Запись из блокнота, датированная апрелем 1994-го: Жду сестру у входа в Боткинскую. Мимо проезжает "жигулёнок" второй модели – старый, без номеров, латаный-перелатаный. Вот и мне сейчас впору повесить на задницу табличку "в ремонт" и – с Богом… Из больницы вышел спустя девять дней -обошлось: щитовидку выкинули – видно, сказался Чернобыль. А на десятый день после операции – первый выход "в свет". Ясно куда: 23 апреля 1994 года – день 30-летия Таганки.
И день открытия сезона, как ни странно. Так уж сложились обстоятельства. Обстоятельства, заданные людьми. Людьми моего Театра. Ещё так недавно – моего. А сейчас?
Открывали сезон и юбилей отмечали "Живым", восстановленным и включённым в репертуар пятью годами раньше – после возвращения Юрия Петровича в Россию. Аншлаг, как в лучшие годы. Публика в зале, в основном, не первой молодости – старая таганская публика. Много знакомых. Обнимаемся, радуясь встрече. И празднику, которого так ждали. Только будет ли праздник…
Валерий Золотухин перед началом спектакля прямо на сцене, при публике, даёт интервью корреспонденту "Маяка" – радиостанции, у которой тоже в этом году тридцатилетие. Интервью как интервью – в детали не вслушивался: только слишком резко, обиженно, с элементами злобы звучат слова о "раскольниках", которые рядом, по соседству, на новой сцене, тоже отмечают юбилей Таганки.
Спектакль начался с опозданием, естественно. И тот спектакль, про который писал десятью годами раньше, и – не тот. Что ряд мизансцен изменён в процессе возобновления спектакля, я знал. Что многие исполнители сменились – понимал и принимал как неизбежность. Потому что в театре – раскол. И распад как следствие. Так далеко зашла эта болезнь, что уже и медицина бессильна, и физики с хитроумными их лучами тоже вряд ли помогут.
И никто – ни с той половины, ни с этой – думать и слышать не хочет, что лишь вместе они – Таганка, а врозь – что угодно, только не тот Театр, который так много значил для всех присутствующих сегодня в зале. Да разве только для них?! "Иных уж нет, а те далече"…
В разных лагерях оказались люди в равной степени мне дорогие. Бортник, Боровский, Глаголин, Золотухин, Межевич, Полицеймако, Смирнов, Шаповалов – здесь. Там – Джабраилов, Жукова, Петров, Славина, Филатов… И Губенко там – в качестве художественного руководителя контрлюбимовской команды, в которой сегодня не меньше десятка тех, что сердце и пупки срывали, ратуя за возвращение Юрия Петровича из вынужденной эмиграции…
Ни в том, ни в другом стане не было в тот день Демидовой и Хмельницкого, Дыховичного и Смехова. Не было на юбилее Галины Николаевны Власовой и Готлиба Михайловича Ронинсона – умерли они, Галина Николаевна полтора года назад, "Гошенька" – ещё раньше.
Те, что далече, устраивают свою жизнь сами. Юрия Петровича тоже нет. Он тоже, по существу, сам по себе, хоть и стоит его имя в афишах, и те, кто сегодня по эту сторону, считают себя актёрами любимовского театра. Да и репертуар их состоит в основном из поставленных им спектаклей: от "Живого" до "Живаго", если следовать хронологии.
Новые спектакли и по ту, и по другую сторону Таганки сегодня рождаются трудно. Как и все последние десять лет. Лично мне в эти годы удовольствие доставляли – в основном, благодаря виртуозной работе артистов – лишь моноспектакли-бенефисы Маши Полицеймако и Севы Соболева "За зеркалом" и "Белая зала". Смехов, бывающий в Москве наездами, а когда он здесь, то всегда с любимовцами, по-прежнему абсолютно профессионален, остёр, ироничен и слегка рационален при том, работает ли в старом своём моноспектакле "В поисках жанра" или в обновленном, с омоложённой массовкой и юной Маргаритой, "Мастере". И как прежде была беспощадной и безукоризненной его логика в сцене, разыгравшейся в кабинетах Любимова и Дупака (теперь Глаголина), когда надо было утихомирить милицейского подполковника, пришедшего вместе с судебным исполнителем в октябрьский пакостный день "осуществлять" раздел таганского имущества. По иронии судьбы, фамилия милицейского чина была Золотухин…
Валерий же Золотухин, на котором держится во многом нынешний таганский репертуар, в тот день был явно не в форме: подавлен, рассеян, по-человечески слаб. Как, впрочем, и Борис Глаголин, взваливший на себя тяжкую ношу директорства – тоже своего рода режиссура.
