«Он и не подозревал, — писал толстый граф в первые годы восемнадцатого века в мемуарах, будучи уже стариком, измученным подагрой, сифилисом, а также отравлением ртутью, которой он от сифилиса лечился, — он и не подозревал, что его ожидает, когда его величество в последний год войны послал его на поиски знаменитого шутника».
Тогда Мартину фон Волькенштайну еще не исполнилось и двадцати пяти, но был он уже грузен. Род свой он вел от миннезингера Освальда, вырос в Вене при дворе, отец его был обер-камергером при императоре Маттиасе, а дед вторым хранителем ключей при безумном Рудольфе. Всем, кто знал толстого графа, был он мил — никакой обиде было не под силу омрачить его светлый нрав, смутить его дружелюбие и веру в добро. Сам император не раз выказывал свою к нему благосклонность; новый знак благосклонности увидел он и в том, что граф Трауттмансдорф, президент Тайного Совета, вызвал его к себе и сообщил, что до слуха императора дошло, будто бы самый прославленный шутник империи нашел приют в полуразрушенном монастыре Андекс. Столь многое пришло на их веку в упадок, столь многое разрушено, столь много бесценного погибло, но чтобы зря пропадал такой уникум, как Тилль Уленшпигель, будь он протестант или католик — а кто он есть, кажется, никому не известно, — об этом не может быть и речи.
— Поздравляю, молодой человек, — сказал Трауттмансдорф. — Используйте эту оказию, кто знает, какие блага могут из нее проистечь.
Затем, как поведал толстый граф пятьдесят с лишним лет спустя, ему была протянута, согласно тогдашнему церемониалу, рука в перчатке для поцелуя; и, действительно, так все и было, ничего он здесь не присочинил, хотя присочинить любил, особенно если в памяти зияла брешь, а было этих брешей много, ведь все, что он описывал в мемуарах, происходило целую жизнь тому назад.
«На следующий же день мы спешно пустились в путь, — писал он. — Был я бодр и полон надежд, но нес в сердце и некоторую тяжесть, ибо казалось мне, сам не знаю отчего, что путешествие это столкнет меня лицом к лицу с истинным моим фатумом. В то же время я горел любопытством и желанием заглянуть, наконец, с открытым забралом в лицо алого бога Марса».
Про спешку граф написал не совсем правду, в действительности до выезда прошло более недели. Надо ведь было составить письма, в коих он сообщал о своих планах; надо было распрощаться со двором, навестить родителей, принять благословение епископа; выпить напоследок с друзьями, заглянуть еще хоть раз к любимой из куртизанок, хрупкой Аглае, воспоминания о которой еще десятилетия спустя накатывали с сожалением, душевная подоплека которого была ему и самому не ясна, — и, конечно, нужно было подобрать попутчиков. Он остановил свой выбор на трех закаленных в боях драгунах из полка Лобковица, а также на секретариусе Надворного совета Карле фон Додере, который видел знаменитого шутника за двадцать лет до того на рынке в Нойленгбахе, где тот, по своему обычаю, сыграл злую шутку с женщиной из публики, а потом вызвал жестокую поножовщину, что, конечно, доставило немало радости всем, кто остался цел. Так его выступления всегда кончались: кому-то приходилось плохо, но уж кто не пострадал, тот отлично повеселился. Секретариус ехать не хотел, он спорил, и просил, и умолял, и ссылался на непреодолимое отвращение к насилию и непогоде, но тщетно — приказ есть приказ, пришлось подчиняться. Итак, спустя неделю с лишним после получения указаний толстый граф с драгунами и секретариусом выехал из Вены, столицы и резиденции императора, в западном направлении.
В своих мемуарах, стиль которых отвечал моде его юности, сиречь изобиловал учеными арабесками и цветистыми пассажами, граф, не скупясь на фразы, чья образцовая витиеватость проложила им путь во многие школьные хрестоматии, живописал неспешную верховую езду через зелень венского леса: при Мельке добрались мы до широкой синевы Дуная и въехали в прекрасный монастырь, дабы на одну ночь преклонить усталые наши головы на подушки.
И это тоже было не совсем так: на самом деле пробыли они в монастыре месяц. Настоятелем был там дядя графа, так что спали они мягко и ели превосходно. Карл фон Додер, давно уже интересовавшийся алхимией, провел много дней в библиотеке, погруженный в книгу натурфилософа Афанасия Кирхера, драгуны резались в карты с конверзами, а толстый граф сыграл со своим дядей несколько шахматных партий такой возвышенной красоты, какой никогда ему более не удавалось достигнуть; позже ему порой казалось, что воспоследовавшие события загубили в нем талант к шахматной игре. Лишь на четвертую неделю пребывания в монастыре его нагнало письмо графа Трауттмансдорфа, мнящего путешественников уже у цели и интересующегося, удалось ли найти Уленшпигеля в Андексе и когда ждать их возвращения.
Дядя благословил его на прощание, аббат подарил фиал освященного масла. Они проследовали вдоль Дуная до Пехларна, затем свернули на юго-запад.
В начале пути навстречу им двигался неустанный поток торговцев, вагантов, монахов и прочих путешественников всех мастей. Но теперь он утих, земля опустела. Погода тоже не была к ним более добра. Все чаще дул холодный ветер, деревья топорщили голые сучья, почти все поля лежали невозделанные. Люди попадались редко, и все совсем дряхлые: согбенные старухи у колодцев, тощие старики перед лачугами, изможденные лица со впалыми щеками вдоль дороги. Нельзя было понять, отдыхали эти люди в пути или же просто ждали на обочине конца.
Когда толстый граф задал этот вопрос Карлу фон Додеру, тот сперва отвечал только о своем, очень он был увлечен книгой, которую штудировал в библиотеке монастыря, Ars magna lucis et umbrae, голова кругом идет, когда заглядываешь в такую пропасть учености; нет, он тоже не знает, где все молодые, но если дозволено ему будет высказать предположение, то, вероятно, все, кто могли бежать, давно бежали. А в той книге много сказано о линзах, о том, как увеличивать предметы, а также об ангелах, их формах и размерах, и о музыке, и о гармонии сфер, а еще о Египте, вот уж воистину своеобразнейшее произведение.
Эту последнюю фразу граф дословно привел в мемуарах. Но память его подвела, и он написал, что это сам он читал Ars magna, причем в пути. Он поведал, как возил этот труд с собой в седельной сумке, тем самым, как с иронической сухостью было отмечено позже комментаторами, как нельзя лучше доказывая, что на деле он никогда не держал в руках сего гигантского фолианта. Толстый граф простодушно описывал, как изучал незабываемые кирхеровские описания линз и ангелов по вечерам при скудном свете костра, ощущая при этом удивительнейший контраст между возвышенными идеями великого ученого и окружающим ландшафтом, с каждым днем все более разоренным.
