Глава седьмая ГЕНИЙ С НЕОПРЕДЕЛЕННЫМ ИСХОДОМ

Сужденья образуют мирозданье,

В котором все послушно их азам.

Лгать может вестник, но не сообщенье.

У слов нет слов, не верящих словам.

Но правила есть в словосочетанье:

Держитесь за сказуемое там,

Где вкривь и вкось пошло соподчиненье,

Внимательными будьте к временам, —

Правдоподобья требуют и сказки.

Но если правду хочешь прошептать

И срифмовать живое без описки,

Тогда не ты — слова пойдут решать

Твою судьбу: так на потешной пляске

Вольно мужланам в рыцарей играть.

У. X. Оден[218]

1

Эдит и Рональд Толкины любили фотографироваться и бережно хранили снимки в специальных альбомах, отмечал Хэмфри Карпентер. На этих снимках Толкин — типичный англичанин худощавого сложения и невысокого роста. Ничего необычного ни в лице, ни в манере одеваться. Только разбогатев, Толкин стал позволять себе яркие цветные жилеты, сшитые по заказу, но в целом не терпел никакой экстравагантности. Для него и других «инклингов» показное эстетство, распространенное в Оксфорде 1920–1930-х годов, ассоциировалось с недостаточной мужественностью. Пустым претензиям лучше всего противостоит отсутствие претензий. К сути человека одежда отношения не имеет — отсюда, наверное, твидовый пиджак Толкина, теплые фланелевые брюки, галстук, не всегда подобранный по цвету, крепкие башмаки, удобные для ходьбы пешком и велосипедных поездок, короткая стрижка, плащ и шляпа, унылую обыкновенность которых одобрил бы опытный разведчик.

Зато Толкин с детства любил облака, деревья, травы.

Природа, изуродованная человеком, приводила его в ярость.

В 1933 году он возил семью в Бирмингем к родственникам, в знакомые по детству места. «Не стану говорить, — записал он в своем дневнике, — как больно мне было смотреть на Холл-Грин (когда-то в этой деревеньке братья Толкины в лавке у беззубой старухи покупали нехитрые сладости. — Г. П., С. С.) — ныне огромный бестолковый пригород, изрезанный трамвайными путями, где я попросту заблудился. В конце концов, я все-таки очутился среди любимых тропинок моего детства — точнее, того, что от них осталось, — и проехал мимо калитки нашего домика, ныне — маленького островка в море красного кирпича. Старая мельница все еще цела, и дом миссис Хант все еще выходит на шоссе в том месте, где оно поворачивает в гору; однако перекресток за прудом, ныне обнесенным забором, где дорожка, вдоль которой росли колокольчики, пересекалась с другой, ведущей к мельнице, теперь превратился в опасную дорожную развязку, кишащую машинами. На месте дома Белого Людоеда, который так будоражил наше детское воображение, выросла автозаправка, и большая часть Шорт-авеню и вязы между ней и перекрестком исчезли. Как я завидую тем, чьи любимые, памятные места детства не обезображены столь жуткими, на диво уродливыми переменами!»[219]

2

Конечно, выход «Хоббита» изменил образ жизни Толкина.

Теперь он мог себе кое-что позволить, впрочем, пока не так уж много.

Но он надеялся на вполне возможные последующие публикации: на «Книгу утраченных сказаний» («Сильмариллион»), на небольшие повести, написанные недавно. Другое дело, что в «Сильмариллионе», как и в этих повестях, не упоминались хоббиты, а читатели ждали продолжения приключений именно Бильбо Торбинса с его приятелями. Попытки Толкина навязать «Книгу утраченных сказаний» издателям приводили их чуть ли не в ужас. Но отказывали они настойчивому автору вежливо. Даже очень вежливо. «В „Сильмариллионе“ — масса великолепных материалов, — писал Толкину Стэнли Анвин в декабре 1937 года. — Собственно говоря, это не столько книга сама по себе, сколько золотые копи, которые предстоит разрабатывать, сочиняя новые книги вроде „Хоббита“. Я все еще надеюсь, что Вы вдохновитесь на то, чтобы написать еще одну книгу о хоббите»[220].

К сожалению, среди рукописей, переданных Анвину, единственно цельной (по крайней мере законченной) выглядела длинная поэма «Жеста о Берене и Лутиэн». Рецензент отозвался о ней безжалостно; тогда Толкин прислал Анвину прозаическую версию поэмы, но и она явно не годилась для публикации. Издателю хотелось получить от оксфордского дона по-настоящему перспективную (коммерчески, конечно) рукопись, он не хотел рисковать там, где ничто не обещало успеха. Толкин это понимал и проявлял вполне разумное смирение. Он даже демонстрировал готовность прислушиваться к издательским советам, но не забывал снова и снова напоминать о своем «Сильмариллионе». Вода камень точит.

3

В конце концов, Толкин взялся за продолжение книги о хоббитах.

Вот кто такой этот хоббит? Да просто преуспевающий молодой холостяк, обладатель независимого дохода — это Толкин сам подчеркивал. Само слово «хоббит», возможно, было каким-то образом (ассоциативно) связано с героем известного в те годы романа «Бэббит» Синклера Льюиса (1885–1951) — нобелевского лауреата за 1930 год. Бэббиту от рождения было присуще мелкобуржуазное самодовольство, которым могли гордиться и жители Хоббитании. Не случайно эльф Гаральд во «Властелине Колец» напоминал хоббиту Фродо: «Хоббитания не ваша. Жили в ней до вас, будут жить и после, когда все вы, хоббиты, станете уже просто сказкой. Вы тут, конечно, отгородились от мира, но мир-то от вас не отгораживался!»[221]

В декабре 1937 года Толкин набросал на бумаге первую главу будущей книги — «Долгожданные гости»[222]. В этой главе, точнее, в ее наброске, вновь появилось волшебное кольцо. Бильбо Торбинс собирает гостей на свой день рождения, но в какой-то момент надевает себе на палец отнятое им у Голлума кольцо. Причина такого эффектного «исчезновения» героя вполне прозаична: у Бильбо закончились все деньги и драгоценности, и он готов отправиться в новое путешествие.

Но Толкин пока совершенно не представлял, куда может завести теперь уже не столь преуспевающего и не такого молодого холостяка жажда новых приключений. К тому же до этого Бильбо Торбинс вроде бы никуда не собирался.

4

Пришлось вводить в текст еще одного хоббита.

Поначалу Толкин планировал сделать его сыном Бильбо.

Звали этого сына (значит, Бильбо уже не был таким уж одиноким холостяком) Бинго. Так дети Толкина называли дружную семью своих игрушечных мишек коала. Но куда мог отправиться герой с таким домашним именем? Да и кольцо… Ох уж это кольцо… «Откуда оно взялось? — записывал Толкин в свою рабочую тетрадь. — Некромант? Но рано или поздно грядет расплата. Придется утратить либо кольцо, либо себя»[223].

Толкин переписал начальную главу, по-прежнему называя героя Бинго (Бинго Болгер-Бэггинс), но теперь это был уже не сын Бильбо Торбинса, а его племянник. И вот этот-то текст, отстучав двумя пальцами на машинке, Толкин отослал в начале февраля в издательство «Аллен энд Анвин», попросив показать написанное Рейнеру — сыну Стэнли Анвина, сыгравшего столь большую роль в истории напечатания «Хоббита».

Рейнеру глава понравилась.

Ответ Толкина издателю был самокритичен:

«Я бесконечно благодарен Вашему сыну; он очень меня обнадежил. Однако для меня писать первые главы всегда проще простого, а вот сейчас, когда нужен настоящий текст, работа заглохла. И времени мало, и рождественские каникулы выдались просто кошмарные. К тому же я так много растратил себя на первого „Хоббита“, что сейчас чрезвычайно трудно отыскать в этом мире хоть что-нибудь новенькое»[224].

Но даже в этом письме Толкин напомнил издателю о «Сильмариллионе». Конечно, не впрямую — он был слишком воспитан для этого. Просто вот он, Толкин, рекомендует издателю своего друга Клайва Льюиса, близкого ему по духу (курсив наш. — Г. П., С. С.) автора. В эти годы Льюис был известен скорее как религиозный писатель. Его книги «Возвращение пилигрима» и «Аллегория любви» были с интересом встречены критикой. Заканчивая длинное письмо, Толкин не без тайного умысла указывал: «Каждый из нас предполагал написать по „триллеру с перемещением“: про путешествие в Пространстве (роман Льюиса „За пределы безмолвной планеты“) и про путешествие во Времени (видимо, „Сильмариллион“. — Г. П., С. С.), чтобы в каждом раскрывался Миф. Но путешествие в Пространстве (роман Льюиса) закончено, а вот путешествие во Времени из-за моей медлительности и нерешительности все еще, скажем так, пишется»[225].

5

Следующая глава новой книги называлась «Трое уже компания».

Бинго с приятелями — кузенами Одо и Фродо (вот где в истории про хоббитов впервые появляется это имя!) все-таки пускается в путь. В главе много общего с третьей главой окончательного текста, в которой хоббиты под ночными звездами пересекают чудесные поля и перелески родной Хоббитании[226]. Стоит напомнить, что когда-то перед Толкином уже мелькали имена, похожие на имя Фродо. Скажем, среди героев северного эпоса «Беовульф», который Толкин знал едва ли не наизусть: Фрода из рода Хатобардов. Знал он, конечно, и историю некоего Фрото, искателя огромного клада, надежно упрятанного «среди холмов, под охраной змея, извивающегося кольцами»[227].

В марте Толкин писал Стэнли Анвину:

«Продолжение „Хоббита“ продвинулось до конца третьей главы. Но такие истории имеют обыкновение выходить из-под контроля — вот и эта вдруг приняла непредвиденный оборот. Не знаю, удобно ли беспокоить сейчас вашего сына, но я был бы рад узнать его мнение о написанном. И если он не прочь читать рукопись „выпусками“ — добро пожаловать. Моему Кристоферу и мистеру Льюису рукопись так нравится, что они говорят: получается лучше, чем в „Хоббите“. Но, конечно, Рейнеру с ними соглашаться необязательно»[228].

Выход из-под контроля выразился, в частности, в эпизоде появления Черных Всадников — посланцев Саурона. Да и сам Саурон в любой момент мог мрачно выглянуть из романтической дымки. «Отсюда, разумеется, вовсе не следует, что ключевая мысль этой истории — продукт военного времени, — писал позже Толкин. — К ней я пришел в одной из первых глав. Но на самом деле эта мысль присутствует в зародыше, с самого начала, хотя в „Хоббите“ я на сознательном уровне еще не представлял себе, что такое означает Некромант (кроме разве вечно проявляющегося зла), равно как и его связи с Кольцом. Но ежели писать продолжение, отталкиваясь от финала „Хоббита“, думаю, Кольцо неизбежно послужило бы необходимой связкой. А ежели при этом задумаешь крупномасштабное произведение, Кольцо тут же обретет заглавную букву; и сей же миг возникнет и Темный Властелин»[229].

6

Довольно быстро Толкин написал и следующую главу.

Машинописный текст он отправил юному Рейнеру Анвину. Сыну издателя глава «Напрямик по грибы» понравилась, хотя он посетовал на слишком длинные, на его взгляд, «хоббитские разговоры». Правда, и у самого Толкина тогда еще не было какого-то определенного представления о будущей книге, да и повседневность брала свое. Помимо чисто преподавательской рутины — лекции, административные обязанности, экзаменационные работы, — на него свалилась еще одна напасть: у младшего сына Кристофера обнаружилось нечто вроде порока сердца. Он вынужден был неделями лежать в постели на спине. К счастью, болезнь эта не оставила особенных следов, и впоследствии Кристофер даже служил в армии.

Но работа над рукописью застопорилась.

«Уважаемый мистер Ферт! — писал Толкин в июле 1938 года своему редактору. — В следующем году у меня, кажется, появятся досуг и настроение для новой книги, а сейчас срочная работа, причитающаяся с „держателя гранта“, которую следует завершить к сентябрю, поглотила все мое время и иссушила воображение. Таким образом, продолжение к „Хоббиту“ не продвинулось ни на шаг. Даже интерес я к нему утратил и понятия не имею, что делать дальше. Начнем с того, что вообще-то никакого продолжения к „Хоббиту“ изначально не предполагалось. „Бильбо жил весьма счастливо до скончания дней своих, а дней ему было отмерено без числа и счета“ — эта фраза кажется мне почти непреодолимым препятствием к созданию убедительной связки между книгами. Более того, практически все подходящие „мотивы“ я уже упихал в первую книгу, так что продолжение окажется либо более „разжиженным“, либо в чем-то придется повторяться. В-третьих: лично меня несказанно забавляют сами хоббиты как таковые, я могу до бесконечности обдумывать, как они едят, как отпускают свои, прямо скажем, дурацкие шуточки, но, как выясняется, даже самые преданные мои поклонники, такие как мистер Льюис и Рейнер Анвин, отнюдь не бесконечно терпеливы»[230].

