Глава четвертая «ПОЛОЖИМСЯ НА ГОСПОДА»

В осеннем лесу, на развилке дорог,

Стоял я, задумавшись, у поворота;

Пути было два, и мир был широк,

Однако я раздвоиться не мог,

И надо было решаться на что-то.

Я выбрал дорогу, что вправо вела

И, повернув, пропадала в чащобе.

Нехоженой, что ли, она была

И больше, казалось мне, заросла;

А впрочем, заросшими были обе.

И обе манили, радуя глаз

Сухой желтизною листвы сыпучей.

Другую оставил я про запас,

Хотя и догадывался в тот час,

Что вряд ли вернуться выпадет случай.

Еще я вспомню когда-нибудь

Далекое это утро лесное:

Ведь был и другой предо мною путь,

Но я решил направо свернуть —

И это решило все остальное.

Роберт Фрост[73]

1

В Оксфорд Толкина привез на собственном автомобиле Дикки Рейнольдс, бывший его учитель. Такая поездка выглядела тогда еще не очень привычной, как можно судить по многим газетным статьям, посвященным новому, а потому вызывающему тревогу средству передвижения. Люди боялись, что улицы городов, а с ними и все дороги скоро станут опасными из-за большого количества шумных, быстро несущихся машин (некоторые тогда считали это чистой фантазией). Только подумать — нельзя будет спокойно ни скот перегнать, ни проехаться в пролетке!

А новые виды преступлений? В 1911 году Артур Конан Дойл даже напечатал рассказ-предупреждение «Сухопутный пират», в котором указал на грозную (по его мнению) будущую опасность — сухопутное пиратство. Как бороться с негодяем, который, ограбив человека, мгновенно умчится на своем автомобиле с места происшествия? Ищи его, свищи — особенно в так называемый «насыщенный час»; мы бы сказали — «час пик», но Конан Дойл, ставя такой подзаголовок, имел в виду строфу поэта Т. О. Мордаунта: «Один насыщенный славными видениями час стоит целого века бездействия». Иллюстрации к рассказу изображали мрачного молодого человека в темном плаще — воротник поднят, шляпа с пером, руки в крагах стискивают руль.

Ну и текст соответствовал:

«Когда шофер, плотный, сильный человек, подстегиваемый выкриками своего пассажира, выскочил из машины и вцепился грабителю в горло, тот ударил его по голове рукояткой револьвера. Шофер со стоном упал на землю. Переступив через распростертое тело, незнакомец с силой рванул дверцу автомобиля, схватил толстяка за ухо, не обращая внимания на его вопли, выволок на дорогу. Потом, неторопливо занося руку, дважды ударил его по лицу. В тиши ночи пощечины прозвучали, как револьверные выстрелы. Побледневший, словно мертвец, и почти потерявший сознание толстяк бессильно сполз на землю возле машины. Грабитель распахнул на нем пальто, сорвал массивную золотую цепочку со всем, что на ней было, выдернул из черного атласного галстука булавку с крупным сверкающим брильянтом, снял с пальцев четыре кольца, каждое из которых стоило, по меньшей мере, трехзначную сумму, и, наконец, вытащил из внутреннего кармана толстяка пухлый кожаный бумажник. Все это он переложил в карманы своего пальто, добавив жемчужные запонки пассажира и даже запонку от его воротника. Убедившись, что поживиться больше нечем, грабитель осветил фонариком распростертого шофера и убедился, что тот жив, хотя и потерял сознание. Вернувшись к хозяину, незнакомец начал яростно срывать с него одежду…»[74]

Неплохая добыча!

2

Оксфорд мало чем походил на закопченный Бирмингем. Эксетер-колледж, правда, не затмевал красотой все прочие, но зато рядом раскинулся парк; стройные березы и густые каштаны создавали почти домашнюю атмосферу. После долгих скитаний с матерью и братом, а затем только с братом по разным бирмингемским домам эти березы и каштаны показались Рональду совсем родными.

Трудно поверить, что это теперь его дом. Вон и медная табличка на дверях — «Джон Р. Р. Толкин». И деревянная лестница ведет наверх — в спальню и кабинет. В его спальню, в его кабинет! Ну да, отпрыски богатых аристократических семейств получали еще более удобные комнаты в общежитиях Крайстчерча, Модлина и Ориэла, заранее зная, что будущее их обеспечено — в деловых офисах, в армии, на флоте, но и выходцы из среднего класса (а Толкин все-таки к ним относился) не унывали — им повезло попасть в Оксфорд! Им-то любой ценой надо было получить оксфордский диплом — другого шанса не будет. Это, впрочем, не мешало тем и другим постоянно отвлекаться на традиционные ночные пирушки. Там же, в Оксфорде, Рональд быстро приобщился к курению трубки (дурной пример отца Фрэнсиса) и пиву.

Этот старинный город замечательно описал академик М. Л. Гаспаров:

«Оксфорд весь каменно-серый и травянисто-зеленый: серые циклопические стены колледжей и зеленые их дворы с лужайками: никогда не видел такой яркой зелени. Мне сказали: „Ваш колледж называется Новый, но вы не думайте, он — современник Куликовской битвы“. Со времен Куликовской битвы все они сто раз перестраивались, не теряя, впрочем, своего замшелого вида. Всего этих колледжей тридцать шесть, и как они складываются в университет, не знает даже мой пригласитель, который служит там двенадцать лет. Самый молодой строен перед войной, он гладенький, но тоже несокрушимо серый, острокрыший и с непременной колокольней, хотя церкви в нем нет. В остальных — тяжелые церкви, с входной стены тебе в спину смотрит орган, с передней вместо иконостаса — четыре яруса готических святых, тоже узких, как трубы органа. „Это, конечно, реставрация, настоящих святых повыкидывали в пуританскую революцию“. И, наоборот, на главной улице высокий конус из узких стрельчатых арок — памятник протестантским мученикам. А вокруг главной библиотеки — полукруглая решетка с каменными квадратными столбами, на каждом бородатая греческая голова, но выглядят они почему-то не как гермы, а как тын царя Эномая с мертвыми черепами.

На боках колледжей — каменные доски с именами выпускников, погибших в двух войнах; на одной доске — два немецких длинных фон-имени: „Они вернулись в отечество и отдали жизнь за него“. Говорят, из-за этой доски был когда-то скандал. Внутри, в темном банкетном зале портреты на стенах: темная парсуна, сутана с отложным воротником, кафтан с пудреным париком, диккенсовские бакенбарды. Это попечители, к науке они не относятся. Банкет — при свечах, догорели — кончился.

За стенами (стены толстые, снаружи жарко, внутри холодно) теснятся домики без садиков, дымовые трубы гребешками, а между домиками бегают двухэтажные автобусы желтого цвета. На одном обшарпанном домике написано: „Здесь проповедовал Уэсли“ (в XVIII веке), а на другом, совершенно таком же: „Здесь жил Голсуорси“. Не сразу сообразишь, что из первых этажей на тебя глядят не витрины и офисы, а деревянные крашеные двери частных квартир на крепких замках. Поперек города и университета идет старая городская стена, тоже серые глыбы на сером цементе, а вокруг тоже зеленые лужайки. Но это что! Настоящая гордость — квадратная узкая башня, такая же каменно-щербатая, XI век, норманны строили, а на ней часы с новеньким голубеньким циферблатом.

У Маяковского в американских очерках раздел начинается: „Океан — дело воображения“. В море тоже не видно берегов, но вот когда подумаешь, что такое безбрежье — на неделю назад и на неделю вперед, то оценишь. Так и Оксфорд: идешь мимо домов, а как посчитаешь, сколько веков с них смотрит, становится неуютно.

„Оксфорд“ значит „бычий брод“ — мелкое место на Темзе, где можно было перегонять коров из Северной Англии в Южную. Местные слависты переводят: „Скотопригоньевск“. Я встретился там со старым знакомым, античником и славистом сразу. Я рассказывал, как Бродский говорил о Фросте: „Для европейца за каждым деревом стоит история, а для американца пустота, ангуасс“. Он спросил: „А для русского?“ Я ответил: „Не знаю“. Он покачал головой: „Наверное, Бродский тоже не знает“.

Когда я прилетел, паспортист спросил: „Цель?“ — „Научная конференция“. — „Физика или что?“ — „Филология“. — „Что такое филология?“ — „Лингвистика и тому подобное“.

Он с улыбкой поставил печать»[75].

3

Новый дом — новые правила.

Каждое утро в комнату приносили завтрак.

За нуждами студентов следили специальные слуги, которых называли скаутами[76] — им платил зарплату колледж. Рональд вполне мог обойтись утром гренками и кофе (так дешевле), но традиции Оксфорда требовали время от времени принимать друзей, а это, в свою очередь, вело к дополнительным тратам. Все средства Толкина, вместе взятые (стипендия, помощь от отца Фрэнсиса и средства, которые школа выделила ему как одному из лучших выпускников), едва ли достигали 150 фунтов в год.

Для ориентации в финансовых вопросах приведем цитату из известного романа Ивлина Во «Возвращение в Брайдсхед», где тоже обсуждается обучение в Оксфорде: «Я спросил его, какое содержание тебе назначить. Он ответил: „Три сотни в год, и ни в коем случае не давайте ему ничего сверх этого. Столько получает большинство“. Но я подумал, что его совет едва ли хорош. Я в свое время получал больше, чем многие, и насколько помню, нигде и никогда эта разница в несколько сотен фунтов не имела такого значения для популярности и веса в обществе»[77].

Обедали, к счастью, в столовой. Кормили недорого, но и там действовали установившиеся традиции — приходилось угощать приятелей пивом или вином. А еще нужны были одежда, мебель, письменные принадлежности. Скоро у Толкина, впрочем, как и у многих других студентов, скопилось множество неоплаченных счетов. И учебную программу он начал осваивать спустя рукава.

Да и как все успеть, если вокруг много, слишком много увлекательного?