Под Альтхаимом ветер стал до того пронзителен, что им пришлось надеть теплые плащи и надвинуть капюшоны на лоб. Под Рансхофеном ненадолго просветлело. Из пустого крестьянского дома они наблюдали, как заходит солнце. Нигде не было видно ни души, только облезлый гусь, верно, сбежавший от кого-то, стоял у колодца. Толстый граф потянулся и зевнул. Местность была холмистая, но без единого деревца, все было вырублено. Издалека донеслись громовые раскаты.
— Ох, батюшки, — сказал толстый граф, — только грозы не хватало.
Драгуны расхохотались.
Тогда толстый граф понял. «Да нет, я все понял, — пробормотал он смущенно, разумеется, лишь усугубив этими словами свое постыдное положение. — Просто хотел пошутить».
Гусь глядел на них непонимающими гусиными глазами. Открыл клюв, снова закрыл. Драгун Франц Керрнбауэр вскинул карабин и выстрелил. И, хотя вскоре после этого толстому графу суждено было еще много чего увидать, он на всю жизнь запомнил ужас, пронзивший все его существо, когда лопнула голова птицы. Было что-то непостижимое в том, как быстро это случилось, как твердая маленькая голова мгновенно превратилась в брызги и в ничто, как убитая птица сделала еще несколько шагов вперевалку, а потом осела белой массой в растущей луже крови. Протирая глаза и стараясь дышать ровно, чтобы не упасть в обморок, Мартин фон Волькенштайн принял решение непременно забыть об увиденном. Но, разумеется, не забыл, и когда он через пятьдесят лет принялся писать о путешествии, воспоминание о лопающейся гусиной голове в своей выпуклости затмевало все остальные. Будь его мемуары целиком и полностью честны, ему следовало бы рассказать об этом, но он не смог себя заставить и унес гибель гуся с собой в могилу, и никто не узнал, с каким невыразимым отвращением он наблюдал за драгунами, готовящими ужин — гуся весело ощипывали, резали, рвали, вынимали внутренности и жарили мясо на костре.
Той ночью толстый граф спал скверно. Ветер выл в дырах окон, и он дрожал от холода, а драгун Керрнбауэр зычно храпел. Другой драгун, Штефан Пурнер, а может быть, Конрад Пурнер — они были братьями, и толстый граф так часто их путал, что в его книге они слились в одну фигуру, — ткнул Керрнбауэра в бок, но тот захрапел еще громче.
На следующее утро отправились дальше. Деревня Маркл была разорена и разрушена: дыры в стенах, проломленные балки, камни и щебень на дороге, у грязного колодца пара стариков, которые принялись клянчить еду. Враги приходили, все забрали, а что удалось припрятать, то потом забрали свои, то есть солдаты курфюрста, а только те ушли, то снова пришли враги и забрали то немногое, что получилось скрыть от своих.
— Это какие враги? — обеспокоенно спросил толстый граф. — Шведы или французы?
— Это все едино, — отвечали старики. — Есть, есть ужасно хочется.
Толстый граф мгновение поколебался, потом велел продолжать путь.
— Правильно было им ничего не давать, — сказал Карл фон Додер. — Провианта и так недостает, а мы ведь исполняем высочайшую волю, всем не поможешь, всем помочь способен один лишь Господь, вот он наверняка и позаботится о сиих несчастных в бескрайнем своем милосердии.
Все поля были пусты, некоторые посерели от пожаров. Холмы пригнулись под тяжелым свинцовым небом. Вдали к горизонту поднимались столбы дыма.
Лучше всего, сказал Карл фон Додер, отправиться югом вдоль Альтэттинга, Поллинга и Тюсслинга, подальше от дороги, полями. Кто оттуда еще не разбежался, тот вооружен и недоверчив. В группу конных, приближающихся к деревне, могут начать стрелять из укрытия без предупреждения.
— Да-да, хорошо, — сказал толстый граф, недоумевая, как секретариус Надворного совета внезапно стал столь сведущ в планировании маршрута в военные времена. — Так и поступим!
— Если нам повезет и на пути не встретятся солдаты, — сказал Карл фон Додер, — мы за двое суток доберемся до Андекса.
Толстый граф кивнул и попытался представить себе, что кто-то может нарочно и всерьез выстрелить в него — взять на мушку, а потом выстрелить. В него, Мартина фон Волькенштайна, в жизни никому не сделавшего зла, настоящей стальной пулей. Он оглядел себя. Спина болела, ягодицы были нещадно натерты седлом. Он провел рукой по своему мягкому животу и представил себе пулю, вспомнил лопнувшую гусиную голову, и еще вспомнил волшебство от металла, о котором пишет Афанасий Кирхер: если носить в кармане магнитный камень достаточной силы, он отвлечет пули на себя и сделает человека неуязвимым. Великий ученый сам это проверял. Увы, такие мощные магниты очень редки и дороги.
Когда толстый граф попытался реконструировать свой тогдашний путь полвека спустя, то преклонный возраст не позволил ему восстановить очередность событий. Чтобы скрыть неуверенность, в этом месте мемуаров он прибегает к цветистому отступлению, посвящая семнадцать с половиной страниц крепкой дружбе истинных мужей, скачущих плечо к плечу навстречу опасности, зная, что опасность сия или погубит их, или сплотит навсегда. Это отступление прославилось, несмотря на то, что не содержит ни йоты правды: на самом деле ни с кем он не подружился. Обрывки бесед с секретариусом он при сочинении мемуаров еще не совсем забыл, но что до драгунов, то он и имена их еле помнил, не говоря уж о лицах. Помнил только, что один из них носил широкополую шляпу с серо-красными перьями. Но вот что он не забыл, это глинистые полевые тропы и стук капель по капюшону; он видел и слышал их, будто все это было вчера. Он помнил, как плащ его отяжелел от дождя и как он осознал тогда: нет на свете вещи столь мокрой, чтобы она не могла стать еще мокрее.
