Глава девятая БЕРЕН И ЛУТИЭН

Вдаль и вдаль ведут дороги

Сквозь туман, дожди и снег —

Через горные отроги,

К берегам подземных рек,

Под деревьями густыми,

По траве и по камням,

Над ущельями глухими

По разрушенным мостам.

Вдаль и вдаль ведут дороги

В ясный день и под луной.

Но однажды скажут ноги:

Поворачивай домой.

И глаза, что повидали

Кровь и смерть в долинах тьмы,

Видят вновь родные дали

И любимые холмы.

Дж. Р. Р. Толкин.

Последняя песня Бильбо[492]

1

Еще в 1957 году Толкин писал о «Властелине Колец»: «Моя история вполне соотносима с современностью. Но если бы меня спросили, я бы ответил, что в истории на самом деле речь идет не о Власти и Господстве, это — только двигатели сюжета; моя история — о Смерти и жажде бессмертия. А это почти то же самое, что сказать: эта история написана человеком!»[493]

Как мы уже говорили, в 1959 году Толкин вышел на пенсию. В прощальной речи, произнесенной в Мертон-колледже, он не удержался от язвительных замечаний по поводу изменений в учебных программах и работы аспирантов, подчиненной принципам «плановой экономики», но закончил тем, что прочитал отрывки из эльфийской прощальной песни «Намариэ»[494].

Аи! Лауриэ лантар ласси суринен,

Йени унотимэ ве рамар алдарон!

Йени ве линтэ йулдар аваниер

Ми оромарди лиссэ-мируворева

Андунэ пелла, Вардо теллумар

Ну луини йассен тинтилар и элени

Омарьо айретари-лиринен.

Си ман и йулма нин энквуантува?

Ан си Тинталлэ Варда Оиллоссэо

Вэ фанйар марьйат Элентари ортанэ

Ар илье тиер ундулавэ лумбулэ;

Ар синданорьело кайта морниэ

И фалмаллинар имбэ мет, ар хисьэ

Унтупа Каласирио мири ойалэ

Си ванва на, Ромэлло ванва, Валимар!

Намариэ! Наи хирувалиэ Валимар!

Наи эльэ хирува. Намариэ!

В переводе это означало:

Ветер срывает золотистые листья

С бесчисленных, словно годы, золотистых ветвей.

Долгие, долгие годы прошли,

Быстрые, словно глоток за глотком

Сладкого меда в просторных залах

За краем Запада, под голубым сводом Варды,

Где звезды дрожат

От голоса песни Ее, царственной и святой.

Кто же теперь наполнит кубок для меня?

Ибо теперь Зажигательница, Варда, Царица звезд,

С Горы Вечнобелой воздела руки, как облака,

И все пути глубоко в тени;

И из серой страны темнота легла

На пенных волнах, что разделили нас,

И угас камней Каласирии драгоценный блеск.

Для тех, кто к Востоку от Валимара, он угас навек!

Прощай! Быть может, ты найдешь Валимар!

Быть может, даже ты найдешь его. Прощай![495]

2

Толкин все еще надеялся, что издательство «Аллен энд Анвин» опубликует «Сильмариллион», и готовился к интенсивной работе, чтобы, наконец, окончательно подготовить рукописи к публикации.

Между тем с выходом на пенсию (особенно после кончины Льюиса) постепенно пришел конец его регулярному общению с университетскими друзьями и коллегами. Если бы не все возрастающая переписка с поклонниками и не «воздушная громада» мифологии, можно было сказать, что жизнь Толкина стала обычной жизнью пенсионера.

Еще в 1953 году они с Эдит переехали в Хедингтон, пригород Оксфорда. Переезд был необходимостью, поскольку предыдущий дом, по Холиуэлл-стрит, который Толкину выделил колледж, выходил на очень шумную улицу. Толкин не без сожаления писал о днях своего «краткосрочного возвышения до почетного старинного колледжского дома на Холиуэлл» (дом был построен в XVII веке), но отмечал, что «как только сняли ограничения на бензин, улица превратилась в ад». В Хедингтоне Толкин купил дом на Сэндфилд-роуд, и они прожили там целых 15 лет (чуть меньше, чем на Нортмур-роуд), однако и это место не оказалось идеальным.

«Когда я сюда въехал, — писал Толкин сыну, — Сэндфилд-роуд представляла собою тупик, но вскорости ее противоположный конец открыли для проезда, и на какое-то время, пока не достроили Хедли-Уэй, она превратилась в неофициальный объезд для грузовиков. А теперь в верхнем конце улицы — автостоянка стадиона „Оксфорд юнайтед“. И при этом сами жители делают все, на что только способны радио, телевизоры, собаки, мотороллеры, грохотоциклы и машины всех размеров, кроме самых маленьких, чтобы обеспечивать шум спозаранку и часов этак до двух ночи. В довершение удовольствия в трех домах от нас живет один из участников группы юнцов, по всей видимости, вознамерившихся уподобиться „Битл“ (так у автора. — Г. П., С. С.). В те дни, когда в порядке очередности репетируют у него, шум стоит неописуемый»[496].

К сожалению, обрело значение и то, что Сэндфилд-роуд находилась гораздо дальше от центра Оксфорда, чем Холиуэлл. Казалось бы, раз не надо больше ездить в колледж, не надо и выбираться в центр. Но Эдит должна была делать покупки для дома, а автобусная остановка находилась не близко. Раньше это было терпимо, но теперь Эдит, страдая от артрита, передвигалась с трудом. Для любой поездки в центр приходилось вызывать такси…

3

Все мы знаем, что иногда даже небольшое изменение маршрутов транспорта, переезд в один из соседних кварталов, смена расписания работы неожиданно и резко сказываются на круге общения. Большинство университетских знакомых, с которыми Толкин часто встречался, работая в Оксфорде, теперь приезжали редко. Время от времени появлялся только Алистер Кемпбелл (1907–1974), сменивший Чарлза Ренна (когда-то сменившего Толкина) на посту роулинсоновского и босуортовского профессора англосаксонского, ну и регулярно делил ланчи с Толкинами Норман Дэвис (1913–1989).

Дэвис был яркой личностью и при этом отлично умел смешиваться с толпой. Родился он в Новой Зеландии, изучал там сравнительную филологию, но в 1934 году получил Родсовскую стипендию в Мертоновском колледже. Позже он продолжил изучение сравнительной филологии на практике — преподавал в Каунасе (Литва), в Софии (Болгария). О Дэвисе есть несколько страниц в книге о новозеландцах, прославившихся за пределами родной страны, — «Танец павлинов: новозеландцы в изгнании во времена Гитлера и Мао»[497]. Он любил хвастаться, что, работая в Софии, сумел добавить к болгарскому алфавиту еще одну букву. К сожалению, мы не знаем какую.

С началом войны Дэвис стал сотрудником британской разведки в отделе специальных операций, продолжая числиться пресс-атташе при британском посольстве в Болгарии. В 1941 году он даже переправил в Турцию Георгия Михова Димитрова, лидера Земледельческого союза и противника нацистской Германии. (Не путать с коммунистом Г. Димитровым, который в это время находился в Москве.)

В дальнейшем Дэвис вместе с женой Линой (Магдалиной) занимался подпольной работой в Турции. В Болгарии, когда эта страна была союзницей нацистов, его заочно приговорили к повешению, зато в конце войны он был удостоен ордена Британской империи. В 1944 году Дэвис вернулся в Оксфорд, некоторое время учился у Толкина и получил степень магистра. Преподавал средневековый английский в Оксфорде и Глазго. В 1959 году был избран мертоновским профессором английского языка и литературы — после Толкина. Согласно мемориальной странице его alma mater (университета Отаго в Новой Зеландии), он владел шестнадцатью языками[498].

Можно предположить, что Толкину было интересно общаться с Дэвисом. Хэмфри Карпентер пишет: «Дэвис с женой скоро поняли, что встречи с Толкинами очень для них важны, поскольку вносят приятное разнообразие в уединенную и рутинную домашнюю жизнь на Сэндфилд-роуд. А потому, примерно раз в неделю, они заезжали за Толкинами и отправлялись в какую-нибудь сельскую гостиницу, которую Толкины предпочитали на тот момент. Толкины нигде не задерживались надолго: либо потому, что в ресторане недостаточно хорошо готовили, либо потому, что слишком дорого брали за обед, либо же потому, что туда надо было ехать по новой дороге, которая портила пейзаж. В гостинице заказывали по рюмочке чего-нибудь крепкого — Эдит обнаружила, что порция бренди идет на пользу ее пищеварению, а потом — хороший ланч и побольше вина. За ланчем Лина занимала разговором Эдит, которую очень любила, а мужчины вели свою беседу. Кроме этих ланчей да визитов детей у Толкинов было довольно мало возможностей для общения»[499].

К этому времени Кристофер преподавал в Новом колледже в Оксфорде. Жил он теперь на Холиуэлл, 99, где до этого жил сам Толкин. Дочь Толкина Присцилла стала социальным работником и тоже работала в Оксфорде, но жила гораздо дальше. Двое других сыновей были далеко: Джон стал приходским священником в Стаффордшире, а Майкл преподавал в Стонихерст-колледже к северо-западу от Лидса.

Кристофер появлялся в родительском доме обычно со своей женой Фейт. Она была скульптором. По заказу английского факультета она даже сделала гипсовый бюст Толкина, который факультет подарил ему к выходу на пенсию. Позже факультет предложил установить этот бюст в факультетской библиотеке. Толкин согласился передать университету бюст и даже за свой счет отлить его в бронзе, чтобы уберечь от обычных для гипсовых скульптур повреждений. Он писал по этому поводу Дэвису:

«Дорогой Норман!

Я и моя сноха (скульптор) весьма польщены тем, что факультет изъявил желание поместить мой бюст в библиотеке английского факультета на видном месте — если, конечно, по зрелому размышлению Вы не решите, что украшенная легендарными сюжетами ваза была бы там более уместна. С превеликим удовольствием подарю бюст факультету… Но гипсовый бюст довольно хрупок, и его легко повредить. Потому предлагаю для преподнесения отлить его в бронзе (за мой счет). Я уже обсудил этот вопрос со скульптором: она знает, как такие вещи делаются. Отлитому в бронзе бюсту не повредят ни почести, ни оскорбления. Я сам, бывало, частенько вешал шляпу на бюст русского царя, любезно подаренный им Мертону.

Неизменно Ваш —

Рональд»[500].

4

Поначалу на Сэндфилд-роуд кабинет Толкину заменяла студия (она же спальня) на втором этаже, но когда он вышел на пенсию, ему пришлось забрать в дом свои книги из колледжа. К тому же по почте постоянно приходили не только письма или книги, но и множество самых разнообразных подарков от поклонников. Шлемы, мечи, ножны, кисеты с табаком, трубки, роги, украшенные рунами, эльфийские украшения. Присылали даже гобелены, картины и скульптуры. Дом для всего этого оказался совершенно неприспособленным. Тогда Толкин нашел решение — превратил в кабинет гараж, который все равно не использовался (машины у него не было).

Писали Толкину разные люди. И он отвечал всем — школьникам и профессорам, знакомым и незнакомым. Если можно было ограничиться благодарностью, благодарил, если в письмах были вопросы, отвечал. Если письмо вдруг оказывалось интересным, мог потратить и день, и два, и неделю на обдумывание, иногда посылая адресату целый трактат. Когда издательство «Аллен энд Анвин» предложило Толкину помочь с перепиской, он согласился с благодарностью. Ему, наконец, выделили секретаршу. В первое время это была сотрудница университета Элизабет Ламсден. После нее — Наоми Коллиер, Филлис Дженкинсон, Джой Хилл. Последняя в 1969 году приняла участие в вечере под названием «После полудня в Средиземье». Она выступила со специальным докладом «Справляясь с культом», а в буклете, посвященном тому же событию, поместила заметку «О письмах поклонников», в которой писала: «Они (письма. — Г. П., С. С.) приходят со всего мира; на английском, французском, немецком и эльфийском языках… Их приносят трижды в день, пять дней в неделю… Они идут и идут… Не по нескольку в день, а все возрастающим потоком… Англичане обычно осторожны в выражениях и часто начинают письма со слов: „Я долго не решался написать и поблагодарить Вас“, зато авторы с другого берега Атлантики гораздо нахальнее. „Дорогой милый профессор, — написал один хиппи из Сан-Франциско, — я тут побывал в Средиземье, и это вправду прекрасное место. Мне необходимо с вами повидаться“. А одно письмо из Норфолка (штат Виргиния) заканчивалось словами: „Однажды я вас загоню в угол на далекой маленькой звезде, и мы поговорим“»[501].

Все секретарши становились друзьями Толкина и Эдит. Той же Джой Хилл стареющий Толкин, например, подарил машинописный текст «Последней песни Бильбо» с надписью: «Копия этого стихотворения подарена мисс Джой Хилл 3 сентября 1970 года, равно как и право собственности на копирайт этого стихотворения, с тем чтобы она имела право опубликовать его или же передать копирайт — кому она пожелает, в любое время после моей смерти»[502].

Сейчас такие раритеты иногда возникают на аукционах.

5

Секретарши вели самую рутинную часть переписки, но на многие письма Толкин отвечал сам, и о многом в мире Средиземья мы теперь знаем благодаря именно ответам Толкина. Он как бы продолжал участвовать в работе и после своей смерти. Готовя к печати «Сильмариллион» и 12 томов «Истории Средиземья» (НОМЕ), Кристофер постоянно пользовался письмами отца, ставшими незаменимым подспорьем в работе.


«Циклы, — писал Толкин сыну, — начинаются с космогонического мифа „Музыка Айнур“. Там явлены Бог и Валар (или Власти; в английском языке именуемые богами). Последние являются ангелическими силами, функция которых — осуществлять делегированную власть в своих сферах (правления и руководства, но не творения, созидания или переделывания). Они „божественны“, то есть изначально пришли „извне“ и существовали „до“ сотворения мира. Их могущество и мудрость проистекают из Знания космогонической драмы, которую они восприняли сперва как драму (как в некотором смысле мы воспринимаем историю, сочиненную кем-то другим), а позже — как „реальность“.

<…>

Сразу же после этого мы переходим к „Истории эльфов“ или „Сильмариллиону“ как таковому; к миру, как мы его воспринимаем, но, конечно же, преображенному, по-прежнему полумифическому: то есть в нем действуют разумные воплощенные создания, более-менее сопоставимые с нами. Знание Драмы Творения было неполным: неполным у каждого отдельно взятого „бога“; и осталось бы неполным, даже если соединить воедино все знание пантеона. Ибо (отчасти, чтобы исправить зло бунтаря Мелькора, отчасти ради того, чтобы замысел был исполнен и завершен до мельчайших подробностей) Творец явил отнюдь не все. Двумя величайшими из тайн стали создание и природа Детей Господних.

<…>

Это — Перворожденные, эльфы, и Пришедшие Следом, люди. Судьба эльфов — бессмертие и любовь к красоте этого мира, расцветающая благодаря их утонченным, совершенным дарам; их бытию дано длиться, пока существует мир, и не покидают они его, даже будучи „убиты“, но возвращаются — и, однако же, с появлением Пришедших Следом удел эльфов — наставлять их, и уступать им место, и „угасать“ по мере того, как Пришедшие Следом обретают силу и вбирают в себя жизнь, от которой оба рода произошли. Судьба (или Дар) людей — это смертность, свобода от кругов мира. Поскольку весь цикл представлен с эльфийской точки зрения, смертность через миф не объясняется; это — тайна Господа, о которой ведомо лишь одно: „то, что Господь назначил людям, сокрыто“, и здесь — источник печали и зависти для бессмертных эльфов.

Как я уже сказал, свод легенд „Сильмариллион“ — вещь необычная и отличается от всех известных мне подобных произведений тем, что он не антропоцентричен. В центре его — не люди, но „эльфы“. Люди неизбежно оказываются вовлечены в повествование. В конце концов, автор — человек, и если обретет аудиторию, это будут люди, и люди по необходимости фигурируют в наших преданиях как таковые, а не только преображенные или отчасти представленные под видом эльфов, гномов, хоббитов и прочее. Однако они остаются на периферии — как пришедшие позже (курсив наш. — Г. П., С. С.), и хотя значимость их неуклонно растет, вовсе не они — главные герои.

На космогоническом плане имеет место падение: падение ангелов, сказали бы мы. Хотя, конечно же, по форме совершенно отличное от христианского мифа. Эти предания „новые“, они не заимствованы напрямую из других мифов и легенд, но неизбежно содержат в себе изрядную долю древних широко распространенных мотивов или элементов. В конце концов, я считаю, что легенды и мифы в значительной степени сотканы из „истины“ и несомненно представляют отдельные ее аспекты, которые воспринять можно только в такой форме; давным-давно определенные истины и формы воплощения такого рода были открыты и неизбежно возникают вновь и вновь. Не может быть „истории“ без падения — все истории в конечном счете повествуют о падении, по крайней мере для человеческих умов, таких, какие мы знаем и какими наделены.