Джон Гарт, один из исследователей творчества Толкина[78], свою книгу «Толкин и Великая война» начал с описания матча по регби между выпускниками школы короля Эдуарда и старшеклассниками. Понятно, что Толкин и его друзья по ЧКБО (они тоже теперь были студентами) оказались в команде выпускников:

«16 декабря, почти сердцевина зимы. Холодные порывы ветра хлещут по щекам и бокам атакующих ветеранов, но снова и снова молодые отражают натиск и начинают устрашающие контратаки. Капитан команды Дж. Р. Р. Толкин надеется на победу, но, по словам свидетелей, соратники его смирились с поражением. Это 1913 год. До начала Великой войны еще несколько месяцев. Толкин и его друзья — младшекурсники из Оксбриджа (объединяющее название для Оксфорда и Кембриджа. — Г. П., С. С.) вернулись в Бирмингем на рождественские каникулы, и теперь, в соответствии с традицией, играют против старшеклассников.

Толкину двадцать два года. Он еще не похож на того знакомого нам (теперь) по обложкам многих книг профессора в твидовом костюме, с морщинками, с неизменной трубкой. Джон Рональд (как его зовут друзья) выглядит худым и легким на поле для регби, но он не потерял спортивной злости, тогда как друзья его забросили игру почти сразу после окончания школы. Некоторые, правда, не по своей воле: Кристоферу Уайзмену играть запрещают врачи, он находится в дальней части поля, рядом с другим таким же „ветераном“ Сидни Барроуклофом…

Тот матч Толкин и его друзья проиграли. Неистовый нападающий ничего не мог сделать, не получая поддержки от старых своих приятелей Гилсона, Смита и Т. К. Бэрнсли. В итоге матч закончился в пользу учеников школы короля Эдуарда»[79].

Толкин и в Оксфорде не оставлял любимую игру. А еще он активно занимался делами Эссеистского клуба и Диалектического общества, посещал «Степлдон» — дискуссионный клуб колледжа, и даже основал свой собственный клуб «Аполаустики» («посвятившие себя наслаждению»).

Доклады, дискуссии, дебаты, шумные обеды. И даже тренировки в составе кавалерийского эскадрона, к которому он был приписан.

«В Оксфорде, — писал Хэмфри Карпентер, — компания была мужская. Правда, на лекциях бывали и девушки-студентки, но они жили в женских колледжах, мрачных зданиях на окраинах города, и к молодым людям их подпускали не иначе как под строжайшим надзором. Да молодые люди и сами предпочитали общаться друг с другом. Большинство из них только что покинули стены закрытых мужских пансионов, и чисто мужская атмосфера Оксфорда была для них родной. Даже изъяснялись они на своем, только им понятном сленге, в котором самые обыкновенные всем привычные слова сокращались и коверкались до неузнаваемости. Breakfast (завтрак) превращался в brekker, lecture (лекция) — в lekker, Union (союз) — в Ugger, a sing-song (песенка) и practicaljoke (розыгрыш) — в конструкции sigger-sogger и pragger-jogger»[80].

Вот как сам Толкин вспоминал об одном из своих типичных вечеров:

«Без десяти девять мы услышали вдалеке крики и поняли, что началась заварушка. Мы выскочили из колледжа и на два часа оказались в самой гуще событий. Примерно час мы „доставали“ город, полицию и прокторов (прокторы — надзиратели, инспекторы в Оксфорде. — Г. П., С. С.). Мы с Джеффри (приятелем. — Г. П., С. С.) „захватили“ автобус и покатили на нем на Корнмаркет, издавая адские вопли, а за нами бежала обезумевшая толпа студентов и „городских“. Не успели мы доехать до Карфакса, как автобус наш оказался битком набит студиозусами. Там я обратился к огромной собравшейся толпе с краткой, но прочувствованной речью. Потом мы вышли и пешком дошли до „маггерс-мемаггера“ — мемориала Мучеников, — где я снова произнес речь. И за все это нам ничего не было!»[81]

4

В начальных двух триместрах в Эксетере не оказалось наставника-классика для Толкина, а когда он появился (это был Э. А. Барбер), оказалось, что студент уже сильно запустил надоевших ему латинских и греческих авторов; по-настоящему его интересовало только сравнительное языкознание. Читал этот предмет профессор Джозеф Райт.

Похоже, Толкину везло на необычных людей. Это именно учебник Райта («Введение в готский язык») попал в руки Толкину еще в школе короля Эдуарда. А теперь он познакомился и с самим профессором и убедился в том, что талантливые люди, как правило, имеют свою необычную судьбу. Джозеф Райт не учился в школе, но к пятнадцати годам сумел самостоятельно овладеть грамотой, открыв для себя восхитительный мир — мир книг. Изумленный, он записался в вечернюю школу, где занялся французским и немецким языками и, конечно, обязательной латынью. С шести лет Джозеф работал на шерстобитной фабрике. Нелегкое детство, но это давало возможность ни от кого не зависеть, и в 18 лет Райт открыл собственную вечернюю школу. За обучение он брал с товарищей по прежней работе всего ничего — по два пенса в неделю. А когда достиг совершеннолетия, то уехал в Антверпен, откуда пешком добрался до Гейдельберга. Путешествовать по Европе — тоже учеба. В знаменитом Гейдельбергском университете Райт изучил русский, старонорвежский, древнеанглийский, древнесаксонский и другие языки. Там же получил докторскую степень, так что, вернувшись в Англию, без труда нашел место в Оксфорде на кафедре сравнительного языкознания.

«Он смог позволить себе снять небольшой домик на Норем-роуд и нанять экономку, — писал Хэмфри Карпентер. — Хозяйство он вел с бережливостью истинного йоркширца. К примеру, дома он пил пиво, которое покупал в маленьком бочонке, но со временем решил, что так оно чересчур быстро кончается, и договорился со своей экономкой Сарой, что бочонок будет покупать она, а он станет ей платить за каждую кружку. Райт продолжал непрерывно работать, взялся писать серию самоучителей по языкам, среди которых был и учебник готского, оказавшийся таким откровением для юного Толкина. А главное, начал составлять словарь английских диалектов, который, в конце концов, был опубликован в шести огромных томах. Сам он так и не избавился от йоркширского акцента и по-прежнему свободно говорил на диалекте своей родной деревни»[82].

В столовой профессора стоял огромный стол. На одном конце его садился учитель, на другом — ученик. Рабочие встречи часто начинались вечером и затягивались допоздна. В углах постепенно скапливался таинственный сумрак. Это сегодня при повсеместном электрическом освещении достаточно щелкнуть выключателем…

«Не мог он (Толкин. — Г. П., С. С.) забыть и чаепитий на йоркширский манер, — писал Хэмфри Карпентер, — которые Райты устраивали по воскресеньям. Джо нарезал здоровенными ломтями, достойными Гаргантюа, большой кекс с изюмом и коринкой, а абердин-терьер Джек исполнял свой коронный номер: шумно облизывался при слове smakka-bagms („смоковница“ по-готски)»[83].

Именно профессор Райт дал Толкину совет, выдержанный все в том же йоркширском духе: «Берись за кельтские языки, парень, если они тебе интересны. Тут можно подзаработать деньжат». Это подтолкнуло Толкина к древним валлийским текстам. Он хорошо помнил необыкновенные, казавшиеся ему волшебными слова, написанные на грузовых вагонах, отправлявшихся из Бирмингема в города Уэльса. Он находил звучание этих слов прекрасным. В том, что касалось красоты, валлийский язык на 100 процентов оправдал ожидания Толкина. Тут, правда, следует подчеркнуть, что именно красота слов, их написание, их звучание прежде всего привлекали Толкина, такова была особенность его дара. Он утверждал, что слова cellar door («дверь кладовки») звучат для него по-настоящему прекрасно, гармоничнее, чем, скажем, sky («небо») или beautiful («красивый»).

Странно, что Толкин так и не удосужился в те годы побывать в Уэльсе.

Вообще, оказавшись без присмотра строгого отца Фрэнсиса и освободившись от школьного распорядка, он быстро распустился. В случае Толкина не совсем правильно называть это ленью, хотя проректор отметил против его имени (в характеристиках студентов) «весьма ленив», а ученики школы короля Эдуарда могли прочесть в школьной «Хронике» (в «Оксфордском письме», подписанном выпускниками) слова самого Толкина, что «по сути мы ничего не делаем; мы довольны уже тем, что существуем»[84].

Теперь в жизни Толкина наступил недолгий период, когда он вполне мог отнести к себе известный девиз Телемского аббатства Рабле: «Делай что хочешь». Правда, для Толкина это означало — занимайся тем, что тебя всерьез интересует, пусть даже в ущерб учебной программе. Ведь для студентов «момент истины» наступает только во время сессии. Но тем, что Толкина действительно интересовало, он занимался весьма и весьма интенсивно — например, сравнительным языкознанием, к которому его постоянно подталкивал Джозеф Райт, а также своими искусственными языками и чтением «Калевалы» на финском.

Толкин стал опаздывать на мессу, даже пропускал ее. Утром он мог подолгу валяться в постели, особенно после пивных вечеринок. Даже о своей Эдит он вспоминал не так уж часто. Но, разумеется, он ее любил и помнил. Перелистывая «Калевалу», которая стала его настольной книгой, он испытывал настоящее наслаждение от звучания финских слов. «Будто спустился в винный погреб с бутылками превосходного вина». Он восхищался эпосом, так искусно сконструированным из народных сказаний финским языковедом и врачом Элиасом Ленротом. Каким-то образом любовь к финскому языку ассоциировалась в его сознании с любовью к Эдит. «Эти мифологические песни, — говорил Толкин, — полны той первобытной поросли, которую вся европейская литература вырубала и прореживала в течение многих веков, хотя и в разной мере и в разные сроки среди разных народов»[85]. Он даже попытался переложить часть «Калевалы» (историю Куллерво) смесью стихов и прозы в подражание Уильяму Моррису. (Позже он использовал этот сюжет в «Сильмариллионе», в истории Турина Турамбара.)

Еще он занимался рисованием (Гарт упоминает серию из двадцати символических рисунков, в которых Толкин попытался проиллюстрировать состояния своей души и бытия), каллиграфией, сочинял стихи, в которых постепенно начинает угадываться его особенное авторское «я». В стихотворении, посвященном Оксфорду, уже чувствуется характерный для Толкина интерес к забытой древности:

На ивоукрашенном бреге Темзы, тихо струящейся, стоя

В долине, проточенной ею в веках, миром давно позабытых,

Видишь неясно холм сквозь плетенье зелено-сквозное,

Многодомный, коронованный башнями, плащом серо-сонным укрытый,

Городок — у бычьего брода: но древнее древнего он,

Волшебством гордым овеян, до людского рода рожден[86].