Когда-то здесь стояли леса. Но думая об этом в седле, чувствуя, как ноют спина и натертые ягодицы, толстый граф никак не мог представить себе, что эти леса уничтожили люди. Война казалась ему чем-то нерукотворным, как ветер и дождь, как море, как высокие скалы Сицилии, виденные им в детстве. Эта война была старше него. Она то росла, то уменьшалась, ползла то туда, то сюда, опустошила север, подалась на запад, протянула одну руку к востоку, другую к югу, потом налегла на юг всем своим весом, а затем перевалилась на некоторое время на север. Конечно, он знал людей, помнящих время до войны, хотя бы собственного отца, мирно ожидающего смерти в их тирольском загородном поместье Роденегг, кашляя, но в бодром расположении духа, так же, как и сам толстый граф будет, кашляя и сочиняя мемуары, ожидать смерти в том же поместье за тем же каменным столом. Отец однажды беседовал с Альбрехтом фон Валленштейном — великий и мрачный муж жаловался на влажную венскую погоду, и отец сказал, что к погоде привыкаешь, а Валленштейн ответил, что не желает и не собирается привыкать к такой дряни, а отец собирался крайне остроумно парировать, но Валленштейн уже бесцеремонно отвернулся. И месяца не проходило, чтобы отец не находил повода поведать об этой встрече, как не упускал возможности упомянуть и о том, что несколькими годами раньше видел и несчастного курфюрста Фридриха, что вскоре принял богемскую корону и тем самым развязал великую войну, и был изгнан с позором, пробыв королем одну-единственную зиму, и в конце концов издох где-то на обочине, где и лежит без могилы и креста.
На следующую ночь они не нашли себе убежища. Улеглись в голом поле, закутавшись в мокрые плащи. Дождь лил так, что о костре и речи не было. Никогда еще толстый граф не чувствовал себя так скверно. Мокрый плащ становился все мокрее, словами было не выразить, как он пропитался водой, а тело постепенно погружалось все глубже и глубже в мягкую глину — может быть, эта трясина могла поглотить человека? Он попытался сесть, но безуспешно, глина держала его крепко.
Наконец дождь прекратился. Франц Керрнбауэр, кашляя, сложил в кучу несколько веток и стучал кремнем о кремень до тех пор, пока наконец не высек искру, а потом провозился еще целую вечность, дуя на ветки и бормоча волшебные заклинания, и вот в темноте затрепетали огоньки. Дрожа, они протянули руки к теплу.
Кони тревожно заржали. Один из драгунов встал, толстый граф не разглядел, кто именно, но видел, что драгун держал наперевес карабин. Тени танцевали в свете костра.
— Волки, — прошептал Карл фон Додер.
Они уставились в ночную тьму. Внезапно толстый граф преисполнился чувством, что все это сон, и чувство это было так сильно, что, когда он вспоминал потом ту ночь, ему казалось, будто в тот самый момент он проснулся при свете дня, выспавшийся, в сухой постели. Этого быть не могло, но дабы не совершать мучительных попыток восстановить, что же случилось на самом деле, он посвятил на этом месте дюжину страниц изысканно сложноподчиненным фразам о своей матери. Были они большей частью плодом фантазии, соединившей холодную и неприступную мать с образом любимой гувернантки, что была с графом нежнее, чем кто-либо еще в его жизни, кроме разве что хрупкой и прекрасной куртизанки Аглаи. Вернувшись после многословных и фальшивых воспоминаний о матери к путешествию, он оказался уже в седле, проехав Хаар и Байербронн, а за ним драгуны вели беседу о магических формулах для защиты от шальных пуль.
— А если кто метко прицелится, тут уж ничего не попишешь, — сказал Франц Керрнбауэр.
— На такой случай есть особо сильные заговоры, — возразил Конрад Пурнер, — самые секретные. Даже от пушечных ядер помогают, сам видел, под Аугсбургом. Рядом со мной один пробормотал такой заговор, я думал, он помер, а он возьми да и встань, как новенький. Только слова я не разобрал, вот беда.
— Если особо сильный заговор, тогда да, — согласился Франц Керрнбауэр, — если очень дорогой. А простые заговоры, как на рынке продаются, от них толку мало.
— Я одного знал, он за шведов воевал, — сказал Штефан Пурнер, — так у него амулет был, с которым он и в Магдебурге выжил, и при Лютцене. А потом спился.
— А с амулетом-то что? — спросил Франц Керрнбауэр. — Он кому достался, где теперь?
Штефан Пурнер вздохнул:
— Да если б только знать. Если б такой амулет. Все по-другому было бы.
— Да, — благоговейно протянул Франц Керрнбауэр, — если б такой амулет!
Под Хааром они нашли первый труп. Судя по всему, он уже некоторое время там лежал, одежда была покрыта слоем земли, волосы сплелись с травой. Труп лежал ничком, раскинув ноги. Обуви на нем не было.
— Уж это всегда так, — сказал Конрад Пурнер, — трупу никто сапоги оставлять не станет. Если не повезет, то за сапоги и убьют.
Ветер нес с собой холодные капли дождя. Вокруг стояли пни, сотни пней, целый срубленный лес. Они прошли через выгоревшую до основания деревню и тут увидели гору трупов. Толстый граф отвернулся было, но все же посмотрел. Увидел почерневшие лица, туловище с одной рукой, скрюченные в судороге пальцы, пустые глазницы над открытым ртом и что-то, выглядевшее как мешок, но бывшее останками человеческого тела. В воздухе висел едкий запах.
Ближе к вечеру они дошли до деревни, где еще встречались люди. Да, Уленшпигель в монастыре, сказала им какая-то старуха, да, еще живой. Затем, уже на закате, им попался на дороге одичавшего вида мужчина с маленьким мальчиком, тащивший за собой телегу, и он тоже сказал, глядя вверх, на лошадь толстого графа, что да, Уленшпигель в монастыре. Все время на запад, мимо озера, заблудиться там негде. Не найдется ли у господ для него и сына чего-нибудь поесть?
Толстый граф запустил руку в седельную сумку и протянул ему целую палку колбасы. Это была последняя, он знал, что зря ее отдает, но не мог иначе, уж очень ему было жаль ребенка. Он растерянно спросил, почему они не бросят телегу.
— Это все, что у нас есть.
— Но она пуста.
— Но это все, что у нас есть.
Ночевали они снова в поле, из предосторожности не разжигая костра. Толстый граф мерз, но хотя бы ночь в этот раз выдалась сухая, и земля не расползалась под ним. Вскоре после полуночи их разбудили два выстрела, раздавшиеся совсем рядом. Они долго лежали, вслушиваясь в темноту. Потом, в предрассветных сумерках, Карл фон Додер поклялся, что видел невдалеке волка, и что волк наблюдал за ними. Они спешно оседлали коней и отправились дальше.
Встретили женщину, всю в морщинах, согнутую в три погибели, и нельзя было сказать, стара ли она или жизнь была к ней особенно жестока. Да-да, в монастыре, все еще там. И стоило ей произнести имя великого шутника, как по лицу ее расплылась улыбка. «Всегда так было, — писал толстый граф пятьдесят лет спустя, — все о нем знали, кого ни спроси, все показывали дорогу, на той опустевшей земле всякая еще живая душа знала, где Тилль Уленшпигель».