7

В эти дни произошло одно печальное событие. Умер друг Толкина, бывший коллега по Лидсу Э. В. Гордон. С ним Толкин готовил в свое время к печати «Сэра Гавейна и Зеленого Рыцаря». Смерть его отразилась на всей повседневной работе Толкина. «Он умер в разгар „онор-модерейшнз“, — с печалью писал Толкин Стэнли Анвину, — мне теперь одному приходится разбираться с сочинениями студентов»[231].

Зато мысли по поводу новой книги начали наконец принимать более определенную форму. Толкин даже набросал диалог между Бинго и эльфом Гилдором, который объяснил ему наконец природу Кольца. (В окончательном варианте «Властелина Колец» объяснения эти отданы Гэндальфу.) Как рассказал эльф, кольцо Бинго было одним из тех, которые создал Некромант. Впоследствии он его утратил, но теперь вновь пытается отыскать. А Черные Всадники — это «кольценосцы», которые превратились в призраков из-за воздействия других колец, полученных от Некроманта. Появился в рабочих тетрадях Толкина и первый набросок разговора с Гэндальфом, в котором впервые высказывается предположение, что роковое кольцо необходимо отнести в Мордор и бросить в одну из огненных трещин, которыми там расколота земля.

Из письма от 31 августа 1938 года:

«Уважаемый мистер Ферт!

Я не столько сейчас задавлен делами, сколько подавлен (или даже раздавлен) морально. Стряслись новые неприятности, и я, кажется, рухнул (или склонился) под их бременем. С тех пор как мы с Вами виделись, я все хвораю; собственно, дошел до грани срыва, так что доктор велел мне немедленно все бросить. Вот уже неделю-две я ничего не делаю — поскольку ни на что не способен. Однако мне уже лучше. Значительно лучше. Вот-вот (уже завтра) уеду в двухнедельный отпуск; я его заранее не планировал, да и позволить себе не мог, однако мое собственное здоровье и здоровье младшего сына того требуют…

В последние два-три дня, испытав на себе благой эффект безделья, свежего воздуха и санкционированного пренебрежения своими прямыми обязанностями, я вновь взялся за продолжение к „Хоббиту“ — за „Властелина Кольца“. История двинулась вперед, но вот снова вышла из-под контроля. Она достигла уже примерно главы VII — и стремится дальше, к каким-то абсолютно непонятным для меня целям. Должен признаться, что в отдельных местах и в некоторых отношениях новая книга получается, пожалуй, куда лучше предыдущей; но это вовсе не значит, будто я считаю ее более подходящей и более приспособленной для соответствующей аудитории. Хотя бы потому, что она, как и мои дети (а все права, безусловно, за ними), изрядно „повзрослела“. Могу лишь сказать, что мистер Льюис (рьяно поддерживающий меня в „Таймс“ и „Таймс литэрари сапплемент“) уверяет меня, будто он от чтения в полном восторге. Если в ближайшие две недели погода продержится дождливая, возможно, я продвинусь еще дальше. Вот только, боюсь, история получается не из тех, которые можно читать на ночь детям»[232].

8

Рукопись действительно начала расти — в ней появились Том Бомбадил и «бродяжник» Арагорн. Удивительно, насколько могли меняться эти персонажи в процессе написания: например, в первоначальных набросках будущий Арагорн был хоббитом[233].

Толкин всегда отвергал любые намеки на аллегории, будто бы создаваемые им, но реальный мир вокруг снова кипел, не слишком чистые страсти политиков отзывались в сознании каждого думающего человека. Нацистская Германия? Гитлер? Ну да, это все тоже реальность. Стэнли Анвин как раз договорился о переводе «Хоббита» в Германии. Немецкое издательство «Rutten und Loening» даже отправило Толкину официальное письмо, в котором просило подтвердить его арийское происхождение.

Толкин ответил:

«25 июля 1938 года. Нортмур-роуд, 20, Оксфорд.

Глубокоуважаемые сэры! Благодарю Вас за письмо. К великому моему прискорбию, мне не совсем ясно, что Вы подразумеваете под словом arisch. Я — не арийского происхождения; то есть не индоиранского. Насколько я знаю, никто из моих предков не говорил на хиндустани, персидском, цыганском или родственных им диалектах. Но если Ваш вопрос на самом деле подразумевает, нет ли во мне еврейской крови, могу лишь ответить, что, к превеликому моему сожалению, среди моих предков представителей этого одаренного народа не числится. Мой прапрадед перебрался в Англию из Германии в XVIII веке; таким образом, по происхождению я практически коренной англичанин, а также — английский подданный; этого должно быть довольно. Тем не менее я привык гордиться своей немецкой фамилией и гордости этой не утратил на протяжении всей последней (имеется в виду Первая мировая. — Г. П., С. С.) войны, в ходе которой служил в английской армии. Однако же не могу не отметить, что, если оскорбительное и неуместное наведение справок такого рода станет нормой в вопросах литературы, так недалеко и до тех времен, когда немецкая фамилия перестанет восприниматься как повод для гордости. Не сомневаюсь, что Ваш запрос продиктован законодательством Вашей страны. Однако распространять подобные требования на подданных иного государства не пристало, даже если бы все это имело (что абсолютно не так) хоть какое-то отношение к достоинствам моей книги или к ее недостаткам, ибо относительно последнего Вы, по всей видимости, пришли к полному удовлетворению безотносительно к моему Abstammung[234].

Надеюсь, мой ответ Вас удовлетворил.

Дж. Р. Р. Толкин»[235].

9

В июле 1938 года Толкин написал Стэнли Анвину, что готов послать указанное выше нацистское издательство куда подальше. «Однако, — продолжал он с чисто профессорской дипломатичностью, — все это затрагивает в первую очередь Вас, и я не вправе ставить под угрозу шанс публикации на немецком языке без Вашего на то согласия. Так что прилагаю два варианта возможных ответов»[236].

В том варианте, который сохранился в архивах издательства «Аллен энд Анвин» (и, следовательно, не был отправлен), Толкин весьма язвителен в отношении нацистских идей. Это было продиктовано его собственным отношением к рушащемуся (в очередной раз) миру: оккупация нацистами Австрии и Чехословакии, итальянская интервенция в Эфиопии, гражданская война в Испании. Кстати, будучи католиком, Толкин не мог с одобрением относиться к тем репрессиям, которые при республиканцах обрушились на католическую церковь, и во многом сочувствовал генералу Франко, который, на его взгляд, только и мог навести порядок в полуразрушенной стране. Как многие британцы, Толкин весьма тревожился и по поводу намерений Советского Союза — даже, наверное, больше, чем по поводу намерений нацистской Германии.

Здесь, наверное, самое место коснуться подробнее взглядов Толкина на реальный мир и его реальную политику. Вот что он писал (позже, в конце войны) в одном из писем Кристоферу:

«Да, я считаю, что орки — создания не менее реальные, нежели любое порождение классической „реалистической“ литературы: твои прочувствованные описания воздают этому племени должное; вот только в реальной жизни они, конечно же, воюют на обеих сторонах. Ибо „героический роман“ действительно вырос из „аллегории“, и войны его по-прежнему восходят к „внутренней войне“, где добро — на одной стороне, а всевозможные виды зла — на другой. В реальной (внешней) жизни люди одинаково принадлежат к обоим лагерям, что означает весьма и весьма разношерстные союзы орков, зверей, демонов, простых честных людей и ангелов. При этом, однако, очень важно, кто твои вожди и не подобны ли они оркам сами по себе и ради чего все это делается»[237].

Очевидно, эти взгляды очень далеки от «манихейских», когда стороны любого конфликта сразу делятся на заведомо «хороших» и заведомо «плохих». Соответственно, все что делают «хорошие» — хорошо, а «плохие» — плохо. Наоборот, даже хоббит или эльф таит в себе возможность стать Сауроном, а любая страна — Мордором. В 1960-е годы Толкин набрасывал возможное продолжение «Властелина Колец», в котором тайные культы, посвященные Мордору, возникают в Гондоре, в стане победителей[238]. Сохраняется и возможность освободиться от наваждения.

А в октябре 1940 года Толкин писал Кристоферу, ушедшему к тому времени из Тринити-колледжа на курсы стрелка-зенитчика:

«Мне очень жалко, милый мой мальчик, что твоя университетская карьера рассечена надвое. Лучше бы ты был старше и успел закончить до того, как тебя забрала армия. Но я все-таки надеюсь, что тебе удастся вернуться. И, безусловно, прежде ты многому научишься! Хотя в мирные времена мы, возможно (что вполне естественно и в определенном отношении правильно), слишком склонны воспринимать все на свете как подготовку, или обучение, или тренировку — для чего? В любой момент нашей жизни имеет значение только то, каковы мы и что делаем, а вовсе не то, какими мы планируем стать и что собираемся сделать. Однако не буду притворяться: эта мысль не особенно меня утешает при виде армейского милитаризма и зряшной траты времени. И дело даже не в тяготах фронтовой жизни. Меня туда зашвырнуло как раз тогда, когда я мог столько всего написать и столько всего узнать; а наверстать упущенное мне уже не удалось»[239].

10

В октябре 1938 года, после подписания Мюнхенского соглашения, Толкин нацарапал на листке бумаги: «Кольцо Бильбо оказалось единственным кольцом власти. Все остальные вернулись в Мордор, но это — было потеряно»[240]. Тогда же Толкин поменял имя Бинго на Фродо.

«Мрачная безысходность нынешних дней отразилась и на моей книге»[241], — писал он Анвину. И несколько позже (в письме редактору — от 2 февраля 1939 года): «Все же „Властелин Колец“ продвинулся до главы 12; в рукописи уже свыше 300 страниц размером с обычный лист, и все они исписаны весьма убористо. Для завершения истории в нынешнем ее виде, наверное, потребуется еще страниц двести»[242].

Указывая количество страниц, Толкин серьезно ошибся — в дальнейшем их потребовалось гораздо больше. И явственный отсвет «Сильмариллиона» все заметнее падал на эти страницы.

11

АНАРИОН — младший сын Элендиля, спасшийся с отцом и братом после гибели Нуменора и вместе с Исильдуром основавший в Средиземье королевство Гондор; владел Минас Анором; погиб при осаде Барад-Дура.

АНДУИН — Великая Река, к востоку от Мглистого Хребта, начинавшаяся на севере и впадавшая в залив Бельфалас.

БАРАД-ДУР — «Черная Башня», замок Саурона в Мордоре.

БАРАД НИМРАС — «Белая Башня», построенная Финродом на мысу к западу от Эглареста.

КОЛЬЦА ВЛАСТИ — волшебные кольца, выкованные эльфами Эрегиона по наущению Саурона, а также Единое Кольцо, выкованное им самим.

КУРУНИР — он же Саруман Белый, глава Истари и Совета Мудрых; пытался завладеть Кольцом Всевластья; подпал под власть Саурона и погиб бесславно.

ЛУТИЭН ТИНУВИЭЛЬ — «Дева-Цветок», «Соловей»; дочь короля Тингола и майи Мелиан, которая помогла Берену добыть Сильмариль; вернула Берена из мертвых и, став его женой, избрала судьбу смертных.

12

В довоенные годы в учебных заведениях всего мира стояли деревянные парты или столы с круглыми специальными углублениями — для стеклянных чернильниц (чтобы не падали), а школьники и студенты пользовались перьевыми ручками, химическими или обычными простыми карандашами. Автоматическая ручка была изобретена еще в конце XIX века, но не сразу получила распространение. Конечно, и Толкин писал обычными перьевыми ручками, часто используя для черновиков не до конца исписанные студентами листы проверенных экзаменационных работ. Затем он еще раз переписывал текст и, наконец, перепечатывал его на пишущей машинке. Перепечатывал сам. Профессиональным машинисткам Толкин не доверял, да и стоили их услуги дорого.

Бытовые условия в английских домах и в наше-то время часто не отличаются особым комфортом, а толкиновский дом на Нортмур-роуд был более чем типичным. Правда, у каждого свой взгляд на уют. Скажем, в газете «The Telegraph» в 2004 году о доме Толкина на Нортмур-роуд писали: «Нора эта принадлежала хоббиту, а значит, была уютной во всех отношениях…»[243]

Впрочем, судите сами (описание взято из указанной выше газетной статьи). В двухэтажном доме Толкина были длинные коридоры, многочисленные двери из которых вели в небольшие комнаты, ну прямо как в норе Бильбо. («Входная дверь… открывалась в длинный коридор, похожий на пещеру, но чистый, ничуть не задымленный… Коридор, изгибаясь, проходил в самой глубине холма… По обеим сторонам коридора в два ряда тянулись маленькие круглые дверцы, за которыми скрывались самые разные помещения».) Восемь спален. Кабинет. Окна — в сад. Рамы, как в подавляющем большинстве английских домов, одинарные, стекла в красивых свинцовых переплетах. Несколько каминов, но одновременно они никогда не топились. Постоянные сквозняки, поскольку в каминных трубах нет заслонок. В холодные месяцы кабинет, чтобы лишний раз не возиться, отапливался не камином, а маленькой железной печкой, вроде буржуйки. И с горячей водой было непросто. Зато в кабинете Толкина стоял потрясающий письменный стол, который очень нравился детям. На столе — круглая шкатулка из темного дерева (для табака) и кружка для трубок, украшенная страшной физиономией.