Итак, продолжаем: эльфы пали прежде, чем их „история“ смогла стать историей в повествовательном смысле этого слова. (Первое падение людей, в силу приведенных причин, нигде не фигурирует: когда люди появляются на сцене, все это осталось в далеком прошлом; существуют лишь слухи о том, что на какое-то время люди оказались под властью Врага и что некоторые из них раскаялись.) Основной корпус предания, „Сильмариллион“ как таковой, посвящен падению одареннейшего рода эльфов, изгнанию их из Валинора (некое подобие рая, обитель Богов) на окраинном Западе, их возвращению в Средиземье, землю, где они родились, но где давно уже господствует Враг, их борьбе с ним, пока еще зримо воплощенной силой Зла. Название книги объясняется тем, что связующей нитью для всех событий становится судьба и суть Первозданных Самоцветов, или Сильмарилли („сияние чистого света“). Сотворение драгоценных камней главным образом символизирует собой эльфийскую функцию вторичного творчества, однако же Сильмарилли — нечто большее, чем просто красивые вещицы. И был Свет. И был Свет Валинора зримо явлен в Двух Древах — Серебряном и Золотом. Враг убил их из злобы, и на Валинор пала тьма, хотя от них, прежде чем они умерли окончательно, был взят свет Солнца и Луны… Однако главный искусник эльфов (Фэанор) заключил Свет Валинора в три непревзойденных самоцвета, Сильмарилли, еще до того, как Древа были осквернены и погибли. Таким образом, впредь сей Свет жил лишь в этих драгоценных камнях. Падение эльфов является следствием собственнического отношения Фэанора и его семерых сыновей к этим камням. Враг завладевает ими, вставляет их в свою Железную Корону и хранит их в неприступной твердыне. Сыновья Фэанора дают ужасную, кощунственную клятву вражды и мести — против всех и кого угодно, не исключая и богов, кто дерзнет посягнуть на Сильмарилли или станет утверждать свое право на них. Они сбивают с пути большую часть своего народа; те восстают против богов, покидают рай и отправляются на безнадежную войну с Врагом. Первым следствием их падения становится война в раю, гибель эльфов от руки эльфов; и это, а также их пагубная клятва, неотступно сопутствует всему их последующему героизму, порождая предательство и сводя на нет все победы. „Сильмариллион“ — это история Войны эльфов-Изгнанников против Врага, все события которой происходят на северо-западе мира (в Средиземье). В него включено еще несколько преданий о триумфах и трагедиях, однако заканчивается это все катастрофой и гибелью Древнего Мира, мира долгой Первой эпохи. Самоцветы обретены вновь (благодаря вмешательству богов под самый конец) — однако для эльфов они навсегда утрачены: один канул в море, другой — в земные недра, а третий стал звездой в небесах. Этот легендариум завершается повествованием о конце мира, о его разрушении и возрождении, о возвращении Сильмарилли и „света до Солнца“ — после последней битвы, которая, как мне кажется, более всего прочего навеяна древнескандинавским образом Рагнарёка, хотя не слишком-то на него похожа.

Карта Средиземья, созданная в 1970 году художницей Полин Бейнс

По мере того как предания становятся менее мифологичными и все более уподобляются историям как таковым и эпосам, в них вступают люди. По большей части это „хорошие люди“ — семьи и их вожди, что, отрекшись от служения Злу и прослышав о Богах Запада и Высоких эльфах, бегут на запад и вступают в общение с эльфами-Изгнанниками в разгар их войны. В преданиях фигурируют главным образом люди из Трех Домов Праотцов; их вожди стали союзниками эльфийских владык. Общение людей и эльфов уже предвещает историю более поздних эпох, и повторяющейся темой звучит мысль о том, что в людях (таковых, каковы они сейчас) есть толика „крови“ и наследия эльфов и что людские искусство и поэзия в значительной степени зависят от нее или ею определяются. Таким образом, имеют место два брачных союза представителей рода смертных и эльфов: оба впоследствии объединяются в роду потомков Эарендиля, представленном Эльрондом Полуэльфом, который фигурирует во всех историях и даже в „Хоббите“. Главное из преданий „Сильмариллиона“ и притом наиболее разработанное — это „Повесть о Берене и эльфийской деве Лутиэн“. Здесь, помимо всего прочего, мы впервые встречаемся со следующим мотивом (в „Хоббитах“ он станет доминирующим): великие события мировой истории, „колесики мира“, зачастую вращают не владыки и правители, и даже не боги, но те, кто вроде бы безвестен и слаб. <…> Не кто иной, как Берен, изгой из рода смертных, добивается успеха (с помощью Лутиэн, всего лишь слабой девы, пусть даже эльфийки королевского рода) там, где потерпели неудачу все армии и воины: он проникает в твердыню Врага и добывает один из Сильмариллей Железной Короны. Таким образом, он завоевывает руку Лутиэн и заключается первый брачный союз смертного и бессмертной.

История как таковая является героико-волшебным эпосом, что само по себе требует лишь очень обобщенного, даже поверхностного знания предыстории. Но одновременно она — одно из основных звеньев цикла, и, вырванная из контекста, часть значимости утрачивает. Ибо отвоевание Сильмарилля, высшая из побед, ведет к катастрофе. Клятва сыновей Фэанора вступает в действие, и желание завладеть Сильмариллем обрекает все эльфийские королевства на гибель.

В цикл входят и другие предания, почти столь же полно разработанные и почти столь же самодостаточные — и, однако ж, связанные с историей в целом. Есть „Дети Хурина“ — трагическая повесть о Турине Турамбаре и его сестре Ниниэль, где в качестве главного героя выступает Турин, персонаж, как сказали бы (те, кому нравятся такого рода рассуждения, хотя толку в них чуть), унаследовавший ряд черт Сигурда Вёльсунга, Эдипа и финского Куллерво. Есть „Падение Гондолина“: главной эльфийской твердыни. А еще — предание, или целый ряд преданий, о „Страннике Эарендиле“. Это крайне значимый персонаж, поскольку он приводит „Сильмариллион“ к финалу; он же через своих потомков обеспечивает основные связки и персонажей для преданий более поздних эпох. Его функция как представителя обоих Народов, людей и эльфов, заключается в том, чтобы отыскать путь через море назад в Землю богов и в качестве посланника убедить их вновь вспомнить об Изгнанниках, сжалиться над ними и спасти их от Врага. Его жена Эльвинг происходит от Лутиэн и до сих пор владеет Сильмариллем. Однако проклятие по-прежнему действует, и сыновья Фэанора разоряют дом Эарендиля. Но тем самым обретен выход: Эльвинг, спасая Самоцвет, бросается в Море, воссоединяется с Эарендилем, и благодаря силе великого Камня они наконец-то попадают в Валинор и выполняют свою миссию — ценой того, что отныне им не позволено вернуться ни к людям, ни к эльфам. Тогда боги вновь выступают в поход, великая рать является с Запада, и Твердыня Врага разрушена; а сам он выдворен из Мира в Пустоту, дабы никогда более не возвращаться в воплощенном виде. Оставшиеся два Сильмарилля извлечены из Железной Короны — и снова утрачены. Последние двое сыновей Фэанора, побуждаемые клятвой, похищают Самоцветы — и через них находят свою гибель, бросившись в море и в расщелину земли. Корабль Эарендиля, украшенный последним Сильмариллем, вознесен в небеса как ярчайшая из звезд. Так заканчивается „Сильмариллион“ и предания Первой эпохи.

В следующем цикле речь идет (или пойдет) о Второй эпохе. Но для Земли это темные времена, об истории которых рассказывается немного (да больше и не стоит). В великих битвах против Изначального Врага материки раскололись и подверглись разрушениям, и Запад Средиземья превратился в бесплодную пустошь. Мы узнаем, что эльфам-Изгнанникам если не приказали, то, по крайней мере, настоятельно посоветовали возвратиться на Запад и жить в покое и мире. Им предстояло навечно поселиться не в Валиноре, но на Одиноком острове Эрессэа в пределах видимости Благословенного Королевства. Людей Трех Домов вознаградили за доблесть и верность союзникам тем, что позволили им поселиться „западнее всех прочих смертных“, в Нуменоре, на огромном острове — „Атлантиде“. Смертность, судьбу или дар Господень боги, конечно же, отменить не в силах, однако нуменорцам отпущен долгий срок жизни. Они подняли паруса, отплыли из Средиземья и основали великое королевство мореходов почти в виду Эрессэа (но не Валинора). Большинство Высоких эльфов тоже возвратились на Запад. Но не все. Часть людей, тех, что в родстве с нуменорцами, остались в землях неподалеку от морского побережья. Некоторые из Изгнанников возвратиться вообще не пожелали или отложили возвращение (ибо путь на запад для бессмертных открыт всегда, и в Серых Гаванях стоят корабли, готовые уплыть без возврата). Да и орки (гоблины), и прочие чудовища, выведенные Изначальным Врагом, уничтожены не все. Кроме того, есть Саурон. В „Сильмариллионе“ и в Преданиях Первой эпохи Саурон, один из обитателей Валинора, предался злу, перешел на сторону Врага и стал его главным полководцем и слугой. Когда Изначальный Враг терпит сокрушительное поражение, Саурон в страхе раскаивается, но в итоге не является, как ему приказано, на суд богов. Он остается в Средиземье. Очень медленно, начиная с благих побуждений, — преобразования и восстановления разоренного Средиземья, „о котором боги позабыли“, — он превращается в новое воплощение Зла и существо, алчущее Абсолютной Власти, — и потому снедаем все более жгучей ненавистью (особенно к богам и эльфам). На протяжении сумеречной Второй эпохи на Востоке Средиземья растет Тень, все больше и больше подчиняя себе людей — которые умножаются в числе по мере того, как эльфы начинают угасать. Таким образом, три основные темы сводятся к следующему: задержавшиеся в Средиземье эльфы; превращение Саурона в нового Темного Властелина, повелителя и божество людей; и Нуменор — Атлантида. Они представлены в виде анналов и в двух Преданиях, или Повестях: „Кольца Власти“ и „Низвержение Нуменора“. Оба важны в качестве фона для „Хоббита“ и его продолжения.

В первом представлено что-то вроде второго падения или, по крайней мере, „заблуждения“ эльфов. По сути, не было ничего дурного в том, что они задержались… <…> в землях их древних героических деяний. Однако же им хотелось один пирог да съесть дважды. Им хотелось наслаждаться миром, блаженством и совершенной памятью „Запада“ — и в то же время оставаться на бренной земле, где их престиж как высшего народа, стоящего над дикими эльфами, гномами и людьми, был несравненно выше, нежели на нижней ступени иерархии Валинора. Так они стали одержимы „угасанием“ — именно в этом ключе они воспринимали временные изменения (закон мира под солнцем). Они сделались печальными, искусство их (скажем так) обращено в прошлое, а все их старания сводились к своего рода бальзамированию — даже при том, что они сохранили древнее стремление своего народа к украшению земли и исцелению ее ран. Мы узнаем об уцелевшем королевстве под властью Гил-Гэлада — на окраинном северо-западе, примерно на тех древних землях, что остались еще со времен „Сильмариллиона“, и о других поселениях — таких, как Имладрис (Ривендел) близ Элронда; и обширный край Эрегион у западного подножия Туманных гор близ Копей Мории главного гномьего королевства Второй эпохи. Там в первый и единственный раз возникла дружба между обычно враждебными народами (эльфами и гномами), а кузнечное ремесло достигло высшей ступени развития. Однако многие эльфы прислушались к Саурону. В те стародавние дни он еще обладал прекрасным обличьем, и его побуждения вроде бы отчасти совпадали с целями эльфов: исцелить разоренные земли. Саурон отыскал слабое место эльфов, предположив, что, помогая друг другу, они сумеют сделать западное Средиземье столь же прекрасным, как Валинор. На самом-то деле то был завуалированный выпад против богов; подстрекательство попытаться создать отдельный, независимый рай. Гил-Гэлад все эти предложения отверг, как и Эльронд. Но в Эрегионе закипела великая работа — и эльфы оказались на волосок от того, чтобы взяться за „магию“ и машины. При помощи Сауроновых познаний они сделали Кольца Власти („власть“ во всех этих преданиях — слово зловещее и недоброе, за исключением тех случаев, когда оно применяется по отношению к богам). Главное их свойство (в этом Кольца были схожи) состояло в предотвращении или замедлении упадка (то есть „перемен“, воспринимаемых как нечто нежелательное), в сохранении всего желанного или любимого, или его подобия, — такой мотив более или менее характерен для эльфов в целом. Но при этом Кольца усиливали врожденные способности владельца — тем самым приближаясь к „магии“, а это побуждение легко исказить и обратить во зло, в жажду господства. И, наконец, они наделены и другими свойствами, которыми они обязаны Саурону уже непосредственно („Некроманту“ — так именуется он, роняющий мимолетную тень, как предзнаменование, на страницы „Хоббита“): например, делают невидимыми материальные объекты и видимыми — сущности незримого мира.

Эльфы Эрегиона создали почти исключительно силой своего собственного воображения без всякой подсказки три несказанно прекрасных и могущественных Кольца, направленных на сохранение красоты: эти невидимостью не наделяли. Но тайно, в подземном Огне, в своей Черной Земле, Саурон создал Единое Кольцо, Правящее Кольцо, что заключало в себе свойства всех прочих и контролировало их, так что носящий это Кольцо мог прозревать мысли всех тех, кто пользовался меньшими Кольцами, мог управлять всеми их действиями и в конечном счете мог целиком и полностью поработить их. Однако Саурон не принял в расчет мудрости и чуткой проницательности эльфов. Едва он надел Единое Кольцо, эльфы узнали об этом, постигли его тайный замысел и устрашились. Они спрятали Три Кольца, так что даже Саурон не сумел отыскать их, и они остались неоскверненными. Остальные же Кольца эльфы попытались уничтожить.

В последовавшей войне между Сауроном и эльфами Средиземье, особенно в его западной части, подверглось новым разрушениям. Эрегион был завоеван и разорен, и Саурон захватил в свои руки немало Колец Власти. Их он раздал тем, кто согласился принять Кольца (из честолюбия или жадности), дабы окончательно исказить и поработить их. Отсюда — „древние стихи“, ставшие лейтмотивом „Властелина Колец“:

Три — эльфийским владыкам в подзвездный предел,

Семь — для гномов, царящих в погорном просторе,

Девять — смертным, чей выверен срок и удел,

И одно — Властелину на черном престоле

В Мордоре, где вековечная тьма…

Таким образом, Саурон обрел в Средиземье почти абсолютную власть. Эльфы еще держатся в потаенных укрытиях (до поры не обнаруженных). Последнее эльфийское королевство Гильгалада расположено на окраинном западном побережье, где находятся гавани Кораблей: положение его крайне непрочно. Эльронд Полуэльф, сын Эарендиля, хранит своего рода зачарованное убежище в Имладрисе (Ривенделл по-английски) на восточной границе западных земель. Однако Саурон повелевает умножающимися ордами людей, которые никогда не общались с эльфами, а через них, косвенно, — с истинными и непадшими Валар и богами. Он правит растущей империей из гигантской темной башни Барад-Дур в Мордоре, близ Горы Огня, владея Единым Кольцом.

Но, чтобы достичь этого, ему пришлось вложить большую часть своей собственной внутренней силы (распространенный и весьма значимый мотив в мифе и волшебной сказке) в Единое Кольцо. Когда он надевал Кольцо, его власть над землей, по сути дела, возрастала. Но даже если Кольца он не надевал, эта сила все равно существовала и пребывала „в контакте“ с ним: он не „умалялся“. До тех пор, пока кто-либо другой не захватил бы Кольца и не объявил бы его своим. Если бы такое произошло, новый владелец мог бы (если бы был от природы достаточно силен и героичен) бросить вызов Саурону, овладеть всем, что тот узнал или сотворил со времен создания Единого Кольца, и, таким образом, сверг бы Саурона и узурпировал бы его место. В этом и заключался основной просчет: пытаясь (по большей части безуспешно) поработить эльфов и установить контроль над умами и волей своих слуг, Саурон сам неизбежно оказывался уязвим. Было и еще одно слабое место: если Единое Кольцо уничтожить, истребить, тогда сила Саурона растаяла бы, а само его существо умалилось бы вплоть до полного исчезновения, так что он превратился бы в тень, в жалкое воспоминание о злонамеренной воле. Но такой возможности он не рассматривал и не опасался этого. Кольцо не сумел бы уничтожить ни один кузнец, уступающий искусством самому Саурону. Его нельзя было расплавить ни в каком огне, кроме лишь того неугасимого подземного пламени, где оно было отковано, — недосягаемого пламени Мордора. И так силен был соблазн Кольца, что любой, кто им пользовался, подпадал под его власть; ни у кого недостало бы силы воли (даже у самого Саурона) повредить Кольцо, выбросить его или пренебречь им. По крайней мере, так он думал.

<…>

Таким образом, на протяжении Второй эпохи у нас есть великое Королевство и теократия зла (ибо Саурон также — божество для своих рабов), что набирает силу в Средиземье. На западе (собственно говоря, северо-запад — единственная подробно описанная область в этих преданиях) находятся ненадежные прибежища эльфов, а люди тех земель остаются более или менее неиспорченными, пусть и невежественными. Лучшие, более благородные люди по сути дела являются родней тех, кто уплыл в Нуменор, но пребывают в состоянии „гомеровской“ простоты патриархально-племенной жизни.

Тем временем богатство, мудрость и слава Нуменора все росли под властью рода великих королей-долгожителей, прямых потомков Эльроса, сына Эарендиля, брата Эльронда. „Низвержение Нуменора“, Второе Падение людей (людей исправленных и все-таки смертных) оборачивается катастрофой, что положила конец не только Второй эпохе, но и Древнему Миру, первозданному миру легенды (представленному как плоский и имеющий предел). После этого начинается Третья эпоха — Век Сумерек, Medium Aevum, первая эпоха расколотого, измененного мира и последняя для длительного владычества зримых, полностью воплощенных эльфов; и последняя, когда Зло принимает единое, исполненное могущества, воплощенное обличье.

„Низвержение“ отчасти является результатом внутренней слабости в людях — следствия, если угодно, первого Падения (о котором в преданиях речи не идет): люди раскаялись, но окончательно исцелены не были. Награда на земле для людей куда опаснее наказания! Падение свершилось благодаря тому, что Саурон коварно воспользовался этой слабостью. Центральной темой здесь (как мне кажется, в истории о людях это неизбежно) является Воспрещение, или Запрет.

Нуменорцы живут у предела видимости самой восточной из „бессмертных“ земель Эрессэа. И поскольку они единственные из людей говорят по-эльфийски (этот язык они выучили во времена Союза), они постоянно общаются со своими давними друзьями и союзниками, — и теми, что живут на благословенном Эрессэа, и теми, что из королевства Гильгалада на берегах Средиземья. Таким образом, они сделались и видом, и даже способностями почти неотличимы от эльфов, однако ж оставались смертны, хотя наградой им стал тройной и более чем тройной срок жизни. Награда оборачивается для них гибелью — или орудием искушения. Их долгая жизнь способствует достижениям в искусстве и умножению мудрости, но порождает собственническое отношение к тому и к другому; и вот они уже жаждут больше времени на то, чтобы всем этим наслаждаться. Отчасти, предвидя это, боги с самого начала наложили на нуменорцев Запрет: никогда не плавать к Эрессэа и на запад — лишь до тех пор, пока виден их собственный остров. Во всех прочих направлениях они могли путешествовать, куда хотели. Людям не дозволялось ступать на „бессмертные“ земли, чтобы те не пленились бессмертием (в пределах мира), которое противоречит предписанному им закону, особой судьбе или дару Илуватара (Господа): сама их природа, по сути дела, бессмертия не выдержала бы.