5

Рождество 1912 года Толкин провел у Инклдонов в Барнт-Грине.

Обычно праздник там встречали какой-нибудь новой веселой пьесой.

На этот раз пьесу сочинил сам Рональд. Называлась она «Сыщик, повар и суфражистка», и автор сыграл в ней некоего «профессора Джозефа Квилтера, магистра гуманитарных наук, члена Британской академии». Одновременно «магистр» выступал и как опытный детектив, разыскивающий богатую наследницу по имени Гвендолин Гудчайлд. И все это было неспроста, не просто так, — ведь 3 января 1913 года Рональду исполнялся 21 год, и он очень ждал совершеннолетия. Прошло почти три года со дня разлуки с Эдит, но он верил, что она тоже ждет.

В ночь совершеннолетия он написал Эдит.

Она ответила Рональду почти сразу, очень быстро.

Но радость от полученного письма была несколько омрачена совершенно неожиданным для Толкина известием о том, что Эдит помолвлена и даже собирается выйти замуж за Джорджа Филда, брата своей школьной подруги Молли. Конечно, Эдит не связывали с Рональдом никакие обязательства (позже Толкин сам признавался в этом в письме своему среднему сыну — Майклу). Толкин мог спокойно отложить письмо, оставить его без ответа: да выходи ты за этого своего Филда, тем более не католика (Толкин англиканскую церковь ненавидел), но оттолкнуть Эдит значило бы отвергнуть всё, что между ними было, всё, чего они так долго ждали, на что надеялись. «Я начала сомневаться в тебе, Рональд», — написала ему Эдит. Это тоже подействовало на него мучительно.

В среду 8 января 1913 года он приехал в Челтнем.

Эдит встретила его на железнодорожной платформе.

Они ушли за город и там разговаривали несколько часов. В итоге уже к вечеру Эдит пообещала, что порвет с Джорджем Филдом и выйдет замуж только за него, Рональда. В тот же день кольцо, подаренное Джорджем, было отослано бедному парню. Вот она, магия колец — не из этого ли эпизода она тянется? Не тогда ли впервые в голове Толкина промелькнула, бросила смутный отблеск на происходящее мысль о Кольце Всевластья?

Теперь Рональд мог написать и отцу Фрэнсису. Конечно, он сильно нервничал, отправляя письмо опекуну. Но ответ пришел неожиданно быстрый и доброжелательный, хотя (и это понятно) несколько сдержанный. Что тут поделаешь? Отец Фрэнсис всегда относился к Рональду как к сыну.

6

«Теперь, когда Рональд благополучно воссоединился с Эдит, — писал Хэмфри Карпентер, — ему следовало целиком посвятить себя подготовке к экзамену „онор-модерейшнз“ (в этот экзамен, как и в большинство оксфордских экзаменов, входит ряд письменных работ по различным предметам, имеющим отношение к теме, изучаемой кандидатом. В зависимости от результатов экзамена кандидату присуждаются степени отличия от первой до четвертой (первая — высшая). — X. Карпентер), первому из двух экзаменов, которые ему следовало сдать, чтобы получить степень бакалавра. Он пытался выучить за полтора месяца то, что ему следовало освоить за три предыдущих триместра, но отказаться от привычки засиживаться допоздна, болтая с друзьями, было не так-то просто. А по утрам он с трудом заставлял себя подняться с постели — однако, как и многие до него, винил в этом не свои поздние посиделки, а сырой оксфордский климат. Когда в конце февраля начались „онор-модерейшнз“, Толкин все еще был плохо подготовлен ко многим письменным работам. А потому, узнав, что ему удалось получить вторую степень отличия, он вздохнул с облегчением.

Однако Толкин знал, что мог бы добиться большего. Получить первую степень в „модерашках“ было непросто, но, однако же, вполне доступно для способного, упорно занимающегося студента. И тому, кто намерен в дальнейшем посвятить себя научной работе, первая степень, разумеется, необходима. А Толкин уже тогда стремился именно к академической карьере. Однако же по своей специальности, сравнительному языкознанию, он получил „чистую альфу“, то есть „отлично“: в его работе практически не нашлось к чему придраться. Отчасти он был обязан этим тому, что Райт оказался превосходным наставником; но вдобавок это говорило о том, что таланты Толкина лежат именно в этой области»[87].

Обдумав результаты экзаменов, доктор Льюис Ричард Фарнелл, ректор Эксетера, предложил Толкину перевестись на английский факультет. Рональд с радостью согласился, однако для успеха всей операции требовалось не только его согласие: чтобы оформить перевод без потери стипендии (она давалась Толкину именно для обучения классической филологии), Фарнелл должен был действовать осторожно и дипломатично. Специальностью самого Фарнелла была Древняя Греция — он даже выпустил пятитомное исследование, посвященное древнегреческим культам, при этом Фарнелл был человеком широкого образа мыслей, он с интересом относился к германским языкам и культуре и, по-видимому, смог оценить, в какой области лежит основной талант Толкина. Так, благодаря поддержке Фарнелла, в начале летнего триместра 1913 года Толкин расстался с классическим факультетом.

«Почетная школа английского языка и литературы»[88] (официальное название факультета) по оксфордским меркам была еще очень молода. Вдобавок в ее преподавательском коллективе с некоторых пор царил разброд. По одну сторону стояли филологи и специалисты по истории Средневековья, полагавшие, что литературные произведения, созданные позже Чосера, не могут быть серьезным предметом для изучения, а по другую — исследователи «современной» литературы (от Чосера до XIX века), считавшие изучение древне- и среднеанглийского языков и немногочисленных литературных памятников того времени никому не нужным делом. Попытка втиснуть противоборствующие группировки в организационные рамки одного факультета оказалась ошибочной. Студенты, специализировавшиеся на древне- и среднеанглийском, вынуждены были теперь тратить много времени на изучение современной литературы, а студенты, интересовавшиеся «литературой» (современными авторами), в свою очередь, мучились, штудируя «Англосаксонскую хрестоматию» и «Самоучитель древнеанглийского языка» Генри Суита.

Почему линия раздела проходила именно по веку, когда писал Чосер? Вариант объяснения, который, вероятно, пришелся бы по душе Толкину, да, скорее всего, он и был ему хорошо известен, тесно связан с драмой нормандского завоевания — и с историей языка. Когда после битвы при Гастингсе, в 1066 году, в Англии установилась власть чужеземцев, примерно на 300 лет французский язык стал господствующим языком аристократии, духовенства, практически всех образованных классов. Еще в начале XIV столетия Ричард Глостерский говорил: «Если человек не знает французского, люди его всерьез не принимают»[89]. С началом Столетней войны между Англией и Францией английский язык постепенно возвращает утраченные позиции, но это был уже не тот язык, что триста лет назад. Произведения Чосера — одни из первых, написанных на «новом» английском.

Толкин решил заняться лингвистикой. В наставники ему назначили Кеннета Сайзема. Это был молодой новозеландец — талантливые уроженцы отдаленных уголков империи в то время сплошь и рядом устремлялись в метрополию. Его недавно взяли на должность ассистента Э. С. Нейпира, профессора английского языка и литературы. После встречи с Сайземом и знакомства с программой Толкин невольно изумился: как столь небольшой по объему материал можно растянуть на два с лишним года? Многое выглядело для него чересчур простым, чересчур знакомым, — ведь он уже успел самостоятельно прочитать многие из текстов и даже недурно освоил древнеисландский, который считался основой специализации. Да и Кеннет Сайзем сперва не особенно ему понравился. Это был молодой человек всего на каких-то четыре года старше Толкина, и он, конечно, не обладал яркой индивидуальностью Джозефа Райта — про таких говорят, что они способны легко затеряться в толпе. Но Сайзем был наставником добросовестным и трудолюбивым, и вскоре Толкин привязался к нему. Вообще Рональд стал теперь проводить за работой гораздо больше времени. Требования на английском факультете оказались высокими — учиться было гораздо труднее, чем он думал. Но он быстро и глубоко овладевал предметами, входившими в программу. Об этом можно судить по сохранившимся студенческим работам Толкина, посвященным проблемам распространения фонетических изменений, об удлинении гласных в древне- и среднеанглийский периоды, об англо-нормандских элементах в английском языке и т. д.

Особое место в его штудиях заняло изучение западномидлендского диалекта среднеанглийского языка. Для Толкина эта тема ассоциировалась с его собственным детством и предками; кроме того, он с удовольствием читал древнеанглийские тексты, которые ему прежде были недоступны. Среди них оказался «Христос» Кюневульфа[90] — цикл англосаксонских религиозных стихов, написанных еще до нормандского завоевания. Некоторые его строфы навсегда запали в душу Толкину, например: Eala Earendel engla beorhtast ofer middangeard monnum sended… То есть: «Привет тебе, Эарендель, светлейший из ангелов, над средиземьем людям посланный…»

В словарях англосаксонского языка слово Earendel обычно переводится как «сияющий свет, луч», но здесь оно несло в себе какое-то особенное дополнительное значение, значение вестника. Сам Толкин истолковывал его как некую аллюзию на Иоанна Крестителя, но полагал при этом, что первоначально слово «Эарендель» могло служить названием яркой звезды (планеты), предвещающей восход, то есть Венеры. Это почему-то взволновало его. «Я ощутил странный трепет, — писал он много лет спустя, — будто что-то шевельнулось во мне, пробуждаясь от сна. За этими словами стояло нечто далекое, удивительное и прекрасное, и нужно было только уловить это нечто, куда более древнее, чем древние англосаксы»[91].