13

Толкин нисколько не лукавил, когда писал Анвину, что в сердце его «царят Сильмариллы». То есть постоянно и неизменно в сердце его царила та самая Мифология, на создание которой он потратил уже около четверти века. И теперь, когда стало выясняться, что кольцо, отобранное Бильбо у Голлума, — это на самом деле Великое Кольцо Саурона, всё как-то само собой стало на свои места. «Книга утраченных сказаний» оказалась востребованной, пусть даже пока только для самого автора.

В мыслях относительно кольца Толкин утвердился в начале марта 1939 года, когда приехал в университет Сент-Эндрюс в Шотландии, чтобы прочитать там мемориальную Лэнговскую лекцию[244]. В те годы он довольно часто бывал в Шотландии и Ирландии, поскольку входил в состав нескольких экзаменационных комиссий. Да и строгая северная природа никогда не оставляла его равнодушным.

Сент-Эндрюс — старейший университет Шотландии. Он был основан еще в 1414 году специальным папским декретом. Этому не помешало даже то, что католическая церковь в XV веке была расколота и декрет подписал «антипапа». Ну а естественная ревность Оксфорда помешать в этом случае не могла: Шотландия тогда являлась независимым государством.

Городок расположен на морском мысе к северо-востоку от Эдинбурга, к нему ведет живописная дорога. Каменные стены вдоль дороги сложены всухую — без раствора — и густо увиты вьюнком. Заливы, скалистые берега. Горы на горизонте.

Посетить Шотландию — это как посетить сказочную страну. Прекрасный фон для лекции, посвященной волшебным сказкам. Напомним, что «Красной книгой сказок» Эндрю Лэнга Толкин зачитывался еще в детстве. Будучи писателем и ученым (по опыту работы больше даже именно ученым, чем писателем), он легко и ярко выражал многие мысли, имевшие отношение к литературному творчеству, в своих лекциях и эссе. Такие его работы, как «О чудовищах и критиках»[245] и «О волшебных сказках»[246] и сейчас производят впечатление.

Правда, книга, которую писал Толкин («Властелин Колец») мало напоминала волшебную сказку — в обычном понимании. К тому же рассуждать о незаконченном произведении перед широкой публикой среди профессиональных писателей не принято, а вот в научном мире дело обстоит совсем иначе, ведь главное для ученого — поиск истины.

14

Толкин много думал о том, кому все же должны адресоваться сказки.

«Для нормального англичанина волшебные сказки — это не истории о феях и эльфах, — писал он. — Это, скорее, истории о Волшебной Стране, в которой, помимо фей и эльфов, гномов и ведьм, троллей, великанов и драконов, чего только нет. Там есть — моря, солнце, луна, небо; там есть земля и всё, что с ней связано, — деревья и птицы, вода и камень, вино и хлеб, да и мы сами — смертные люди, если вдруг оказались во власти чудесных чар»[247].

Вопрос, кому адресуется волшебная сказка, — вообще не главный, считал Толкин.

«Волшебная сказка — это история, имеющая самое непосредственное отношение к Волшебной Стране. Я, например, выкинул бы „Путешествие в Лилипутию“ из сборника (сказок. — Г. П., С. С.) потому, что по жанру это не сказка, а рассказ о путешествии. Такие рассказы изобилуют чудесами, но чудеса эти происходят в нашем мире, в конкретном его уголке, в конкретное время. В сущности, у историй про Гулливера не больше права называться сказками, чем у небылиц про барона Мюнхгаузена или, скажем, у „Первых людей на Луне“ и „Машины времени“. Можно даже сказать, что элои и морлоки Уэллса „волшебнее“ лилипутов. В конце концов, лилипуты — всего лишь люди, на которых презрительно посматривает великан ростом выше дома. Элои же и морлоки живут так далеко, в такой глубокой бездне времени, что кажутся заколдованными; и если они — наши потомки, то стоит припомнить, что древние мудрецы, создатели „Беовульфа“, считали эльфов прямыми предками человека по линии Каина»[248].

От вопроса, что́ все-таки является главным в волшебной сказке, Толкин переходит к вопросу не менее важному — о ее происхождении.

«Самозарождение сюжетов — основной процесс»[249].

Профессиональный интерес Толкина к языкам слышится во многих его рассуждениях:

«Язык (как орудие мышления) и миф появились в нашем мире одновременно. Каким великим событием оказалось изобретение прилагательного! Как оно подхлестнуло мышление! Во всей Волшебной Стране нет и не было более сильного магического средства. И неудивительно: ведь любое заклинание можно рассматривать как разновидность прилагательного, как часть речи в грамматике мифа. Если мы можем отделить зелень от травы, голубизну от неба, красный цвет от самой крови, то мы уже обладаем некоей волшебной силой и не можем не попробовать использовать эту необычную силу в мирах, лежащих за пределами нашего сознания»[250].

И далее: «Считается, что дети — самая естественная или, скажем, наиболее подходящая для сказки аудитория. Описывая сказку, которую могут с удовольствием почитать и взрослые, рецензенты часто позволяют себе шуточки вроде: „Эта книжка для детей от шести до шестидесяти лет“, но что-то не приходилось мне встречать рекламу новой модели автомобиля, которая начиналась бы словами: „Это игрушка порадует ребят от семнадцати до семидесяти“, хотя, по-моему, предложение вполне уместное. Так есть ли она, эта связь между детьми и волшебными сказками? И стоит ли удивляться тому, что сказки читает взрослый?»[251]

Толкин так ответил на свой же вопрос:

«Склонность связывать волшебные сказки с детьми — это всего лишь побочный продукт нашего быта. Современный литературный мир сослал сказки в детскую точно так же, как поцарапанную или старомодную мебель выносят в комнату для детских игр, потому что взрослым мебель уже не нужна. Как и художественный вкус, любовь к сказкам, на мой взгляд, в раннем детстве вообще не проявляется без искусственного стимулирования, зато с возрастом уже не иссякает, а крепнет»[252].

«Правда, в последнее время, — продолжал он, — сказки пишут или „пересказывают“ для детей. То же самое можно делать с музыкой, стихами, романами, историей и научными трудами. Думаю, это весьма опасная процедура, даже если она необходима. Собственно, от катастрофы нас спасает только то, что науки и искусства еще не полностью переправлены в детскую: до детской и до школы доходят только такие вкусы и взгляды, которые, по мнению взрослых (далеко не всегда оправданному), „не принесут детям вреда“»[253].

Затем Толкин переходит к очень важному для него вопросу — как, собственно, создаются волшебные миры?

Сначала он цитирует Лэнга:

«Дети воплощают молодость человека, когда люди еще верны своей любви, вера их не притупилась, а жажда чуда не иссякла. „Это правда?“ — вот великий вопрос, который постоянно задают дети».

И уже после этого вступает с Лэнгом в полемику:

«Подозреваю, что понятия „вера“ и „жажда чуда“ часто рассматриваются как однозначные или близкие. На самом деле они резко отличаются друг от друга, хотя, надо сказать, развивающееся человеческое сознание не сразу начало отделять жажду чуда от всеобъемлющей жажды знаний. Очевидно, что слово „вера“ Лэнг употреблял в обычном смысле: вера в то, что вещь существует или событие может произойти в реальном (первичном) мире. Если это так, боюсь, что слова Лэнга, очищенные от сентиментального налета, означают лишь одно: тот, кто рассказывает детям истории о чудесах, сознательно или нет, но спекулирует на их доверчивости, то есть на недостатке их опыта, из-за чего детям в определенных случаях становится трудно отличать реальные факты от вымысла. А ведь это отличие — основополагающее и для обычного человеческого восприятия, и для волшебной сказки. Дети, конечно, способны верить литературному вымыслу, если мастерство рассказчика достаточно высоко. Такое состояние сознания называют „добровольным подавлением недоверия“, но мне кажется, слова эти недостаточно ясно описывают указанное явление. Ведь на самом деле речь идет о некоем успешно созданном вторичном мире. То есть автор создает такой мир, в который мысленно можете войти и вы»[254].

По Толкину, дело вообще не в подавлении недоверия:

«Лично у меня никогда не было особого желания чему-то верить. Не помню ни одного случая, когда удовольствие, доставляемое сказкой, зависело бы от моей личной веры в то, что описанное в сказке может случиться на самом деле или даже действительно случалось. Волшебные сказки для меня были связаны в первую очередь не с тем, что возможно, а с тем, чего хочется»[255].

Ривенделл. Иллюстрация Дж. Р. Р. Толкина
15

АЙНА — «святой» в АЙНУР, АЙНУЛИНДАЛЭ.

АЛДА — «дерево» (квенья) в АЛДАРОН, АЛДУДЭНИЕ, МАЛИНАЛДА; соответствует синдаринскому ГАЛАД (в КАРАС ГАЛАДОН, ГАЛАДРИМЫ).

АНГРЕН — «железный» в АНГРЕНОСТ; мн. ч. ЭНГРИН в ЭРЕД ЭНГРИН.

АННА — «дар» в АННАТАР, МЕДИАН, ЙАВАННА; mom же корень в АНДОР.

АННОН — «большая дверь, ворота», мн. ч. ЭННИН; в АННОН-ИН-ГЭЛИД; ср. МОРАННОН — «Черные врата» и СИРАННОН — «Привратная Река».

АР(А) — «высокий, благородный, царственный» элемент, появляющийся во многих именах: АРАДАН, АРЭДЭЛЬ, АРГОНАФ, АРНОР и т. д. Расширенный корень АРАТ — появляется в АРАТАР и в АРАТО — «вождь, выдающийся», напр. АНГРОД из АНГАРАТО, ФИНРОД из ФИНАРАТО; также АРАН — «король» в АРАНРУТ, мн. ч. ЭРЕЙН в ЭРЕЙНИОН. Префикс «ар» — в именах нуменорских королей — того же происхождения.

ГРОТ (ГРОД) — «пещера, подземное жилище» в МЕНЕГРОТ, НОГРОД.

ГУЛ — «чары» в ДОЛ ГУЛДУР, МИНАС МОРГУЛ. Это слово происходит от того же корня, что и НГОЛ-, появляющееся в НОЛДОР; ср. квенийское НОЛЭ — «мудрость, знание». Однако синдаринская форма использовалась чаще с явно отрицательным оттенком, в сочетании МОРГУЛ — «черные чары».

ДОР — «земля» (суша), производное от НДОР-, встречается во многих синдаринских названиях: ДОРИАФ, ДОРТОНИОН, ЭРИАДОР, МОРДОР u т. д. В квенья корень часто смешивался с НОРЭ «народ, племя»; вначале ВАЛИНОР означало попросту «племя валаров», а «земля валаров» — это ВАЛАНДОР; так же НУМЕНОРЭ означает «племя запада», а «земля запада» — НУМЕНДОР. Квенийское ЭНДОР произошло от ЭНЕД — «середина» и НДОР; в синдарине это ЭННОР (ср. ЭННОРАФ в песне «АЭЛЬБЕРЕТ ГИЛЬФОНИЭЛЬ»).

16

Против чего выступил в своей «шотландской» лекции Толкин?

Во-первых, против мнения, что «сказки — это для детей». Против того тезиса, что дети не должны взрослеть — «не оставаться же им вечными Питерами Пэнами!»[256]. Во-вторых, против критиков, преследующих только свои корпоративные интересы. В-третьих, против искусственных творений человека (машин), ставших вдруг самостоятельной, очень опасной и враждебной силой.

«Хотя в этом вопросе я и не специалист и, возможно, даже не имею права на собственное мнение, все же осмелюсь заявить, что определение Воображения часто неточно, а анализ его проводится неадекватно. Способность к образному мышлению — это ведь всего лишь одна сторона. Но именно ее по справедливости и следует называть Воображением. Восприятие же (перцепция) образа, всех его значений и форм (и контроль над этими процессами, совершенно необходимый для удачного воплощения найденного образа) может быть различно по яркости и силе, что, впрочем, зависит от количественного, а не качественного уровня воображения. А вот способность достичь такого воплощения мысленного образа, которое придало бы ему „внутреннюю логичность реального“, — это совсем другое. Это уже Искусство, то есть связующее звено между Воображением и плодом его деятельности — „вторичным“ миром».