В отпадении нуменорцев от благодати можно проследить три фазы. Сперва покорность, послушание свободное и добровольное, пусть и без полного понимания. Затем на протяжении долгого времени они повинуются неохотно, ропщут все более и более открыто. Под конец они восстают — возникает раскол между людьми Короля, бунтовщиками, и небольшим меньшинством преследуемых Верных.

На первой стадии, будучи народом мирным, нуменорцы проявляют свою доблесть в морских плаваниях. Потомки Эарендиля нуменорцы стали превосходными мореходами, и, поскольку на Запад им путь был закрыт, они плавают до самого Крайнего Севера, и на юг, и на восток. По большей части пристают они у западных берегов Средиземья, где помогают эльфам и людям в борьбе с Сауроном и навлекают на себя его непримиримую ненависть. В те дни они являлись к дикарям почти как божественные благодетели, принося дары искусства и знания, и вновь уплывали, — оставляя по себе немало легенд о королях и богах, приходящих со стороны заката.

На второй стадии во дни Гордыни и Славы и недовольства Запретом они стали стремиться скорее к богатству, нежели к благоденствию. Желание спастись от неминуемой смерти породило культ мертвых; богатства и искусства расточались на гробницы и монументы. Теперь они основали поселения на западном побережье, но поселения эти становились, скорее, крепостями и „факториями“ владык, взыскующих богатств; нуменорцы превратились в сборщиков дани и увозили за море на своих огромных кораблях все больше и больше добра. Нуменорцы принялись ковать оружие и строить машины.

Со вступлением на престол тринадцатого короля из рода Эльроса — Тар-Калиона Золотого, самого могущественного и гордого из всех королей, эта фаза закончилась и началась последняя. Узнав, что Саурон присвоил себе титул Короля Королей и Владыки Мира, Тар-Калион решил усмирить „узурпатора“. В ореоле мощи и величия он отправляется в Средиземье, и столь громадна его армия и столь ужасны нуменорцы в день своей славы, что слуги Саурона не смеют противостоять им. Саурон смиряется, преклоняется перед Тар-Калионом и отвезен в Нуменор в качестве заложника и пленника. Но там, благодаря своему коварству и познаниям, он стремительно возвышается от слуги до главного королевского советника и своими лживыми наветами склоняет к злу короля и большинство лордов и жителей острова. Он отрицает существование Бога, утверждая, что Единый — это всего лишь выдумка завистливых Валар Запада, оракул их собственных желаний. А главный из богов — тот, что обитает в Пустоте, тот, что одержит Победу и создаст в пустоте бесчисленные королевства для своих слуг. Запрет же — не более чем обманная уловка, подсказанная страхом и рассчитанная на то, чтобы не позволить Королям Людей отвоевать для себя жизнь вечную и соперничать с Валар.

Возникает новая религия и поклонение Тьме, со своим храмом, выстроенным по наущению Саурона. Верных преследуют и приносят в жертву. Нуменорцы приносят зло и в Средиземье и становятся там жестокими и злыми владыками-некромантами, убивая и мучая людей; древние легенды заслоняются новыми преданиями, мрачными и ужасными. Однако на северо-западе ничего подобного не происходит; ибо туда, где живут эльфы, приплывают только Верные, оставшиеся эльфам друзьями. Главная гавань неиспорченных нуменорцев находится близ устья великой реки Андуин. Оттуда влияние Нуменора, все еще благое, распространяется вверх по Реке и вдоль побережья на север вплоть до самого королевства Гильгалада, по мере того, как складывается Всеобщее наречие.

Но, наконец, замысел Саурона осуществляется. Тар-Калион чувствует, как к нему подступают старость и смерть, прислушивается к последнему наущению Саурона и, построив величайшую из флотилий, отплывает на Запад, нарушая Запрет, и идет на богов войной, дабы силой вырвать у них „жизнь вечную в пределах кругов мира“. Перед лицом подобного бунта, этого вопиющего безумства и кощунства, а также и перед лицом вполне реальной опасности (ибо нуменорцы, направляемые Сауроном, вполне могли учинить разор в самом Валиноре) Валар слагают с себя доверенную им власть, взывают к Богу и получают силу и дозволение действовать; старый мир разрушен и изменен. Разверзшаяся в море пропасть поглощает Тар-Калиона и его флотилию. Сам Нуменор, оказавшись на краю разлома, обрушивается и навечно исчезает в бездне вместе со всем своим величием. После этого на земле не остается зримых обиталищ существ божественной и бессмертной природы. Валинор (или рай) и даже Эрессэа изъяты и сохранились лишь в памяти земли. Теперь люди могут плыть на Запад, если захотят, и так далеко, как только могут, но к Валинору и к Благословенному Королевству они не приблизятся, а вновь окажутся на востоке и так возвратятся обратно; ибо мир стал круглым и ограниченным, и из сферы его не вырваться иначе как через смерть. Лишь „бессмертные“, задержавшиеся на земле эльфы, до сих пор могут, устав от кругов мира, взойти на корабль и отыскать „прямой путь“ — достичь древнего или Истинного Запада и обрести там покой.

Итак, ближе к концу Второй эпохи происходит великая катастрофа, однако эпоха еще не окончена. Остались те, кто выжил в катаклизме: Элендиль Прекрасный, предводитель Верных (имя его означает „Друг эльфов“) и его сыновья Исильдур и Анарион. Элендиль, персонаж, уподобленный Ною, не принимал участия в бунте; на восточном побережье Нуменора стояли его корабли, подготовленные к отплытию и с людьми на борту. Он бежит прочь перед всесокрушающей бурей гнева Запада и подхвачен и высоко вознесен вздымающимися волнами, разрушившими запад Средиземья. Он и его люди выброшены на берег; отныне они — изгнанники. Там они основывают нуменорские королевства: Арнор на севере, близ владений Гил-Гэлада, и Гондор близ устьев Андуина дальше к югу. Саурон, будучи бессмертным, едва спасается при гибели Нуменора и возвращается в Мордор, где спустя некоторое время набирает достаточную силу, чтобы бросить вызов изгнанникам Нуменора.

Вторая эпоха завершается созданием Последнего Союза (людей и эльфов) и великой осадой Мордора. Она заканчивается низвержением Саурона и уничтожением второго зримого воплощения зла. Исильдур, сын Элендиля, срубил Кольцо с руки Саурона — и сила покинула Саурона, а дух его бежал во тьму. Однако зло начинает действовать. Исильдур объявляет Кольцо своим как „виру за отца“ и отказывается бросить его в Огонь тут же, рядом. Он уводит войско, но тонет в Великой Реке; Кольцо утрачено и исчезает бесследно неведомо куда. Однако оно не уничтожено, и Темная Башня, отстроенная с его помощью, все еще стоит, пустая, но не разрушенная. Так заканчивается Вторая эпоха — с утверждением нуменорских владений и гибелью последнего короля Высоких эльфов.

В Третью эпоху события вращаются в основном вокруг Кольца. Темный Властелин уже не восседает на троне, но его чудовища истреблены не полностью, и его жуткие слуги, рабы Кольца, по-прежнему здесь — тени среди теней. Мордор обезлюдел, Темная Башня пуста, на границах этой недоброй земли выставлена стража. У эльфов еще остались потаенные убежища: в Серых Гаванях, где стоят их корабли, в Доме Эльронда и в других местах. На севере королевством Арнор правят потомки Исильдура. Южнее, по обоим берегам Великой Реки Андуин, стоят города и крепости нуменорского королевства Гондор, где правят короли из рода Анариона. Далеко на неизведанных (в контексте этих преданий) Востоке и Юге находятся страны и королевства людей диких или злобных, схожих лишь в своей ненависти к Западу, почерпнутой у своего хозяина Саурона: однако Гондор и его мощь преграждают им путь. Кольцо потеряно — есть надежда, что навсегда; и три Кольца эльфов в руках у тайных хранителей действуют, сохраняя память о красоте древности и поддерживая зачарованные островки мира, где Время словно бы застыло и распад обуздан, — подобие благоденствия Истинного Запада.

Но на севере Арнор приходит в упадок, распадается на мелкие княжества и, наконец, исчезает. Остатки нуменорцев становятся потаенным бродячим народом, и хотя род истинных Королей наследников Исильдура отнюдь не прервался, известно это только в Доме Эльронда. На юге Гондор достигает апогея могущества, почти уподобившись Нуменору, а затем медленно угасает до упаднического средневековья — нечто вроде надменной, освященной веками, но все более беспомощной Византии. Надзор за Мордором ослабевает. Натиск восточан и южаков усиливается. Род Королей прерывается, в последнем городе Гондора Минас Тирите („Башне Стражи“) — правят потомственные Наместники. Заключен бессрочный союз с Коневодами Севера, рохиррим или Всадниками Рохана; они расселяются на ныне безлюдных зеленых равнинах, что некогда составляли северную часть королевства Гондор. На обширный первозданный лес — Зеленолесье Великое, расположенный к востоку от верховьев Великой Реки, падает тень; тень растет, лес становится Мирквудом, то есть Лихолесьем. Мудрые обнаруживают, что источник тени — Чародей (Некромант „Хоббита“), чей потаенный замок находится на юге Великого Леса.

В середине этой эпохи появляются хоббиты. Происхождение их неизвестно даже им самим, поскольку великие народы, из тех, что составляют летописи, их своим вниманием обошли, а сами хоббиты ничего не записывали, довольствуясь лишь невразумительными устными преданиями, пока не покинули границ Мирквуда, спасаясь от Тени, и не забрели на Запад, вступив в сношения с последними обитателями королевства Арнор.

Главное их поселение, все обитатели которого — хоббиты и где поддерживается упорядоченная, цивилизованная, пусть простая деревенская жизнь, — это Шир, изначально — пахотные земли и леса Арнора, пожалованные в лен; однако к тому времени, как о Шире стало хоть что-то известно, „Король“, создатель законов, давно сгинул, оставив по себе лишь воспоминания. Бильбо — хоббит и герой одноименной повести — отправляется „в приключение“ в 1341 году Шира (или в 2941 году Третьей эпохи; то есть в последнем ее столетии).

В этой истории, заново пересказывать которую нет смысла, сущность хоббитов и положение дел с хоббитами никак не объясняются, но представлены как нечто само собой разумеющееся, и то немногое, что рассказывается об их истории, преподносится в форме случайного упоминания о чем-то и без того известном. „Мировая политика“ в целом, обрисованная выше, разумеется, тоже подразумевается; на нее также периодически ссылаются как на события, подробно записанные где-то в другом месте. Эльронд — персонаж весьма значимый, хотя его величавость и благородство, его великое могущество и происхождение несколько затушевываются и в полной мере не явлены. Есть также отсылки к истории эльфов, к падению Гондолина и т. д. Тени и зло Мирквуда обеспечивают на сниженном плане „волшебной сказки“ одну из главных составляющих приключения. Лишь в одном эпизоде вся эта „мировая политика“ срабатывает как часть сюжетного механизма: маг Гэндальф отозван по крайне важному делу — это попытка справиться с угрозой Некроманта — и бросает хоббита в самый разгар „приключения“ без помощи и совета, вынуждая его научиться стоять на своих собственных ногах и стать по-своему героем. (Многие читатели отметили этот момент и догадались, что Некромант непременно должен сыграть весьма заметную роль в продолжении или в других преданиях о тех временах.)

Тон и стиль „Хоббита“, в целом иной, объясняется тем (с точки зрения происхождения), что это произведение воспринималось мною как материал из грандиозного цикла, который можно обработать в виде „волшебной сказки“ для детей. Кое-какие особенности тона и манеры изложения, как мне теперь видится, ошибочны — даже с этой точки зрения. Но мне не хотелось бы менять многое. Ведь в сущности это — эскиз простого, заурядного человека, не наделенного ни творческим потенциалом, ни благородством и героизмом (впрочем, не без зачатков всего этого) на возвышенном фоне; и по сути дела (как отметил один из критиков), тон и стиль книги меняются по мере развития самого хоббита, от волшебной сказки к благородному и высокому, — и вновь снижаются в эпизоде возвращения.

Поход за драконьим золотом, главная тема повести „Хоббит“ как таковой в рамках общего цикла является периферийной и не то чтобы значимой — и связана с ним главным образом через историю гномов, а таковая ни в одном предании не выдвигается на первый план, хотя зачастую роль играет важную. Но в ходе приключения хоббит вроде бы „по чистой случайности“ становится владельцем „волшебного кольца“, главное и единственно очевидное на первый взгляд свойство которого заключается в том, чтобы делать владельца невидимым. И хотя в контексте повести это лишь случайность, непредвиденная и ни в какие планы похода не включенная, она оказывается залогом успеха. По возвращении хоббит, ставший мудрее и дальновиднее, пусть его манера изъясняться ничуть не изменилась, сохранил Кольцо как свой маленький секрет.

Продолжение („Властелин Колец“) — самая объемная и, хотелось бы надеяться, пропорционально лучшая часть всего цикла. Я попытался включить в роман и довести до логического разрешения все элементы и мотивы предшествующего материала: эльфов, гномов, Королей Людей, героических „патриархально-эпических“ всадников, и орков и демонов, и ужасы слуг Кольца и некромантии, и неизъяснимый ужас Темного Трона. А что до стиля — будничную разговорность хоббитской речи, поэзию и самый что ни на есть возвышенный прозаический слог. Нам предстоит увидеть низвержение последнего воплощения Зла, уничтожение Кольца, окончательный уход эльфов и возвращение истинного Короля, которому предстоит принять Владычество над людьми, унаследовав все то, что можно заимствовать из эльфийского мира через судьбоносный брак с Арвен, дочерью Эльронда, равно как и через происхождение по прямой линии от королевского дома Нуменора. Но в то время, как самые ранние Предания воспринимаются, так сказать, глазами эльфов, это последнее великое Предание, спускающееся с уровня легенды и мифа на бренную землю, воспринимается главным образом глазами хоббитов; таким образом, оно становится, по сути дела, антропоцентричным. Глазами хоббитов, а не людей как таковых, поскольку последнее Предание должно со всей отчетливостью проиллюстрировать повторяющуюся тему: какое место занимают в „мировой политике“ непредвиденные и непредсказуемые волеизъявления и достойные деяния тех, кто на первый взгляд мал, невелик, позабыт в уделах Великих и Мудрых (как добрых, так и злых). А мораль всего этого очевидна: без возвышенного и благородного простое и вульгарное непередаваемо гнусно; без простого и обыденного благородная героика бессмысленна»[503].

6

АВАРИ — имя, данное эльфам, отказавшимся присоединиться к походу на запад от Куйвиэнэн.

АДАНЫ — «Вторые», название людей в Сумеречном Наречии: в Белерианде так называли людей из Трех Домов Друзей Эльфов.

АКАЛЛАБЕТ — «Падшая Земля», название Нуменора после его гибели, а также название рассказа о гибели Нуменора.

АНАР — квенийское название Солнца. МИНАС — «башня, крепость» в АННУМИНАС, МИНАС АНОР, МИНАС ТИРИФ, и т. д. Тот же корень появляется в словах, обозначающих уединенно стоящие предметы, напр. МИНДОЛЛУИН, МИНДОН; вероятно, родствен квенийскому МИНИА — «первый»; ср. ТАР-МИНИАТУР — имя первого короля Нуменора.

МОР — «темный, черный» в МОРДОР, МОРГОТ, МОРИА, МОРИКВЭНДИ, МОРМЕГИЛЬ, МОРВЕН и т. д.

НАР — «огонь» в НАРСИЛЬ, НАРЬЯ; присутствует также в первоначальной форме имени АЭГНОР (АЙКАНАРО — «Острый Огонь» или «Яростный Огонь») и ФЕАНОР (ФЕАНОРО — «Огненный Дух»). Синдаринская форма НАУР употреблена в САММАТ НАУР — «Палаты Огня» в Ородруине. От того же древнего корня (А)НАР произошло название Солнца — квенийское АНАР (см. АНАРИОН) и синдаринское АНОР (см. МИНАС АНОР, АНОРИЭН).

7

Письма Толкина читателям раскрывают многие особенности созданного им мира. Собственно говоря, просматривая эти письма, как бы вчитываешься еще в одну необычную книгу:

«В воображаемой реальности всей этой истории мы сейчас живем на физически круглой Земле. Однако весь „легендариум“ в совокупности заключает в себе переход от мира плоского (по крайней мере со всех сторон ограниченного) к сфере: переход неизбежный, на мой взгляд, для современного „мифотворца“, чье сознание настроено на те же „иллюзии“, как у древних, и отчасти вскормлено их мифами, но при этом с младенчества приучено к мысли о том, что Земля круглая»[504].