В тот октябрьский хмурый день разделение театра оформилось окончательно. Раскол, происшедший раньше, "узаконен". Деталей его и частностей, многократно описанных газетчиками послеперестроечных времён, в этой рукописи – не будет. Мне, человеку, "отравленному" Таганкой давно и безнадёжно, всё это было крайне неинтересно и совсем не симпатично, тем более, что и на моей территории – в редакции "X и Ж" тоже шли подобные разрушительные процессы, как и во многих других редакциях – "Юности", "Комсомолке" – и во многих других театрах. Видно, вправду "бытие определяет сознание". Спасительная формулировка, не правда ли? Особенно, когда противно докапываться до первопричин.
А может, верна другая расхожая истина? Что творческим коллективам генетически задана короткая, как у лошади, жизнь. Особенно, если работают по-лошадиному, на износ. И пьют – как лошади. Последние, правда, в отличие от нас, спиртного на дух не переносят, а всё равно живыми до тридцати дотягивают крайне редко.
Из сделанного за эти годы теми, кто ушёл в "Содружество актёров Таганки" (содружества – по спектаклям – не видно), нравственно значимым, ворошащим намять и совесть, мне представляется лишь цикл телевизионных передач Филатова – "Чтобы помнили" – о безвременно ушедших, быстро забываемых актёрах. Спектакли же…
Чеховская "Чайка" в постановке известного кинорежиссёра С.Соловьева с этой сцены – не взлетела. И думаю, не могла взлететь из-за предстартовой ещё, режиссурой и условиями заданной, барственности своей. То был Чехов для сытых, а значит – не Чехов. Или, скажем мягче, не вполне Чехов.
Второй спектакль – "Белые столбы", вариации на темы Н.Салтыкова-Щедрина, оказался не по-тагански статичен. К тому же, сумасшествие российской жизни прошлого века, спроецированное на наши с вами стрессы и сумасшествия, оказались довольно слабым раздражителем. Так что и этот относительный неуспех был заложен ещё в партитуре спектакля. Вялым он получился, особенно если мерить критериями Таганки двадцатилетней давности.
Как это ни грустно, почти то же самое можно сказать и о последних постановках Юрия Петровича. Не брали за душу ни прямолинейно-торопливый "Самоубийца" по пьесе любимого им Н.Эрдмана, ни "Пир во время чумы", игравшийся актёрами на инвалидных каталках, ни хрестоматийно графическая "Электра", ни музыкально талантливый, неординарный по пластике, но сильно упрощённый и местами вымученный "Живаго". Ни в одном из этих спектаклей не было и тени таганской искрометности – ни актёрской, ни режиссёрской. Да и откуда ей было взяться, из чего взрасти в рассыпающейся команде издерганных, предельно усталых люден, чьи нервы и мускулатура отчасти уже измочалены не только многотрудной и отдатливой жизнью на публике, на Театре, но и просто жизнью с её повседневными стрессами, необходимостью при этом – срочно заработать, если не на кусок хлеба, так сыра, да ещё на тряпки: актёр ведь должен не только БЫТЬ, но и ВЫГЛЯДЕТЬ, – профессия публичная… А совместить два этих образа жизни куда как трудно. И вообще, "В дни строительства и пожара / до малюсенькой ли любви"!?.. Во времена большой смуты – большой свары с делениями-разделениями, взаимными упрёками и бестактностями – до творчества ли…
А может я путаю, переставляю местами причины и следствия? Как в классической дилемме: что было раньше – яйцо или курица…
Видимо, из чувства внутреннего протеста и чувства самосохранения – стремления оставить в себе неизменной эту старую рану – любовь к Таганке – личности, Таганке – единому целому, я во времена большой смуты практически перестал ходить в этот театр. Цветаевскую "Федру", к примеру, в постановке Романа Виктюка с Демидовой в заглавной роли видел лишь однажды и год спустя после премьеры. Любимовский "Пир во время чумы" заставил себя посмотреть вторично в надежде, а вдруг был не в настроении и чего-то очень важного не разглядел, когда ещё на прогоне смотрел этот спектакль в первый раз. Но и при повторе углядел, ощутил, что спектакль этот – от лукавого, что от Любимова – любимого – в нём мало. И без посадки в каталки любимых мною актёров точно знал я к тому времени, что все мы – духовные инвалиды, а все праздники и пирушки наши – лишь вариации пира во время чумы, и ничегошеньки нового не открыл для меня великий режиссёр этой своей постановкой, кроме, может быть, острого понимания безысходного обстоятельства, что и великие дарования – конечны и что внутренний разлад и раздрай их душам вредит, наверное, даже больше, чем нашим – простых смертных.
И вполне нормальным кажется сейчас то, что, не получив в единоличную, по существу, власть и собственность весь комплекс таганского Театра, Юрий Петрович решил провести оставшуюся жизнь но возможности не проблематично, подписав трёхлетний контракт на работу в благополучной Германии. Не мне судить его. Тем более не мне искать правых и виноватых в трагическом конфликте, развалившем и доуничтожившем мой Театр.