«Для моих теперешних целей, — продолжал Толкин, — потребуется новое понятие, включающее в себя как способность к художественному вымыслу, так и некую отстраненность, чудесность образов, созданных воображением и нашедших свое выражение в словах, — качество, необходимое для сказки. Поэтому я присвою себе функции Шалтая-Болтая и применю для обозначения всего выше указанного еще одно слово — Фантазия. Я придаю ему смысл, в рамках которого старое, высокое значение этого слова вполне синонимично понятию Воображение и сочетается с другими словами: Нереальность (то есть непохожесть на реальный мир), свобода от власти реальных, то есть увиденных (изученных) фактов, короче — с понятием „фантастического“.

Таким образом, я с радостью принимаю то, что между Фантазией (Воображением) и Фантастикой существует этимологическая и семантическая связь, поскольку фантастика имеет дело с образами того, чего не только „на самом деле нет“, но чего часто вообще нельзя обнаружить в реальном мире или, во всяком случае, считается, что нельзя. Но, признавая, что понятие Фантазия вторично, я вовсе не считаю, что на нее следует смотреть свысока. В этом смысле Фантазия, на мой взгляд, — вовсе не низшая, а, наоборот, высшая, наиболее чистая и, следовательно, наиболее действенная форма Искусства»[257].

«Конечно, — продолжил свою лекцию Толкин, — у фантазии есть изначальное преимущество: она приковывает внимание своей необычностью. К сожалению, преимущество это было с самого начала брошено против нее самой. Многие не любят, чтобы их внимание „приковывали“. Им не нравятся всякие „фокусы“ с реальным миром или с теми незначительными его реалиями, что составляют их собственный узкий мирок. Именно поэтому они глупо или даже злонамеренно путают фантазии со сновидениями, не имеющими ни малейшего отношения к Искусству, и даже с неуправляемыми психическими расстройствами: болезненными видениями и галлюцинациями»[258].

Как тесно поднятая тема связана с собственным творчеством Толкина, видно хотя бы из следующей цитаты, в которой, неожиданно для научной лекции, появляются эльфы — как часть реального мира:

«Не только создать „вторичный“ мир, в котором светит зеленое солнце, но и повелевать верой в этот вымышленный мир — вот задача, для выполнения которой понадобится немало труда и размышлений и, конечно же, особое умение, сродни искусству эльфов. Мало кто рискнет выполнить эту задачу. Но если мы рискнули и задача в какой-то степени решена, перед нами вдруг оказывается редкостное достижение Искусства — образец его повествовательной разновидности, по форме близкой самым древним и самым лучшим образцам фольклора»[259].

Что имеется в виду под «искусством эльфов», на которое ссылается Толкин, объясняется несколько позже, однако непосредственность, с которой собственное сказочное творчество наполняет лекцию, производит необычное, даже (пользуясь словами самого Толкина) «чарующее» впечатление:

«Когда я читаю „Макбета“, ведьмы выглядят вполне прилично; они играют определенную роль в повествовании и окружены дымкой мрачной значительности, хотя облик их, к сожалению, несколько опошлен — все-таки они, несчастные, ведьмы. Мне говорят, что я бы смотрел на ведьм иначе, если бы мыслил как человек шекспировской эпохи с ее охотой на этих несчастных и публичными казнями. Но ведь это значит, что я должен воспринимать ведьм как реальность, и весьма вероятную для нашего мира, иными словами, не как плод фантазии Шекспира. Это решающий аргумент. Похоже, что в любом драматическом произведении судьба у фантазии одна — раствориться в реальном мире или опуститься до шутовства, даже если автор драмы — сам великий Шекспир. Вместо трагедии „Макбет“ ему следовало бы написать повесть, если бы хватило мастерства и терпения на этот жанр»[260].

«Совсем другое дело театр в Волшебной Стране, то есть спектакли, которые эльфы, согласно многочисленным свидетельствам (интересно, каким именно, или тут Толкин несколько увлекся? — Г. П., С. С.), часто показывали людям. Здесь фантазия оживает с таким реализмом, с такой непосредственностью, какие недостижимы для любых театральных механизмов, созданных людьми. В результате эти представления так сильно воздействуют на человека, что он не просто верит в выдуманный мир, но как бы сам — физически — туда попадает. По крайней мере, так ему кажется. Это ощущение очень похоже на сон, и люди иногда их путают. Но, присутствуя на спектакле в Волшебной Стране, вы попадаете внутрь сна, сплетенного чужим сознанием, причем можете даже не подозревать об этом тревожном факте. Вы воспринимаете „вторичный“ мир непосредственно, и это столь сильное зелье, что вы всему верите по-настоящему, какими бы чудесными ни были происходящие события. Вы в плену иллюзий. Всегда ли это нужно эльфам — другой вопрос. По крайней мере, сами они при этом от иллюзий свободны. Для них такой театр — род Искусства, отличный от Чародейства и Волшебства в прямом смысле. Они не живут внутри своих произведений, хотя, надо думать, могут себе позволить работать над драмой дольше, чем артисты-люди»[261].

И далее: «Для обозначения истинного мастерства эльфов нам нужно какое-то новое слово. Все прежние термины стерлись, потеряли первоначальный смысл. Первым, конечно, приходит в голову слово „магия“, и я в этом значении его уже использовал, хотя, наверное, не следовало этого делать. „Магией“ нужно называть действия волшебника. А искусство — род деятельности человека, порождающий, между прочим, и вторичную веру (хотя это не единственная и не конечная цель искусства). Эльфы тоже пользуются искусством подобного рода, хотя с большим мастерством и легкостью, чем люди. По крайней мере, на это указывают свидетели. (Тоже не совсем ясно, какие свидетели? — Г. П., С. С.) Но более действенное, присущее лишь эльфам мастерство я, за неимением более подходящего слова, буду называть Чарами. Чары создают „вторичный“ мир, в который могут войти и его создатель, и зритель. Пока они внутри, их чувства воспринимают этот мир как реальность, хотя по замыслу и цели он абсолютно искусствен. В чистом виде Чары сродни Искусству. В отличие от них, Магия меняет реальный мир (или притворяется, что делает это). И неважно, кто пользуется Магией — эльфы или люди, все равно это не Искусство и не волшебные Чары. Магия — это набор определенных приемов; ее цель — власть в нашем мире, господство над неживыми предметами и волей живых существ».

Последующие слова воспринимаются уже как вершина этого гимна фантазии:

«Именно к волшебным Чарам и тяготеет фантазия (воображение) человека. Если ее полет удачен, она (оно) ближе к их мастерству, чем любая другая форма Искусства. Суть многих историй, которые рассказывают люди об эльфах, составляет видимое или скрытое, чистое или замутненное стремление к живому, воплощенному искусству, позволяющему создавать новые миры. Это желание внутренне не имеет ничего общего с жадным стремлением к личной власти, каким бы внешним сходством оба эти желания ни обладали. Сами эльфы по большей части сотворены именно благодаря этому благородному желанию — точнее, их лучшая (но все же опасная) часть. От них-то мы и можем узнать, каково главное устремление человеческой фантазии, даже если она же их и породила. Эту великую жажду творчества лишь снижают всякие подделки — будь то невинные, хоть и неуклюжие, потуги драматурга или злые козни колдуна»[262].

Конечно, Толкин со своим филологическим мышлением не обходится без ассоциации с языком: «Многим фантазия кажется подозрительной, если не противозаконной: она создает „вторичный“ мир, странным образом трансформируя мир реальный и все, что в нем находится; соединяет по-новому части существительных и придает прилагательным новый смысл…»[263]

Но как, как все эти волшебные существа и их жажда творчества, эти чары, существующие как бы вне христианства, согласуются с верой?

«Что до законного права фантазии на существование, — ответил на это Толкин, — процитирую лишь небольшой отрывок из письма, когда-то написанного мною человеку, который называл все мифы и сказки просто враньем, ну, или, если мягче, „посеребренной ложью“»[264].

Мой милый сэр, — писал я, — не навек

Был осужден и проклят человек.

Пусть благодати ныне он лишен,

Но сохранил еще свой древний трон.

Ведь белый луч, через него пройдя,

Рождает семь цветов; они ж плодят

Живые образы — сознания дары.

Так он творит вторичные миры.

Пускай мы спрятали за каждый куст

Драконов, эльфов, гоблинов. И пусть

В богах смешали мы со светом мрак —

Мы обладаем правом делать так.

Как прежде, праву этому верны,

Творим, как сами мы сотворены[265].

17

Достойным завершением лекции Толкина могут служить слова:

«Фантазия — естественная деятельность человеческого разума. Она ничуть не оскорбительна для него и тем более не вредит ему. Она не притупляет жажды научных открытий и не мешает их воспринимать. Напротив, чем острее и яснее разум, тем ярче фантазии, им порожденные. Если бы вдруг оказалось, что люди больше не желают знать правду или утратили способность ее воспринимать, фантазия зачахла бы. Если с человечеством когда-нибудь случится что-то подобное (а это не так уж невероятно), то фантазия очень скоро погибнет и превратится в обыкновенную банальную склонность к обману»[266].

Но Толкин и на этом не остановился.

Следующий раздел своей лекции он назвал «Восстановление душевного равновесия, бегство от действительности и счастливый конец». И ему, несомненно, удалось придать сказанному истинный драматизм. «Фантазия строится из элементов реального мира, — сказал он. — Искусный ремесленник, так же как и мастер, тоже любит материал, с которым работает, знает, чувствует глину, камень, древесину, как может знать и чувствовать только творец, владеющий искусством созидания. Когда был выкован Грам (меч Сигурда, которым он сразил дракона Фафнира. — Г. П., С. С.), миру явилось холодное оружие; появление на свет Пегаса, несомненно, облагородило лошадей; в ореоле славы предстали перед нами корни и ствол, цветы и плоды деревьев после создания мирового древа»[267].

Бегство от действительности — для Толкина не какое-то бегство от действительности вообще, это скорее бегство, которое по сути может оказаться подвигом.

«Разве следует презирать человека, который, попав в темницу, пытается, во что бы то ни стало из нее выбраться, а если ему это не удается, говорит и думает не о надзирателях и тюремных решетках, а о чем-то ином? Внешний мир не стал менее реальным оттого, что заключенный его не видит. Критики пользуются неверным значением слова эскапизм, больше того, они путают такие понятия, как бегство пленника из темницы и бегство дезертира с поля боя. Точно так же партийные ораторы порой навешивают людям ярлыки предателей за бегство от ужасов гитлеровского рейха или какой-нибудь другой империи или даже за критику подобного государственного устройства»[268].

«Не так давно я слышал, хоть это и звучит невероятно, — сказал Толкин, — как вещал один чиновник из нашего академического „Бычьего брода“, именуемого еще Оксфордом: он всячески „приветствует“ скорое появление заводов-автоматов и рев самому себе мешающего автотранспорта, потому что все это якобы приближает университет к так называемой реальной жизни. Может, он имел в виду то, что образ жизни в XX веке угрожающе быстро скатывается к дикости, и если грохот машин раздастся на улицах Оксфорда, это послужит предупреждением: нельзя спасти оазис здравого смысла, просто отгородившись от пустыни неразумия, необходимо наступление на нее, практическое и интеллектуальное. Хотя, боюсь, в данном контексте выражение „реальная жизнь“, видимо, уже не соответствует требованиям научной точности. Мысль о том, что автомобили являются более живыми, чем кентавры и драконы, на мой взгляд, весьма удивительна. А представление, что те же автомобили „более реальны“, чем, скажем, лошади, настолько абсурдно, что вызывает сожаление»[269].

«В конце концов, — сказал Толкин, — вполне возможно, что разумный человек, хорошенько подумав (вне всякой связи с волшебными сказками или рыцарскими романами), осудит такие „завоевания прогресса“, как заводы, а также пулеметы и бомбы — их естественную и неизбежную продукцию. А ведь такое осуждение чувствуется уже и в том, что „эскапистская“ литература о „завоеваниях прогресса“ молчит»[270].

Досталось от Толкина и восхваляющей прогресс научной фантастике:

«Судя по некоторым практическим книжкам, люди и в будущем останутся похотливыми и мстительными, а мечты их духовных лидеров сведутся, самое большее, к замечательной идее о построении еще нескольких таких же городов на других планетах»[271].

Но заключение своей лекции Толкин все же связал с христианской темой: «В счастливой концовке заключено не только утешение человека, окруженного реальными мирскими горестями, но и удовлетворенная справедливость, и ответ все на тот же детский вопрос: „Это правда?“»[272]. И, наконец: «Осмелюсь добавить к сказанному, что, рассматривая с указанных выше позиций историю Христа, я давно чувствую (и чувствую с радостью), что Господь искупил грехи недостойных людей именно таким путем, который наилучшим образом соответствовал их странной природе, их склонности к вымыслу. В Евангелиях содержится волшебная сказка или, скорее, всеобъемлющий рассказ, вмещающий в себя суть всех волшебных сказок»[273].