Говорят письма и о «повседневности», которая, может быть, недостаточно раскрыта в «Хоббите» и «Властелине Колец»:

«Я более остро сознаю схематичность своего описания археологии и экономики: одежды, сельскохозяйственных орудий, работы по металлу, гончарного дела, архитектуры и т. д., не говоря уже о музыке и ее инструментарии. Не то, чтобы я совершенно не был способен к экономическому мышлению и ему чужд. Поскольку речь идет о „смертных“ — людях, хоббитах и гномах, ситуация задумана так, что экономическое правдоподобие там присутствует: у Гондора достаточно „городских земель“ и фьефов с нормальным водоснабжением и дорожным сообщением, дабы обеспечить нужды населения; и со всей очевидностью там наличествуют многочисленные отрасли промышленности, хотя упоминания о них практически отсутствуют. Расположение Шира относительно гор, обилие воды, расстояние до моря и широта обеспечивают ему естественное плодородие почвы, даже если не принимать во внимание, что земли эти уже были хорошо освоены, когда на них обосновались новые жители (вне всякого сомнения, переняв также более древние искусства и ремесла). Ширские хоббиты в металлах особой потребности не испытывают, но гномы — торговцы, и в восточной части гор Люн находятся гномьи копи (как явствует из более древних легенд): вне всякого сомнения, это и есть причина (или одна из причин) того, что гномы часто проезжают через Шир. Некоторые обнаруженные у них атрибуты современной жизни (например, зонтики) наверняка являются ошибкой того же плана, что и их нелепые имена, и терпимы лишь как намеренная „англизация“ для подчеркивания контраста между ними и другими народами наиболее доступным образом. Я не думаю, что народ такого типа, уровня жизни и развития может одновременно отличаться мирным характером, исключительной храбростью и стойкостью „в час нужды“. Опыт двух войн укрепил меня в этом мнении. Но хоббиты — это не утопический образ и вовсе не рекомендуются как идеал своего века или любого другого. Они, как любой народ в определенной ситуации, — историческая случайность, и в перспективе — преходящая…»[505]

Впрочем, достаточно сделать шаг в сторону — и мы снова оказываемся в гуще самых серьезных вопросов:

«Я не реформатор и не „бальзамировщик“! Не „реформатор“ (через применение власти), — поскольку это обречено на саруманизм. Но и „бальзамирование“ таит свои опасности. Например, некоторые рецензенты охарактеризовали мое сочинение как примитивное: дескать, самая обыкновенная борьба между Добром и Злом, где всё хорошее хорошо, и только; а дурное дурно, и только. Пожалуй, оно простительно (хотя Боромира, по меньшей мере, проглядели) для людей, читающих в большой спешке, да притом лишь отдельный фрагмент, и, конечно же, при отсутствии написанных раньше, но так и не увидевших света эльфийских хроник (мысли Толкина всегда были заняты „Сильмариллионом“. — Г. П., С. С.). Но эльфы не всецело благи и не всегда правы. И не столько потому, что заигрывали с Сауроном, сколько потому, что с его ли помощью или без таковой были „бальзамировщиками“. Им хотелось жить в смертном историческом Средиземье, поскольку эльфы прониклись к нему любовью (может, потому, что там они пользовались преимуществом высшей касты), остановить процесс перемен, ход истории, сохранить Средиземье как некий декоративный садик, в котором они могут оставаться „художниками“, — и при этом их тяготит печаль и ностальгические сожаления. И люди Гондора были по-своему таковы: угасающий народ, чьи единственные „святыни“ — это его гробницы. Но в любом случае это — повесть о войне, и, если война дозволена (по крайней мере в качестве темы и декораций), нет смысла жаловаться, что все приверженцы одной стороны отчего-то выступают против тех, кто на другой. Но у меня даже здесь не все так просто: есть, скажем, Саруман, и Денетор, и Боромир; и даже среди орков случаются раздоры и предательство»[506].

И снова о смерти и бессмертии:

«Со всей определенностью, Смерть — не то же самое, что Враг!

Я сказал или пытался сказать, что „ключевая мысль“ сводится к тому, сколь страшна опасность — перепутать истинное „бессмертие“ с этим бесконечно повторяющимся долгожительством. Свобода от Времени, и цепляние за Время. Эта путаница — работа Врага и одна из главных причин человеческой трагедии…»[507]

8

И далее — о Средиземье, о месте его в мире, о его обычаях: «Будь это все просто „историей“, непросто оказалось бы подогнать земли и события (или „культуры“) к наличествующим у нас археологическим или геологическим свидетельствам касательно ближайших или удаленных областей того, что сегодня называется Европой; хотя насчет Шира, например, со всей определенностью утверждается, что он находился именно в наших краях[508]. Я мог бы подогнать подробности с большим правдоподобием, если бы история не продвинулась слишком далеко, прежде чем такой вопрос пришел мне в голову. Сомневаюсь, что от этого книга бы заметно выиграла; и надеюсь, что, со всей очевидностью, долгий, хотя и неопределенный временной разрыв (я полагаю, разрыв этот составляет около шести тысяч лет; так что мы сейчас находимся в конце Пятой эпохи, если эпохи по длине примерно соответствовали В. Э. и Т. Э. Однако я думаю, они ускорились. Сдается мне, на самом деле сейчас заканчивается Шестая эпоха, или даже Седьмая. — Прим. авт.) между Падением Барад-дура и нашими Днями вполне достаточен для „литературной убедительности“. Я так понимаю, что создал воображаемое время, однако в том, что касается места, твердо стоял на родной матушке-земле. И такой подход я предпочитаю современным тенденциям искать удаленные планеты в „космосе“»[509].

О влиянии современности:

«На самом деле „Властелин Колец“ начат был как отдельное произведение около 1937 года и продвинулся до трактира в Бри до того, как на мир пала тень второй войны. Лично мне кажется, что ни та, ни другая войны (даже атомная бомба) не повлияли хоть сколько-нибудь на сюжет и на то, как он развивался. Вот разве что на пейзажи. Мертвые болота и подступы к Мораннону отчасти обязаны Северной Франции после битвы на Сомме. А еще больше они обязаны Уильяму Моррису и его гуннам и римлянам, как, скажем, в „Доме сынов Волка“ или в „Корнях горы“»[510].

О любви Фарамира и Эовин:

«Эовин. Вполне возможно одновременно любить более чем одного человека (противоположного пола), хотя и по-разному и с разной силой. Не думаю, что чувства Эовин к Арагорну на самом деле сильно изменились; а когда оказалось, что он настолько выше нее и по происхождению, и по положению, она вполне могла продолжать любить его и восхищаться им. Он был стар, и речь тут идет не просто о физическом качестве: почтенный возраст, если ему не сопутствует физическое одряхление, может внушать тревогу или благоговение. Кроме того, сама она не была честолюбива в политическом смысле этого слова. Хотя по характеру и не „нянька“, воином или „амазонкой“ она тоже не была, но, как многие отважные женщины, в момент кризиса могла проявить великую воинскую доблесть…

Сдается мне, Фарамира Вы толком не поняли. Фарамир робел перед отцом, — и не только в том смысле, как это водится в обычной семье, где царит строгий и надменный отец с исключительно сильным характером, но и как нуменорец перед владыкой единственного сохранившегося нуменорского государства. У него не было ни матери, ни сестры (Эовин тоже росла без матери), зато был заправила-брат. Фарамир привык уступать и держать свое мнение при себе, однако умел и подчинять себе людей — как человек, который со всей очевидностью наделен личной храбростью и решимостью, но при этом еще и скромен, беспристрастен, и исключительно справедлив, и бесконечно сострадателен. Думаю, он очень хорошо понимал Эовин. Кроме того, титул князя Итилиэнского, первого среди знати после Дол Амрота в возрожденном нуменорском государстве Гондор, которому вскоре суждено было обрести имперское могущество и престиж, это вовсе не „должность огородника“…

Касательно критики того, как стремительно развивались отношения или „любовь“ Фарамира и Эовин. По собственному опыту знаю, что подобные чувства и решения зреют очень быстро (по меркам просто „часового времени“, которое, собственно говоря, сюда неприложимо) в период великого напряжения и особенно в ожидании неминуемой смерти. И я не думаю, что люди высокого положения и происхождения нуждаются во всех этих пустеньких пикированиях и авансах в вопросах „любви“. В этом предании речь идет не о временах „куртуазной любви“ с ее претенциозностью, но о культуре более примитивной (то есть менее развращенной) и более благородной»[511].

О том, что могло случиться, отними Голлум у Фродо Кольцо:

«Противостояние Фродо с Кольцом и Восьмерки можно сравнить с ситуацией, когда маленький отважный человечек, обладатель разрушительного оружия, оказывается лицом к лицу с восемью свирепыми дикарями великой силы и ловкости, к тому же вооруженными отравленными клинками. Слабость человека в том, что он пока еще не знает, как пользоваться своим оружием; при этом его характеру и воспитанию всякое насилие претит. Их же слабость в том, что оружие человека внушает им ужас как некий устрашающий объект их религиозного культа, в рамках которого их приучили угождать тому, кто таким объектом владеет. Думаю, они и выказали бы „угодничество“ и приветствовали бы Фродо как „Владыку“. Учтивыми речами они убедили бы его покинуть Саммат Наур — чтобы, например, „взглянуть на свое новое королевство и узреть вдалеке новообретенным взором оплот власти, каковой ему ныне должно объявить своим и использовать в своих целях“. А едва бы тот вышел из пещеры и принялся глазеть по сторонам, кто-то из них завалил бы вход. К тому времени Фродо, по всей вероятности, уже слишком увлекся бы великими замыслами правления и преобразования — в духе того видения, что искушало Сэма (III, 177), только куда обширнее, куда грандиознее, — чтобы это заметить. Но если бы он все-таки сохранил какую-никакую способность мыслить здраво и отчасти понял бы смысл происходящего и отказался бы отправиться с ними в Барад-дур немедля, они бы просто подождали, пока не явится сам Саурон. В любом случае, если бы Кольцо осталось целым и невредимым, Фродо очень скоро столкнулся бы с Сауроном. А в результате сомневаться не приходилось. Фродо был бы обращен в пыль или обречен на мучительную участь утратившего рассудок раба. Уж Саурон-то Кольца бы не устрашился! Кольцо принадлежало ему, подчинялось его воле»[512].

О других возможных владельцах Кольца:

«В присутствии Саурона никто, за исключением очень немногих, равных ему в могуществе, не мог даже надеяться уберечь от него Кольцо. Из „смертных“ вообще никто, даже Арагорн, хотя в споре за палантир Арагорн был законным владельцем. Кроме того, борьба происходила на расстоянии, а в произведении, где допускается воплощение могучих духов в физической и уничтожимой форме, их сила должна непомерно возрастать при непосредственном, физическом присутствии. Саурон принимал обличье человека ростом выше обычного, правда, не великана. В прежних инкарнациях он был способен скрывать свое могущество (как Гэндальф) и являл собою фигуру весьма величественную, исполненную великой мощи, и выглядел и держался он воистину по-королевски. Предположительно мог одолеть его только Гэндальф: будучи посланником Валар и существом того же чина — бессмертным духом, облекшимся в зримую физическую форму. В „Зеркале Галадриэли“ создается впечатление, будто Галадриэль считала себя способной владеть Кольцом и занять место Темного Властелина. Если это правда, значит, то же самое могли и остальные хранители Трех, в особенности — Эльронд. Но это другой вопрос. Суть мороков Кольца отчасти и состояла в том, чтобы заполонить сознание образами высшей власти. Но Великие хорошо о том подумали и отвергли такой путь, как явствует из слов Эльронда на Совете. То, что Галадриэль отказалась от искушения, было основано на предшествующих размышлениях и решении. В любом случае Эльронд или Галадриэль стали бы продолжать политику, ныне проводимую Сауроном: они построили бы империю с могучими и полностью зависимыми от них военачальниками, и армиями, и военными машинами и со временем смогли бы бросить Саурону вызов и уничтожить его силой. Поединок с Сауроном один на один, без какой бы то ни было помощи, даже не рассматривался. Можно представить себе сцену, в которой в подобном положении оказался бы, скажем, Гэндальф. Хрупкое вышло бы равновесие. На одной стороне — то, что Кольцо сохраняет верность Саурону; на другой — превосходящие силы, поскольку Саурон Кольцом уже не владеет. К тому же мощь его ослаблена, уж слишком долго он искажал и растрачивал волю. Если победителем вышел бы Гэндальф, для Саурона результат был бы тем же, что и уничтожение Кольца; для него Кольцо и впрямь было бы уничтожено, отнято навсегда. Но Кольцо и все его труды остались бы. И, в конце концов. Кольцо одержало бы верх. А Гэндальф как Владыка Кольца оказался бы, возможно, куда хуже Саурона. Он остался бы „праведным“, да только чересчур уверенным в своей праведности. Он бы продолжал управлять и распоряжаться „во благо“, во имя выгоды своих подданных, согласно своей мудрости (каковая была и осталась бы — велика)»[513].

Об энтах (онтах) и истории Средиземья:

«В историях более древних энтов нет или не было, потому что энты на самом деле явились моему взгляду, когда я дошел до главы IV Книги Третьей; я их преднамеренно не придумывал и на сознательном уровне о них даже не подозревал. Но поскольку Древобороду известно было о затонувшей земле Белерианд (к западу от гор Люн), где разворачивались боевые действия в войне против Моргота, их пришлось включить. Однако на момент встречи с хоббитами со времен войны в Белерианде минуло около семи тысяч лет, так что, вне всякого сомнения, энты были уже не те: не столь мудры, не столь сильны, более пугливы и необщительны (их собственный язык упростился, а других языков они почти не знали). Но я могу предположить одно их военное выступление, имеющее некоторое отношение к „Властелину Колец“. Это случилось в лесном краю Оссирианд, потаенном и загадочном, у западных подножий Эред Луин, где Берен и Лутиэн жили какое-то время после возвращения Берена из страны Мертвых. Берен больше не являлся среди смертных, за исключением одного-единственного раза: он перехватил воинство гномов, что спустились с гор, разорили королевство Дориат, убили короля Тингола, отца Лутиэн, и унесли богатую добычу, включая ожерелье Тингола с вправленным в него Сильмариллем. У брода через одну из Семи рек Оссира произошла битва. Сильмариль был отвоеван и перешел к Диору, сыну Берена, и к Эльвинг, дочери Диора, и к ее мужу Эаренделю (отцу Эльроса и Эльронда). Не приходится сомневаться, что к Берену пришли на помощь энты, что, конечно же, не способствовало особенной любви между энтами и гномами»[514].

О попытке написать продолжение к «Властелину Колец»:

«Я в самом деле начал повесть, действие которой происходит примерно сто лет спустя после Низвержения (Мордора. — Г. П., С. С.), но она оказалась слишком уж мрачной и тягостной. Поскольку мы имеем дело с людьми, мы неизбежно столкнемся с самой прискорбной чертой их натуры: они быстро пресыщаются хорошим. Так что во времена мира, справедливости и процветания люди Гондора сделались бы недовольными и беспокойными, в то время как королевская династия, потомки Арагорна, умалились бы до самых обыкновенных королей и управителей, вроде Денетора или даже хуже. Я обнаружил, что даже в эти ранние времена возникали революционные заговоры вокруг центра тайного сатанинского культа; а гондорские мальчишки играли бы в орков и безобразничали в округе. Я мог бы написать „триллер“ про заговор, его обнаружение и подавление, но к этому бы все и свелось. Оно того не стоило»[515].

О судьбе коня Гэндальфа:

«Думаю, Шэдоуфакс (мы скорректоровали неправильное написание имени Shadowfax в русском переводе писем. — Г. П., С. С.) наверняка отправился бы с Гэндальфом за Море, хотя об этом нигде не говорится. Мне кажется, лучше не сообщать всего (действительно, так получается более реалистично, ведь в хрониках и летописях „подлинной“ истории многие факты из тех, что любопытствущий не прочь бы узнать, опущены, так что истину приходится выяснять или угадывать, исходя из имеющихся свидетельств). Я бы рассудил так: Шэдоуфакс принадлежал к особой породе, к так сказать, эльфийскому аналогу обыкновенных коней: его „род“ пришел с „Запада из-за Моря“, так что ему „уйти на Запад“ вполне подобает. Гэндальф вовсе не „умирал“ и не отправлялся особой милостью в Западную землю, прежде чем удалиться „за пределы кругов мира“: он возвращался домой, будучи одним из „бессмертных“, ангельским посланником ангельских распорядителей (Валар) Земли. И он, конечно, взял бы с собою или, по крайней мере, мог бы взять то, что полюбил. В последний раз Гэндальфа видели верхом на Шэдоуфаксе. Он, очевидно, приехал в Гавани верхом, и невозможно представить, чтобы он ехал верхом на каком-либо ином скакуне, кроме Шэдоуфакса; так что и Шэдоуфакс наверняка там был»[516].

О порочности орков (в ответ на замечание У. X. Одена, что эта неисправимая порочность выглядит откровенной ересью с точки зрения христианства):

«Что до „Властелина Колец“, я не настолько теолог, чтобы судить, в самом ли деле мое представление об орках отдает ересью или нет. Я не чувствую себя обязанным „подгонять“ свою историю к формализованной христианской теологии, хотя на самом-то деле старался сделать ее созвучной христианской мысли и вере. И Фродо подтверждает, что изначально орки не были злом»[517].

О Галадриэли (одна читательница сравнила ее с Богоматерью):

«Пожалуй, этот персонаж действительно многим обязан христианскому и католическому учению и представлениям о Марии, но на самом деле Галадриэль была кающейся грешницей: в юности она входила в число возглавивших бунт против Валар (ангелических хранителей). В конце Первой эпохи она гордо отказалась от прощения и разрешения вернуться. Ей отпустили вину, поскольку она воспротивилась последнему, неодолимому искушению завладеть Кольцом для себя»[518].

Камилле, дочери Рейнера Анвина, которой в школе пришлось писать сочинение на тему «В чем смысл жизни?», Толкин ответил как равный равной, — ничем не подчеркивая своего превосходства:

«Уважаемая мисс Анвин! Извините, что задержался с ответом.

В чем смысл жизни? Какой глобальный вопрос! Не думаю, что „мнения“ (все равно чьи) представляют хоть какую-то ценность сами по себе, без объяснений, как человек к ним пришел; и что значит этот вопрос на самом деле.

Прежде всего, термины „смысл“ и „жизнь“ нуждаются в определении.

Речь идет о Человеке или о Вселенной? „Как мне попытаться использовать срок жизни, мне отмеренный?“ или „Какому смыслу / замыслу служит жизнь всего живого?“ Ответить на первый вопрос можно (если вообще можно) только после того, как будет внимательно рассмотрен второй.