Около полудня в пути начали попадаться солдаты. Сперва группа пикинеров, заросших, с лохматыми бородами. У одних кровоточили открытые раны, другие тащили за собой мешки добычи. Над ними висел тяжелый запах пота, крови и болезни, они злобно глядели исподлобья. За ними ехали фургоны, в которых сидели их жены и дети. Некоторые из женщин прижимали к себе младенцев. «Мы видели только разбитые тела, — писал потом толстый граф, — не зная, друзья то или враги, штандартов они не несли».
За пикинерами последовала добрая дюжина всадников.
— Ваш покорный слуга, — произнес один из них, очевидно, предводитель. — Куда направляетесь?
— К монастырю, — ответил толстый граф.
— Мы как раз оттуда. Провизии там нет.
— Мы не провизию ищем, мы ищем Тилля Уленшпигеля.
— Он там, это да. Мы его видели, только потом явились императорские, и нам пришлось уносить ноги.
Толстый граф побледнел.
— Не бойтесь, я вам дурного не сделаю. Я Ханс Клоппмесс, из Гамбурга. Я тоже был когда-то императорский, а может, снова буду, кто знает? Я ведь наемник, это моя работа, все равно как столяр или пекарь. Армия — моя гильдия, вон и том фургоне жена и детишки, им есть надо. Сейчас французы не платят, но когда начнут, то будет побольше, чем у императора. В Вестфалии большие господа о мире переговариваются. Как война закончится, все получат задержанное жалование, уж это точно, без жалованья мы по домам не пойдем, а этого большие господа боятся. Лошади у вас хороши!
— Спасибо, — сказал толстый граф.
— Мне бы такие пригодились, — сказал Ханс Клоппмесс.
Толстый граф озабоченно обернулся к драгунам.
— Вы откуда? — спросил Ханс Клоппмесс.
— Из Вены, — хрипло ответил толстый граф.
— Я один раз почти был в Вене, — сказал всадник рядом с Хансом Клоппмессом.
— Да ну? — спросил Ханс Клоппмесс. — Ты, и в Вене?
— Почти в Вене. Не добрался.
— А что случилось?
— Ничего не случилось, говорю же — не добрался.
— Держитесь подальше от Штарнберга, — говорит Ханс Клоппмесс. — Лучше всего направляйтесь югом мимо Гаутинга, потом на Херршинг, а оттуда уж к монастырю. Там пешком пока пройти можно. Но поторопитесь, Тюренн и Врангель уже перебрались через Дунай. Скоро начнется.
— Мы не пешком, — сказал Карл фон Додер.
— Пока что.
Не договариваясь, без команды, все они пришпорили коней. Толстый граф пригнулся к шее своей лошади и держался изо всех сил, наполовину за поводья, наполовину за гриву. Он видел, как летит из-под копыт земля, слышал за собой крики, слышал хлопок выстрела и удержался от соблазна обернуться.
Они скакали и скакали, и все еще скакали и скакали, его спина невыносимо болела, сил в ногах больше не оставалось, и он не отваживался повернуть голову. Рядом с ним скакал Франц Керрнбауэр, перед ним Конрад Пурнер и Карл фон Додер, а Штефан Пурнер позади.
Наконец они остановились. От лошадей шел пар. Перед глазами толстого графа все почернело, он начал соскальзывать с седла, Франц Керрнбауэр подхватил его и помог слезть. Наемники за ними так и не погнались. Начался снегопад. Бело-серые хлопья кружились в воздухе. Толстый граф дал снежинке приземлиться на палец и увидел, что это зола.
Карл фон Додер потрепал шею своего коня.
— Он сказал: югом мимо Гаутинга, потом на Херршинг. Лошади пить хотят, нужна вода.
Они снова сели на коней. Молча ехали сквозь падающую с неба золу. Людей больше не встречали, а ранним вечером увидели над собой монастырскую башню.
Здесь мемуары Мартина фон Волькенштайна делают скачок — он ни слова не говорит о крутом подъеме за Херршингом, который наверняка нелегко дался лошадям, не упоминает полуразрушенные монастырские здания, не описывает монахов. Дело тут, конечно, в памяти, но еще более, кажется, в том нервном нетерпении, что овладело им во время письма. И потому уже через пару путаных строк читатели видят его в рассветные часы следующего дня за беседой с настоятелем.
Они сидели на табуретах в пустом зале вдвоем.
Вся прочая мебель была украдена, поломана или пошла на дрова. «Раньше здесь были гобелены, — сказал настоятель, — и серебряные подсвечники, и большой золотой крест там, над дверным проемом». Теперь светила им только лучина. Отец Фризенеггер говорил по существу и без прикрас, но толстый граф несколько раз успел задремать. Всякий раз, всполошенно встряхнувшись, он видел, что сидящий напротив худощавый мужчина не переставал говорить. Толстого графа нещадно клонило в сон, но настоятелю было важно рассказать о последних годах, было важно в точности донести до императорского посланника, что пережил монастырь. И когда уже во времена Леопольда I толстый граф писал свои мемуары, чувствуя, как путаются в его голове события, люди и даты, он с завистью вспоминал безупречную память отца Фризенеггера.
«За все тяжелые годы настоятель не утратил своего острого разума, — писал он. — Взгляд его был внимателен, слова прекрасно подобраны, фразы длинны и изящно сложены, но одной лишь достоверности недостаточно: многочисленные события в устах настоятеля не связывались в истории, и посему трудно было не потерять нить». Он рассказывал, как солдаты грабили монастырь: сперва войска императора взяли, что хотели, потом пришли протестантские войска и тоже взяли, что хотели. Потом протестанты ушли, и снова пришли войска императора и снова взяли, что хотели: животных и древесину, и сапоги. Потом войска императора ушли, но оставили гарнизон, а потом пришли мародеры, которые были сами по себе, но гарнизон их прогнал, а может быть, они прогнали гарнизон, или то, или другое, а может быть, сперва одно, а после другое, толстый граф не помнил точно, да и неважно это, — во всяком случае, гарнизон ушел, и пришли войска императора, а может быть, шведы, чтобы взять, что хотели, животных и древесину, и одежду, и, конечно, сапоги, да только сапог уже не было, и древесина тоже кончилась. Следующей зимой крестьяне из окрестных деревень сбежались в монастырь искать защиты, в каждом зале толпились люди, в каждой келье, в каждом коридоре. Голод, нечистоты в колодцах, мороз, волки!
— Волки?
— Волки повадились пробираться в дома, — объяснил настоятель, — сперва по ночам, а потом и днем.
Люди бежали из деревень в леса, где охотились на мелких животных, чтобы прокормиться, затем срубили деревья, чтобы согреться, — и от голода волки утратили всякий страх. Они пошли на деревни, как ожившие кошмары, как жуть из старинных сказок. Являлись посреди хлева или горницы с голодными глазами и не думали пугаться ножа или навозных вил. В самые страшные дни зимы они добрались даже до монастыря, и одна из бестий напала на молодую мать и вырвала младенца из ее рук.