18

Ко времени лекции, прочитанной в Сент-Эндрюсе, герои «Властелина Колец» добрались уже до Ривенделла («Раздола» в переводе В. Муравьева и А. Кистяковского). Рукопись разрасталась. Издатели уже и впрямь начали надеяться на то, что они в скором времени смогут напечатать вторую книгу Толкина. Но в 1940 году работа над «Властелином Колец» практически остановилась. Позже Толкин с некоторым удивлением вспоминал, что прервал он ее как раз на том месте, где Хранители обнаруживают в Мории могилу Балина. Видимо, здесь он окончательно осознал, что возврата к более легкому тону «Хоббита» уже не будет, и это осознание требовало немалой душевной работы; ведь в «Хоббите» Балин выглядел почти комически.

«И тут дверь в кладовку распахнулась.

На пороге появились Балин с Двалином, Фили и Кили.

Не успел хоббит ахнуть, как они вырвали у него из рук подносы»[274].

Трудно представить, читая «Хоббита», что именно гном Балин предпримет свой безнадежный, обреченный поход в Морию, и там вместе с ним погибнут Ори и Оин. Но это так. Вот соответствующий отрывок из «Властелина Колец»:

«Это древнеморийский язык, — посмотрев на плиту, проговорил Гэндальф, — стародавнее наречие людей и гномов. — И добавил: — Здесь выбита надгробная надпись: „Балин сын Фундина Государь Мории“…

Фродо и Гимли подошли к магу и смотрели, как он медленно перелистывает страницы — (найденные ими. — Г. Л., С. С.) — исписанные разными почерками на эльфийском, дольском и морийском языках. Страницы были твердыми и ломкими, словно тонкие костяные пластины.

— Вот почерк Ори, — объявил маг. — У него была привычка записывать важные сообщения по-эльфийски. Боюсь, что на этот раз его важное сообщение окажется печальным, — вгляделся Гэндальф в Летопись. — Первое слово — скорбь… Дальше трудно разобрать. Потом — …ра… По-видимому, вчера… Да, так оно и есть, вот слушайте: …вчера, 10 ноября, погиб государь Мории Балин… Он спустился к Зеркальному — (священному озеру гномов. — Г. П., С. С.), — и его застрелил из лука притаившийся в скалах орк… Да, это очень мрачная Летопись, — листая книгу, заключил Гэндальф. — Дружинники, без сомнения, погибли мучительной смертью. Вот послушайте… Нам некуда отступать… Они захватили Мост и Караульную… Лони, Фрар и Ноли свалились… Тут шесть или семь страниц слиплись от крови, а дальше речь идет о Западных Воротах. Привратница затопила долину… Вода поднялась до самых Ворот… Глубинный Страж уволок Оина в воду… И вот еще… Нам некуда отступать… Некуда!.. Они вызвали из глубинных ярусов Смерть!.. От страшного грохота того и гляди провалится пол… Они приближаются»[275].

19

Не последнюю роль в замедлении работы сыграло еще сознание того, что книга получается слишком, непомерно объемной. Тут проявилась, так сказать, «дурная обратная связь». Не в силах писать быстрее, Толкин постоянно мучился от мысли, что уходящее время работает против него. А ему совсем не хотелось попадать в категорию чудаков, пусть даже гениальных, как когда-то предсказал ему (пусть и в шутливой форме) Стэнли Анвин. Ко всему прочему, играла роль и все более осложняющаяся обстановка в мире.

В апреле 1940 года Германия оккупировала Данию и вторглась в Норвегию. В мае гитлеровские войска захватили Бельгию и Нидерланды, разгромили французскую армию и заставили английский экспедиционный корпус эвакуироваться из Дюнкерка. 11 июня французское правительство покинуло Париж. «Антигитлеровская коалиция» рушилась как карточный домик, и дело явно шло к вторжению германских войск на Британские острова. Для островной нации сама мысль о таком вторжении казалась кошмаром. У островитян — долгая память, они до конца еще не изжили ужас ожидания наполеоновского вторжения. Знаменитое стихотворение Сэмюэля Тейлора Кольриджа (1772–1834) «Страхи в одиночестве» таким страхам и было посвящено.

О, боже мой! Как горестно тому,

Кто жаждет душу сохранить в покое,

Но поневоле чувствует за всех

Своих земных собратьев, — боже правый!

Мучительно подумать человеку,

Какая буря может закипеть

И здесь, и там по этим тихим склонам —

Нашествие врага, и гром, и крик,

И грохот нападенья: страх и ярость,

И пламя распри — в этот миг, быть может,

Здесь, в этот миг, на острове родном:

Стенанья, кровь под этим светлым солнцем![276]

Огромная темная волна снова и снова нависала в тревожных снах Толкина над высокими деревьями и нежными зелеными полями. Она грозила всё смыть, всё уничтожить. Британия создала самый мощный в мире флот как раз для того, чтобы предупредить любое вторжение с материка, но к 1940 году неожиданно выяснилось, что инициатива перешла к авиации. Появились новые выражения, например, «первая волна бомбардировщиков, вторая волна, третья». Эти волны могли всё затопить, всё уничтожить. Началась молчаливая война тайных научных лабораторий, все новые и новые приборы поставлялись в армию. Звукоуловители, новейшие орудия, радиолокаторы, которых, кстати, еще не было у немцев…

Самые мощные волны бомбежек пришлись на конец лета и начало осени. К счастью, армады люфтваффе несли большие потери, и после 13 октября интенсивность воздушных атак на Англию несколько ослабла. Самая страшная бомбардировка пришлась, впрочем, на 14–15 ноября 1940 года, когда практически был уничтожен целый город Ковентри. Тогда по миру пошло еще одно новое зловещее слово — «ковентризировать». Отсветы чудовищных пожаров были видны на огромном расстоянии. Не хочешь, да задумаешься — а не является ли появление Барлога в конце сцены у могилы Балина в Мории отражением вполне реальных событий?

«И тотчас из глубин Мории донесся раскатистый грохот — Р-Р-Р-Р-О-К, и они ощутили под ногами судорожную дрожь каменного пола…»[277]

Правда, Оксфорд не бомбили — Гитлер испытывал странное почтение к цитаделям английской учености: в будущем именно в Оксфорде он собирался разместить штаб-квартиру своих оккупационных сил. Студентов стало намного меньше, зато появились курсанты, присылаемые на краткосрочные занятия. Им в Оксфорде «выправляли» родной английский язык. Об уровне этих курсантов можно судить по выдержкам из письма Толкина: «Профессор Ридли в качестве первого задания предложил студентам дать в их проверочной работе определение следующих слов: apposite, reverend, venal, choric, secular[278] и еще несколько таких же. Никто из кадетов не определил правильно ни одного слова»[279].

Толкина в армию не призвали (возраст не тот), но, как многие, он принимал участие в действиях гражданской противовоздушной обороны: дежурил на посту специального «тревожного» оповещения. «Чувствую себя, — записывал он в дневнике, — точно охромевшая канарейка в клетке. Исполнять прежнюю довоенную работу — яд, да и только! Мечтаю сделать хоть что-нибудь полезное. Но ничего не попишешь: я теперь прочно „уволен в бессрочный запас“»[280].

Некоторое время у Толкинов жили эвакуированные. «Нынче утром, — писал он своему среднему сыну Майклу, — наши эвакуированные с нами распрощались и уехали обратно домой, в Ашфорд (они из железнодорожников), после ряда эпизодов комических и трогательных одновременно. В жизни не видел более простых, беспомощных, кротких и горестных душ (свекровь и невестка). Впервые за все время своей семейной жизни они оторваны от своих мужей»[281].

Вторжение на острова затягивалось. Только много позже стало известно, что главным условием вторжения на Британские острова Гитлер считал полное господство в воздухе. Операция «Морской лев» активно разрабатывалась до конца весны 1941 года и только после начала операции «Барбаросса» (нападение германских войск на СССР) угроза вторжения для Англии окончательно миновала. Впрочем, в конце 1940-го и даже в начале 1941 года ничто на это еще не указывало.

На Нортмур-роуд с Эдит и Толкином из детей оставалась теперь только дочь. Старший сын Джон, священник, с 1939 года проходил стажировку в Риме, а Италия в союзе с Германией как раз выступила против Британии. Майкл отучился год в Тринити-колледже и был призван в зенитчики. Младший — Кристофер — со дня на день ждал призыва. Кстати, в одном из писем, отправленном Майклу в армию, Толкин упомянул о некоем новом секретном договоре между Германией и СССР.

«У нас то и дело объявляют воздушную тревогу, — писал он, — но (пока) дальше предупреждений дело не идет, хотя, боюсь, в этом году все „разразится“ раньше, чем в прошлом. Погода позволяет; то-то горячая начнется пора во всех наших уголках! И, кажется, наш добрый старый „друг“ СССР опять затевает какую-то пакость. Словом, настоящие гонки со временем. Думаю, простые граждане ведать не ведают, что там происходит на самом деле. Здравый смысл вроде бы подсказывает, что очень скоро Гитлер атакует нашу страну, может, еще до лета. А тем временем на улицах вовсю торгуют „Дейли уоркером“ — свободно и беспрепятственно»[282].

20

К осени 1942 года Толкин набросал планы еще нескольких глав книги и даже написал их концовки. В одной из них хоббиты Пин и Мерри встречают «пастуха деревьев» онта Фангорна (он же — Древень в русском переводе, а в английском тексте Treebeard, «Древобород»). Теперь Толкину казалось, что оставшиеся главы займут не более двухсот страниц. В глазах сотрудников издательства «Аллен энд Анвин» он действительно завоевал твердое положение «гения с неопределенным исходом» — одного из тех авторов, которые явно способны произвести на свет истинный шедевр, но шансы на это оценить трудно.

В случае с Толкином издатели надеялись, что продолжение детской книги будет готово примерно через пару лет, однако и в 1942 году готовой рукописи все еще не было. К тому же в Лондоне при очередной бомбардировке сгорел склад с последними экземплярами «Хоббита».

В декабре Толкин писал Анвину:

«Я уже давно собирался написать Вам и спросить — стоит ли в создавшихся обстоятельствах пытаться закончить продолжение к „Хоббиту“ (кроме как себе и семье на забаву)? Я над ним работаю урывками с 1938 года, заполняя все то время, что оставляют мне утроившиеся служебные обязанности, учетверившееся бремя домашних дел и „гражданская оборона“. Собственно, книга близка к завершению. Возможно, на этих каникулах мне удастся выкроить немножко свободного времени; так что, может быть, в начале следующего года я книгу закончу. И все-таки на сердце у меня неспокойно. Должен Вас предостеречь, что произведение получается ужасно длинное, а местами гораздо страшнее „Хоббита“ и, по правде говоря, на самом деле абсолютно не детское. Я дошел до главы XXXI; до конца остается еще как минимум глав шесть (их я уже набросал); и главы эти, как правило, выходят гораздо длиннее, чем в „Хоббите“. Стоит ли в сложившихся обстоятельствах заводить речь о подобном „эпосе“? Предпочтете ли Вы подождать, пока я целиком закончу книгу, или хотели бы взглянуть на значительную часть ее уже сейчас? Рукопись перепечатана (усилиями нескольких непрофессионалов) вплоть до главы XXIII. Не думаю, что качество рукописи Вас разочарует. Изначальная аудитория „Хоббита“ (мои сыновья и мистер К. С. Льюис) ее одобрила: они эту новую историю и читали и слышали не один раз. Правда, проблема бумаги, проблема объема, проблема рынка»[283].

21

К сожалению, к лету 1943 года работа снова застопорилась.

Предыдущая задержка, среди прочего, была вызвана еще и необходимостью принятия решения: в каком именно мире развивается действие, с какой точки зрения его показывать? А теперь следовало обустроить этот новый мир, придать ему гармонию, выявить детали. Толкин неизменно стремился к совершенству; даже на примерах менее значительных, вроде предисловия к переводу «Беовульфа», мы видели, как желание все привести к идеальному виду замедляло работу. А тут следовало привести в порядок всю географию, историю, имена, названия, хронологию; НОВЫЙ (старый) мир должен был выглядеть именно миром, а не иллюзией. Все детали тут имели значение — как сами по себе, так и в связи с реальным миром. Случайно ли (по хронологии Толкина) отряд Хранителей выходит из Раздола именно 25 декабря — то есть утром Рождества для западных церквей? А то, что уничтожение Кольца приходится приблизительно на время Пасхи?[284]

Согласно хронологии, составленной самим Толкином, празднование на Кормалленском поле в честь Фродо и Сэма, благодаря которым Кольцо было уничтожено, состоялось 8 апреля. Толкин специально подчеркнул, что происходило это во время полнолуния: «Солнце зашло, и круглая луна медленно поднялась над туманами Андуина».