Вспоминаются в этой связи (скрупулёзности ради отыскал соответствующие блокноты с записями тех дней) прогон и обсуждение последней в жизни и последней на сцене Таганки постановки Анатолия Васильевича Эфроса. Шекспировский "Кориолан" с А.Насибовым и М.Полицеймако в главных ролях. Главными темами спектакля, строго но Шекспиру, стали измена и предательство, а в нюансах – ещё и борьба интриг, фанаберии и самомнений. При этом плебс и патриции оказались стоящими друг друга.
На полноценную реализацию этого прочтения Шекспира не хватило сил – ни актёрам, ни режиссёру. А судьба не дала ему шанса довести этот спектакль до мало-мальски приемлемого состояния, с которым можно было бы выйти на зрителя – меньше чем через месяц А.В.Эфроса не стало. То обсуждение после прогона началось вполне деликатно, получилось же в целом – резким и взвинченым, в отдельных высказываниях разносным. И сейчас я понимаю, что гроб с телом Анатолия Васильевича в том январе стоял на сцене уже мёртвого театра. Как и спустя некоторое время на другой таганской же сцене – гроб "Гошеньки", Готлиба Михайловича Ронинсона…
Сегодня эти сцены редко пустуют – играют (доигрывают?) свои спектакли обе труппы, здесь же находят пристанище гастролёры и те театры, у которых нет своих помещений. Иной раз чаще всего на малой сцене – тот или иной молодежный коллектив напомнит вдруг о духе Таганки. Но это лишь эпизоды – тот дух умер вместе с Театром. Осталось лишь трепыхание.
"Химия и жизнь", между прочим, тоже ещё трепыхается, пытаясь доказать себе и другим, что тянет ещё просветительский и общекультурный свой возок. Но и там, по моему, всё и все выдохлись.
И дело, видимо, не только в нас. В распадово наше время катастрофически, вроде шагреневой кожи, сжимается тонкий и прежде культурный слой – тех, кому лукавое просветительство "X и Ж", равно как и многоцветье таганской поэзо-публицистики, было жизненно необходимо. На первый план нынешних сцен выдвинулись – явственно, как никогда прежде при моей жизни, – их высочество Деньги. А мне – дурню – кажется, что только вчера с этой сцены мы слушали Окуджаву, а позавчера в подвальчике "X и Ж" на Ленинском очень таганский по духу человек Коля Глазков поддерживал нас лихими строчками, вроде:
Мне не надо много денег,
Бог простит мои грехи
Я весёлый шизофреник,
Сочиняющий стихи… –
или:
Я на жизнь взираю из-под столика:
Век двадцатый – век необычайный.
Чем событья интересней для историка,
Тем для современника печальней…
Последний, может быть, яркий устный выпуск "X и Ж". Дом журналиста, 15 января 1991 г. Участники – сотрудники и авторы журнала: А.Городницкий, В.Егоров, В.Станцо, Д.Сухарев, В.Черникова, В.Иванов, И.Заславский, М.Франк-Каменецкий. Ученые, поэты, барды, журналисты.
А сегодня в сторонней, к счастью, редакции мне заворачивают статью с аргументами типа: сейчас так не пишут, это извините – шестидесятничество.
Шестидесятничество – почти ругательство! Принадлежность к его духу и времени стало пороком. Как бедность, вопреки А.Н.Островскому, во все времена.
Почему в подзаголовке этой главы – слова о третьей попытке. Дело в том, что в перестроечные времена дважды случались переговоры об издании этой рукописи, и естественно, надо было писать послесловия. Но в одном случае редакция требовала коренным образом обновить написанное в стол, в другом – просто прогорело, разорившись. Спасибо "Ваганту", пытающемуся преодолеть всеобщее беспамятство и не требующему конъюнктурной правки в эпизодах с Лениным или Кургиняном, к которым тогда мы относились так, как здесь написано.
Вместе с моим Театром уходит и моё время. Сумел, не доработав всего три месяца до тридцатилетия, сказать "Прости!" 'Химии и жизни". Сумею, видимо, и с Таганкой проститься. Не исключаю, впрочем, что и в дохловатом нынешнем виде она переживёт меня, как уже пережила многих своих зрителей и творцов. Но как же хочется иногда до сих пор, в редкие часы подъема или подпития, махнуть рукой на мельтешащее сегодня, выскочить из дома, сделать знак проезжающему мимо такси и крикнуть, как бывало: "На Таганку! В Театр!"… Но не стало в Москве такси. Выход с радиальной станции метро почему-то всё больше отдаляется от театра. А в переходе на кольцевую торгуют чем ни попадя, в том числе трудовыми книжками и билетами на старую и новую таганские сцены. Билетов – хоть завались!
Напротив театра – там, где в памятную ночь прощания с Володей Высоцким стоял, нацелив на Театр стволы антенн спец-автобус МВД, теперь палатки с напитками. Говорят, здесь самый дешёвый в Москве коньяк (в основном, поддельный). И теперь это – главная достопримечательность старой Таганской площади.
30 января – 4 февраля 1995 года