В предмете, ставшем специализацией Толкина, удивительного оказалось ничуть не меньше. Древненорвежский язык (или древнеисландский — эти названия вполне взаимозаменяемы) был давно уже знаком Рональду, но теперь он подошел к нему гораздо серьезнее. Раньше он успел познакомиться с «Младшей» и «Старшей Эддой», а ныне внимательно перечитал и то и другое. Основная часть «Старшей Эдды» датируется XIII веком, но большинство ее поэм являются, по-видимому, гораздо более древними и, возможно, восходят к периоду до того, как норвежцы заселили Исландию. Толкина всегда волновала древность. Песни «Старшей Эдды» делятся на героические — в которых говорится о людях, и на мифологические — посвященные богам. Ключевую роль среди них играет Voluspa или «Прорицание вельвы», то есть пророчицы. По отношению к скандинавской мифологии эта сага занимает такое же центральное место, как Бхагават-гита — в индийской философии и мифе. В ней рассказывается об истории мира, начиная с его создания и кончая смутными предсказаниями будущего. «Прорицание вельвы» восходит к эпохе конца северного язычества, когда на смену старым богам вот-вот должно было прийти христианство. Примечательно, что оно послужило источником множества имен в произведениях самого Толкина:

Нии и Ниди,

Нордри и Судри,

Аустри и Вестри,

Альтиов, Двалин,

Бивер и Бавер,

Бембур, Нори,

Ан и Анар,

Аи, Мьедвитнир,

Гандальв и Вейг,

Виндальв, Траин,

Текк и Торин,

Трор, Вит и Лит…[92]

7

Углубляясь в чудесные древние языки, Толкин постоянно возвращался к попыткам создать свой собственный язык — столь же гармоничный и чистый. О том, как он работал над этим, мы знаем по прекрасной книге Джона Гарта[93].

Своеобразную музыкальность языку квенья, над которым годами работал Толкин, придавали жесткий набор согласных (как в финском языке) и многообразные суффиксы. Но Толкин чувствовал недостаточность этого. Толкину хотелось, чтобы у создаваемого им языка действительно были свое прошлое, своя основа, уходящая в древность; это и подвигло его на разработку еще одного языка, кроме квенья — первобытного эльдарина (primitive Eldarin).

«Толкин решил, — писал Джон Гарт, — что первоначальный корень liri (первобытный эльдарин) в языке квенья сохранился практически неизменным — как корень глагола, означающего „петь“. С помощью разных суффиксов Толкин произвел новые существительные — liritta (стихотворение, песня, поэма) и lirilla (песнопение, песня). Однако в прошедшем времени это строилось бы как linde, то есть вставкой суффикса −n− (морфологическое изменение), что в комбинации с первоначальным −rt− сдвигалось в −nd− (фонологическое изменение). При этом linde само превращалось в корень, а с прибавлением суффикса производило существительное lindele (песня, музыка) или, потеряв безударный последний слог, в lin (музыкальный голос, ария, мелодия, напев). В итоге в языке квенья могли возникать и такие сложные составные слова, как lindotrea (пение на рассвете — применительно к птицам), или lindelokte (поющий куст — как метафора ракитника)»[94].

Больше всего увлекало Толкина то, что в реальных языках постепенное накопление сдвигов звучания и морфологических элементов может со временем приводить, в сущности, к некоему другому языку. «Звуковые сдвиги», по свидетельству Джона Гарта, заполняли множество страниц в ранних записных книжках Толкина, иногда отданных исключительно языку квенья. Для «эльфийского» языка эти «звуковые сдвиги» имели столь же важное значение, как законы Якоба Гримма (1785–1863)[95] — для немецкого и английского. Толкин, подобно Гримму, изучал не просто тексты, занесенные в анналы, он воссоздавал прошлое языка.

Как это ни парадоксально, в своих предельно сухих, казалось бы, чисто филологических заметках Толкин постепенно погружался в мир самой настоящей художественной литературы. Иными словами, не без восхищения замечал Гарт, Толкин играл роль чуть ли не Бога или, если уж не возноситься так, Творца. Он не просто восстанавливал историю языка; он создавал ее. Он изобретал (грубо говоря, выдумывал) корни некоего первобытного эльдарина, добавляя к ним новые суффиксы и префиксы, чтобы, наконец, перейти к языку квенья. Он учился менять сдвиги звучания, получая тем самым все новые и новые слова с их индивидуальными историями. Переработка такого масштаба — процесс долгий, мучительный и сложный, зато Толкин испытывал истинное удовольствие от приближения к совершенству. Звуковые картины, изобретаемые им, звучали ярко: басовитое kalongalam (звон больших колоколов) и его противоположность — kilinkele (звон малых колокольчиков), элегантные чередования звуков в vassivaswe (взмахи больших крыльев) или языколомное pataktatapakta (хаотическое нагромождение). Язык квенья, однако, был больше, чем просто звукоподражанием: скажем, слова nang (я простудился) и miqe (поцелуй) удивляли не просто звучанием, а своим глубоким соответствием с реальностью. Толкин умело связывал звук и смысл, подобно тому, как художники и поэты связывают цвет, форму и тень, даже отдаленные неявные звучания, в итоге вызывающие определенное настроение.

Hear the sledges with the bells —

Silver bells!

What a world of merriment their melody foretells!

How they tinkle, tinkle, tinkle,

In the icy air of night!

While the stars that oversprinkle

All the heavens, seem to twinkle

With a crystalline delight;

Keeping time, time, time,

In a sort of Runic rhyme,

To the tintinnabulation that so musically wells

From the bells, bells, bells, bells,

Bells, bells, bells —

From the jingling and the tinkling of the bells…

Константин Бальмонт перевел эти знаменитые стихи Эдгара По так:

Слышишь, сани мчатся в ряд,

Мчатся в ряд!

Колокольчики звенят,

Серебристым легким звоном слух наш сладостно томят,

Этим пеньем и гуденьем о забвенье говорят.

О, как звонко, звонко, звонко,

Точно звучный смех ребенка,

В ясном воздухе ночном

Говорят они о том,

Что за днями заблужденья,

Наступает возрожденье,

Что волшебно наслажденье,

Наслажденье нежным сном.

Сани мчатся, мчатся в ряд,

Колокольчики звенят,

Звезды слушают, как сани, убегая, говорят,

И, внимая им, горят,

И мечтая, и блистая, в небе духами парят;

И изменчивым сияньем

Молчаливым обаяньем,

Вместе с звоном, вместе с пеньем, о забвенье говорят…[96]

Записная книжка Толкина-исследователя, без всякого сомнения, была уже самой настоящей записной книжкой писателя.

8

Конечно, появление Эдит в студенческой жизни Толкина вызвало новые проблемы. Раньше Рональд ни слова не говорил о своей помолвке друзьям, боясь слухов. То, как разговоры о его встречах с Эдит в свое время дошли до отца Фрэнсиса, очень сильно ранило его сердце — на всю жизнь. Правда, достигнув совершеннолетия и сделав предложение Эдит, он сам известил о своем решении опекуна, но ему и сейчас было тревожно, и, как раньше, снова и снова снился давний сон: темная волна угрожающе нависает над деревьями и зелеными полями…

И тревожиться действительно было о чем. Рональд, например, требовал от Эдит перехода в католическую веру, а она на это не решалась. Выйти из англиканской церкви — это само по себе требовало воли, к тому же в Челтнеме Эдит весьма активно занималась церковными делами и теперь откровенно боялась, что, узнав о ее уходе в «папизм», дядя Джессоп, у которого она жила, попросту выгонит ее из дома. Но Толкин настаивал. «Я искреннейше верю, — писал он Эдит, — что малодушие и мирские страхи не должны препятствовать нам неуклонно следовать свету…»[97]

И Эдит приняла католичество. Она убедилась, что Рональд ее любит. Зато дядя Джессоп, как и ожидалось, немедленно отказал ей от дома. Тогда с кузиной Дженни Гроув — горбатой, маленькой, но весьма решительной женщиной, — Эдит сняла квартиру в небольшом городке Уорик, расположенном неподалеку от Бирмингема, как, впрочем, и от Оксфорда (однако дальше, чем Челтнем). Вопрос переезда в Оксфорд, по-видимому, тоже обсуждался, но до брака Эдит решила оставаться совершенно независимой. Впрочем, в июне 1913 года в Уорике на некоторое время поселился и Рональд. Ему нравились вековые деревья старого городка и замок на холме. Они катались с Эдит по Эйвону на плоскодонке и вместе ходили в местную католическую церковь. К сожалению (для Эдит), Рональд даже при встречах часто бывал погружен в свои размышления, ей недоступные. Она обижалась. Ну, действительно, что ей до того, что корень liri из какого-то там первобытного эльдарина перешел, практически не изменившись, в какой-то «новый» язык квенья? И какое ей дело до того, что вставка суффикса −n− так сильно влияет на какие-то там фонологические изменения? Она предпочла бы видеть будущего мужа более понятным, более простым. К тому же, к ее большому неудовольствию, жизнь Рональда в чисто мужском обществе, многие книги, прочитанные им, конечно, внушили ему несколько преувеличенные понятия об отношениях женщины и мужчины. Он был просто по уши набит сантиментами слишком начитанного человека. Он даже обращался к Эдит — «малышка», а ей это не нравилось, она считала такое обращение неестественным, даже фальшивым; он мечтал о каком-то там будущем «маленьком домике», а Эдит предпочитала говорить о будущем домике в реальном свете.

«Конечно, — писал Толкину его друг Чарлз Моузли, — прочитанные книги на всех нас накладывают отпечаток. Да и как иначе? Если вы день за днем будете читать романы и поэмы, в которых женщину возводят на пьедестал, чтут и едва ли не обожествляют, а главными достоинствами мужчин так же постоянно признаются отвага, честь, искренность, щедрость, то, в конце концов, вы сами начнете мыслить именно в таких категориях»[98].

9

Летом долгого, насыщенного событиями 1913 года Толкин, решив заработать на новую мебель, отправился во Францию в качестве воспитателя при двух несовершеннолетних мальчиках-мексиканцах[99]. В Париже к этой, скажем так, не совсем обычной группе присоединились еще один мексиканский мальчик и две их тетушки. Всех их Толкин обязан был детально ознакомить с достопримечательностями французской столицы.