Думаю, вопросы насчет какой-то „цели“ имеют смысл только тогда, когда речь идет об осознанных целях или намерениях представителей рода человеческого, или об использовании вещей, ими задуманных и сделанных. Что же до „прочих вещей“, их ценность — в них самих: они ЕСТЬ и существовали бы, даже если бы не было нас. Но поскольку мы существуем, одна из их функций — быть созерцаемыми нами. Если мы поднимемся по иерархии бытия до „других живых существ“, таких как, скажем, какое-нибудь мелкое растеньице, оно являет собою и форму, и структуру: „модель“, узнаваемую (при наличии вариаций) в родственных ему растениях и его же отпрысках; и это невероятно интересно, потому что эти явления — „другие“, не мы их создали, они словно бы берут начало в источнике вымысла, который неизмеримо изобильнее нашего собственного. Человеческое любопытство, конечно, задается вопросом — КАК, каким образом так вот вышло? А поскольку узнаваемая „модель“ все же предполагает некий (явный или неявный) замысел, мы переходим к вопросу — ЗАЧЕМ? Но ЗАЧЕМ (имея в виду — причины и побуждения) может относиться только к РАЗУМУ. Лишь Разум может ставить цели, неким образом сопоставимые с человеческими целями. Так что любой вопрос типа: „Отчего жизнь, сообщество живых организмов, появилась в материальной Вселенной?“ — сразу приводит к вопросу: „Есть ли Бог, Творец и Созидатель, Разум, которому сродни наши собственные разумы?“ А это приводит к религии и морально-этическим представлениям, из нее вытекающим. О таких вещах скажу лишь, что у „морали“ всегда две стороны. Исхожу из того факта, что все мы — индивидуумы (как в определенной степени все живые организмы — индивидуумы), но не живем и не можем жить в изоляции, и всегда тесно связаны со всем прочим, и делаемся все ближе к абсолютной связи с нашим собственным родом человеческим. Так что именно мораль должна служить руководством для жизни: (а) — способами, посредством которых наши индивидуальные таланты могут развиваться, так, чтобы ими не злоупотреблять и не растрачивать их впустую; (б) — не причиняя вреда нашим ближним и не мешая их развитию.

Но это — лишь ответы на меньший вопрос.

А на более значимый вопрос никакого ответа нет, поскольку здесь требуется полное знание Господа, каковое изначально недостижимо. Если мы спросим, зачем Господь включил нас в свой Замысел, то в любом возможном ответе сможем лишь сказать: да потому что — включил; и не больше. Если вы не верите в своего Бога, — вопрос „в чем состоит цель жизни?“ задавать бесполезно: ответа на него нет. Но поскольку в далеком уголке (или далеких уголках) Вселенной развились существа, наделенные разумом, которые и задают такие вопросы, и даже пытаются на них ответить, можно обратиться к одному из таких курьезных существ. Будучи одним из указанных выше существ, дерзну заявить (говоря с нелепой самонадеянностью от имени Вселенной): „Я таков, каков есть. И ничего с этим не поделаешь. Можно продолжать пытаться выяснить, что я такое, кто я такой, но преуспеть вы не преуспеете. И зачем вам это знать, понятия не имею. Возможно, жажда знания ради самого знания как-то связана с молитвами, которые некоторые обращают к тому, что называют Богом. В высшем своем проявлении они, как мне кажется, просто благодарят Его за то, что Он таков, какой есть, и за то, что Он создал то, что создал, таким, каким создал“. Те же, кто верит в своего Бога, Создателя, вовсе не считают, что Вселенная достойна поклонения сама по себе, хотя увлеченное изучение ее может оказаться одним из способов почитать Его. И пока, будучи живыми существами, мы находимся (отчасти) в пределах Вселенной, наши представления о Господе и способы их выразить будут в значительной мере почерпнуты из созерцания окружающего нас мира. (Хотя всегда были и есть откровения, явленные как всему роду человеческому, так и отдельным людям.) Так что можно сказать, что основная цель жизни для любого из нас — это умножать в меру способностей наше знание о Боге всеми доступными средствами и через него быть подвигнутыми к восхвалениям и благодарению. Поступать так, как говорим мы в „Gloria in Excelsis“ — „Хвалим Тебя, благословляем Тебя, поклоняемся Тебе, славословим Тебя, благодарим Тебя, ибо велика Слава Твоя“. И в минуты наивысшего восторга мы можем воззвать ко всем тварным созданиям — присоединиться к нашему хору, говоря от их имени, как в Псалме 148 и в Песни трех отроков в огненной пещи в Книге пророка Даниила: „Хвалите Господа… горы и все холмы… деревья плодоносные и все кедры… пресмыкающиеся и птицы крылатые…“ Вот какой длинный получился ответ и в то же время слишком короткий. На такой-то вопрос!

С наилучшими пожеланиями —

Дж. Р. Р. Толкин»[519].

9

Толкином и его произведениями начали интересоваться профессионалы. Первой «ласточкой» (или одной из первых) стал профессор Клайд С. Килби (1902–1986) из колледжа Уитон, штат Иллинойс. Конечно, Килби не столь яркая личность, как Рой Кэмпбелл или Норман Дэвис, однако целеустремленности ему было не занимать. Научной деятельностью Килби занялся достаточно поздно — получил степень магистра в 1931 году, а степень доктора философии (заочно) в университете Нью-Йорка в 1938 году. С 1951 года заведовал английской кафедрой в Уитоне. С 1940-х годов активно переписывался с К. С. Льюисом — до самой его смерти в 1963 году. А в 1964 году Килби побывал с визитом в Оксфорде, и там ему удалось встретиться и с Толкином. Вот как он сам вспоминал об этом:

«Я в первый раз встретил Толкина в конце дня 1 сентября 1964 года. Его слава росла, и он уже пытался любым способом избегать встреч с поклонниками. У его дверей более или менее постоянно толклись всякие посетители, и телефон был занят. Причины для этого были. Звоня из Соединенных Штатов, люди иногда забывали о разнице во времени и поднимали его с постели в два или три утра…

Не без волнения я подошел к дому 76 по Сэндфилд-роуд, открыл ворота, приблизился к двери и позвонил в колокольчик. Я ждал, как мне показалось, очень долго и уже собирался уходить, когда дверь открылась и там стоял Толкин. Он, как будто это само собой разумелось, пригласил меня войти, и мы прошли в кабинет на нижнем этаже, переделанный из гаража…

Я вкратце объяснил Толкину, кто я такой, и сказал, что, подобно тысячам других читателей, люблю его великую историю и рассматриваю ее как своего рода классику. Он высмеял идею быть классиком при жизни, но, думаю, слышать это ему было приятно. После этого он как будто стал оправдываться и сказал, что некоторые считают, что он живет в мире мечты. Он сказал, что это абсолютная неправда, и объяснил, что он всего лишь — заваленный работой филолог и обыкновенный гражданин, интересующийся повседневными делами, как все другие»[520].

В 1965 году Клайд С. Килби открыл в Уитонском колледже центр по изучению творчества Толкина, К. С. Льюиса, Г. К. Честертона, Джорджа Макдональда, Дороти Сейерс, Чарлза Уильямса и Оуэна Барфилда. Сейчас этот центр называется The Marion Е. Wade Center, по имени основного спонсора. А в конце года Килби даже предложил Толкину приехать в Англию, чтобы помочь ему в работе над подготовкой «Сильмариллиона» к печати.

Толкин согласился, и лето 1966 года Килби провел у него.

В 1976 году, уже после смерти Толкина (но до выхода в свет «Сильмариллиона», подготовленного Кристофером), Килби напечатал небольшую книжку «Толкин и „Сильмариллион“», которую мы выше уже цитировали. Книжка эта до сих пор считается весьма полезным источником сведений о поздних годах жизни Толкина. Килби в ней писал: «Часто чувствовалось, что он (Толкин. — Г. П., С. С.) не успевает с достаточной скоростью и четкостью выговаривать слова — создавалось ощущение, что все его идеи одновременно пускаются в галоп, сопровождаемые калейдоскопическими сменами выражения лица»[521].

Но рассказ Килби о работе над «Сильмариллионом» многих разочаровал. Автор нарисовал образ скучного престарелого джентльмена, страдающего от избытка неожиданно свалившейся на него популярности, измученного судебными баталиями, постоянно разгоравшимися вокруг его произведений, и слишком старого и усталого для того, чтобы завершить свой гигантский труд, чего ждали от него читатели чуть ли не всего мира. По впечатлениям Килби, Толкин в те дни практически не работал — ни над «Сильмариллионом», ни над чем-либо другим. Возможно, был прав один из рецензентов, отметивший, что книге Килби повезло выйти до того, как «Сильмариллион», подготовленный к печати Кристофером Толкином, появился на прилавках книжных магазинов.

10

Конечно, утверждая, что Толкин в те годы ни над чем не работал, профессор Килби был не совсем прав. Именно тогда (1965–1966) был написан «Кузнец из Большого Вуттона» — последнее законченное произведение, напечатанное при жизни Толкина.

«Эта сказка возникла странным образом, — писал Хэмфри Карпентер. — Американский издатель попросил Толкина (в сентябре 1964 года. — Г. П., С. С.) дать ему предисловие к новому изданию сказки Джорджа Макдональда „Золотой ключ“. Толкин в таких случаях обычно отказывался, но на этот раз, без всякой видимой причины, вдруг согласился. Он приступил к работе в конце января 1965 года. В тот период он пребывал в особенно мрачном настроении. К тому же он обнаружил, что книга Макдональда нравится ему гораздо меньше, чем раньше. „Дурно написанная, бессвязная и вообще плохая, несмотря на то, что в ней есть несколько запоминающихся моментов“. Надо заметить, что Толкин не разделял страстной любви, например, К. С. Льюиса к Джорджу Макдональду. Ему нравились книги про Керди, но большая часть творчества Макдональда была для него отравлена аллегорией и моралью. Однако, невзирая на всю свою нелюбовь к этой сказке, он усердно взялся за дело, как будто желал доказать самому себе, что он все еще способен работать, как раньше, и может закончить начатую работу. Пытаясь объяснять юным читателям, для которых предназначалось издание, смысл слова „волшебство“, он начал предисловие так:

„Волшебство обладает немалой силой.

Даже плохому автору не дано его избежать.

Видимо, он создает свою сказку из обрывков других сказок, более древних, или из того, что сам помнит лишь смутно, и эти полузабытые вещи могут оказаться слишком могущественными, чтобы он сумел их испортить или лишить очарования. И возможно, кто-нибудь впервые встретится с ними в его глупой сказке, и увидит в них отблеск Волшебной страны, и захочет отыскать что-то лучшее. Ну а чтобы это стало понятнее, расскажу небольшую историю. Жил-был повар, который однажды задумал испечь пирог для детского праздника. Он считал, что для такого пирога главное — быть очень сладким…“»[522].

Толкин собирался изложить свой пример всего лишь в нескольких абзацах, но история начала развиваться, и вскоре Толкин понял, что перешел все границы предисловия. В первом варианте толкиновская сказка так и называлась «Большой пирог», но в конце концов Толкин выбрал для нее другое заглавие — «Кузнец из Большого Вуттона». Кстати, предисловие к сказке Макдональда так и не было закончено.

В мае 1965 года Толкин послал рукопись Рейнеру Анвину и вскоре получил от него ответ, обрадовавший его. «Я страшно рад, что „Кузнец“ Вам понравился; без Вашей помощи я никак не мог определиться на его счет»[523].

И это отнюдь не всё. Одновременно с «Кузнецом из Большого Вуттона» Толкин работал над корректурой книги «Сэр Гавейн, Перл и сэр Орфео» и над внесением изменений в текст «Властелина Колец», вызванных конфликтом с «Асе Books». Так что не всем словам Килби можно верить.

11

Адрес Толкина в Хедингтоне был многим известен, а телефон указан в телефонном справочнике. Одни поклонники бесцеремонно пытались фотографировать писателя прямо через окна, другие звонили в дверь, чтобы попросить автограф или (находились и такие) «одолжить» денег. И все же следует указать, что самые большие неприятности исходили вовсе не от чрезмерного энтузиазма или недостаточной цивилизованности обыкновенных читателей. Однажды среди посетителей Толкина, принадлежавших академическому миру, оказался известный архивист и библиотекарь Уильям Б. Реди (1914–1981). Мы о нем уже упоминали в предыдущей главе как об организаторе покупки рукописей Толкина университетом Маркетт в 1957 году. В авторизованной биографии Хэмфри Карпентера имя Реди упоминается всего один раз, причем не в связи с покупкой рукописей. «Побывал у Толкина и другой преподаватель с американского Среднего Запада Уильям Реди, который потом опубликовал книгу о Толкине. Толкин назвал эту книгу „хамской и оскорбительной“ и с тех пор стал вести себя с визитерами куда осмотрительнее»[524].

В жизни Толкина Уильям Реди оставил болезненный след, и это, несомненно, послужило причиной для сведения к минимуму каких-либо упоминаний о нем в авторизованной биографии, хотя сам по себе Реди был довольно яркой личностью. Его без скидок можно назвать «акулой» архивного дела. Помимо рукописей Толкина он приобрел для университета Маркетт архив философа Бертрана Рассела и коллекцию документов писателя и драматурга Сэмюэла Беккета. Архив Рассела был приобретен за немалую сумму — 520 тысяч долларов; в нем содержалось более двухсот тысяч документов, среди них тридцатистраничное письмо советского лидера Хрущева. Узнав о возможности купить этот архив, Реди организовал хитроумную операцию по получению денег — в основном у частных и государственных фондов Канады и США, а также по поиску поводов для исключения возможных конкурентов. Так, например, препятствием (скорее всего, подсказанным именно Уильямом Реди) для покупки архива одним из американских университетов стало то, что в свое время Рассел активно выступал против войны во Вьетнаме…

Узнав о коллекции писем и рукописей Сэмюэла Беккета, хранившейся у частного коллекционера в Швейцарии, Реди отлично организовал и эту покупку: он приобрел письма и рукописи буквально за несколько дней до получения Беккетом Нобелевской премии по литературе. Сам коллекционер об этом ничего не знал, а вот Реди, несомненно, располагал инсайдерской информацией…

Уильям Реди провел с Толкином гораздо меньше времени, чем Клайд С. Килби, но это не помешало ему в 1968 году издать свою собственную книгу о Толкине[525]. Как отмечал в 1971 году Ричард Уэст, еще один исследователь творчества Толкина, книга Реди повторяла с незначительными дополнениями уже известные к тому времени биографические детали. При этом многие даты, к сожалению, давались ошибочно: например, исследователь добавил шесть лет жизни матери Толкина. Печально известно и утверждение Реди о том, что Мэйбл Саффилд (мать Толкина) якобы до замужества «работала вместе со своими сестрами в качестве миссионерки в гареме султана Занзибара». Даже комментарий к книге вызывал вполне обоснованные подозрения, ведь он как бы указывал на длительные и тесные контакты между Толкином и автором книги, а сам Толкин не раз публично отрицал наличие таковых[526].

Разумеется, многие утверждения Реди были опровергнуты. В статье Вэйна Дж. Хэммонда и Кристины Скалл «Истина или последствия: история-предупреждение про изучение Толкина»[527] специально подчеркивалось, что Мэйбл Саффилд вышла замуж сразу по достижении совершеннолетия. Было бы крайне странно, если бы отец позволил своим дочерям до их совершеннолетия отправиться в какой-то Занзибар, не говоря уже о том, что султан Занзибара вряд ли бы позволил молодым английским христианкам заниматься прозелитизмом среди своих жен.

Легко понять, как глубоко был задет всем этим Толкин. Впрочем, Реди это не смутило. Он так ответил на критику его книги:

«Читатели и те, кто писал о Толкине, включая меня самого, вынуждены были пользоваться вторичными источниками информации о его происхождении, так что возникало множество фактических ошибок». Реди признавал также, что «гнев и отвращение Толкина сменили нашу дружбу, когда я опубликовал „The Tolkien Relation“, хотя я гораздо в меньшей степени агиограф, чем иконокласт. Я приветствовал Толкина как гения, и не отгораживался от него экраном, который бы не позволил некоторым несовершенствам просочиться, и ставил (критические. — Г. П., С. С.) вопросы относительно некоторых аспектов его искусства, что, конечно, не может нравиться человеку, осознающему свои годы и чудачества и предпочитающему похвалы и восхищение. „Оскорбительной и агрессивной“ назвал Толкин (в беседе с Хэмфри Карпентером. — Г. П., С.С.) мою книгу. Его гнев бы уменьшился, если бы я (как Карпентер. — Г. П., С. С.) мог работать с документами»[528].

Как бы то ни было — время прошло, споры позабылись, рукописи Толкина давно находятся в университете Маркетт и многие исследователи отправляются для работы с ними именно в США, подобно тому, как исследователи архива Бертрана Рассела отправляются в Макмастерский университет в Канаде.

12

Теперь уже можно другими глазами взглянуть на книгу Уильяма Реди, так рассердившую Толкина. Да, конечно, в ней есть вымыслы, причем повторяемые неоднократно, что не позволяет считать их случайной ошибкой. Реди любил перечисления, и все они, похоже, преследовали одну и ту же цель — зацепить внимание американского читателя, воспитанного на модном в те годы Фрейде. «В нечетко видимом семейном прошлом Толкина, — писал Реди, — на заднем плане где-то присутствуют Саксония, проповедничество матери у султана Занзибара, рождение в глубине вельда около Блумфонтейна, похищение черным Исааком, бегство от змеи через высокую сухую траву, жгучее солнце Африки»[529]. Реди довольно пренебрежительно отзывается о К. С. Льюисе и Ч. Уильямсе, но только для того, чтобы выделить своего героя: «Толкин достиг успеха; его друзей ждал провал»[530].

В целом книга относилась к жанру литературной критики, а не биографии. И эта критика остротой суждений — и в похвале, и в хуле — очень напоминала русскую революционную критику XIX века: Писарева, Добролюбова, Чернышевского. Для современной западной литературы такая критика не характерна, возможно, потому, что за слишком резкие и личные суждения любого критика можно засудить[531]. Бывают, конечно, книги, нацеленные на скандал, но и в этом случае автор и издатель обычно предварительно советуются с юристами, взвешивая все «за» и «против». Книга Реди все же не относилась к скандальной литературе, а в конце ее автор честно предупреждал: «Эта книга о нем (Толкине. — Г. П., С. С.) ему не понравится и не для этого предназначена. Это не букет цветов, но и не кусок кирпича. Это всего лишь взгляд одного человека на другого и на его послание. Труд Толкина — великое произведение; даже недостатки этого произведения помогают ему стать единственным в своем роде вкладом в английскую литературу»[532].