Нет, этого на самом деле как раз и не было, настоятель говорил лишь, что все боялись за маленьких детей. Но когда толстый граф, у которого к тому времени было уже пятеро внуков и трое правнуков, записывал рассказ настоятеля, то образ волка, рвущего в куски младенца на глазах матери, так преследовал его, что показался настоящим воспоминанием, — и посему, в изысканных выражениях попросив у читателей прошения за то, что не имеет права умолчать о нижеследующем, в ужасающих подробностях описал смятение, волчий рык, крики жертвы, острые зубы и кровь на снегу.
— Так все и продолжалось, — ровным голосом рассказывал настоятель, — день за днем, год за годом. Беспрестанный голод. Беспрестанные болезни. Сменяющие друг друга армии и мародеры. Опустошенная земля. Леса исчезли, деревни погорели, люди бежали бог знает куда. В прошлом году даже волки и те куда-то делись.
Он наклонился вперед, положил толстому графу руку на плечо и спросил, сможет ли тот все запомнить.
— Все запомню, — сказал толстый граф.
— Важно, чтобы при дворе все знали, — сказал настоятель. — Курфюрст баварский, главнокомандующий императорскими войсками, в премудрости своей занят только общей картиной, а не деталями. Его многажды просили о помощи, но, если говорить со всей откровенностью, его солдаты творили худший разбой, чем шведы. Если память обо всем этом сохранится, то страдания были не напрасны.
Толстый граф кивнул.
Настоятель пристально посмотрел ему в лицо.
— Самообладание, — сказал он, будто читая мысли. — Дисциплина и воля.
От него зависит, сохранится ли монастырь, выживут ли братья.
Он перекрестился, толстый граф последовал его примеру.
— Вот что помогает, — сказал настоятель.
Он приоткрыл ворот рясы, и с чувством жути, знакомым ему только по горячечному бреду, толстый граф увидел джутовые жгуты с вплетенными металлическими шипами и осколками стекла, перепачканными засохшей кровью.
— Дело привычки, — сказал настоятель.
Хуже всего было в первые годы — тогда он снимал порой власяницу и охлаждал водой гноящиеся язвы. Но затем всякий раз стыдился своей слабости, и всякий раз Господь дарил ему силу сызнова усмирять плоть. Порой боль становилась до того невыносима, до того адски пылала, что ему казалось, будто он сходит с ума. Тут спасала молитва. Спасала привычка. Да и кожа огрубела. С четвертого года постоянная боль стала ему другом.
В эти минуты, писал позднее толстый граф, им, верно, овладел сон, ибо когда он зевнул и потер глаза, вспоминая, где находится, напротив него сидел уже кто-то другой.
То был тощий человек с впалыми щеками и шрамом, тянущимся через весь лоб к переносице. Одет он был в рясу, но сразу было ясно — хоть и нельзя было сказать, по каким приметам, — что это был не монах. Никогда еще толстый граф не видел таких глаз. Когда он описывал в своих мемуарах этот разговор, ему не удавалось вспомнить, действительно ли все было так, как он десятилетиями рассказывал друзьям, знакомым и чужим. Впрочем, в любом случае он не смог бы отринуть версию, которую уже слышало столько людей, так что повторил ее и на бумаге:
— Наконец-то ты явился, — сказал незнакомец. — Я уже заждался.
— Ты Тилль Уленшпигель?
— Да уж не ты! Что, за мной прибыл?
— По приказу императора.
— Какого? Императоров много.
— Император один! Над чем ты смеешься?
— Не над императором, над тобой. Ты почему такой жирный? Жрать же нечего, как ты отрастил такое брюхо?
— Заткнись, — сказал толстый граф и сразу же разозлился на себя за то, что ему не пришло в голову ничего остроумнее. Всю жизнь потом он пытался измыслить достойную реплику и придумал их даже несколько, но в своих рассказах всегда приводил этот постыдный свой ответ. Казалось, что ответ этот подкрепляет истинность воспоминаний. Разве станет человек выдумывать историю, выставляющую его самого в настолько невыгодном свете?
— А то ты меня ударишь? Не ударишь. Ты мягкий. Кроткий и мягкий, и добрый. Не место тебе здесь.
— Мне на войне не место?
— Не место.
— А тебе место?
— Да, мне место.
— Ты с нами сам поедешь, или нам тебя заставлять придется?
— Сам, конечно. Здесь есть больше нечего, все рушится, настоятель долго не протянет, поэтому я за тобой и послал.
— Это не ты за мной послал.
— Еще как я, тефтелька ты жирная!
— Их величество изволили услыхать…
— А отчего же это они изволили, толстобрюхий ты мой? Их жалкое величество, их тупорылое величество с золотой короной услыхали обо мне на своем золотом троне, потому что я за вами послал. И не думай на меня замахиваться, шуту еще и не такое говорить дозволено, не знаешь разве? Если я не назову их величество тупорылым, то кто же? Кто-то ведь должен. А тебе нельзя.
Уленшпигель ухмыльнулся. Ужасная это была ухмылка, насмешливая и злая, а так как дальше толстый граф их разговора не помнил, он потратил полдюжины фраз на эту ухмылку, а потом целую страницу мечтательно описывал, как прекрасен, глубок и освежающ был его сон на полу монашеской кельи: «До полудня следующих суток ты пробыл со мной, Морфей, в ту ночь, когда ты был мне так нужен, о милый бог покоя, дарующий радость и мир, священный хранитель ночного забытья, и пробудился я омоложенным, счастливым, полным благодатных сил».
Слова эти отражают не столько тогдашние ощущения молодого человека, сколько религиозные сомнения старика, о которых он с чувством и подробно пишет в другом месте мемуаров. В то же время, об одной детали, заставлявшей его краснеть и пятьдесят лет спустя, он умолчал из стыда. Собравшись около полудня во дворе, чтобы попрощаться с настоятелем и тремя изможденными монахами, походившими скорее, на приведения, чем на людей, они осознали, что забыли взять с собой лошадь для Уленшпигеля.
Да, никому из них не пришло в голову подумать: на чем, собственно, должен добираться в Вену человек, которого им велено было доставить. Здесь, разумеется, негде было купить или одолжить не то что коня, а даже и осла. Вся скотина, которую не успели съесть, давно разбежалась.
— Ну, значит, пусть за мной сидит, — сказал Франц Керрнбауэр.
— Не годится, — сказал Уленшпигель. При свете дня он выглядел в своей рясе еще более тощим. Он стоял, чуть клонясь вперед, щеки проваливались, глаза блестели в глубоких глазницах. — Император мне друг. Хочу отдельную лошадь.