Сочетание полнолуния и даты позволяет утверждать, что празднование, по расчетам Толкина, пришлось бы в романе точно на христианскую Пасху; у Толкина это не могло быть просто совпадением. Более того, празднование приходится на так называемую «Кириопасху», когда Пасха совпадает с Благовещением. Расчеты Толкина достигают здесь удивительной изощренности. В современном календаре Кириопасха (а это редкое событие) приходится на 7 апреля. Однако Толкин подчеркивает, что празднование в честь Фродо и Сэма происходит 8 апреля по ширскому календарю, и в английском издании «Властелина Колец» дается специальное подстрочное примечание, чтобы подчеркнуть, что по этому календарю в марте 30 дней, то есть 8 апреля по ширскому календарю должно соответствовать 7 апреля по-современному[285].

Какое значение для Толкина имели карты, мы знаем еще по «Хоббиту». «Если собираетесь писать сложную книгу — сразу пользуйтесь картой; иначе потом вы эту карту никогда не начертите»[286]. Первые грубые наброски карт для книги Толкин делал еще в начале работы, и в этом ему (пока был рядом) помогал Кристофер. Но карт было явно недостаточно, а они требовали времени и внимания. Толкин сам занялся тщательными расчетами расстояний, чтобы между различными линиями грандиозного повествования не оказалось противоречий. Он сам составлял сложные таблицы, в которых указывалось время переходов вплоть до часов, а иногда даже фазы луны и направления господствующих ветров[287].

Еще одной заботой, потребовавшей много времени и работы, оказались языки, имена героев и названия местностей. Помимо квеньи и синдарина, пришлось разработать основы еще некоторых, например, языка гномов и даже орков, а главное, согласовать их между собой. Эльфийские языки играли главную роль в создании названий и имен; необходимо было учитывать их непременное изменение от эпохи к эпохе. Со стихами и песнями на эльфийских языках Толкин экспериментировал давно, но теперь потребовалось найти для них нужные места в сложно устроенном сюжете. Да и сам сюжет разделился на несколько линий, каждая при этом нуждалась в тщательном согласовании. В конце концов, Луна для Гэндальфа на западе Ристании и для Фродо с Сэмом, пробирающихся в Мордор, действительно должна была находиться в одной фазе…

22

Постоянно скапливающееся напряжение Толкин пытался снимать работой над чем-то более «легким» — или кажущимся таковым. Например, он подготовил к печати небольшую повесть «Лист кисти Ниггля» (в одном из русских переводов фамилия героя переводится как Мелкин). В этой повести описывался художник, который, подобно самому Толкину, бесконечно работал над всеми, даже над самыми незначительными деталями. Он начинал работу с изображения единственного крошечного листка, стараясь передать его форму, все оттенки цвета. Потом переходил к капле росы на краю листка, от него — к самому дереву, на ветках которого появлялись странные птицы, а затем уже в просветах между ветками и листьями начинал вырисовываться пейзаж. При этом художника все время доставал его настырный сосед. Под конец он даже требовал, чтобы холстом залатали дырявую крышу его дома.

Однажды художник отправился в вынужденное путешествие и после многих мытарств оказался внутри пейзажа, им же созданного на картине. Сама картина к этому времени погибла, от нее остался только один-единственный листок, с которого, собственно, всё и началось. А потом сгорел и этот листок — вместе с музеем.

В этой небольшой повести совсем неожиданно для Толкина местами чувствуются какие-то кафкианские мотивы:

«Дом вашего соседа в неудовлетворительном состоянии, — сказал инспектор.

— Знаю, — ответил Мелкин. — Я давно уже известил строителей, но они почему-то не явились. А потом я заболел.

— Понятно. Но теперь-то вы здоровы.

— Я не строитель. Прихотту следует обратиться с просьбой в муниципалитет, пусть пришлют аварийную службу.

— Служба занята более серьезными делами, — сказал инспектор. — Затопило долину, и многие семьи остались без крова. Вам бы следовало помочь соседу и сделать временный ремонт, чтобы повреждения не распространились и починка крыши не стала бы слишком дорогой. Здесь у вас масса материалов: холст, доски, водоотталкивающая краска…

— Где? — негодующе спросил Мелкин.

— Вот, — сказал инспектор, указывая на картину.

— Моя картина! — воскликнул художник.

— Ну и что? — сказал инспектор. — Дом важнее.

— Но не могу же я… — Но тут Мелкин замолчал, ибо в сарай вошел еще один человек. Он был так похож на инспектора, что казался его двойником: высокий, с головы до ног одетый в черное.

— Поехали, — произнес вошедший. — Я возница!»[288]

23

Рукопись «Властелина Колец» тоже постоянно усложнялась.

Казалось, теперь она не просто отражает наблюдения и размышления автора, но даже… предсказывает их, формирует реальность. Как писал о «Властелине Колец» К. С. Льюис: «Все это было придумано не затем, чтобы отразить какую-то конкретную ситуацию в реальном мире. Наоборот: это реальные события начали до ужаса соответствовать сюжету, являющемуся плодом свободного воображения»[289].

Случайны эти совпадения или нет, но на новом этапе волшебный мир, описываемый Толкином, уже способен был без какого-либо ущерба для себя вбирать самые разнообразные реальные подробности, по-своему их при этом преображая. Даже манера говорить Фангорна, пастуха деревьев, была позаимствована у реального оксфордского дона. «Когда у Толкина, наконец, дошли руки до этой главы, он, как сам же говорил Невиллу Когхиллу, „срисовал“ манеру речи Древоборода („хрум-хум…“) с гулкого баса Льюиса»[290].

А вот описание мага Гэндальфа после его возвращения из Мории странным образом напоминает некоторые описания Христа (и ангелов).

Эпизод из «Властелина Колец»:

«Гэндальф… — повторил старец, как бы припоминая давно забытое имя. — Да, так меня звали… Я был Гэндальфом… — И он сошел со скалы, поднял сброшенную серую хламиду и снова облачился в нее — будто просиявшее солнце утонуло в туче»[291].

Эпизод из Евангелия (от Матфея):

«По прошествии дней шести взял Иисус Петра, Иакова, и Иоанна, брата его, и возвел их на гору высокую одних, и преобразился перед ними: и просияло лице Его, как солнце, одежды же Его сделались белыми, как свет»[292].

В книге «инклинга» Чарлза Уильямса «Схождение Голубя: краткая история Святого Духа в Церкви» мы находим другой интересный отрывок. (Книга эта, кстати, была чрезвычайно высоко оценена теологами, хотя некоторые пассажи в ней рассматривались как чересчур смелые.)

«Появилось в Палестине во времена правления Принцепса Августа и его преемника Тиберия некое существо. Это существо имело вид человека, бродячего учителя, проповедника-чудотворца. В то время в тех краях было множество проповедников такого сорта, вырвавшихся на свет благодаря недавно установленному Империей миру, но у этого существа силы было гораздо больше, а стиль его речей отличался высокой эффективностью, в частности, в проклятиях, и характеризовался постоянной двусмысленностью. Оно постоянно побеждало в спорах. С одной стороны, оно со всем соглашалось, а с другой — все ниспровергало…»[293]

А вот отрывок из «Властелина Колец»:

«В одном ты вовсе не изменился, дорогой друг, — сказал Арагорн. — Ты по-прежнему говоришь загадками.

— Да? Разве? — отозвался Гэндальф. — Нет, нет, это я, наверное, сам с собой говорил вслух. Стариковский обычай: избирай собеседником мудрейшего — молодежи слишком долго все объяснять. — Он рассмеялся, но и смех его был ласков, как теплый солнечный луч»[294].

Внимательных читателей, несомненно, удивляло полное отсутствие каких-либо религиозных понятий или настроений в «Хоббите» и «Властелине Колец», при том, что сам Толкин был глубоко верующим человеком. Правда, в отличие от К. С. Льюиса, Ч. Уильямса или Г. К. Честертона, Толкин никогда не был «громогласным» проповедником христианства. Возможно, в этом сыграло свою роль то, что он вовсе не был неофитом, — к вере его еще в детстве привела мать, и у него отсутствовал пыл, свойственный многим новообращенным.

Но о чем тогда говорят тщательно выверенные даты и параллели с Евангелием в тексте «Властелина Колец»? Понятно, что Толкин был прекрасно знаком со многими способами толкования Библии. Был он знаком и с типологическим или преобразовательным методом толкования. Применительно к Библии этот метод строится на том, что Ветхий Завет содержит многочисленные прообразы будущего явления Христа. Думается, что Толкин видел подобные прообразы будущего в истории созданного им Средиземья. (Действие «Властелина Колец» происходит в конце Третьей эпохи Средиземья; наше время Толкин относил примерно к Шестой или Седьмой эпохе, то есть действие «Властелина Колец» должно было происходить семь или восемь тысяч лет назад, через три тысячи лет после гибели Атлантиды, с которой он сам неоднократно сравнивал свой Нуменор.)

24

Кристофер, младший сын Толкина, начал службу в британских частях ВВС в самом начале января 1944 года. Мировая война все еще продолжалась, но, к счастью для Кристофера, основные сражения теперь происходили на континенте, что, впрочем, не снимало отцовского беспокойства.

«Помни о своем ангеле-хранителе, — писал он сыну. — Нет, не о пухленькой дамочке с лебедиными крыльями! Как ду́ши, наделенные свободой воли, мы поставлены так, чтобы смотреть в лицо (или быть в состоянии смотреть в лицо) Господу. Однако Господь находится и у нас за спиной, постоянно поддерживая и питая нас (как существ тварных). Вот это яркое средоточие силы, эта точка соприкосновения со спасательным тросом, духовной пуповиной — и есть наш ангел, глядящий одновременно во все стороны — и на Господа позади нас, и в направлениях, нам недоступных, и на нас. И ты не уставай глядеть на Господа — по собственному праву и насколько хватит сил. Если в час невзгод не сможешь обрести внутреннего мира, а это дано столь немногим (мне меньше прочих), не забывай, что стремление к тому — не тщеславие, но конкретное действие. Извини, что так говорю, да притом еще и невразумительно. Но ведь пока я ничего больше не могу для тебя сделать, родной ты мой».

И далее:

«Введи в привычку „молитвенные обращения“. Я сам часто к ним прибегаю (на латыни). Gloria Patri, Gloria in Excelsis, Laudate Dominum, Laudate Pueri Dominum (эту я особенно люблю), один из воскресных псалмов и Magnificat, и еще литанию Лоретто (с молитвой Sub tuum praesidium). Если знаешь их наизусть, никогда не испытаешь недостатка в словах радости. Так же хорошо и похвально помнить чин мессы, чтобы произносить его в сердце своем всякий раз, когда суровые обстоятельства не позволяют тебе пойти на службу»[295].

25

Многие из писем Толкина были микрофильмированными — полузабытое ныне изобретение. В военное время это позволяло значительно уменьшить вес пересылаемой самолетами корреспонденции, а при необходимости — быстро уничтожить ее.

Из писем Кристоферу мы немало узнаем о самом Толкине.

«Дорогой мой, — писал он сыну 7 июля 1944 года. — С отправки моего последнего письма к тебе прошло всего каких-то два дня, но мне опять ужас как хочется поговорить с тобой… Сегодня утром на мне были покупки и кадеты; а когда я второй раз возвращался в город, задняя шина с громким треском лопнула и камера вылезла наружу. По счастью, стряслось это неподалеку от Денниса (Толкин в это время ездил на велосипеде, Деннис — хороший знакомый Толкина. — Г. П., С. С.), так что я смог утешиться в „Гербе садовников“, где подают теперь смесь университетского эля и горького пива. Но после ланча пришлось ехать в город в третий раз. А с 5 до 8 часов с помощью старых досок и сэкономленных гвоздей надстраивал дом для новых представителей куриного племени, чтоб им провалиться. (В военные годы Толкины не только вскапывали грядки под овощи, но и держали кур. — Г. П., С. С.)

Только что прослушал новости; а день между тем миновал.