Впрочем, наша книга не об Уильяме Реди. Мы просто говорим о людях, которые так или иначе были с Толкином связаны. В книжке Реди немало проницательных замечаний и почти пророческих высказываний, вызванных чтением работ Толкина. Например, он считает, что «Властелин Колец» — это прежде всего книга о Человеке, о его роли во Вселенной, хотя в центре повествования все же находятся хоббиты. Впрочем, в результате разрушения Кольца все-таки наступает эра человека:

«Толкин связывает драконов с чудовищами современности, хотя он не пишет ни слова о нашем времени. Человек не может отозвать Машину назад, и она заменяет старые формы жизни новыми. Все человеческие действия теперь подчиняются условиям, которые создают Машины. Какие-то вещи не делаются только потому, что они не нравятся Машинам. Разрушение прошлого осуществляется при помощи этих сил. Из руин поднимается новый Саурон, который всегда начинает как Человек, а потом становится Контрольным Советом, даже может вызывать образы будущего, в котором нет ни слез, ни кровавого пота. Все будет исполнено, чтобы удовлетворить желания Человека, достаточно только мигнуть, но ценой станет то, что всем будущим этого Человека отныне будет распоряжаться Совет компьютерно-ориентированный — могущественный-вне-всякого-сравнения-с-обычным-Человеком Совет. Если всё будет делаться по планам Саурона, то, в конце концов, останется только этот Совет, и он будет собираться отнюдь не в глухой чаще Лихолесья, а в устланных коврами, прослушивающихся или защищенных от прослушки конференц-залах, за сверкающими стеклянными стенами которых внизу будет сиять Город, а еще ниже — весь Мир. Даже семя Человека будет записано, проанализировано и помещено в пробирки, чтобы собрать вместе правильные составляющие, которые понадобятся в надлежащее время, прежде чем ему будет позволено оплодотворять. Аборт заменит Благословенное Событие, Эвтаназия — Соборование. Состояния окружающей среды, разработанные программистами, скореллированные со словами и звуками, будут творить поэзию, музыку, под которую танцуют, по схемам куда лучшим, чем созданные человеком в те дни, когда он танцевал от радости нового рождения, от радости нового Воскресенья. Будет даже создана музыкальная комедия о распятии»[533].

13

В отличие от Уильяма Реди Хэмфри Карпентер бывал в гостях у Толкина гораздо чаще, впервые явившись к нему еще весной 1967 года. В биографии Толкина (авторизованной, как уже не раз нами подчеркивалось) Карпентер подробно описал свой самый первый визит и портрет, оставленный Карпентера, несомненно, один из лучших литературных портретов писателя.

«Весеннее утро — так начал Хэмфри Карпентер. — Я выехал из центра Оксфорда через мост Магдалины, по лондонскому шоссе, поднялся на холм — и очутился в респектабельном, но унылом пригороде — Хедингтоне. У женской частной школы сворачиваю налево — на Сэндфилд-роуд, улицу, застроенную двухэтажными кирпичными коттеджами, перед каждым из которых разбит аккуратный палисадничек. Стены дома номер семьдесят шесть выбелены, и с улицы его почти не видно: его заслоняют высокий забор, зеленая изгородь и разросшиеся деревья. Ставлю машину у обочины, открываю калитку под небольшой аркой, и дорожка, вьющаяся меж роз, приводит меня к дверям. Я звоню. Довольно долго стоит тишина, доносится только шум машин с шоссе. Я уже начинаю прикидывать — позвонить мне еще раз или просто уйти, когда дверь открывается.

Меня встречает профессор Толкин.

В своих книгах Толкин придает большое значение росту, и я слегка удивлен, обнаружив, что сам он — несколько ниже среднего, не намного, но достаточно, чтобы это было заметно. Я представляюсь. О моем визите было договорено заранее, меня ждали, а потому вопросительный и немного настороженный взгляд, которым меня встретили, сменяется улыбкой. Мне протягивают руку и приветствуют крепким рукопожатием.

За спиной хозяина виднеется прихожая — маленькая, чистенькая, именно такая, какую ожидаешь увидеть в доме престарелой супружеской четы, принадлежащей к среднему классу. У. X. Оден однажды совершенно необдуманно назвал этот дом „кошмарным“ (его замечание потом цитировали в газетах), но это чепуха. Обыкновенный пригородный коттедж. Ненадолго появляется миссис Толкин поприветствовать меня. Она еще ниже мужа, аккуратная пожилая леди с гладко зачесанными седыми волосами и темными бровями. Мы обмениваемся любезностями, а потом профессор выходит на улицу и ведет меня в „кабинет“, расположенный рядом с домом.

Кабинет этот оказывается не чем иным, как бывшим гаражом. Но, конечно, машины нет и в помине — хозяин поясняет, что не держит машину с начала Второй мировой войны, а когда вышел на пенсию, вообще переоборудовал гараж под кабинет и перенес сюда книги и бумаги, которые хранил дома и в колледже. Полки забиты словарями, книгами по этимологии, по филологии на самых разных языках, но больше всего здесь книг на староанглийском, среднеанглийском и древнеисландском, а несколько полок заставлены переводами „Властелина Колец“: польский, голландский, датский, шведский, японский; к подоконнику приколота кнопками карта выдуманного им „Средиземья“. На полу — старый-престарый чемодан, набитый письмами, на столе — чернильницы, металлические перья, перьевые ручки-вставочки и две пишущие машинки. Пахнет книгами и табачным дымом. То есть тут не особенно уютно, и профессор извиняется за то, что принимает меня в гараже. В комнате, служащей ему кабинетом и спальней, объясняет он, чересчур тесно. Впрочем, говорит он, это все временно: он надеется вскоре завершить хотя бы основную часть большого труда, обещанного издателям, и тогда они с миссис Толкин смогут позволить себе переехать в дом поуютнее, в более приятной местности, подальше от докучливых посетителей. Говоря это, он несколько смущается.

Я пробираюсь мимо электрокамина и по приглашению хозяина усаживаюсь в старинное кресло. Он достает трубку из кармана твидового пиджака и принимается объяснять, почему может уделить мне не более десяти минут. В другом углу комнаты громко тикает блестящий голубой будильник, как бы подчеркивая, что время дорого. Толкин сообщает, что ему нужно ликвидировать вопиющее противоречие в одном месте „Властелина Колец“, на которое указал в письме кто-то из читателей, — дело срочное, потому что исправленное издание вот-вот пойдет в печать. Он объясняет все это очень подробно и говорит о своей книге так, будто это вовсе не что-то придуманное им, а хроника реальных событий. Такое впечатление, что он воспринимает себя не как автора, сделавшего малозначительную ошибку, которую надо либо просто ликвидировать, либо просто разъяснить, а как историка, которому предстоит пролить свет на весьма темное место в каком-то историческом документе. Похоже, при этом он думает, что я знаю книгу так же хорошо, как он сам. Это несколько выбивает меня из колеи. Нет, конечно, я книгу читал, и даже несколько раз, — но профессор говорит о деталях, о которых я не имею никакого представления или весьма смутное. Я побаиваюсь, что он вот-вот задаст мне какой-нибудь каверзный вопрос, который раскроет всю глубину моего невежества. И такой вопрос действительно задан; по счастью, он чисто риторический и не требует ничего, кроме подтверждения. Но я нервничаю. А вдруг за первым вопросом последуют другие, куда более сложные? Нервозность усиливается и оттого, что я разбираю далеко не все сказанное профессором. Голос у него странный — низкий, глухой; произношение чисто английское, но с необычным оттенком, а с каким — трудно сказать. Такое впечатление, что этот человек принадлежит иному веку или иной культуре. Он горячится, выпаливает слова залпами. Целые фразы съедаются, комкаются, теряются в спешке. Время от времени хозяин теребит губы рукой, отчего речь его становится еще менее разборчивой. Он изъясняется длинными сложноподчиненными предложениями, почти не запинаясь, — но внезапно останавливается. Следует длительная пауза. Видимо, от меня ждут ответа. Ответа на что? Если прозвучал вопрос, я его не расслышал. Но пауза кончается, профессор снова начинает рассуждать (так и не закончив предыдущего предложения) и с пафосом завершает речь. На последних словах он даже сует в рот трубку, договаривает сквозь стиснутые зубы и, поставив точку, чиркает спичкой.

Я лихорадочно пытаюсь придумать, что бы такого умного сказать.

Но профессор снова принимается говорить. По какой-то тонкой, одному ему понятной ассоциации он начинает обсуждать замечание в некоей газете, которое его разгневало. Тут я, наконец, вижу возможность поучаствовать в разговоре и вставляю что-то, что, как я надеюсь, звучит достаточно умно. Профессор выслушивает меня с вежливым интересом, но отвечает весьма пространно, подхватывая мое высказывание (на самом деле довольно тривиальное) и развивая так, что, в конце концов, мне начинает казаться, будто я и впрямь сказал что-то стоящее. Потом перескакивает на какую-то новую тему, и я снова теряюсь. Я могу лишь односложно поддакивать тут и там; однако мне приходит в голову, что, возможно, мною дорожат не только как собеседником, но и как слушателем. Во время разговора Толкин непрерывно двигается, расхаживает взад-вперед по темной комнатушке, с энергичностью, смахивающей на непоседливость. Он жестикулирует трубкой, выколачивает ее о край пепельницы, снова набивает, чиркает спичкой, раскуривает, но делает не больше нескольких затяжек. У него небольшие, аккуратные, морщинистые руки, на среднем пальце левой руки — простенькое обручальное кольцо. Одежда помята, но сидит хорошо. Ему семьдесят шестой год, под пуговицами яркого жилета — лишь намек на брюшко. Я почти все время, не отрываясь, смотрю ему в глаза. Временами профессор рассеянно обводит глазами комнату или смотрит в окно, но то и дело оборачивается — то искоса глянет в мою сторону, то, сказав что-то важное, опять вопьется в меня взглядом. Вокруг глаз — тонкие морщинки, которые непрестанно двигаются, подчеркивая любую перемену настроения.

Потом поток слов ненадолго иссякает — профессор раскуривает трубку.

Я улучаю момент и сообщаю, наконец, зачем пришел, хотя теперь цель визита кажется мне уже не столь важной. Однако Толкин реагирует на мои слова с большим энтузиазмом и внимательно меня выслушивает. Завершив эту часть разговора, я поднимаюсь, чтобы уйти, — но, очевидно, хозяин не рассчитывает, что я отбуду прямо сейчас, потому что снова начинает говорить. Теперь он рассуждает о своей мифологии. Его взгляд завороженно устремлен вдаль. Похоже, хозяин забыл о моем присутствии — он сунул трубку в рот и говорит сквозь зубы, не отпуская мундштука. Мне приходит в голову, что со стороны Толкин — вылитый оксфордский дон, рассеянный профессор, какими их изображают в комедиях. Но на самом деле он совсем не такой! Скорее, это какой-то неведомый дух прикинулся пожилым оксфордским профессором. Тело может расхаживать по тесной комнатенке в пригороде Оксфорда, но мысль — далеко отсюда, возможно, бродит по равнинам и горам Средиземья…

А потом беседа заканчивается. Меня выпускают из гаража и торжественно провожают к калитке напротив входной двери, объясняя, что ворота приходится держать запертыми на амбарный замок, чтобы болельщики, приехавшие смотреть футбол на местный стадион, не ставили машины на дорожке, ведущей к дому. К моему немалому удивлению, меня приглашают заходить еще. Правда, не в ближайшее время: они с миссис Толкин приболели, уезжают отдохнуть в Борнмут, и работа стоит вот уже несколько лет, и скопилась куча писем, на которые надо ответить. „Но вы все равно заходите!“

Профессор пожимает мне руку и потерянно удаляется в дом…»[534]

14

«Теперь он рассуждает о своей мифологии…»

Действительно, жизнь Толкина была отдана «Сильмариллиону».

Со студенческих лет длилась эта нескончаемая (и так и не законченная работа).

АЗАГХАЛ — царь гномов Белегоста; в Нирнаэф Арноэдиад ранил Глаурунга и был убит им.

Придуманная это личность, придуманный эпизод?

Да нет, конечно. Азагхал существовал. В воображении Толкина.

И то, что во время Нирнаэф Арноэдиад (битвы бессчетных слез) он ранил дракона, и все последующее за этим, конечно, вовсе не придуманный эпизод, а самая настоящая (для Толкина) жизнь, пусть и параллельная. Таков парадокс.

Но, работая над «Сильмариллионом», Толкин оставался типичным оксфордским доном. Он, как всегда, читал лекции, принимал экзамены, выполнял самые разные административные обязанности, с удовольствием составлял комментарии к новому изданию «Сэра Гавейна и Зеленого рыцаря», готовил к публикации (для Общества по изданию древних английских текстов) всякие темные рукописи, вроде упоминающейся «Ancrene Wisse» и т. д. Но главной для Толкина — всегда! — всегда оставалась работа над «Сильмариллионом».

АКАЛЛАБЕТ — «Падшая Земля», название Нуменора после его гибели, а также название рассказа о гибели Нуменора.

АМОН РУД — одинокая гора в землях к югу от Брефиля; там жил карлик Мим и скрывалась шайка Турина.

ГОНД — «камень» в ГОНДОЛИН, ГОНДОР, ГОННХИРРИМ, АРГОНАФ, СЕРЕ ГОН. Название для потаенного города Тургон первоначально взял из квенийского наречия (ОНДО — ГОНД и ЛИНДЭ — «петь») — ОНДОЛИНДЭ; но в легендах была более известна синдаринская форма названия — ГОНДОЛИН (ГОНДДОЛЕН — «Потаенный Камень»).

Толкин помнил письмо своего давнего друга Дж. Б. Смита. В этом письме, полученном еще в июле 1916 года, Смит сообщал о гибели Роберта Гилсона, и это означало не просто потерю близкого друга, но потерю многих надежд на будущие достижения Великой четверки.

Толкин тогда ответил, признаться, несколько странно:

«Не могу избавиться от твердой уверенности, что не следует ставить знак равенства между тем величием, что снискал себе Роб (своей гибелью. — Г. П., С. С.), и тем величием, в котором сам он не раз сомневался. Робу отлично было ведомо, что я никоим образом не предаю свою любовь к нему, говоря, что если величие, которое со всей отчетливостью подразумевали мы трое, и в самом деле — удел ЧКБО, то смерть одного из членов клуба — это не более чем просто жестокий отсев тех, кто для этого величия не предназначен (курсив наш. — Г. П., С. С.). Дай Господи, чтобы это не прозвучало самонадеянностью. Воистину смирения у меня поприбавилось: сейчас я ощущаю себя куда более слабым и жалким, чем раньше. Величие, о котором я говорю, — это величие могучего орудия в руках Господних: величие вдохновителя, деятеля, свершителя великих замыслов или хотя бы зачинателя деяний крупных и значимых…»

И далее: «Да, ЧКБО, возможно, воплощало все наши мечты — и в итоге труды ЧКБО закончат трое или двое уцелевших или даже один (курсив наш. — Г. П., С. С.), а роль прочих Господь отведет тому вдохновению, которое, как мы отлично знаем, мы обретали и продолжаем обретать друг в друге. На это возлагаю я ныне все свои надежды и молю Господа, чтобы избранников, призванных продолжить дело ЧКБО, оказалось не меньше, чем трое».

Теперь мы знаем, что на самом деле их оказалось меньше.

Даже не двое (после смерти Гилсона и Смита), а один — Толкин.

Потому что четвертый, Кристофер Уайзмен, к сожалению, ничем особенным не обозначил свой след в истории[535].

15

В последние годы жизни, после выхода на пенсию, работа над «Сильмариллионом» стала для Толкина жизненной необходимостью — даже, можно сказать, долгом. Правда, в письмах, выдержки из которых приводятся ниже, чувствуется и многое другое, например, сомнения в том, что его работа будет завершена, а главное — сможет ли, успеет ли он передать другим то, ради чего работал всю жизнь.

В 1959 году Толкин писал Рейнеру Анвину:

«Я задержался с ответом на Ваше письмо от 3 декабря главным образом потому, что вновь с головой ушел в работу, в которой Вы заинтересованы. Боюсь, что Вас скорее встревожит, нежели удивит (Вам ли не знать авторских причуд — или, по меньшей мере, моих), если я скажу, что идет она не в той последовательности. С помощью моей секретарши я стремительно продвигался с переделкой „Сильмариллиона“ и т. д., и Ваше письмо сработало примерно, как если бы поводья натянули — очень вовремя, хотя и некстати. Конечно, что мне следует немедленно взяться за „Гавейна“»[536].

В 1963 году (ему же):

«Да, „Сильмариллион“ вновь разрастается в моих мыслях. (Я не имею в виду — становится больше, но — опять одевается листвой и надеюсь, что цветами.) Однако я до сих пор не закончил с „Гавейном“ и т. д. Тяжким выдался этот год, бесконечно приходилось отвлекаться, устал невероятно, и теперь этот завершающий удар — смерть К. С. Л. (Льюиса. — Г. П., С. С.[537].

Снова Рейнеру (1965):

«Боюсь, что среди завалов моих бумаг не найдется ничего похожего и сопоставимого по объему с этой рукописью. Неопубликованных материалов там полным-полно, но все это отчетливо принадлежит к „Сильмариллиону“ или всему тому миру»[538].

Клайду С. Килби, — который предлагал приехать в 1966 году, чтобы оказать помощь в подготовке «Сильмариллиона» для печати:

«Я никогда не был особо уверен в моем собственном труде — и даже сейчас, когда меня убеждают (не перестаю этому с благодарностью изумляться), что он имеет ценность в глазах других людей, я робею, так сказать, выставить мой воображаемый мир на суд чужих глаз и ушей — вероятно, презрительный. Если бы не поддержка К. С. Л., не думаю, что я когда-нибудь закончил бы или предложил к публикации книгу „Властелин Колец“. „Сильмариллион“ совсем другой; и, если хоть сколько-нибудь хорош, то хорош совершенно по-иному; и я, на самом деле, не знаю, как с ним быть. Я начал его в госпитале и во время отпуска по болезни (1916–1917); и с тех пор с ним не разлучался, а сейчас он в жутком беспорядке, поскольку в промежуток времени между тогда и теперь я его всячески переделывал, дописывал и перерабатывал. При содействии ученого, одновременно сочувственно и критически настроенного, как Вы, я, наверное, сумел бы подготовить часть этих материалов к публикации. Мне требуется живое присутствие рядом друга и советчика — именно то, что Вы предлагаете. Как мне представляется, вскорости я освобожусь и смогу вернуться к „Сильмариллиону“; так что июнь, июль и август в нашем распоряжении»[539].

Майклу Толкину (1970):

«С „Сильмариллионом“ я продвигаюсь отнюдь не быстро.