«Поначалу эта задача казалась несложной, — писал Майкл Уайт, один из биографов писателя, — но неожиданно обернулась огромными неприятностями. Прежде всего, к величайшему смущению Рональда, он обнаружил, что все его немалые достижения в сравнительном языкознании и способность писать ученые эссе о самых мудреных и загадочных тонкостях старонорвежского или англосаксонского языка совершенно бесполезны в быту: на реальном испанском он не мог связать и двух слов, да и французский его, мягко говоря, оставлял желать лучшего. Очень часто подопечные попросту его не понимали. Более того, он невзлюбил французскую кухню, а французы, в особенности парижане, казались ему людьми грубыми и неотесанными. В довершение ко всему, маленькие мексиканцы, которых ему надлежало учить и воспитывать, не проявили никакого, даже самого малейшего интереса к французской культуре и ее истории и не хотели видеть ничего, кроме банальных туристических достопримечательностей.

Уговорив мальчиков посетить Бретань, Толкин надеялся обрести хотя бы там некоторое утешение в прекрасных ландшафтах и тонких винах, но дело кончилось тем, что они на какое-то время бессмысленно застряли в Динане — приморском городке, который оказался ничем не лучше какого-нибудь провинциального Блэкпула. „Ну вот, я в Бретани, — писал Рональд своей Эдит. — А вокруг — только туристы, мусор да купальные кабинки“. Когда однажды вся компания отправилась на очередную прогулку, одну из тетушек сбила легковая машина, вылетевшая на тротуар. Через несколько часов пострадавшая скончалась от тяжелых внутренних повреждений, так что эта злосчастная поездка всем попортила много крови, и Толкин вздохнул с облегчением, только когда, наконец, договорился об отправке тела покойной в Мексику и передал маленьких мексиканцев их родственникам»[100].

10

Вернувшись в Оксфорд (шел уже третий год обучения), Толкин снова с головой погрузился в бурную студенческую жизнь. Эдит рядом не было, поэтому он свободно тратил заработанные деньги: купил новую мебель, украсил стены японскими гравюрами, обновил гардероб.

Его невеста тем временем скучала в Уорике. Городок был красив, с этим никто не спорил, и жизнь в нем шла более живая и веселая, чем в благочинном Челтнеме, но развлечений для одинокой девушки — никаких. От скуки и постоянного ожидания даже письма Рональда начали раздражать Эдит. Ну да, ему в Оксфорде не скучно! Там появился еще один старый друг Толкина — Дж. Б. Смит. Он окончил школу короля Эдуарда и получил стипендию колледжа Корпус-Кристи, так что «Чайный клуб» был теперь равно представлен как в Оксфорде, так и в Кембридже, где уже учились Роберт К. Гилсон и Кристофер Уайзмен. Отношение членов ЧКБО, Великих Близнецов, к той новости, что у Толкина вдруг появилась невеста, лучше всех выразил Гилсон. «Такой стойкий деятель нашего клуба, — заметил он понимающе, — вряд ли переменится».

Но сам Толкин так не думал.

Восьмого января 1914 года Эдит была принята в лоно римско-католической церкви. Официально объявили о помолвке, и отец Мерфи, новый наставник Эдит, благословил жениха и невесту. Какое-то время Эдит даже нравились свершившиеся перемены, она стала чаще посещать мессу, причащалась. Но католическая церковь в Уорике выглядела так убого по сравнению с роскошным собором в Челтнеме, что скоро и это стало действовать ей на нервы. Проводив Рональда в Оксфорд (учебу никто не отменял), она совсем заскучала. Игра на фортепьяно и постоянные ссоры с кузиной не могли заполнить ее жизнь, а необходимость исповедоваться раздражала. В письмах Рональду она постоянно сетовала на то, что необходимость вставать к мессе ни свет ни заря для нее просто невыносима: «И хотелось бы пойти к мессе, но здоровье не позволяет». А ответные письма Рональда, в которых он со вкусом рассказывал о веселых дружеских вечеринках и о не менее веселых походах с друзьями в театр и в кино, Эдит просто бесили. Он там в своем проклятом Оксфорде ни в чем себе не отказывает — плавает на лодке, ходит в кино, участвует во всяких умных дискуссиях и даже на всю премию Скита (пять фунтов), полученную за успехи в учебе, накупил книг на каком-то никому не ведомом средневековом валлийском!

Эдит не знала, что кроме указанных книг (все, кстати, в прекрасных кожаных переплетах) Рональд приобрел еще несколько произведений Уильяма Морриса: «Жизнь и смерть Язона», перевод саги о Вольсунгах[101] и роман «Дом сынов Волка». Вот, кстати, еще один необычный человек, повлиявший на Толкина. Уильям Моррис (1834–1896) сам когда-то учился в Эксетере. Еще в детстве он увлекся Средневековьем, странствующими рыцарями и всякими древними героическими деяниями. Со временем интерес перерос в настоящую страсть. Когда Уильяму исполнилось девять, отец подарил ему настоящего пони и маленькие доспехи, чтобы мальчик мог разыгрывать сцены своих фантазий в чаще Эппингского леса, на окраине которого стоял дом Моррисов. Он прекрасно успевал в школе, а в 1853 году поступил в Эксетер-колледж. Поначалу он намеревался стать священником, но все же выбрал искусство, тем более что, унаследовав после смерти отца большое состояние, избавился от необходимости зарабатывать себе на существование.

За свою не очень долгую жизнь Моррис сделал поразительно много. Он написал и опубликовал два десятка художественных книг и с десяток переводов, в том числе «Сагу о Греттире» и «Сагу о Гуннлауге Змеином Языке». По-английски прозвище Гуннлауга звучит как Worm-Tongue, так же, как прозвище Гримы — коварного советника конунга Теодена во «Властелине Колец». Еще Моррис перевел со староанглийского эпос «Беовульф», которым, став профессором, много занимался и сам Толкин. В романе «Дом сынов Волка» Уильям Моррис тщательно воссоздал атмосферу древних англосаксонских и исландских повествований — это тоже было близко Толкину. События романа происходили в основном на опушках и в прогалинах дремучего леса, который назывался Мирквуд (Лихолесье) — слово, заимствованное из древних германских легенд и позже тоже перешедшее в книги Толкина. А прекрасный перевод саги о Вольсунгах позволил восхищенному Рональду с головой погрузиться в удивительную атмосферу северных преданий. Он оставался увлеченным читателем Уильяма Морриса всю жизнь и никогда не отрицал его влияния на свои произведения. В «Источнике у края мира» (фантастическом романе Морриса) Толкин разыскал и еще одно понадобившееся ему позже имя — Гондальф. Впрочем, возможно, и он и Моррис позаимствовали это имя из «Старшей Эдды».

В истории Англии Уильям Моррис оставил след не только как писатель. В молодости он близко сошелся с художниками-прерафаэлитами, упорно стремившимися к воссозданию средневековой эстетики (они внесли огромный вклад в популяризацию легенд Артуровского цикла). Он отличался тонким эстетическим вкусом, обладал талантом дизайнера и удивительной предприимчивостью. Благодаря этому сочетанию Моррис сделался одним из наиболее влиятельных дизайнеров Викторианской эпохи. В 1861 году он основал компанию в области декоративного искусства — «Моррис, Маршалл, Фолкнер энд К». Среди его партнеров числились такие видные прерафаэлиты, как Данте Габриель Россетти и Эдвард Берн-Джонс. Компания добилась большого успеха в производстве витражей, резных панелей, гобеленов, тканей и обоев по средневековым мотивам. С годами Моррис стал единоличным владельцем фирмы и увлекся окрашиванием тканей природными красителями, освоив ряд старинных технологий, таких как окрашивание кошенилью, ореховой скорлупой, пастелью или индиго. Популярность его необычной продукции постоянно росла, и Моррис старался сделать ее доступной даже небогатым покупателям. Вполне возможно, что некоторые из тканей Морриса или его обои украшали быт Толкина и Эдит.

К 1870-м годам Моррис стал знаменитостью. Он увлекся каллиграфией и сам создал несколько десятков рукописей, иллюминированных миниатюрами в средневековом стиле. К тому же в 1877 году он создал общество по защите старинных зданий. Яростный темперамент Морриса привел к тому, что он активно вошел в социалистическое движение. На протяжении шести лет выпускал (и субсидировал) газету «Общее благо», в которой публиковались Энгельс, Бернард Шоу, Поль Лафарг, а в 1891 году основал издательство «Келмскотт пресс». Как почти всё, чем занимался Моррис, это начинание оказалось успешным — за последующие несколько лет издательство выпустило 66 книг, причем и здесь он внес много новшеств в сам процесс книгопечатания в целях лучшей стилизации под Средневековье.

В 1960 году Толкин писал одному из читателей «Властелина Колец»: «Мертвые болота и подступы к Мораннону отчасти обязаны Северной Франции после битвы на Сомме. А еще больше они обязаны Уильяму Моррису и его гуннам и римлянам, как, скажем, в „Доме сынов Волка“ или в „Корнях горы“»[102].

Впрочем, на Толкина оказало влияние все эстетическое движение по возрождению утраченного прошлого, которое всячески и всегда поддерживал Моррис.

11

Летом 1914 года, побывав в Уорике у Эдит, Толкин отправился в Корнуолл. Там он некоторое время пожил на тихом полуострове Лизард — у отца Винсента Рида из Бирмингемского оратория. «Мы часто ходили с отцом Винсентом, — вспоминал он позже, — по вересковой пустоши над морем к бухте Кинанс. Над головой нещадно палило солнце, а огромные валы Атлантики с ревом и шипением разбивались о скалы и рифы. Море выточило в утесах причудливые отверстия и теперь врывалось в них с трубным ревом или извергало наружу фонтаны пены, точно кит, и повсюду — красные и черные скалы и белая пена на лиловой и прозрачной морской зелени»[103].