— Я тебе зубы выбью, — спокойно сказал Франц Керрнбауэр, — и нос я тебе сломаю. Вот прямо сейчас. Посмотри на меня. Видишь ведь, что я зря не болтаю.
Несколько секунд Уленшпигель задумчиво смотрел на него снизу вверх, потом забрался сзади на его лошадь.
Карл фон Додер положил толстому графу руку на плечо и прошептал:
— Это не он.
— Что?
— Это не он!
— Кто не он?
— Мне кажется, это не тот, кого я тогда видел.
— Что?
— На рыночной площади. Что ж тут поделать. Мне кажется, это не он.
Толстый граф пристально посмотрел на секретариуса.
— Вы уверены?
— Не вполне. Много лет прошло, и он был тогда надо мной на канате. Какая уж тут уверенность!
— Давайте больше не будем об этом, — сказал толстый граф.
Настоятель благословил их дрожащими руками и посоветовал избегать больших городов. В Мюнхене из-за наплыва страждущих заперты ворота, туда больше никого не пускают, улицы переполнены голодными, колодцы загрязнены нечистотами. В Нюрнберге, где лагерь протестантов, та же картина. Говорят, что Врангель и Тюренн со своими отрядами приближаются с северо-запада, так что лучше всего пойти в обход через северо-восток, пробраться между Аугсбургом и Ингольштадтом. От Ротенбурга можно продолжить напрямую на восток, оттуда открыт путь в Нижнюю Австрию. Настоятель умолк и почесал грудь — казалось, обычный жест, но теперь, зная о власянице, толстый граф отвел глаза. По слухам, обе стороны вели дело к большому бою, пока в Вестфалии не объявили перемирие. Каждая надеялась улучшить положение до переговоров.
— Спасибо, — сказал толстый граф, который почти ничего из сказанного не понял. Он не был силен в географии. В отцовской библиотеке стояла многотомная Topographia Germaniae Маттеуса Мериана, и несколько раз он с содроганием листал ее. К чему все это запоминать? Зачем путешествовать, если можно жить в центре, в самой середине мира, в Вене?
— Отправляйся с Богом, — сказал настоятель Уленшпигелю.
— Оставайся с Богом, — ответил шут с лошади. Обхватив за талию Франца Керрнбауэра, он выглядел до того слабым и сухощавым, что никак не верилось в его способность удержаться верхом.
— Однажды ты пришел к нашим воротам, — проговорил настоятель. — Мы приняли тебя, не спрашивая, какой ты веры. Более года пробыл ты с нами, а теперь покидаешь.
— Отличная речь, — сказал Уленшпигель.
Настоятель перекрестился. Шут хотел последовать его примеру, но как-то запутался — одна рука зацепилась за другую, и пальцы творили что-то не то. Настоятель отвернулся, толстый граф с трудом сдержал смех. Двое монахов открыли ворота.
Проехать им удалось немного. Через несколько часов на них обрушился такой ливень, какого толстый граф еще не видывал. Они соскочили с лошадей и укрылись под их брюхами. Вода бурлила, ревела, кипела вокруг, будто на них падало само небо.
— А если это не Уленшпигель? — прошептал Карл фон Додер.
— Два неразличимых предмета, — сказал толстый граф, — суть один и тот же предмет. — Или это Уленшпигель, нашедший прибежище в монастыре Андекс, или человек, нашедший прибежище в монастыре и называющий себя Уленшпигель. Бог знает правду, но покуда он не вмешивается, разницы нет.
В этот момент вблизи послышались выстрелы. Они вскочили в седла, пришпорили коней и понеслись по полю. Толстый граф тяжело, со свистом, дышал, у него болела спина. Дождь бил в лицо. Целая вечность прошла, пока драгуны наконец не остановили лошадей.
Толстый граф спешился, еле держась на неверных ногах, и потрепал шею своей лошади. Она вытянула губы и фыркнула. Слева текла речка, справа высился нетронутый лес, какой им не встречался с Мелька.
— Это, должно быть, Штрайтхаймские угодья, — сказал Карл фон Додер.
— Тогда мы слишком далеко зашли на север, — сказал Франц Керрнбауэр.
— Ни в жизни это не Штрайтхаймские угодья, — сказал Штефан Пурнер.
— Да что же это еще может быть, — сказал Карл фон Додер.
— Ни в жизни, — сказал Штефан Пурнер.
Тут вдали раздалась музыка. Они затаили дыхание и прислушались: дудки и барабаны, веселый марш, ноги так и запросились в пляс. Толстый граф поймал себя на том, что плечи его дергаются в такт.
— Убираемся отсюда, — сказал Конрад Пурнер.
— Не на лошадей! — прошипел Карл фон Додер. — В лес!
— Осторожность не помешает, — сказал толстый граф, пытаясь хотя бы сделать вид, что это он тут распоряжается. — Наша задача — оберегать Уленшпигеля.
— Бедные вы ослы, — вздохнул Уленшпигель. — Дурьи головы. Это мне вас оберегать придется.
Над ними высились деревья. Толстый граф видел, что его лошадь не хочет идти в лес, но он крепче сжал поводья, погладил ее по влажным ноздрям, и она послушалась. Скоро подлесок стал так густ, что драгунам пришлось расчищать дорогу саблями.
Они снова прислушались. Раздавался неясный гул: что это, откуда? Постепенно толстый граф осознал, что то было множество голосов, разговоры и пение, и выкрики бесчисленных глоток. Он почувствовал страх своей лошади, погладил ее гриву, она фыркнула.
Он забыл, сколько времени они шли лесом, и написал, что шли два часа. «Голоса затихли за нами, — писал он, — и нас объяла шумная тишь лесного покоя. Кричали птицы, ломались сучья, ветер шептал в кронах».
— Надо на восток, — сказал Карл фон Додер, — в Аугсбург.
— Настоятель говорил, что в города не пускают, — сказал толстый граф.
— Но мы посланники императора, — сказал Карл фон Додер.
Тут толстый граф сообразил, что у него с собой не было никаких бумаг в доказательство этого: ни письма, ни охранной грамоты, ни свидетельства. Ему не пришло в голову попросить, а в администрации Хофбурга, очевидно, никто не счел себя ответственным за эту задачу.
— А где восток? — спросил Франц Керрнбауэр.
Штефан Пурнер показал куда-то рукой.
—. Это юг, — сказал его брат.
— Экие болваны, — весело сказал Уленшпигель. — Ничего-то вы не соображаете, гномы паршивые! Мы на западе, значит, восток везде.
Франц Керрнбауэр замахнулся, но Уленшпигель с неожиданной резвостью пригнулся и прыгнул за дерево. Драгун кинулся за ним, но он проскользнул как тень за одним стволом, потом за другим, и исчез. Слышно было только его хихиканье.