Домашняя ситуация, мамина доблестная, но обреченная на поражение битва со старостью и бессилием (и болью), и мои собственные годы, и необходимость прерываться из-за всяких „дел“ времени особо не оставляют. По правде, до сих пор я занимался главным образом тем, что пытался скоординировать систему имен самых ранних и более поздних фрагментов „Сильмариллиона“ с раскладом „Властелина Колец“. В моем сознании имена по-прежнему разрастаются в „истории“, но это — задача крайне сложная и запутанная»[540].

Уильяму Кейтеру (1971):

«Что до моей работы, сейчас все выглядит более обнадеживающе, нежели в последнее время; очень возможно, что уже в этом году я смогу отослать в „Аллен энд Анвин“ часть „Сильмариллиона“»[541].

Майклу Салмону (1972):

«Спасибо за Ваше письмо, такое сердечное, и за Ваш интерес к моим произведениям в целом. Однако ж ныне я — старик, что изо всех сил тщится закончить хотя бы некоторые из своих трудов. Любая дополнительная работа, пусть и пустяковая, уменьшает мои шансы когда-либо опубликовать „Сильмариллион“. Так что, надеюсь, вы поймете, отчего для меня никак невозможно тратить время на комментарии о себе самом или своих книгах»[542].

Лорду Халсбери (1973):

«Как только Вы сами выйдете на пенсию, я непременно воззову к Вам о помощи. Начинаю думать, что без нее мне не суждено произвести хотя бы часть „Сильмариллиона“»[543].

16

Весной 1966 года Толкин и Эдит отметили золотую свадьбу.

В Мертоновском колледже по случаю юбилея был устроен прием.

Праздновали пышно, с большим размахом. Исполнялся, в частности, цикл песен на стихи Толкина — The Road Goes Ever On. Музыку написал композитор Дональд Суон, пел баритон Уильям Элвин под аккомпанемент самого Суона. Постановка должна была напоминать праздники при дворе эльфийских королей, о которых не раз писал сам Толкин. И, кажется, это получилось.

Событием стало и чтение Толкином сказки «Кузнец из Большого Вуттона» — в зале Блэкфрайарз («Черных монахов») при Центре теологических исследований в Оксфорде.

«Я не предупредил тебя насчет моего выступления в среду вечером, — писал Толкин своему внуку Майклу Джорджу Толкину, в это время аспиранту в Оксфорде. — Думал, ты будешь слишком занят. На самом деле я не с лекцией выступил, а прочел небольшое произведение, написанное недавно и пока не опубликованное; ты его тоже сможешь прочесть, когда время будет, — „Кузнец из Большого Вуттона“, если я тебе его еще не всучил. Это мероприятие поразило меня до глубины души, равно как и устроителей всего цикла лекций — настоятеля Блэкфрайарз и главы Пьюзи-Хауса. Вечер выдался дождливым и мерзким. Но при этом в Блэкфрайарз хлынула такая толпа, что пришлось освободить трапезную (длинный зал, никак не меньше церкви), и все равно все не поместились. На скорую руку обеспечили трансляцию в коридоры. Мне рассказывали, что пришло более 800 человек. Ужасно душно было…»[544]

17

«Толкин с Эдит по-прежнему оставались очень разными людьми, с очень разными интересами, — писал в своей книге Хэмфри Карпентер. — Даже теперь, через пятьдесят лет супружеской жизни, отношения между ними были далеко не идеальными. Случались минуты взаимного раздражения, обид, но и великая любовь и сильная привязанность никуда не делись, а возможно, даже возросли теперь, когда семейных забот поубавилось. У них, наконец, появилось время просто посидеть и поговорить; и они много разговаривали, особенно летними вечерами после ужина, устроившись на скамеечке на парадном крыльце или в саду среди роз. Он курил трубочку, она — сигарету (Эдит пристрастилась к курению уже в старости). Разумеется, беседовали они по большей части о семейных делах, которые неизменно интересовали обоих»[545].

Консервативность Толкинов резче всего проявлялась в быту.

Телевизор — зачем? Бытовая техника в передовом американском стиле? Справимся и без техники! Готовкой и большей частью домашнего хозяйства занималась Эдит, но здоровье ее, к сожалению, ухудшалось. Артрит оказался серьезной помехой даже для работы в саду. Конечно, приходила наемная домработница, но дом был недостаточно велик, чтобы обеспечить ее постоянной работой, а поселить экономку было негде. Впрочем, найти экономку в 1960-е, даже при наличии денег, тоже было непросто, не то что в Викторианскую эпоху. Конечно, кое-что по дому Толкин делал сам, но теперь он уже не мог двигаться так легко, как раньше. К тому же, как во всех типично английских домах, спальни на Сэндфилд-роуд располагались наверху и в них надо было подниматься по довольно крутой лестнице.

Толкины решили в очередной раз переехать. На этот раз — в типично пенсионерский городок Борнмут, пляжный курорт на берегу Ла-Манша, который они хорошо знали, поскольку Эдит не раз ездила туда отдыхать, а после выхода Толкина на пенсию он и сам не раз сопровождал туда жену. Останавливались Толкины в отеле «Мирамар» на берегу моря, в кирпичном здании с белыми наличниками и колоннами, выдержанном в стиле английской сельской усадьбы, — дорогом комфортабельном отеле, в котором селились в основном представители английского «высшего среднего класса». Эдит чувствовала себя в этой среде гораздо уютнее, чем в академическом Оксфорде[546]. Окружение, материально обеспеченное и без особых интеллектуальных претензий, напоминало ей годы, проведенные в Челтнеме перед замужеством. Многие из постояльцев отеля были титулованными и богатыми, но мировая слава Толкина вполне заменяла ему титулы. Несмотря на постоянные жалобы на чрезмерные и несправедливые налоги, недостатка денег Толкины не чувствовали. К тому же «Мирамар» избавлял Эдит от хлопот по дому.

Постепенно Толкины пришли к мысли совсем переехать в Борнмут. Возможно, какую-то роль в этом решении сыграли и слова Одена: этот знаменитый поэт в 1966 году, рассказывая о знаменитом оксфордском доне на заседании Толкиновского общества в Нью-Йорке, воскликнул: «Дом, в котором он живет, просто кошмарен! Я вам передать не могу, насколько он кошмарен, и картины на стенах тоже кошмарны»[547].

Газеты процитировали Одена, и, конечно, Толкин обиделся. В этом мимолетном столкновении можно (при желании) увидеть и просто конфликт двух эстетических концепций: Толкина, любовавшегося «хоббитской» домашностью, и модернистского «эстетизма» Одена. А возможно, Оден (он эмигрировал в США в 1939 году) просто уже ориентировался на чисто американскую публику, которой всегда было трудно понять и принять странную, на их взгляд, привязанность англичан к недостатку современного комфорта.

В конце концов, Толкины купили небольшой дом в Борнмуте по адресу Лейксайд-роуд, 19, недалеко от отеля «Мирамар». Летом 1968 года супруги переехали туда. В доме было центральное отопление — большое новшество для консервативной Англии. Еще удобно было то, что дом относился к типу «бунгало», то есть в нем не было никаких лестниц, а то незадолго до переезда Толкин упал с лестницы в старом доме и несколько недель провел в больнице.

Чтобы избежать наплыва назойливых поклонников, новый адрес Толкин решил держать в секрете. Клайду С. Килби он написал: «В конце апреля и в начале мая положение дел у меня дома дошло до того предела, когда необходимо было что-то предпринять, причем быстро. Я покидаю Оксфорд и переселяюсь на южное побережье. На данный момент предполагается, что перееду я в конце месяца или в самом начале следующего. Чтобы защитить себя, я изыму свой адрес из всех справочных изданий и прочих списков. Согласно договоренности, моим адресом станет: „Аллен энд Анвин“ — для передачи такому-то; а моего настоящего адреса запрашивающим сообщать не станут. Когда все, наконец, утрясется, я выдам свой адрес тем немногим избранным, кому могу доверять и кто не станет его обнародовать»[548].

18

Среди всех забот Толкина радовали дети.

Да и как можно было ими не гордиться?

Майкл во время войны был награжден медалью за службу в зенитных войсках, защищавших аэродромы во время авианалетов за Англию, а Джон стал католическим священником. Кристофер же постепенно превратился в ближайшего и незаменимого литературного помощника Толкина.

На Лейксайд-роуд, 19, у Толкинов появились наконец хорошо оборудованная кухня и, кроме гостиной, столовой и двух спален, еще и рабочий кабинет. Впрочем, и гараж не остался без дела: поскольку машину Толкины не держали, его переоборудовали под библиотеку, как на Сэндфилд-роуд. Дом отапливался. На веранде можно было спокойно выкурить вечером трубку или сигарету. Калитка в дальнем конце сада выводила прямо в заросший лесом овраг, известный как Бранксомское ущелье. Каждый день к Толкинам приходила домработница, да и отель «Мирамар» всегда был под рукой — там Эдит в любой момент могла отдохнуть от домашнего быта. Когда приезжал кто-то из членов семьи или близких друзей, их тоже можно было поселить в «Мирамаре». Гонорары от переизданий и переводов «Хоббита» и «Властелина Колец» на другие языки позволяли жить гораздо свободнее, чем раньше. Прогулки по торговым заведениям, ужины в дорогих (часто меняющихся) ресторанах, черный вельветовый пиджак и цветные жилеты, сшитые по заказу, — как писал Хэмфри Карпентер, — с возрастом писатель чувства юмора не потерял. Он легко заводил дружбу с таксистами, с полицейскими, соседями, хотя никогда не забывал о классовых различиях. Викторианец в Толкине вовсе не умер: «Я не „демократ“ хотя бы потому, что смирение и равенство — это те духовные принципы, которые при любой попытке механизировать и формализовать их безнадежно искажаются. В результате мы имеем не всеобщее умаление и смирение, а всеобщее возвеличивание и гордыню, пока какой-нибудь орк не завладеет кольцом власти; тогда мы получаем — рабство».

19

Еще в 1943 году Толкин писал Кристоферу:

«Мои политические убеждения все больше и больше склоняются к анархии (в философском смысле, конечно; разумею под этим отмену контроля, а не усатых заговорщиков с бомбами) или к „неконституционной“ монархии. Я арестовывал бы всех, кто употребляет слово „государство“ (в каком-либо ином значении, кроме как „неодушевленное королевство Англия и его жители“), и, дав им некоторый шанс отречься от своих заблуждений, казнил бы их, если бы они продолжали упорствовать! Правительство — это всего лишь абстрактное существительное, означающее искусство и сам процесс управления; писать это слово с большой буквы или использовать его по отношению к живым людям до́лжно объявить правонарушением. Если бы люди взяли за привычку говорить: „совет короля Георга… Уинстон и его банда…“ это бы сразу прояснило мысли и приостановило жуткую лавину, увлекающую нас в „кто-то-кратию“. Как бы то ни было, человеку до́лжно изучать все что угодно, кроме Человека; а уж самое неподобающее занятие для любого и даже святых (они-то, по крайней мере, соглашались на него с крайней неохотой) — это распоряжаться другими людьми. На миллион человек не найдется ни одного, кто бы подходил для такой роли, а уж менее всего те, кто к ней стремятся. По крайней мере, проделывается это очень небольшой группкой людей, отлично знающих, кто их хозяин. Люди Средневековья были абсолютно правы, когда лучшим доводом, какой только мог привести человек в пользу того, чтобы его избрали епископом, находили этот — nolo episcopari („не хочу быть епископом“). Дайте мне короля, который интересуется главным образом марками, железными дорогами или скачками! Который обладает властью уволить своего помощника, если тот явится в брюках не того покроя! Ну и так далее, в том же духе. Но весь мир валяет дурака старым, добрым, бездарным, давно привычным способом.

Тщеславные греки умудрились выстоять против Ксеркса, однако гнусные инженеры и химики вложили теперь такую силу в Ксерксовы руки и во все государства-муравейники, что у людей порядочных, похоже, никаких шансов не осталось. Все мы пытаемся уподобиться Александру, но именно Александр и его военачальники первыми набрались восточного духа. Бедный олух вообразил (или попытался внушить людям), что он — сын Диониса и умер от пьянства. Та Греция, которую стоило спасать от Персии, все равно погибла, превратилась в нечто вроде Эллады Виши, или Эллады Сражающейся (которая вовсе даже и не сражалась), рассуждающей об эллинской чести и эллинской культуре и богатеющей за счет продажи древнего эквивалента пошлых открыток. Но особый ужас современного мира состоит в том, что весь он, треклятый, — в одном мешке. И бежать некуда. Подозреваю, что даже несчастные северные самоеды питаются консервами, а деревенский репродуктор рассказывает им на ночь сталинские сказочки про демократию и гадких фашистов, которые едят младенцев и воруют упряжных собак. Есть во всем этом лишь одна светлая сторона, это — крепнущая привычка недовольных взрывать фабрики и электростанции; надеюсь, что этот обычай, ныне поощряемый как проявление „патриотизма“, со временем войдет в привычку…

Ну да ладно, всего тебе хорошего, дорогой мой сынок. В темную пору мы родились, в неподходящее (для нас с тобой) время. Утешение только одно: родись мы в другое время, мы не узнали бы и не полюбили так сильно все то, что на самом деле любим. Думается мне, что только рыба, вынутая из воды, имеет хоть какое-то представление о том, что такое вода. Кроме того, остались же у нас еще наши маленькие мечи. „Не сдамся пред Железною Короной, не отшвырну свой скипетр золоченый!“ Задай же оркам жару, забросай их крылатыми словами, острыми стрелами — но только, прежде чем стрелять, хорошенько прицелься»[549].

20

Конечно, в отличие от Эдит, с точки зрения привычного круга, Толкин постоянно чувствовал себя в Борнмуте в изоляции; больше, чем на Сэндфилд-роуд. «Я себя чувствую хорошо, — писал он Кристоферу через год после переезда в Борнмут. — И все-таки, все-таки… Я совсем не вижусь с людьми своего круга, мне не хватает Нормана (Дэвиса. — Г. П., С. С.). И в первую очередь не хватает тебя»[550].

Для Толкина переезд был сознательной жертвой. Он хотел сделать счастливыми хотя бы последние годы Эдит. И, в общем, исключая неизбежные в ее (и в его) возрасте болезни, ему это удалось.

21

Говоря о Толкине, всегда надо помнить о его глубокой религиозности.

Он был убежденным католиком. Он хорошо помнил мучения матери, сменившей (против воли близких) конфессию, но только теперь, с годами, по-настоящему понял ее терзания — от самых высоких до «низких», бытовых. Чуть ли не каждый воскресный день Толкина начинался с поездки к мессе в церковь. В Оксфорде это была церковь Святого Алоизия, принадлежавшая ораторианцам, в Хедингтоне — приходская церковь Святого Антония Падуанского. В Борнмуте ближайшей к дому Толкинов была церковь Святого Сердца. Как утверждал Хэмфри Карпентер, Толкин рано установил для себя жесткий свод правил. Он, например, никогда не причащался, не исповедовавшись (таково правило, идущее от раннего христианства, хотя в годы Толкина оно соблюдалось все менее строго. — Г. П., С. С.), а если исповедоваться по какой-то причине не удавалось, настроение Толкина сильно падало. Так же терзали его богослужения, которые велись на английском языке, а не на латыни. Он считал латынь единственным истинным языком церкви, по крайней мере католической. Какими-то странными нитями он связывал свою религиозность, прекрасный латинский язык и страдания своей матери — это, несомненно, было его личным чувством; он был убежден, что Мэйбл Саффилд погибла по вине окружения, не понимавшего, не желавшего понимать двигавших ею мотивов.

Потеряв мать, Толкин в детстве смог опереться только на церковь (в том числе на отца Фрэнсиса). Наверное, поэтому он и в старости оставался человеком крайностей: в депрессии чувствовал себя опустошенным, в радости — забывал обо всем, что еще буквально час назад омрачало его настроение. «Хочется, чтобы добро всегда побеждало, — говорил он. — Поэтому я иногда смотрю боевики со Стивеном Сигалом. Там сразу понятно, на чьей стороне правда».

22

Переезд в Борнмут избавлял Толкина от постоянного нервного напряжения, вызываемого назойливыми почитателями, и, наконец, давал время для работы над «Сильмариллионом». Частично секретарские обязанности взяла на себя Джослин, жена местного доктора Дениса Толхерста, лечившего Толкинов в Борнмуте, а иногда из Лондона приезжала Джой Хилл, секретарша, которой издательство «Аллен энд Анвин» поручило заниматься почтой писателя.

И Толкин снова взялся за свой бесконечный труд. Можно представить, какой безнадежной, видимо, казалась ему поставленная им же самим задача, — ведь рукописи, с которыми он работал, позже составили 12 толстых томов «Истории Средиземья». При этом всё, что следовало написать, было уже Толкином написано. Из многих тысяч страниц всего лишь оставалось выбрать самые «правильные», поскольку параллельно существовали разные версии, написанные в разное время. О трудностях этого (простого только на первый взгляд) процесса рассказал Кристофер Толкин в «Обосновании текста» — специальном приложении к «Детям Хурина», одной из главных легенд в «Сильмариллионе»:

«Что касается структуры повествования — от бегства Турина из Дориата до пристанища разбойников на Амон Руд, — писал Кристофер, — то отец держал в уме несколько сюжетообразующих „элементов“: суд Тингола над Турином; дары Тингола и Мелиан Белегу; дурное обращение изгоев с Белегом в отсутствие Турина; встречи Турина и Белега. Отец по-разному располагал эти элементы по отношению друг к другу, часто помещая фрагменты диалогов в разный контекст, однако никак не мог свести все к некоему единому устоявшемуся „сюжету“»[551].

Многие имена (Толкин считал это чрезвычайно важным) тоже одновременно существовали в различных вариантах. Их упорядочение оказалось чрезвычайно трудной задачей. У Кристофера было больше времени и энергии, чем у отца, но и ему не всегда удавалось справиться с ней.

И все же часто удавалось:

«Внимательно сопоставив рукописи, я убедился доподлинно: отец отказался от имени Саэрос (имя эльфа, который высокомерно издевается над Турином. — Г. П., С. С.) и заменил его именем Оргол (Orgol), которое в силу „лингвистической случайности“ совпадает с древнеанглийским словом orgol, orgel — „гордость, гордыня“. Но я решил, что менять вариант Саэрос слишком поздно»[552].

