его тоже предал, как я. Нечего тебе на меня злиться. Назвал его прислужником дьявола, как я. Колдуном, как я. Все, что сказала я, сказал и ты».

«Это она права», — говорит Клаус.

— Может, если все-таки найдем кайло, — произносит Маттиас со стоном. — Может, кайлом разворошили бы.

«Живой или мертвый, слишком уж тебя это различие заботит, — говорит Клаус. — Столько бывает промежутков, столько пыльных углов, в которых ты уже не то, но еще и не это. Столько снов, от которых не проснуться. Я видел, как кипит в котле кровь над огнем, и как вокруг танцуют тени, и если великий Черный покажет на такой котел, но он так делает лишь раз в тысячу лет, то нет конца, скрежету зубовному, и он погружает голову в котел и пьет оттуда, и, знаешь, что я тебе скажу? Это еще не ад, даже еще не преддверье ада. Я видел такие места, где души горят, как факелы, только жарче и ярче, и вечно, и никогда не утихает их крик, потому что никогда не утихает их боль, и это тоже еще не ад. Ты думаешь, что можешь себе это представить, сын мой, но ты ничего себе не можешь представить. Ты думаешь, быть погребенным в подкопе — это почти смерть, думаешь, война — это почти ад, а на самом деле все, все это лучше ада; здесь внизу лучше, в залитом кровью окопе лучше, под пыткой лучше. Так что не отпускай жизнь, не умирай».

Тилль смеется.

— Чему смеешься? — спрашивает Корфф.

— Раз так, скажи мне заклинание, — говорит Тилль. — Ты был паршивым колдуном, но, может быть, с тех пор ты чему-то научился.

«Ты с кем разговариваешь, — спрашивает Пирмин. — Кроме меня, здесь призраков нет».

Снова взрыв, гром и грохот, Маттиас воет, видно, обрушилась часть потолка.

«Молись, — говорит Железный Курт. — Мне первому не свезло, теперь вот Маттиасу».

Тилль опускается на корточки. Он слышит, как кричит Корфф, но Маттиас ему не отвечает. Что-то ползет по щеке, по горлу, по плечу, будто паук, но здесь нет животных; значит, это кровь. Он ощупывает голову, находит рану на лбу, от корней волос до носа. Под пальцами совсем мягко, и крови все больше. Но он ничего не чувствует.

— Господи, прости, — говорит Корфф. — Прости меня, Иисусе. Дух святой. Я товарища убил ради сапог. Мои прохудились, он крепко спал, это в лагере было, под Мюнхеном, что мне было делать, без сапог ведь никак! Ну я его и придушил, глаза открыть он успел, а закричать уже нет. Не мог же я без сапог. И еще у него был оберег от пуль, он мне тоже был нужен, из-за этого оберега в меня ни разу не попали. А от меня он ему не помог, оберег-то.

— Я тебе что, поп? — спрашивает Тилль. — Бабушке своей исповедуйся, оставь меня в покое.

— Господи Иисусе, — говорит Корфф. — В Брауншвейге я девку от шеста отвязал, ведьму, рано утром это было, ее в полдень должны были сжечь. Молодая совсем. Я мимо проходил, никто не видел, темно еще было, я веревки разрезал и говорю: «Быстро, беги за мной!» И она побежала, она так мне благодарна была, и я ее взял столько раз, сколько я хотел, а хотел я много раз, а потом я ей горло перерезал и закопал.

— Прощаю тебя. Ныне же будешь со мною в раю.

Снова взрыв.

— Ты почему смеешься?

— Потому что не видать тебе рая, как своих ушей, ни ныне, ни потом. Такого висельника, как ты, и сатане тронуть противно. А еще я потому смеюсь, что я не умру.

— Умрешь, — говорит Корфф. — Я не хотел верить, но теперь уж ясно, что мы не выберемся. Подохнет Корфф.

Снова грохот, снова все дрожит. Тилль прикрывает руками голову, будто от этого может быть прок.

— Корфф, может, и подохнет. Да только не я. Я сегодня не умру.

Он прыгает, будто на канате. Нога болит, но он стоит твердо. Камень обрушивается ему на плечо, кровь снова течет по щеке. Опять грохот, опять падают камни.

— И завтра не умру, и ни в какой другой день не умру! Не хочу! Не хочу и не буду, ясно?

Корфф не отвечает, но, может быть, он еще слышит.

Поэтому Тилль снова кричит:

— Не хочу, не буду, я ухожу, мне здесь надоело!

Грохот, земля дрожит, камень на лету задевает плечо.

— Ухожу. Всегда так поступаю. Когда дело плохо, я ухожу. Я здесь не умру. Я не умру сегодня. Я не умру!

Загрузка...