Тут у нас завелась семейка снегирей — верно свили гнездо в саду или где-то рядом; птички совсем ручные и в последнее время немало веселят нас своими проделками, пока птенцов кормят, порою — прямо под окном гостиной. Их любимый деликатес — насекомые в кронах деревьев и семена осота. А я и не знал, что снегири ведут себя совсем как щеглы. Пузатенький старый папенька в розовом жилете и при параде висит вниз головой на побеге осота и трезвонит не переставая. Летают и крапивники. А больше ничего примечательного нет; хотя всевозможных птиц и впрямь развелось немало, после теплых-то зим, тем более что в наши дни кошки почти повывелись. Сад, как всегда, — жуткая глушь; весь утопает в сочной зелени; и повсюду, куда ни глянь, — розы. Кстати о снегирях. Ты знаешь, что они имеют прямое отношение к благородному искусству пивоварения? Я тут на днях опять заглянул в „Калевалу“, — сдается мне, что это одна из тех книг, до которых у тебя до сих пор не дошли руки. И открылась она на руне XX; а эта руна мне когда-то ужасно нравилась: в ней речь идет главным образом о происхождении пива. Когда впервые удалось заставить пиво забродить, стояло оно в березовых кадках и, вспенившись, разлилось по всему дому; и, конечно же, герои сбежались к питью, жадно его вылакали — ну, и надрались в стельку. „Пьян был Ахти, пьян был Кауко, весельчак напился пьяным этим пивом дочки Осмо“. Так вот, снегирь подсказал дочке Осмо перелить забродившее пиво в дубовые бочки, окованные медными обручами, и вынести их в погреб. „Вот как пиво появилось. Оттого и имя славно, хорошо прозванье пива, что оно возникло дивно, что мужам оно приятно, что на смех наводит женщин, а мужам дает веселье, а глупцов на драку гонит…“

Право, весьма здравые рассуждения.

Бедолаги финны — с этим их чудным языком.

Похоже на то, что скоро их всех изведут под корень.

Жаль, что мне так и не удалось побывать в Стране десяти тысяч озер до войны.

А ведь финский язык едва не загубил мне „модерашки“. Зато, к счастью, положил начало „Сильмариллиону“.

<…>

Я вот все думаю, как у тебя дела с полетами (Кристофер служил в авиации. — Г. П., С. С.). С тех пор как ты в первый раз вылетел в одиночку, мы ведь больше ничего об этом от тебя не слышали. Мне особенно запомнились твои замечания насчет скользящих в воздухе ласточек. В этом — самая суть, не так ли? Вот безысходная трагедия всех машин, она тут как на ладони. В отличие от искусства, которое довольствуется тем, что создает новый вторичный мир в воображении, техника (все эти машины) пытается претворить наши желания в жизнь и этим создать некую новую могучую силу; а ведь на самом деле подлинного удовлетворения это никогда нам не принесет. Трудосберегающие машины лишь порождают труд еще более тяжкий, еще более нескончаемый. А к врожденному бессилию тварного существа добавляется еще и Падение, в силу которого наши изобретения не только не исполняют наших желаний, но напрямую обращаются к новому, кошмарному злу. Так мы неизбежно приходим от Дедала и Икара к тяжелому бомбардировщику…»[296]

26

В сентябре 1944 года Кристофера перевели в лагерь под Стандертоном в Трансваале (Южная Африка).

«Дорогой мой! — писал сыну Толкин. — Мне ужасно приятно, что присланные мною главы („Властелин Колец“. — Г. П., С. С.) ты одобрил. Как только получу их назад, вышлю следующую порцию; на мой взгляд, она еще лучше („О кролике, тушенном с травами“, „Фарамир“, „Запретная заводь“, „Дорога до перепутья“, „Лестницы Кирит Унгола“, „Логово Шелоб“ и „Выбор мастера Сэммиуса“).

Дома новостей немного. Но в Оксфорде света становится все больше. С окон постепенно снимают затемнение; на Банбери-роуд — фонари в два ряда; а кое-где в переулках — обычные фонари. В четверг вечером отправился к „инклингам“ и, представляешь, впервые за пять лет ехал при свете, прямо как в мирное время, до самого Модлина. Были оба Льюиса и Ч. Уильямс; в придачу к приятной беседе прослушали последнюю главу из книги Уорни, статью К. С. Л. (Клайва Льюиса. — Г. П., С. С.) и длинный образчик его перевода из Вергилия. Домой отправился за полночь, часть пути прошел вместе с Ч. У., и разговор зашел о том, как трудно понять, что общего в понятиях, ассоциируемых со свободой в нынешнем значении этого слова, — если есть в них вообще нечто общее. Я в наличие этого общего не верю; само слово настолько затаскано пропагандой, что уже утратило какую бы то ни было значимость для разума и превратилось просто-напросто в дозу эмоций, стимулирующую накал страстей. В большинстве случаев оно вроде бы подразумевает следующее: те, кто над тобой стоит, должны говорить (от рождения) на том же самом языке — вот всё, к чему в конце концов сводятся все запутанные представления о расе или нации; а в Англии — о классе, если на то пошло.

Разумеется, западные военные новости все так же занимают наши умы; но тебе они известны ничуть не хуже, чем нам. Тревожные ныне времена, невзирая на преждевременное ликование. Закованные в броню парни все еще в гуще событий, и разумно полагают (сдается мне), что гущи еще много будет.

Не понимаю я позиции газет. Утверждается, что немецкая армия — это разношерстное сборище деморализованных неудачников, но это „разношерстное сборище“ все еще продолжает оказывать яростнейшее сопротивление отборнейшим, превосходно экипированным войскам (а они и впрямь таковы), лучше которых в жизни не выходило на поле битвы. Англичане гордятся (или гордились раньше) своей врожденной способностью „вести себя спортивно“ (что означает, между прочим, — отдавать противнику должное); впрочем, один раз побывав на футбольном матче между командами высшей и первой лиги, убеждаешься, что умением вести себя спортивно обладают далеко не все обитатели нашего острова. Грустно видеть, как пресса буквально вопит, что любой немецкий командующий, который еще держится в этой отчаянной ситуации, — не иначе как пьяница и одураченный фанатик. Мы отлично знаем, что Гитлер — вульгарный, невежественный хам; но при этом на свете полным-полно и таких хамов, которые по-немецки не говорят. Вот в местной газете недавно была напечатана основательная такая статья, на полном серьезе призывавшая к последовательному уничтожению всей германской нации: дескать, после военной победы иной образ действий просто немыслим; потому что, изволите ли видеть, немцы, они — гремучие змеи, и в упор не видят разницы между добром и злом! (А как насчет автора этой статьи?) Похоже, немцы столь же вправе объявлять поляков и евреев подлежащими уничтожению паразитами и недочеловеками, как мы — немцев.

Был, конечно, и ответ на эту статью. К сожалению, тоже вульгарный.

И ничего с этим не поделаешь. Нельзя сражаться с Врагом при помощи его же Кольца, не превращаясь при этом во Врага; мудрость Гэндальфа, похоже, ушла вместе с ним на тот — Истинный Запад.

<…>

Северо-западный ветер над Па-де-Кале унесся прочь, и у нас вновь погожий сентябрьский денек, серебристое солнышко мерцает в вышине сквозь клочья облаков. Надо бы мне управиться с „Перлом“ и бросить его в алчную утробу Бэзила Блэкуэлла, но вот накатила вдруг осенняя жажда странствий. Как бы мне хотелось отправиться в путь с рюкзаком за плечами, не ставя себе никакой определенной цели — кроме череды тихих гостиниц. Одно из чересчур давно откладываемых удовольствий, которые непременно надо пообещать себе, когда Господу будет угодно освободить нас и позволить нам воссоединиться, — как раз вот такая пешая прогулка, желательно в гористом краю, неподалеку от моря, где шрамы войны, порубленные леса и расчищенные бульдозерами поля не так бросаются в глаза. „Инклинги“ уже договорились, что отпразднуют победу — если, конечно, до нее доживут, — арендовав деревенскую гостиницу, по меньшей мере, на неделю и проведя это время исключительно за пивом и беседами, на часы не глядя! Да пребудет с тобою Господь, мой мальчик, да направит Он тебя всегда и везде»[297].

27

Соучастие и сочувствие сына были необходимы Толкину.

«Неделя выдалась на удивление интересная, — писал он Кристоферу 6 октября 1944 года. — Сам знаешь, как нежданно-негаданно обнаружив в кармане давно позабытый шиллинг, начинаешь чувствовать себя едва ли не богатеем, — даже если в тот момент и не на мели. Это я вовсе не о том, что заработал около 51 фунта на возне с кадетами во время каникул, хотя и это неплохо. Я про то, что у меня в запасе — целая неделя! И триместр начинается не сегодня, а лишь на следующей неделе! При одной этой мысли испытываю чудесное (пусть и безосновательное — за него мне еще придется расплачиваться) ощущение свободы.

<…>

Во вторник в полдень заглянул в „Птичку с младенцем“ вместе с Ч. Уильямсом. К вящему моему удивлению, обнаружили внутри Джека и Уорни (так друзья называли Клайва Льюиса и его брата Уоррена. — Г. П., С. С.). Эти двое уже устроились за столиком. (Сейчас пиво уже не в дефиците, так что пабы вновь сделались почти пригодны для обитания.) Мы увлеченно беседовали, хотя ровным счетом ничего не помню из нашей беседы… И тут я приметил в уголке паба высокого сухопарого чужака наполовину в хаки, наполовину в штатском, в широкополой шляпе, с живым взглядом и крючковатым носом. Остальные сидели к нему спиной, но я-то по его глазам видел, что наш разговор его явно занимает, — причем это не обычное страдальческое изумление британской (и американской) публики, оказавшейся в пабе рядом с Льюисами (и со мной). Прямо как Непоседа в „Гарцующем пони“; правда, ужасно похоже! И тут нежданно-негаданно он сам вмешался в беседу, подхватил какую-то реплику насчет Вордсворта — с престранным, ни на что не похожим акцентом. Ну а спустя несколько секунд выяснилось, что это Рой Кэмпбелл (автор „Цветущей винтовки“ и „Пламенеющей черепахи“). Немая сцена! Тем более что К. С. Л. не так давно опубликовал на него язвительный пасквиль в „Оксфорд мэгэзин“, а его „вырезальщики“ ни одного печатного издания не пропустят.

После этого все завертелось стремительно и бурно, и на ланч я опоздал.

Приятно (пожалуй) было обнаружить, что Рой Кэмпбелл в Оксфорд приехал главным образом затем, чтобы познакомиться с Льюисом (и со мной). Мы договорились встретиться в четверг (то есть вчера) вечером. Если бы я только запомнил все то, о чем вчера мы говорили в комнате у К. С. Л., — этого бы на несколько авиаписем хватило. К. С. Л. воздал должное портвейну и сделался слегка агрессивен (настоял на том, чтобы еще раз зачитать вслух свой пасквиль, а Р. К. над ним хохотал); но главным образом мы довольствовались тем, что слушали гостя. Вот окно в большой мир; и при этом сам по себе Кэмпбелл человек мягкий, скромный, сострадательный. Больше всего потрясло меня то, что этот умудренного вида, потрепанный войной Непоседа, прихрамывающий от недавних ран, на девять лет меня младше, и я, возможно, знавал его еще подростком: он жил в Оксфорде, когда мы жили на Пьюзи-стрит (снимали квартиру на пару с композитором Уолтоном, общались с Т. В. Эрпом, родоначальником олухов, и с Чайльдом Уильфридом, твоим крестным, — чьи работы он ставит весьма высоко). А с тех пор он столько всего совершил, что просто описанию не поддается.

Вот вам отпрыск протестантского ольстерского семейства, обосновавшегося в свое время в Южной Африке. Он обратился в католицизм после того, как укрывал в Барселоне отцов-кармелитов; все напрасно, их схватили и безжалостно убили, а Р. К. едва не поплатился собственной жизнью, но спас архивы кармелитов из горящей библиотеки и пронес их через всю „коммунистическую“ страну. Он бегло говорит по-испански (был профессиональным тореадором). Как ты знаешь, потом он всю войну сражался на стороне Франко и, помимо всего прочего, оказался в авангарде отряда, который выдворил „красных“ из Малаги так быстро, что их генерал (Вильяльба, кажется) даже награбленную добычу унести не смог — оставил на столе руку святой Терезы вместе со всеми драгоценностями. Р. К. много интересного порассказал о ситуации на Гибралтаре со времен войны (в Испании). При этом он — истинный патриот и сражается в британской армии. Жаль, я не запомнил и половины всех его историй про поэтов, музыкантов и тому подобной публики — от Питера Уорлока до Олдоса Хаксли. А больше всего мне понравилась байка про грязнулю Эпстайна (скульптора): про то, как он с ним подрался и на неделю уложил в госпиталь. Однако ж передать впечатление от личности столь незаурядной — он и солдат, и поэт, и новообращенный христианин — просто невозможно. Как не похож он на „левых“ — на этих вояк в вельветовых штанах, что бежали в Америку (в их числе Оден, который недавно со своими дружками добился от городского совета Бирмингема запрета на книги Роя Кэмпбелла).