— Не поймаешь, я лес знаю. Я еще мальчиком обратился в лесного духа.
— В лесного духа?
— Белого лесного духа, — Уленшпигель, смеясь, вышел из кустов. — Я служил Великому Дьяволу.
Они устроили привал. Припасы почти кончились. Лошади обгрызали стволы деревьев. По кругу пустили бутыль со слабым пивом, все сделали по глотку. До толстого графа бутыль дошла уже пустой.
Усталые, они побрели дальше. Лес поредел, деревья стояли уже не так близко друг к другу, подлесок был не так густ, уже не нужно было прорубать дорогу для лошадей. Толстый граф заметил, что больше не слышит птиц: ни воробья, ни дрозда, ни вороны. Они снова сели на коней и выехали из леса.
— Боже, — сказал Карл фон Додер.
— Господь Всеблагой, — сказал Штефан Пурнер.
— Дева Мария, — сказал Франц Керрнбауэр.
Когда толстый граф спустя пятьдесят лет попытался описать увиденное, он понял, что ему это не под силу. Не под силу как писателю, и еще более не под силу как человеку — даже после стольких лет он был не в состоянии облечь увиденное в слова, которые что-нибудь бы значили. Конечно, он, тем не менее, что-то написал. Это был один из важнейших моментов в его жизни; то, что он стал свидетелем последнего сражения Тридцатилетней войны, преследовало его всю дальнейшую жизнь. «Господин обергофмейстер видел битву при Цусмарсхаузене», — говорили всякий раз, когда представляли его кому-то, а он с привычной скромностью отвечал: «Не стоит, об этом не расскажешь».
Это звучало как дежурная фраза, но было чистой правдой. Рассказать об этом не получалось. У него, по крайней мере. Уже выезжая из расположенного на холме леса и глядя вниз — на простирающееся до горизонта войско императора в долине за рекой, на укрепленные пушечные позиции, окопавшихся мушкетеров и роты пикинеров, чьи пики и сами были подобны лесу, — уже тогда он почувствовал, что все это не вписывается в реальность. Бесчисленное множество людей, выстроившихся вместе стройными рядами, словно потянуло его вперед своей тяжестью, трудно стало держать равновесие. Толстому графу пришлось ухватиться за гриву лошади, чтобы не соскользнуть с седла.
Он не сразу понял, что внизу не только войско императора. Справа был крутой обрыв, под ним широкая дорога, по которой молча и без музыки, так что слышно было цоканье копыт, ряд за рядом тянулись к единственному узкому мосту объединенные войска французской и шведской корон.
И тут случилось, что этот самый мост, только что так безусловно существовавший, превратился в облачко. Толстый граф чуть было не рассмеялся при виде такого трюка. Поднялся светлый дымок, моста больше не было, и только теперь, когда дымок уже развеяло ветром, до них долетел грохот. «Красиво, — подумал толстый граф и устыдился собственной мысли, и тут же снова подумал, будто из упрямства, — нет, и вправду же красиво».
— Прочь отсюда! — закричал Карл фон Додер.
Было поздно. Время понесло их, как стремнина. На другом берегу реки стало подниматься одно облачко за другим, дюжины белых переливчатых облачков. Это наши пушки, подумал толстый граф, вот она, артиллерия императора, но не успел он додумать эту мысль, как оттуда, где стояли мушкетеры, тоже начали подниматься облачка, совсем уж крошечные, но зато неисчислимое множество, в первое мгновение четкие, отдельные, но почти сразу слившиеся в единую тучу, а потом накатился и грохот, и толстый граф услыхал звуки тех выстрелов, чей дым он только что видел, а потом вражеские всадники, все еще направлявшиеся к реке, проделали удивительный фокус. В их рядах вдруг возникли просеки: сперва одна, потом другая совсем рядом, потом еще одна на некотором отдалении.
И пока он напрягал глаза, пытаясь понять, что произошло, его ушей достиг звук, подобного которому он никогда не слышал, — режущий небо визг. Франц Керрнбауэр бросился с коня и покатился по траве; изумленный толстый граф подумал, не стоит ли и ему поступить так же, но падать было высоко, а земля была усыпана острыми камнями. Пока он размышлял, с коня перед ним спрыгнул и Карл фон Додер — но почему-то не в одну сторону, а сразу в две, как будто бы не мог решить и выбрал из двух возможностей обе.
Сперва толстый граф решил, что ему это мерещится, но потом увидел, что Карл фон Додер действительно приземлился сразу в двух местах: часть справа, часть слева от лошади; и та часть, что справа, еще двигалась. Толстым графом овладело небывалое омерзение, а тут еще и пришел на ум гусь, которого несколько дней тому назад застрелил Франц Керрнбауэр; толстый граф вспомнил, как взорвалась гусиная голова, и понял, что так испугался тогда потому, что случившееся раньше вопреки течению времени отразило случившееся позже. Вопрос, не спрыгнуть ли и ему с лошади, решился сам собой: ни с того ни с сего лошадь его легла, а когда он ударился боком о землю, то заметил, что снова пошел дождь, только необычный; земля разлеталась в стороны, но не от воды — по ней бил какой-то невидимый молотильный цеп. Он увидел, как ползет по траве Франц Керрнбауэр, увидел лошадиное копыто без лошади, увидел, как Конрад Пурнер скачет вниз по склону, увидел, что дым окутал и ряды солдат императора на той стороне реки: только что их еще было отлично видно, а теперь — раз — и исчезли, только в одном месте ветер разорвал пелену дыма и показал ему скрючившихся пикинеров, и в это мгновение все они одновременно встали и, подняв пики, отпрянули назад, все вместе, как один человек, и как это им только удавалось двигаться так слаженно? Очевидно, они отступали при виде конницы, которую все же не остановило падение моста. Конница переходила реку вброд, и казалось, что вода кипит; кони становились на дыбы, всадники падали, но другие всадники добирались до берега, река окрасилась багрянцем, и отступающие пикинеры исчезли в дыму.
Толстый граф огляделся. Трава вокруг не колыхалась. Он поднялся. Ноги слушались, вот только правой руки он не чувствовал. Поднеся ее к глазам, он увидел, что на ней не хватает пальца. Он пересчитал. И правда, четыре пальца, что-то здесь не то, должно же быть пять, а было четыре. Он сплюнул кровью. Надо в лес. В лесу безопасно, только в лесу…
Перед ним стали проступать и складываться в формы цветные поверхности; толстый граф понял, что, верно, он терял сознание, а теперь приходит в себя, и тут его охватило неведомо откуда выплывшее болезненное воспоминание. Он вспомнил девушку, которую любил в девятнадцать лет; она тогда смеялась над ним, и вот появилась снова, и то, что они никогда не будут вместе, наполнило каждую прожилку в нем глубокой грустью. Над собой он увидел небо, далекое, все в рваных облачках. Кто-то нагнулся над ним. Человек был незнакомый, нет, знакомый, да, теперь он узнал его.