Проблемой оказалось еще и то, что во «Властелине Колец» действовали персонажи, которым уделялось недостаточно внимания в «Сильмариллионе» — например, эльфийская королева Галадриэль. А энты, пастыри древ, в рукописи «Сильмариллиона» вообще нигде не упоминались. Живя в Борнмуте, Толкин кое-что сделал, чтобы исправить это положение, но временами он сам отчетливо (и с большой горечью) стал сознавать, что в таком виде «Сильмариллион» действительно вряд ли будет опубликован при его жизни…

23

Люди смертны. Им не дана долговечность эльфов.

Двадцать девятого ноября 1971 года в возрасте восьмидесяти двух лет умерла (приступ острого холецистита) жена Толкина — Эдит Брэтт, с которой он в любви прожил 56 лет и которая родила ему трех сыновей и дочь.

«С прискорбием сообщаю Вам, что сегодня утром скончалась моя жена, — написал Толкин своему другу Уильяму Кейтеру. — Ее мужество и стойкость (о которых Вы отзывались совершенно справедливо) всячески ее поддерживали: казалось, она уже на грани выздоровления, но внезапно приключился рецидив, с которым она тщетно боролась почти три дня. Наконец она упокоилась в мире. Я понес тяжелейшую из утрат и пока что никак не приду в себя; но мои близкие постепенно съезжаются ко мне, и многие друзья тоже. Сообщения появятся в „Таймс“ и в „Телеграф“. Я рад, что в четверг (18-го числа) Вы застали ее еще бодрой, до того, как в пятницу ночью (19-го) ей стало хуже. Я сберегу Ваше письмо от 26-го, особенно ради последних его строк. Всегда неизменно Ваш — Рональд Толкин»[553].

24

Мессу по покойной служил старший сын Толкинов — Джон.

25

Потеряв Эдит, жить с кем-то из детей Толкин не захотел. Почти без колебаний он принял приглашение Мертон-колледжа. «Дорогой мой, — написал он тотчас своему сыну Майклу. — Думаю, последние новости утешат и обрадуют тебя. Проявив исключительное великодушие (в этом, конечно, сыграл свою роль Кристофер, младший сын Толкина. — Г. П., С. С.), Мертон-колледж предоставил мне превосходнейшую квартиру (куда, по всей видимости, поместится основная часть моей уцелевшей „библиотеки“) и при этом предоставил на самых неожиданных условиях:

рента будет чисто номинальной, — совершенно пустяковая сумма в сравнении с рыночной стоимостью;

вся необходимая мебель предоставляется колледжем бесплатно — мне уже выдали огромный уилтонский ковер — шерстяной, с коротким ворсом и восточным узором. Этого ковра хватило на всю гостиную, а площадью она почти не уступает нашей большой гостиной на Лейксайд-роуд, 19;

поскольку дом 21 по Мертон-стрит юридически является частью колледжа, домашняя прислуга тоже предоставляется бесплатно — в лице смотрителя, живущего при доме и его жены в качестве экономки;

мне причитается бесплатный ланч и ужин в течение всего времени, пока я там проживаю. В общем, это составляет — за вычетом девятинедельного отсутствия — пожалование в размере где-то между 750 и 900 фунтами в год, в которые сборщикам налогов когти запустить не удастся;

колледж бесплатно предоставляет мне два телефона: для местных звонков и для звонков с добавочным номером — бесплатно; и для междугородных звонков, для которых установлен отдельный номер — за них буду платить я. Это удобно: деловые и частные звонки родным и друзьям не будут проходить через перегруженный коммутатор привратницкой. Загвоздка лишь в том, что номер неизбежно появится в телефонной книге, а не вносить его в книгу нельзя. Но если уж меня начнут слишком допекать, я установлю автоответчик;

никаких коммунальных налогов; оплата за газ и электричество — по сниженным тарифам;

и, наконец, я могу пользоваться двумя прекрасными профессорскими кабинетами (на расстоянии 100 ярдов), где всегда есть писчая бумага (бесплатная), газеты и кофе — в первой половине дня (тоже бесплатно).

Звучит слишком хорошо, чтобы быть правдой, но это так. Разумеется, многое зависит от моего здоровья. Сам я особой уверенности не испытываю со времен последнего октябрьского приступа, от которого окончательно оправился только после Рождества. Однако такое ощущение вызвано, возможно, в основном той огромной потерей, которую мы понесли. Я чувствую себя как бы не вполне „настоящим“, я утратил цельность; в определенном смысле мне и поговорить-то теперь не с кем. С тех пор как в юности закончилась наша трехлетняя разлука с Эдит, мы делили с ней на двоих все наши радости и горести и все наши мнения (в согласии или как-то иначе), так что я до сих пор ловлю себя на том, что думаю: „Надо рассказать об этом Эдит“, а в следующий миг, очнувшись, чувствую себя точно потерпевший кораблекрушение: вот остался я один-одинешенек на бесплодном острове под равнодушным небом, утратив огромный корабль. Помню, как после смерти матери я пытался описать такое же чувство своей кузине Марджори Инклдон, а ведь мне тогда и тринадцати не исполнилось. Я указывал на небеса и только повторял: „Так пусто, так холодно“. И я помню такую же пустоту после смерти о. Фрэнсиса, моего „второго отца“ в 1935 году. Я сказал тогда Клайву С. Льюису: „Чувствую себя так, словно реальный мир сгинул, а я, единственный уцелевший, затерян в новом, чужом для меня мире“. В 1904 году нам (моему брату Хилари и мне) нежданно-негаданно достался чудесный дар: любовь, забота и юмор о. Фрэнсиса. А через пять лет я встретил Лутиэн Тинувиэль моего собственного, личного „романа“ — с длинными темными волосами, с глазами, как звезды, и с мелодичным голосом. И вот она ушла… Раньше своего Берена… И не обладает ее Берен никакими возможностями растрогать неумолимого Мандоса в Падшем Королевстве Арды, в котором поклоняются прислужникам Моргота»[554].

26

И еще одно письмо — Кристоферу. Оно было начато 11 июля, но закончено только 15-го.

«11 июля.

Наконец-то я занялся маминой могилой. Мне бы хотелось сделать на ее могильной плите следующую надпись: Эдит Мэри Толкин, 1889–1971, Лутиэн. Имя Лутиэн значит для меня гораздо больше, чем бесчисленное множество любых других имен; ибо Эдит и была моей Лутиэн (и знала об этом)».

И далее:

«13 июля.

Скажи, без утайки, что ты думаешь об этом добавлении.

Я начал это письмо в глубоком потрясении, во власти сильного переживания и горя, — и вновь и вновь на меня накатывает (иногда с возрастающей силой) ужасное чувство утраты. Я надеюсь, что никто из моих детей не сочтет использование имени Лутиэн просто сентиментальной причудой. Как бы то ни было, с цитированием ласкательных прозвищ в некрологах оно ни в какое сравнение не идет. Я в жизни никогда не называл Эдит „Лутиэн“ — однако именно Эдит дала начало легенде, со временем ставшей центральной частью „Сильмариллиона“. Эта легенда пришла мне в голову на небольшой лесной полянке, заросшей болиголовом — под Русом в Йоркшире. Там, в Йоркшире, я недолгое время командовал аванпостом хамберского гарнизона в 1917 году. В те дни волосы у Эдит были черные как вороново крыло, кожа — атласная, глаза сияли ярче, нежели когда-либо, и она умела петь — и танцевать. Но теперь и эта легенда исказилась; я оставлен, и мне не дано просить перед неумолимым Мандосом…

Сейчас я ничего более к сказанному не прибавлю, но со временем хотелось бы побеседовать с тобой. Похоже, я никогда не напишу своей упорядоченной биографии. Не в моем это характере. Я выражаю свои чувства в основном через предания и мифы. Но кто-нибудь близкий мне сердцем человек должен узнать все то, что записи не увековечивают: про ужасающие страдания нашего детства, от которых мы с Эдит спасали друг друга, но так и не смогли полностью исцелить раны; про страдания, что выпали на нашу долю уже после того, как мы полюбили друг друга. Все это, наверное, поможет простить или хотя бы понять те темные моменты и превратности, что порой портили нам жизнь, — и объяснить, почему эти превратности не смогли затронуть самых глубин и омрачить воспоминаний о нашей юношеской любви. Ибо мы всегда (особенно оставшись одни) встречались на лесной поляне и столько раз, рука об руку, уходили, спасаясь от тени неминуемой смерти вплоть до нашей последней разлуки».

И еще письмо (от 11 июля):

«Вчера побывал в Хемел-Хемпстеде. За мной прислали машину, и я отправился в огромное новое (серо-белое) здание, в котором расположены офисы и магазины „Аллен энд Анвин“. Явился я туда с официальным визитом и несколько оторопел, обнаружив, что все это предприятие со множеством отделов (от бухгалтерии до рассылки) занимается в основном моими произведениями. Меня ждал восторженный прием (плюс очень хороший ланч), и я побеседовал со всеми сотрудниками, начав с совета директоров и далее по убывающей. „Бухгалтерия“ сообщила мне, что объемы продаж „Хоббита“ взлетают до недосягаемых прежде вершин. Только что поступил огромный отдельный заказ на книгу „Властелин Колец“. Когда я не выказал в полной мере ожидаемого радостного удивления, мне мягко разъяснили, что отдельный заказ на 100 экземпляров прежде считался очень неплохим (и сегодня считается таким, для других книг), но заказ на „Властелина Колец“ составил шесть тысяч экземпляров…»[555]

И письмо к Марджори Инклдон (кузине):

«Колледж отнесся ко мне с исключительной добротой и великодушием: мне дали чудесную квартиру с двумя просторными комнатами и ванной в одном из домов на Мертон-стрит, и тамошний смотритель (и его жена) заботятся о моих домашних нуждах. Я проживаю здесь в качестве почетного члена колледжа, пользуясь всеми привилегиями такового (как, скажем, бесплатный ланч и ужин за общим столом), и при этом — никаких обязанностей. Для них я, конечно, явление чисто декоративное. Часть людей здесь — действительные члены колледжа, профессора, занимающие долговременные посты, а остальные — студенты и преподаватели. <…> Уровень знаний невероятно повысился с тех пор, как я был действительным членом колледжа: они охватывают практически все отрасли науки, и почти все преподаватели (в разной степени) очень славные собеседники, хотя по большей части трудятся не покладая рук и вечно заняты. Все равно я чувствую себя ужасно одиноко и мечтаю о смене обстановки! Когда триместр заканчивается (то есть когда студенты разъезжаются), я остаюсь один в огромном доме. Смотритель — далеко внизу, в цокольном этаже, а поскольку я личность приметная и меня вечно осаждают разные незваные гости, живу я за запертыми дверями. Разумеется, „юридически“ я волен приезжать и уезжать, когда мне вздумается, однако в качестве члена совета колледжа я связан определенными обязательствами учтивости (и благодарности — за то, что был спасен из отчаянного положения), и одно из главных таких дел: это заседание всех членов совета перед началом триместра в октябре (в этом году — 11 октября). Я уже заверил ректора, что непременно буду»[556].

27

Но даже теперь Толкин занимался «Сильмариллионом».

Вдумывался в каждую деталь, тщательно всё разрабатывал.

К сожалению, при жизни Толкину не удалось увидеть главный труд своей жизни напечатанным — книга вышла только в 1977 году, подготовленная к печати его сыном Кристофером.

Но она вышла. Все-таки вышла. И теперь ее можно открыть на любой странице.

ОРОДРУИН — Огненная Гора в Мордоре, где Саурон сковал Кольцо Всевластья: называлась также Амон Амарт — Роковая Гора.

ПАЛАНТИРЫ — «Видящие Издалека», семь Всевидящих Камней, которые привезли из Нуменора Элендиль и его сыновья; были сделаны в Амане Феанором.

ПРИЗРАКИ КОЛЬЦА — они же назгулы, улайры; рабы Девяти колец и слуги Саурона.

ГИЛЬ — «звезда» в ДАГОР-НУИН-ГИЛИАФ, ОСГИЛИАФ (ГИЛИАФ — «множество звезд»); ГИЛЬ-ЭСТЭЛЬ, ГИЛЬ-ГАЛАД.

28

В 1972 году королева Елизавета II удостоила оксфордского дона (и знаменитого писателя) Джона Рональда Руэла Толкина титула кавалера ордена Британской империи 2-й степени. Орден этот дается только за особо выдающиеся заслуги перед империей, и Толкин им весьма гордился. А Оксфордский университет присвоил писателю почетную степень доктора литературы.

29

В 1973 году Толкин увиделся, наконец, и со своим старым другом по ЧКБО (ах, школьные дни!) Кристофером Уайзменом, который жил в Милфорде-на-Море, недалеко от Борнмута.

«Дорогой мой Крис! — написал ему Толкин 27 мая 1973 года. — Я уже много раз собирался с тех пор, как ты вытащил меня из моего логова в Борнмуте и свозил в Милфорд, написать тебе; а теперь от того, как стремительно время летит, я просто в ужасе. Ну а непосредственной причиной моего послания послужило следующее. Разбирая письма и отмечая те немногие, что стоит сохранить, я обнаружил письмо, полученное в мае 1972 года, и от кого же? Да от К. В. Л. Лайсетта, причем из Лос-Анджелеса! Письмо его полно воспоминаний о школе короля Эдуарда. Вот тебе отрывок: „Ты просто не представляешь, как я мальчишкой смотрел на тебя снизу вверх и восхищался и завидовал остроумию вашего избранного узкого круга, в который входили Дж. Р. Р. Толкин, К. Л. Уайзмен, Д. Б. Смит, Р. К. Гилсон, В. Траут и Пейтон. А я топтался на окраине, подбирая драгоценные камни. Ты, надо думать, даже не подозревал об этом моем школьническом поклонении“[557].

<…> Обосновался я в Мертоне и по-прежнему довольно бодр, хотя только недавно оправился от затянувшегося приступа, что приключился после вечеринки в честь моего 81-летия — 3 января. Ну, связывать эти события не надо. Просто по времени так совпало и вечеринка тут ни при чем! После того как мои внутренности изрядно просветили рентгеном (в целом результаты обнадеживающие), я лишился права пить любые вина и посажен на неопределенно ограниченную диету; зато мне позволено курить и поглощать алкогольную продукцию, произведенную из ячменя (то есть пиво. — Г. П.,С. С.), сколько душа пожелает. Так что, если пожелаешь поднять перчатку и ответить, буду страшно рад.

С наилучшими пожеланиями, и отдельный привет твоей жене.

Твой преданный друг — Дж. Р. Р. Толкин, ЧКБО»[558].

30

Толкин провел пару недель и у старшего сына Джона в его приходе в Стоук-он-Трент. Они вместе съездили в гости к младшему брату Толкина Хилари, по-прежнему жившему на ферме в Ившеме. Братья стали теперь походить друг на друга даже больше, чем в юности. Сливовые деревья за окном, с которых Хилари терпеливо собирал урожай более сорока лет, состарились и почти не плодоносили. По-хорошему, их следовало бы вырубить и насадить молодые саженцы, но Хилари для этого был уже староват. Так что братья просто разговаривали, смотрели по телевизору крикет и пили пиво — вполне обычные занятия для пожилых англичан.

31

Двадцать восьмого августа, во вторник, Толкин отправился в Борнмут — в гости к своему давнему другу доктору Денису Толхерсту на день рождения его жены. Чувствовал он себя не лучшим образом, поэтому ел за обедом мало, только позволил немного шампанского в честь виновницы торжества. А ночью ему неожиданно стало плохо. В частной клинике, куда доставили Толкина, врачи обнаружили сильное кровотечение — открылась язва, не замеченная при предыдущем обследовании. Врачи были уверены, что справятся с болезнью, но к субботе развился гнойный плеврит, и в ночь на воскресенье 2 сентября 1973 года оксфордский дон и знаменитый писатель Джон Р. Р. Толкин скончался.

Отпевание состоялось в Оксфорде — через четыре дня после смерти, в скромной современной церкви в Хедингтоне, где он часто бывал у мессы. Молитвы и чтения специально отобрал его сын Джон, который и служил мессу с помощью старого друга Толкина, отца Роберта Марри, и приходского священника Дорана. Проповеди не было, цитаты из произведений Толкина не звучали. А похоронили писателя рядом с его женой в католическом секторе Оксфордского кладбища.

На надгробном камне теперь было выбито:

Edith Mary Tolkien

Luthien

1889–1971

John Ronald Reuel Tolkien

Beren

1892–1973

32

Давным-давно, еще в XIX веке в годы правления королевы Виктории, будущий писатель Джон Рональд Руэл Толкин пришел в этот мир в далекой Южной Африке, а затем прочно обосновался в Англии, где испытал много трудностей, прошел через отчаяние и страдания. Он пришел в наш мир, когда никто ничего ни слова не знал о странной и великой стране Средиземье, а уходя, оставил эту страну обжитой, населенной многими народами, говорящими на разных языках и наречиях. Теперь его в последний путь провожали не только эльфы и гномы, не только тролли и гоблины; почтить память своего создателя пришли Фродо, Сэм, Бильбо Бэггинс и все их многочисленные родственники. Пришли бородатый человек-медведь Беорн и говорливый Том Бомбадил. И слоны-олифанты были замечены в молчаливой прощальной процессии, и злобные, но тоже опечаленные волки по обочинам, и гордые орлы в небесах, откуда, нахмурившись, смотрел вниз Илуватар. Даже кровожадные орки явились проводить его, и метался вдоль молчаливой процессии несчастный Голлум, пришептывая, постанывая: «Моя прелесссссть». И смотрел, опираясь на посох, вслед уходящему создателю (вот слово, подходящее Толкину) маг и волшебник Гэндальф, а с ним благородный Арагорн и прекрасная королева эльфов Галадриэль со своим скорбящим народом. И, как пламенные облака, плыли в небе огнедышащие драконы; и старый Древень, покряхтывая, стоял на склоне; и сам Саурон молчал; и застыли, позабыв вечный голод, серые пауки во главе с гнусной Шелоб; и ждал в Серой Гавани мудрый Кирдан Корабел, готовясь поднять паруса для Последнего — или первого? — путешествия оксфордского дона.

Загрузка...