Однажды с отцом Винсентом Рональд отправился осматривать деревни, лежащие в стороне от побережья:

«Сначала нас окружал типичный сельский йоркширский пейзаж, потом мы спустились к реке Хелфорд, очень похожей на фьорд. А еще потом поднялись на противоположный берег совершенно девонширскими тропками и очутились на более открытой местности, где тропинка виляла, петляла, шла наверх, опускалась вниз, пока не начало смеркаться и алое солнце не коснулось горизонта. После многих приключений мы вышли, наконец, на пустынные голые холмы, где мили четыре прошагали по мягкой земле, на радость нашим сбитым ногам. Ночь застала нас в окрестностях Малого Руана, и дорога снова принялась петлять и нырять. Освещение сделалось совсем призрачным. Временами узкая тропа вела через перелески, там у нас ползали мурашки по спине от уханья сов и свиста летучих мышей. Временами за каким-нибудь забором всхрапывала лошадь, страдающая одышкой, или мирно похрюкивала свинья, у нас снова душа уходила в пятки; пару раз мы неожиданно проваливались в ручьи, которые в темноте трудно было увидеть. Все же эти четырнадцать миль закончились, и последние две мили душу нам согревали появившийся вдали маяк Лизард и внезапно приблизившийся шум моря…»[104]

Побывав на ферме, которой управляла тетя Джейн с помощью Хилари Толкина и Брукс-Смитов, Рональд написал длинное стихотворение. Он озаглавил его «Плавание Эаренделя, Вечерней звезды», вспоминая, конечно, строку из Кюневульфа:

Эарендель восстал над оправой скал,

Где, как в чаше, бурлит Океан.

Сквозь портал ночной, точно луч огневой,

Он скользнул в сумеречный туман.

И направил свой бриг, как искристый блик,

От тускневшего злата песков

По дороге огня под дыханием дня

Прочь от Западных берегов…[105]

12

Все эти события происходили на фоне непрекращающихся слухов и разговоров о скорой войне с Германией, хотя даже в те тревожные дни мало кто верил в то, что мир, столь прочный и неизменный, может в одночасье рухнуть. Британская империя наконец-то была достроена и находилась на пике своего могущества — вряд ли кто-то осмелится, а тем более сможет поколебать основы мирового порядка.

Ну да, политики и писатели озабочены. Но ведь эти чертовы политики и писатели всегда чем-то озабочены. Вот только что вышел новый роман Герберта Уэллса «Освобожденный мир» — и речь в нем опять же шла о войне. Правда, о войне последней, после которой никаких войн уже не будет.

«Подумайте только, — говорил на страницах „Освобожденного мира“ профессор физики Рафис. — Подумайте только, какие возможности откроются, если мы, наконец, найдем способ ускорения распада радия (заметьте, это написано не когда-нибудь, а в 1914 году, когда о распаде атомного ядра и его последствиях знали только немногие специалисты. — Г. П., С. С.). Мы станем обладателями источника энергии настолько могучей, что человек сможет унести в одной горсти столько вещества, сколько ему понадобится для того, чтобы освещать целый город, или уничтожить эскадру мощных броненосцев, или питать машины гигантского пассажирского парохода. Другими словами, мы обретем ключ, который позволит нам ускорить процесс распада во всех других элементах. Наше открытие можно сравнить только с открытием огня — сразу поднявшим человека над зверем. Вечная борьба за существование, за скудные подачки энергии, которые уделяет нам природа, перестанет быть человеческим уделом. Я вижу преображение гигантских пустынь, вижу полюсы, освобожденные ото льда, вижу мир, вновь превращенный в Эдем».

Но до этого было далеко, что прекрасно понимал и сам Герберт Уэллс. Правда, он считал, что, если случится война, долго продлиться она просто не сможет. Народы очень быстро увидят весь ужас, всю бесперспективность каких бы то ни было силовых решений и сами по себе разоружатся. Освобожденный мир отряхнет с себя темное колдовство прошлого, пусть не сразу, но отряхнет. Конечно, от потерь не убережешься. Поначалу государства, получившие в свои руки атомное сверхоружие, обменяются ударами. Китай и Япония, видимо, нападут на Россию, Соединенные Штаты сокрушат Японию, в Индии вспыхнет восстание, и все такое прочее. К весне 1959 года, писал в своем романе Герберт Уэллс, основные центры человеческой цивилизации превратятся в мрачные очаги негаснущих атомных пожаров. Промышленность будет дезорганизована, система кредитов рухнет.

«Небо над Парижем уже несколько месяцев затянуто клубами пара… оттуда доносился тяжкий грохот, похожий на шум поездов, катящихся по железному мосту… непрерывные раскаты… свирепо проливающиеся радиоактивные дожди… внезапные гигантские молнии…»

Это не походило на реальность, но и реальность оставляла желать лучшего.

Мало кто помнит сейчас (да и из современников немногие задумывались), сколько раз до 1914 года Европа оказывалась на грани большой войны. Танжерский кризис, затем Агадирский, аннексия Австро-Венгрией Боснии и Герцеговины, Балканские войны. В 1912 и 1913 годах Сербия, Греция, Болгария и Черногория единым фронтом выступили против Турции, но прошло совсем немного времени, и Сербия, Греция, Румыния, Черногория и примкнувшая к ним Турция выступили уже против Болгарии. Две эти войны унесли 140 тысяч жизней.

Европа жила в тревожном ожидании каких-то невероятных перемен. В этой связи стоит вспомнить о том, что до Великой войны (понятно, никто тогда не называл ее Первой мировой) в Англии не существовало обязательного призыва в армию. Мобилизацию ввели только в 1916 году, когда армия понесла огромные потери, так что поколение Толкина, собственно, ничего не знало о военной службе. Обязательный призыв существовал только во Франции (со времен Наполеона), причем в 1913 году там был принят особенно жесткий закон об обязательной трехлетней службе, чтобы количественно уравнять армию с немецкой. В Германии и России призыв существовал, но частичный, с большими ограничениями.

Правда, в первые месяцы войны никакой всеобщей мобилизации и не понадобилось — так силен был энтузиазм, охвативший мужскую половину населения Англии. «Четвертого августа, когда война уже казалась неотвратимой, — вспоминал Артур Конан Дойл, — я получил записку от деревенского водопроводчика, мистера Голдсмита: „В Кроуборо есть ощущение, что надо что-то делать“. В тот же вечер мы провели собрание всей деревни и собрали отряд добровольцев»[106].

Август 1914 года изменил историю всего человечества.

«Сейчас в это трудно поверить, — писал российский ученый Александр Гнесь, — но в августе 1914 года в Берлине, Вене и Петербурге, в Париже и в Лондоне люди буквально ликовали по поводу начавшейся войны. Многие европейцы ждали от нее обновления всей своей жизни. Сыны ведущих капиталистических стран, уставшие от викторианских запретов и пуританского морализма, собирались дать выход своей энергии на полях Марны и Фландрии, в Карпатах, в Доломитовых Альпах, в Галлиполи и на Балтике. Я не случайно говорю о сынах, ведь это была последняя семейная война. Кузены-монархи Вильгельм II, Николай II и Георг V, называвшие друг друга Вилли, Ники и Джорджи, находясь в плену принципов и предрассудков XIX века, допустили войну, в которой погибло больше людей, чем за все предшествующее тысячелетие»[107].

Понимая всю важность правильного и своевременного освещения текущих событий, уже 2 сентября 1914 года британское Бюро оборонной пропаганды пригласило на особое совещание своих самых видных литераторов: Томаса Гарди, Редьярда Киплинга, Гилберта Кита Честертона, Джона Голсуорси, Арнольда Беннетта, Герберта Уэллса и др. Молодые люди тысячами записывались в добровольцы, ответив на призыв графа Горацио Китченера — военного министра Англии. Записался в армию и младший Толкин, Хилари. «Это ужасно! — писал Рональд невесте. — Работать решительно невозможно. В Оксфорде никого из знакомых не осталось, кроме Каллиса».

Впрочем, сам Толкин, вполне успевающий студент, мог готовиться к службе, не оставляя учебу. На пару с упомянутым выше Каллисом он перебрался на новую квартиру на Сент-Джонс-стрит. Она пришлась ему по душе. Удивительно, но и военная подготовка, которая велась прямо в университетском парке, Толкину понравилась. «Эта муштра — просто дар Божий, — писал он Эдит. — Я почти две недели не спал и все равно до сих пор не ощущаю привычной оксфордской сонливости».

13

В октябре 1914 года Толкин писал невесте:

«Лапушка моя Эдит!

Ты пишешь мне такие чудесные письма, маленькая моя; а я-то обхожусь с тобою просто по-свински! Кажется, вот уже сто лет не писал. Уик-энд выдался ужасно хлопотный (и страшно дождливый!).

Пятница прошла совершенно без всяких событий, и суббота тоже, хотя всю вторую половину дня мы занимались муштрой, несколько раз вымокли до костей, и винтовки наши все заляпались, мы их потом до скончания века начищали.

Оставшиеся дни я по большей части провел под крышей за чтением. Мне надо было написать эссе, — помнишь, я тебе рассказывал? — но закончить я не успел: явился Шекспир, а вслед за ним лейтенант Томпсон (А. Шекспир и Л. Л. Г. Томпсон — коллеги Толкина по Эксетер-колледжу. — Г. П., С. С.), и помешали мне потрудиться в день воскресный, как я собирался. Сходил к Святому Алоизию на торжественную мессу — получил изрядное удовольствие, — вот уж сто лет мессы не слушал; на прошлой неделе, когда я был в Молельне, о. Ф<рэнсис> меня так и не отпустил.

Вечером пришлось-таки нанести визит вежливости ректору: скука смертная! Жена у него — сущий кошмар! Сбежал, как только смог, и со всех ног помчался под дождем назад, к книгам. Потом заглянул к мистеру Сайзему (наставник Толкина. — Г.П., С.С.) и сказал ему, что никак не смогу закончить эссе раньше среды; немного посидел у него, мы потолковали, потом я ушел, и у меня состоялся крайне интересный разговор с этим чудаком Эрпом[108] — помнишь, я тебе рассказывал? — я познакомил его (к вящей его радости) с финскими песнями „Калевалы“.

Помимо всего прочего, я пытаюсь переложить одно из преданий — великолепнейший сюжет и самый что ни на есть трагический — в виде небольшой такой повести, отчасти в духе романов Морриса, со стихотворными вставками тут и там.

Теперь пора отправляться в библиотеку колледжа и хорошенько изгваздаться среди пыльных книжек. А потом загляну к казначею»[109].