— Поднимайся!
Толстый граф моргнул.
Уленшпигель размахнулся и дал ему пощечину.
Толстый граф поднялся. Щека болела. Рука болела еще больше, особенно тот палец, которого не было. Неподалеку лежало то, что осталось от Карла фон Додера, рядом две лошади, чуть поодаль мертвый Конрад Пурнер. Над долиной висел туман, в нем содрогались молнии. Конница продолжала подтягиваться, вот в ней опять возникла и исчезла просека, это, верно, работала двенадцатифунтовая пушка. У реки толпились всадники, мешали друг другу, хлестали коней, те с брызгами погружались в воду, люди кричали — толстый граф только видел, как двигаются их рты, слышно ничего не было. Река переполнялась людьми и лошадьми, постепенно они выбирались на берег и исчезали в дыму.
Уленшпигель двинулся к лесу, толстый граф последовал за ним. Оставалось всего несколько шагов. Уленшпигель побежал. Толстый граф побежал следом.
Рядом с ним взлетели вверх комья травы. Снова он услышал тот страшный визг, режущий небо над ним, режущий воздух рядом с ним — что-то ударилось о землю и с ревом покатилось к реке. Как жить, когда воздух наполнен металлом, подумал он, как это выдержать? В это мгновение Уленшпигель раскинул руки и лицом вниз бросился на поляну.
Толстый граф наклонился над ним. Уленшпигель лежал неподвижно. Ряса его была порвана на спине, текла кровь, вот уже натекла целая лужа. Толстый граф отшатнулся и побежал дальше, но споткнулся и упал. Заставил себя подняться, побежал дальше, кто-то бежал рядом, снова летела вверх трава, почему стреляли сюда, почему не по врагу, почему настолько мимо, и кто же это бежал рядом с ним? Толстый граф повернул голову, это был Уленшпигель.
— Не останавливайся, — прошипел он.
Они вбежали в лес, деревья приглушили гром. Толстый граф хотел передохнуть, сердце кололо, но Уленшпигель схватил его за руку и потащил глубже в заросли. Там, в подлеске, на корточках, они некоторое время слушали далекий пушечный гром. Уленшпигель осторожно стянул рваную рясу. Толстый граф посмотрел на его спину: рубаха была выпачкана кровью, но раны не было видно.
— Не понимаю, — сказал он.
— Руку тебе перевязать надо.
Уленшпигель оторвал полосу ткани от рясы и обмотал его раненую руку.
Уже тогда толстый граф предчувствовал, что в книге, которую он напишет, обо всем этом придется рассказывать иначе. Ему не удастся это описать, все будет ускользать от него, ни одна сложенная им фраза не будет подходить к образам в его голове.
И действительно: то, что тогда произошло, не возвращалось потом к нему даже во сне. Только иногда в совсем других событиях он узнавал далекий отголосок того дня, когда он попал под обстрел на опушке Штрайтхаймских лесных угодий под Цусмарсхаузеном.
Много лет спустя он расспрашивал об этом сражении несчастного графа Гронсфельда, которого после поражения баварский курфюрст, недолго думая, велел арестовать. Беззубый, усталый, беспрестанно кашляющий бывший командующий баварскими войсками перечислил множество фамилий и названий, описал силы различных родов войск, начертил планы построений, и в конце концов толстый граф примерно уяснил себе, где он был и что случилось с ним и его попутчиками. Но слова так и не желали находиться. Так что пришлось ему красть чужие.
В одном популярном романе он наткнулся на описание, которое ему приглянулось, и когда его просили рассказать о последнем сражении великой германской войны, он пересказывал пассаж из гриммельсгаузенского «Симплициссимуса». Пассаж не очень подходил, речь там шла о битве при Виттштоке, но никому это не мешало, уточняющих вопросов никто не задавал. Сам же толстый граф и не догадывался о том, что Гриммельсгаузен хоть и видел своими глазами битву при Виттштоке, но тоже не смог ее изобразить, и потому украл батальную сцену из переведенного Мартином Опитцем английского романа, автор которого ни разу в жизни не приближался к полю боя.
Впрочем, в своих мемуарах толстый граф все же сумел кратко описать ночь в лесу, во время которой шут с внезапной разговорчивостью поведал ему о том, как он жил при дворе Зимнего короля в Гааге и о том, как его за три года до этого засыпало во время осады Брюнна. Он слишком смело пошутил о начальнике гарнизона, сказал что-то о его лице, и дошутился до того, что тот отправил его в саперы, где над его частью обвалилась шахта, вот этот шрам на лбу, он оттуда. Он оказался под завалом, во тьме, в глубине, без выхода, без воздуха, а потом — волшебное спасение. «То была удивительная и невероятная история», — писал толстый граф; и то, что в своих мемуарах он незамедлительно сменил тему и ни слова не проронил о том, как, собственно, случилось волшебное спасение под Брюнном, стало предметом разочарования и раздражения множества читателей.
Уленшпигель же был отличным рассказчиком, куда лучше и настоятеля, и толстого графа; его истории были так хороши, что отвлекали даже от пульсирующей боли в руке. «А волков не бойся, — говорил он, — этой ночью им и так будет чем поживиться».
На рассвете они отправились в путь. Обошли поле боя, от которого веяло запахом, какого толстый граф раньше не смог бы вообразить, и направились в сторону Вены через Шлипсхайм, Хайнхофен и Оттмарсхаузен. Уленшпигель знал дорогу, был рассудителен и спокоен и больше не сказал толстому графу ничего обидного.
Ландшафт, сперва такой пустынный, начал наполняться людьми. Крестьяне тянули за собой тележки с пожитками; отбившиеся солдаты искали свои отряды и семьи; раненые сидели у дороги, перевязанные кое-как, вперив взгляд в пустоту. Пройдя к западу от горящего Оберхаузена, толстый граф и шут добрались до Аугсбурга, где собрались выжившие солдаты императора. После поражения их оставалось немного.
От военного лагеря перед городом шел еще более страшный смрад, чем от поля битвы. Искалеченные тела, нарывы на лицах, открытые раны и кучи испражнений отпечатались в памяти толстого графа, как видения ада. «Я никогда не буду прежним», — думал он, пока они пробирались к воротам. И в то же время думал: «Это просто цвета и формы, они не могут мне ничего сделать, это просто цвета и формы». И он принялся представлять себе, что он — это кто-то другой, кто-то невидимый, идущий рядом, но не видящий того, что видит он.
Ранним вечером они дошли до городских ворот. Волнуясь, толстый граф представился стражникам, которые, к его удивлению, без колебаний поверили ему и впустили в город.