14

В конце октября 1914 года, в субботу, члены ЧКБО решили встретиться в Кембридже, но, к сожалению, Толкин приехать не смог (или не захотел). Уайзмен, Смит и Гилсон втроем посетили воскресную службу в часовне Кингс-колледжа, побродили по тихому Кембриджу. Солнечное утро с длинными тенями через Боулинг-Грин, старые деревья, туман. Договорились все же встретиться в следующий раз в Оксфорде, но на другой день теперь уже Уайзмен несколько раздраженно написал Толкину, что, скорее всего, не приедет на встречу. Он был уверен, что Толкину весьма не понравятся его слова, но тот сразу согласился с другом, добавив, что, в сущности, их ЧКБО давным-давно превратился в клуб четверых. В итоге долгих переговоров друзья все же решили встретиться, на этот раз на «нейтральной» почве — в Уондсворте (Лондон).

К тому времени у каждого накопилось множество проблем. Роберту Гилсону отец посоветовал получить диплом, прежде чем записываться в армию. Все же в ноябре Гилсон в армию записался — в Кембриджширский батальон. В армии служили и другие члены ЧКБО: Сидни Барроуклоф — Королевская полевая артиллерия и Ральф Пейтон — 1-й Бирмингемский батальон. А вот Дж. Б. Смит, как и Джон Р. Р. Толкин, попал в Оксфордское территориальное подразделение (Оксфордширская и Букингемширская легкая пехота) и мог проходить подготовку прямо в Оксфорде. Впрочем, и это все выглядело зыбким, неопределенным. Не случайно в одном из стихотворений того времени Смит писал: «Мы ненадолго здесь…»

В субботу 12 декабря Великие Близнецы встретились в Уондсворте в доме родителей Уайзмена. У газового камина в просторной комнате наверху они проговорили до поздней ночи. Как говорил позже Уайзмен: собираясь вместе, они всегда чувствовали себя «в четыре раза умнее». Но на этот раз в воздухе было растворено некое раздражение. Давно ли они жаловались друг другу на уютность и излишнюю «цивилизованность» мира, — а где все это теперь? Великая война уже началась, она захватывала все новые и новые страны. Ну да, как всегда, говорили о величии ЧКБО. Даже Толкин сравнивал их встречи со встречами поэтов и художников Прерафаэлитского братства, оставившего столь мощный след в искусстве Англии XIX века. Поэты Кристина Россетти (1830–1894) и ее брат Данте Габриель Россетти (1828–1882), художники У. X. Хант (1827–1910) и Дж. Милле (1829–1896), разочаровавшись в «сегодняшнем дне», нашли когда-то свой эстетический идеал в искусстве Средних веков — «до Рафаэля». А теперь поэтов и художников сводило вместе тревожное ожидание каких-то новых (и совсем других) решительных перемен (вряд ли счастливых).

Дороги в гору нет ли другой?

Всего одна. Ни тропинки вокруг.

И что, все по ней нам идти, дорогой?

До поздней ночи, мой друг.

А там, на холмах, ожидает ночлег?

О да! Но мраком он скрыт давно.

А как не найдем? Будем спать на земле?

Мимо пройти мудрено!

А если случится кого повстречать?

Многие вышли вперед — и идут!

Как домик найдем, мне звать иль стучать?

В нем нас и ночью ждут.

Что ожидает уставших? Покой?

Да, там всегда царит тишина.

И стелют постель для нас, дорогой?

Все уж готово для сна![110]

15

К удивлению всех, лондонская встреча превзошла все ожидания.

«Никогда я не проводил часов более счастливых», — записал в своем дневнике Роберт Гилсон, а у Толкина настроения тех дней вылились в длинное стихотворение под названием «Морская песня предначальных дней».

Над бескрайними путями хмурой, сумрачной страны

Голосов людских не слышно; в дни глубокой старины

Сиживал и я у моря, близ изломанной гряды,

Внемля громовым раскатам пенной музыки воды,

Что из камня изваяла контур башен и колонн

Там, где натиску бурунов брег навеки обречен…[111]

«О чем это?» — спросил Дж. Б. Смит.

«Не знаю», — ответил Толкин.

16

В начале марта английские войска, совместно с бельгийскими частями, при поддержке французской артиллерии попытались прорвать фронт в районе французской деревни Нёв-Шапель, но немецкие части вовремя подтянули резервы, и после первых успехов наступление было остановлено, все атаки англичан и бельгийцев отражены, в боях союзники потеряли более 13 тысяч человек.

На фоне этих кровавых событий Роберт Гилсон написал Толкину о том, что он, Смит и Уайзмен готовы к новой встрече — в Кембридже. Больше всех хотелось встретиться со старыми друзьями именно Гилсону. С того счастливого лондонского уик-энда он практически все дни провел, занимаясь военной подготовкой, жил в бараке на затопленном после дождей поле. «Я, кажется, потерял всякую веру в то, что война скоро закончится, — писал он Рональду. — Вся моя способность выносить настоящее держится сейчас только на том, что я член нашего славного ЧКБО. Еще ни один конклав не приносил своим участникам столько благодати».

Но в Оксфорде как раз наступило время зачетов. Готская и германская филология, староисландский, старо- и среднеанглийский, «Сага о Вольсунгах», «Хавелок-датчанин», «Троил и Крессида» — дел у Толкина было выше головы. К тому же он (по своей собственной инициативе) переводил со среднеанглийского поэму «Сова и соловей», подробно комментируя каждую ее строчку. Кстати, обидным словечком attercoppe («ядовитая голова»), взятым из «Совы и соловья», хоббит Бильбо по воле Толкина будет в известном романе дразнить злобных пауков из Лихолесья.

А готский язык и история готов остались любовью Толкина на всю жизнь.

Как отмечал один из исследователей творчества Толкина Т. Шиппи, в 1930-е годы Толкин регулярно приобретал тома многотомного издания «Германская героическая сага» Германа Шнейдера. Он приводит слова Толкина, что готский язык был главным источником поэтического вдохновения для древних англичан и скандинавов. Позже, во «Властелине Колец», описывая гибель короля Теодена на Пеленнорской равнине, Толкин несомненно позаимствовал ряд подробностей из описания хронистом Иорданом (в «Гетике») гибели готского короля Теодориха в битве с гуннами на Каталаунских полях[112].

Несмотря на такую занятость, Толкин писал стихи, как никогда до этого не писал, будто в душе прорвало плотину. Надежды на скорое окончание войны давно испарились, с фронтов приходили мрачные вести; с Эдит, правда, он был обручен, но вопрос о браке тоже не был пока решен. По меркам того времени Толкин не мог позволить себе жениться, не имея диплома и живя на скромную стипендию. Накопившееся напряжение требовало выхода. Толкин отправил Смиту несколько стихотворений, и тот (по словам Джона Гарта) был немало этими стихами озадачен. Он нашел новый толкиновский романтизм несколько сомнительным и показал стихи капитану Теодору Уэйд-Джери, бывшему оксфордскому дону и поэту. Уэйд-Джери отметил стихотворение «Шаги гоблинов», которое сам Толкин не любил, — зато оно нравилось Эдит, поскольку ей вообще нравились «весна, цветы, деревья и крошечные эльфики».

Мне вновь туда пора,

Где, разгоняя мрак,

Волшебные фонарики сверкают.

Где шелестит трава,

Колышется листва

И птахи меж деревьями порхают;

Жужжат в ночи жуки

И вьются мотыльки,

К огням чудесным издали влекомы.

Вот лепрехон извлек

Свой колдовской рожок:

Шагают по лесной дороге гномы.

О! мерцанье фонарей!

О! круженье светляков!

О! прозрачных, нежных крыльев трепетанье!

О! как легок каждый шаг — легок, звонок каждый шаг!

О! как сладко прикоснуться к тайне![113]

Впрочем, Толкин сам уже чувствовал искусственность этих стихов.

Мерцанье фонарей… Жужжание жуков… Крыльев трепетанье…

Между тем в апреле 1915 года германское командование впервые в истории европейской цивилизации применило на полях сражений во Франции под городком Ипр новейшее химическое оружие.

«22 апреля была прекрасная утренняя заря, — говорилось в одном из официальных военных отчетов. — Воздушная разведка заметила значительное оживление позади германских линий. Отсюда с утра велся артиллерийский обстрел Ипра семнадцати- и восьмидюймовыми гаубицами и легкими орудиями, но к полудню обстрел постепенно затих, и все вокруг стало спокойно.

Внезапно в 17.00 вновь загремели тяжелые гаубицы. Французские полевые орудия в ответ тоже открыли огонь. Сначала некоторые офицеры, слышавшие стрельбу, решили, что это недавно прибывшая на фронт Алжирская дивизия „расстреляла сама себя“, но те, кто был на удобных для наблюдения пунктах, увидели вдали два странных зеленовато-желтых облака. Приближаясь, эти необычные облака постепенно превращались в нечто вроде голубовато-белого тумана, какой можно видеть над мокрым лугом в неожиданно холодную летнюю ночь. За туманом мелькали фигуры германских солдат, под ураганным огнем они продвигались вперед. Вскоре был отмечен неприятный запах. Какой-то газ, распыленный над землей, наплывал волнами и быстро вызывал резкое жжение глаз, носа и горла. Прошло, однако, некоторое время, прежде чем было установлено, что желтое облако является облаком газа. Испуганные происходящим „цветные“ войска начали устремляться назад по тыловым дорогам пятого корпуса. А затем уже и все французы в беспорядке бросились к мостам, ведущим через канал»[114].

А 7 мая вся Англия узнала об атаке германской подводной лодки «U-20» на огромный британский пассажирский корабль «Лузитания». В результате этой атаки погибло 1198 человек, включая известного миллионера Альфреда Вандербильта. На борту было много американцев, и в дальнейшем гибель «Лузитании» была использована как один из аргументов в пользу вступления США в войну на стороне Антанты.

17

В библиотеке колледжа Толкин взял «Финскую грамматику» Элиота. Но теперь он погружался в учебник не для того, чтобы еще лучше изучить финский, а чтобы понять, как должен формироваться новый язык, который создавал он сам. Он хотел, чтобы у этого языка (квенья) действительно было прошлое. Пусть квенья растет и развивается из еще более раннего, тоже придуманного Толкином языка — «первоначального эльдарина». Описание всех этих «сдвигов звучания» занимало большинство страниц в его рабочей записной книжке. Честно говоря, Толкин считал свое занятие «вполне сумасшедшим» и почти не надеялся, что кто-то поймет и оценит его работу. Однако он достиг немалых успехов. Он даже стал писать стихи на квенья. Единственное, что мешало Толкину развернуться: отсутствие истории у его нового языка. На фоне ужасов, творящихся в Европе, Толкин окончательно осознал ту непреложную истину, что не может существовать никакого языка без истории, без своего народа — создателя и носителя этого языка. Он искал хоть какую-то возможность наложить созданный им новый язык на некую реальную (пусть даже придуманную) историю.

В книге Джона Гарта приводится отрывок стихотворения, написанного Толкином на языке квенья. Датировано оно мартом 1916 года. Перевода этих стихов не существует, однако слова lasselanta («листопад», отсюда и «осень») и Eldamar («дом эльфов») не раз использовались Толкином впоследствии.

Ai lintulinda Lasselanta

Pilingeve suyer nalla ganta

Kuluvi ya kamevalinar

Vematte singi Eldamar…

Тогда же, в 1915 году, до Толкина дошло, что изобретенный им язык — это, скорее всего, тот язык, на котором говорят (или говорили) фейри или эльфы, которых видел Эарендель во время своего удивительного путешествия. Скитания морехода по всем океанам мира закончились тем, что сам его корабль стал звездой — удел всех кораблей, уходящих в вечность.

«Песнь об Эаренделе» Толкин разделил на несколько стихотворений. В первом из них («Берега Фэери») описывалась таинственная страна Валинор. Там растут на морском берегу удивительные деревья Тельперион и Лаурелин. На одном зреют золотые солнечные плоды, а на другом — серебряные лунные. А еще в «Песне об Эаренделе» возникают яркие детали, впоследствии вошедшие в «Сильмариллион»:

От Солнца на восток, на запад от Луны

Есть Холм — один на многие мили;

В подножье бьет зеленый вал,

Недвижны башен шпили:

Там, за Таникветилем,

Край Валинор.

Там звезд не светит; лишь одна,

Что мчится за Луной,

Ведь там растут два Дерева,

Чей цвет блестит росой ночной,

Чей плод струит полдневный зной

На Валинор.

<…>

От Солнца на восток, на запад от Луны

Близ Звездного Причала

Есть белый город Странника

И Эгламара скалы:

Ждет «Вингелот» у пристани,

Где плещет вал за валом,

И Эарендель смотрит вдаль,

За Эгламара скалы —

Там, за Таникветилем,

Край Валинор[115].

18

Наконец, летом 1915 года Толкин сдал экзамен на степень бакалавра — с отличием первого класса. В эти дни немцы уже вели бомбардировки Лондона, правда, бросали бомбы не с самолетов, а с дирижаблей-цеппелинов. Зенитной артиллерии еще не существовало. Реальных разрушений, в общем, было немного, но сам факт налетов наводил на лондонцев ужас.

Великая война продолжалась.

Прекрасно сданный экзамен позволял Толкину рассчитывать на штатную университетскую должность, но говорить об этом в таких обстоятельствах попросту не имело смысла. Получив чин младшего лейтенанта, Джон Рональд Руэл Толкин был призван в полк ланкаширских стрелков — к сожалению, не в тот батальон, в котором служил Дж. Б. Смит.

В городе Бедфорде Толкина определили на постой в частном доме вместе с полудюжиной других таких же молодых необстрелянных офицеров. Тревога Рональда нарастала. В каждом газетном выпуске публиковались длинные списки погибших. Среди них мелькали знакомые имена. Много знакомых имен. Сообщалось, что в одной из неудачных атак погиб сын Редьярда Киплинга — его тело так и не нашли. Умер в госпитале от тяжелых ран сын Гилберта Кита Честертона. Погибли на позициях сын и младший брат Артура Конан Дойла…

Впрочем, самому Толкину прямая опасность пока не грозила.

Получив увольнительную, он иногда на велосипеде добирался до Уорика. Эдит терпеливо ждала его. Такой уж выпал ей удел — ждать. Толкин возмужал, отпустил усы, перестал выделяться из многих окружающих его молодых людей в форме. Бывало, он бурно ссорился с Эдит, потом мирился. И при любой возможности пытался разрабатывать все новые и новые ответвления чудесного языка эльфов (квенья), стараясь не обращать внимания на скверную еду, на рытье окопов, на бесконечное и утомительное изучение военной техники. «Среди начальства джентльменов не сыскать, — удрученно сообщал он Эдит, — а с низшими чинами говорить не о чем».

Новости от друзей тоже не радовали.

Роберта Гилсона отправили во Францию. Он взял с собой только две книги — Новый Завет и Одиссею, обе на греческом. Эстель, невеста Гилсона, почти одновременно с ним записалась в армию и теперь отправилась в Голландию — медсестрой. Джеффри Смита тоже направили в действующую армию. «Мне двадцать один год, — мрачно писал он Толкину, — и я не могу не задумываться о том, исполнится ли мне когда-нибудь двадцать два?»

Впрочем, Смит постоянно напоминал Толкину о величии их ЧКБО.

«Мой дорогой Джон Рональд, я теперь уже не ставлю на свои собственные силы, — горько признавался он, — теперь я больше надеюсь на наши совместные труды. Господь да благословит тебя и сохранит, чтобы ты смог вернуться к Англии и к твоей жене». И опять: «Мой дорогой Джон Рональд, я верю, что Господь избрал именно тебя, как Савла из израильского народа. Да хранит тебя Господь, и если такой окажется моя судьба и меня не станет, скажи то, что я пытался сказать…»

В отличие от Смита Гилсон ни с кем не прощался. Напротив, он писал своей невесте в Голландию о чудесных, хотя и пустынных, заросших сорняками садах в тихой французской деревне Ля-Бюссель. «Это одно из немногих по-настоящему красивых мест среди всеобщего разрушения. Даже артобстрелы по ночам были бы красивы, не будь они так ужасны».

19

В Англии, в «Дейли кроникл» (от 21 января 1916 года) Артур Конан Дойл набросился вдруг на Герберта Уэллса, позволившего себе высказать некоторые личные прогнозы по поводу военных действий. «Сэр, — раздраженно писал Конан Дойл редактору газеты, — я с интересом прочел статью мистера Уэллса о возможном ходе войны. Думаю, однако, что он слишком легко отвергает идею ее завершения полным крахом Германии. Блох (варшавский банкир и экономист, еще в 1898 году опубликовавший в Санкт-Петербурге оригинальное исследование „Будущая война“. — Г. П., С. С.) был дальновидным мыслителем. Он, конечно, предвидел продолжительную войну в окопах, но не мог учесть мощи современных орудий и снарядов большой разрушительной силы. Если бы он принял это во внимание, то не стал бы торопиться с выводами. К концу сентября этого года силы Англии и Франции действительно были на пределе, но к весне их людские ресурсы и запасы снарядов сильно возрастут. (Даже в тот год наивность Конан Дойла многим бросилась в глаза. — Г. П., С. С.) А еще у них появится ценный опыт отдельных побед, которым они и будут руководствоваться. Кроме того, они усовершенствуют свое защитное вооружение…»

В этом письме всё перемешано — и патриотизм, и полное непонимание реалий времени.

20

К началу 1916 года Толкин решил учиться на связиста.

Он жаждал реальной деятельности. Выучил азбуку Морзе, сигнализацию с помощью флажков и дисков, научился передавать сообщения посредством гелиографа, ставшего, кстати, весьма популярным благодаря известному стихотворению Редьярда Киплинга «Нравственный код».

Оставил дома Джонс жену и утром, вставши рано,

Отправился к Харрумским холмам, к границе Афганистана,

Чтоб засесть с гелиографом в горах, но, прежде чем уйти,

он объяснил жене весь код и как его найти.

Мудрость ему даровала любовь, ей природа дала красоту,

Связали Амур и Аполлон гелиографом эту чету.

Чуть свет, на Харрумских холмах мерцали зеркала,

И до самого вечера проповедь по долам и весям шла.

Он ей велел беречься разодетых в пурпур юнцов,

А также отеческой ласки вкрадчивых стариков,

Особенное же беспокойство бедному Джонсу внушал

Снежноволосый Лотарио — Бэнгс, боевой генерал…[116]

А еще — сигнальные ракеты, полевые телефоны, работа с почтовыми голубями. Все это оказалось очень ко времени — полк, в котором служил Толкин, получил приказ передислоцироваться во Францию.

Узнав об этом, Рональд и Эдит решили пожениться. Ему было двадцать четыре, ей — двадцать семь. У Эдит был свой небольшой счет в банке, у Рональда — лейтенантское жалованье и такие же небольшие (действительно небольшие) личные сбережения. Напечатав в оксфордском издательстве «Блэкуэллз» стихотворение «Шаги гоблинов» (в альманахе «Оксфордская поэзия»), Толкин почему-то решил, что в будущем вполне сможет поддерживать семью доходами от стихов — вечная и наивная надежда всех поэтов.

К сожалению, жизнь определяли не эльфы, а гоблины.

Их тяжелая поступь уже несколько лет потрясала страны Европы.

Отец Фрэнсис предложил Рональду и Эдит обвенчаться в старой церкви Бирмингемского оратория, но они уже успели договориться с католическим собором в Уорике. Там 22 марта 1916 года их и обвенчал отец Мерфи. Долгожданное и прекрасное событие, но Эдит ждал весьма неприятный сюрприз. Она как-то забыла о том, что при записи в метрическую книгу ей придется указать имя отца. А она ведь никогда не говорила Рональду о том, что не знает своего отца, что она — незаконнорожденная! В растерянности Эдит вписала в нужную графу имя своего дяди Фредерика Брэтта, но другая графа — «Общественное положение или профессия отца» — так и осталась незаполненной.

«Мне кажется, дорогая моя женушка, — сказал на это Рональд, — из-за всей этой чепухи я только нежнее и сильнее люблю тебя».

И добавил: «Господь милостив, положимся на Господа».

Загрузка...