Из Модлина мы разошлись уже за полночь. Я прошел вместе с Р. К. до Боумонт-стрит. Перед этим Льюис удивил нас. Он, отлично зная, что все коммунисты — лжецы и клеветники, свято верит всему, что говорят против Франко, и ничему — в его пользу. Даже открытая речь Черчилля в парламенте нисколько Льюиса не поколебала. Он чтит Святое причастие и при этом восхищается монахинями! Если засадить в тюрьму лютеранина, он сразу „под ружье“ встает, а вот если перебить католических священников, он в это попросту не поверит (думает, наверное, про себя, что святые отцы сами напросились). Впрочем, Р. К. слегка его встряхнул.

<…>

Ты будь добр, „болтай о пустяках“ и дальше.

Письма, они ведь не обязательно про внешние события (хотя любые подробности всячески приветствуются). То, что ты думаешь про себя, тоже не менее важно: Рождество, гудение пчел и все такое прочее. И с какой стати ты полагаешь, будто твоя встреча с химиком-ботаником не стоит упоминания, просто взять в толк не могу. По-моему, так это была прелюбопытная встреча. На самом-то деле страшны и невыносимы вовсе не люди (пусть даже дурные) и не то, что к людям отношения не имеет — например, погода, а создания рук человеческих. Если бы Рагнарёк (война, знаменующая конец мира в скандинавской мифологии. — Г. П., С. С.) выжег все трущобы, и газовые заводы, и обветшалые гаражи, и освещенные дуговыми лампами бесконечные пригороды, то спокойно мог бы заодно и все произведения искусства спалить, — я бы с удовольствием вернулся к деревьям»[298].

28

Практически вся работа над «Властелином Колец» отражена в письмах Толкина младшему сыну. Некоторые эпизоды разбирались в этих письмах очень подробно. Так, одной из важнейших Толкин считал сцену на перевале, когда Голлум почти раскаивается в своих поступках, склоняясь над уснувшим усталым Фродо. Но Сэм спугнул Голлума бранью, уничтожив возможность раскаяния, которое могло изменить весь ход событий.

«Там (на перевале. — Г. П., С. С.) и нашел их Голлум через несколько часов, когда вернулся по тропке из мрака ползком да трусливой пробежкой. Сэм полусидел, прислонившись щекой к плечу и глубоко, ровно дышал. Погруженный в сон Фродо лежал головой у него на коленях, его бледный лоб прикрывала смуглая Сэмова рука, другая покоилась на груди хозяина. Лица у обоих были ясные. Голлум глядел на них, и его голодное, изможденное лицо вдруг изнутри озарилось странным выражением. Хищный блеск глаз погас; они сделались тусклыми и блеклыми, старыми и усталыми. Голлума передернуло, точно от боли, он отвернулся и покачал головой едва ли не укоризненно. Потом подошел, протянул дрожащую руку и бережно коснулся колена Фродо — так бережно, словно погладил. Если бы спящие могли его видеть, в этот миг Голлум мог показаться им старым-престарым хоббитом, который заждался смерти, потерял всех друзей и близких и теперь вряд ли помнит свежие луга и звонкие ручьи своей юности. Измученный, жалкий, несчастный старец.

От прикосновения Фродо шевельнулся и вскрикнул во сне.

Сэм тут же открыл глаза и первым делом увидел Голлума, который тянул лапы к хозяину, — так ему показалось.

— Эй ты! — сурово сказал он. — Чего тебе надо?

— Ничего, ничего, — тихо отозвался Голлум. — Добренький хозяин.

— Добренький-то добренький, — сказал Сэм. — А ты чего тут мухлюешь, старый злыдень, где пропадал?

Голлум отпрянул, и зеленые щелки глаз засветились из-под тяжелых век. Вылитый паук — на карачках, он сгорбился, втянул голову. Невозвратный миг прошел, словно его и не было…»[299]

29

В те дни Толкин писал Кристоферу так часто, что письма его сейчас можно расценивать как вехи, отмечавшие трудный путь к горному перевалу.

3 апреля:

«Насчет пятницы ничего толком не помню, кроме того, что утро убито на хождение по магазинам и стояние в очередях: результат — кусок пирога со свининой; да вот еще в колледже пообедал. Обед (в колледже. — Г. П., С. С.) оказался жутко скверный и удручающе скучный, так что я счастлив был оказаться дома еще до девяти. Опять вернулся к рукописи, понемножечку ее поклевываю. Начал работу тяжкую и нудную над главой, где речь вновь заходит о приключениях Фродо и Сэма. Чтобы настроиться переписывал и шлифовал последнюю написанную главу („Камень Ортханка“)»[300].

5 апреля:

«Теперь я твердо намерен закончить книгу и серьезно взялся за дело: засиживаюсь допоздна; необходимо массу всего перечитать заново и исследовать подробно. И до чего же, скажу, тягомотное это дело — снова включаться в начатую работу. Несколько страниц — а с меня уже семь потов сошло. На данный момент Сэм и Фродо как раз встречают Голлума на краю пропасти. Сколько труда ты вложил в эту перепечатку, как красиво переписаны главы! До чего же мне не хватает тебя, личного моего секретаря и критика…»[301]

13 апреля:

«Скучаю по тебе ежечасно; мне без тебя страх как одиноко. Конечно же, у меня есть друзья, да только вижусь я с ними крайне редко. Впрочем, сейчас вроде бы стало чуточку полегче. Сегодня помогал с приемом кадетов (приперлась такая же орава, как всегда), но, насколько я понимаю, в этом триместре они уже — не моя забота; о радость! Вчера почти два часа общался с К. С. Л. и Чарлзом Уильямсом. Прочел им последнюю главу: они одобрили. Начал следующую. По возможности попрошу перепечатать несколько лишних копий, чтобы послать тебе…»

18 апреля:

«Я всегда был против твоего выбора рода войск, но авиация, по крайней мере, избавит тебя от животного ужаса боевой службы на земле, от той окопной войны, что выпала мне. <…> Надеюсь повидать завтра утром К. С. Л. и Чарлза У. и прочесть им новую главу — о переходе через Мертвые болота и о приближении к Вратам Мордора; я ее практически закончил. В воскресенье убил сколько-то времени, отвечая на письмо из Восьмой армии. Я получаю великое множество подобных писем, но это письмо оказалось особенно презабавным. „Профессора королевской кафедры английского языка“, то есть меня, попросили вынести решение в споре, из-за которого столовая некоего легкого зенитного полка Королевской артиллерии раздираема войной двух фракций: как правильно читается имя поэта Купера (Cowper). На кон поставлены Большие Деньги.

<…>

Выразить не могу, как по тебе скучаю, дорогой ты мой. Я бы не возражал, занимайся ты делом полезным. Но все так глупо! — а война умножает любую глупость на 3, а затем возводит во вторую степень: так что драгоценные дни человека подчиняются формуле (Зх)2, где х — стандартная человеческая бестолковость (и это прескверно). Однако надеюсь, что впоследствии опыт в том, что касается людей и вещей, хоть и болезненный, окажется для тебя небесполезным. Мне он пригодился. Ну а касательно того, что ты говоришь о „местных“ условиях: мне они хорошо знакомы. Не думаю, чтобы они сильно изменились (даже к худшему). Я слыхивал, как о них рассуждала моя матушка; с тех пор эта часть мира меня особенно интересует. Обращение с цветными повергает в ужас едва ли не всякого приезжего из Британии, и не только в Южной Африке. К сожалению, немногие сохраняют это благородное негодование надолго»[302].

23 апреля:

«Утром в среду прочел вторую главу — „Путь через Мертвые болота“ Льюису и Уильямсу. Они одобрили. Я уже и третью главу почти закончил — „Врата Земли Теней“. Но история подчиняет меня; я уже целых три главы написал там, где предполагал написать всего одну…»[303]

На следующий день — 24 апреля:

«Скосил три лужайки, написал письмо Джону, поборолся с очередным неподатливым эпизодом „Кольца“. На данный момент мне необходимо знать, насколько позже луна встает каждую ночь в преддверии полнолуния и как именно тушат кроликов!

<…>

Твой рассказ о путешествии в Йоганнесбург в Великий четверг ужасно меня позабавил. Если окажешься в Блумфонтейне, — я вот гадаю, стоит ли еще то маленькое старое каменное здание (Южноафриканский банк), где я родился. И сохранилась ли могила отца? Я так ничего и не предпринял на этот счет, но, сдается мне, матушка распорядилась поставить там каменный крест или отсюда его выслала. Если нет, так могилу уже, возможно, и не найдешь»[304].

30 апреля:

«Вот решил послать тебе еще одно авиаписьмо вместо микрофильмированного, — в надежде подбодрить тебя. Я по тебе ужасно скучаю, и выносить это невероятно трудно, как из-за тебя, так и из-за меня самого. Сплошной ущерб от этой войны, не только материальный, но моральный и духовный, — как же тяжко тем, кому приходится все это выносить. Так было всегда (вопреки поэтам), так будет всегда (вопреки пропагандистам). Нет, конечно, не пойми меня превратно: необходимо встречать лицом к лицу все трудности в нашем жестоком мире. Но столь коротка людская память, столь быстро сменяются поколения, что уже лет через тридцать останутся, наверное, лишь единицы или вообще никого из напрямую переживших то, что действительно „пробивает“ до самого сердца. Обожженная рука всегда рассказывает о пламени убедительнее всего.

<…>

Знаем мы только то (в значительной степени по собственному опыту), что зло всегда пускает в ход громадные силы и всегда с неизменным успехом — да только все равно тщетно; оно лишь подготавливает почву, на которой пустит ростки нежданное добро. Так оно происходит — в общем и целом; так оно происходит и с нашими собственными жизнями… А ты стал для меня столь драгоценным даром в пору горя и душевных терзаний; и твоя любовь, что открылась мне почти сразу же, как ты появился на свет, предрекла мне, словно вслух, на словах, что мне теперь суждено вечно утешаться уверенностью.

<…>

Ну а рукопись моя снова разрастается (вчера весь день над ней сидел, забросив многое другое), и события в ней развиваются самым неожиданным образом. В новых главах Фродо и Сэм уже переправились через Сарн Гебир, спустились с утесов, встретили и временно приручили Голлума. Именно Голлум провел их через Мертвые болота и мордорские отвалы. У главных ворот города хоббиты убедились, что внутрь не пробраться, и отправились к тайному проходу близ Минас Моргула. Там выяснится, что это гибельный Кирит Унгол, и там Голлум их предаст. Но пока они все еще в Итилиэне (чудесный край); пришлось здорово повозиться с тушеным кроликом; а потом их захватили гондорцы; на глазах у хоббитов они напали из засады на армию свертингов (смуглокожих южан), идущую на помощь Мордору. Огромный слон доисторических размеров — боевой слон свертингов — вырвался на волю; так сбылось заветное желание Сэма поглядеть на олифанта; про этого зверя у хоббитов есть детский стишок (хотя сам олифант считается существом почти легендарным). В следующей главе они доберутся до Кирит Унгола, и Фродо попадет в плен…»[305]

4 мая:

«В понедельник видел Льюиса (одного), прочел очередную главу; сейчас занимаюсь следующей; скоро мы окажемся среди теней Мордора. Вышлю тебе копии, как только их сделают…»[306]

6 мая:

«В 6 часов Присцилла с мамой отправились в драматический театр.

Я ненадолго вздохнул спокойно; поужинал вместе с ними довольно поздно (около девяти). В истории хоббитов неожиданно возник новый персонаж. Честное слово, я его не придумывал; он мне, по правде говоря, и не нужен был вовсе, хотя сразу пришелся по душе. Это Фарамир, брат Боромира. И теперь он оттягивает „катастрофу“, распространяясь на тему истории Гондора и Рохана, при этом, распространяясь, несомненно, очень здраво — о воинской славе и славе истинной. Впрочем, если он намерен продолжать в том же духе и дальше, придется ему переселиться в приложения: туда уже отправился прелюбопытнейший материал о табачной промышленности у хоббитов и о языках Запада. Еще произошла битва, включая эпизод с чудовищным олифантом. А после передышки в пещере за водопадом я, надо думать, заведу, наконец, Сэма с Фродо в Кирит Унгол и в паучьи сети. Ну а затем начнется Великое Наступление. И тогда, со смертью Теодена (от руки одного из назгулов) и с прибытием воинств Белого Всадника к Вратам Мордора, дойдет дело до развязки и стремительного раскручивания всех сюжетных линий до конца. Как только перепишу разборчиво весь этот новый материал, вышлю тебе…»[307]

12 мая:

«Все утро провел за письменным столом; впереди уже маячит Минас Моргул. Во второй половине дня поработал в саду на жаре (вполне себе полуденной) и в духоте. Пока ничего не предпринял касательно перепечатки свеженьких глав, для тебя предназначенных: тороплюсь продвинуться вперед как можно дальше, пока есть возможность; не могу отвлекаться, чтобы сделать беловую копию. Крепко люблю тебя; мои мысли и молитвы неизменно с тобою. Сколько всего мне хотелось бы знать! „Когда ты вернешься в землю живых и мы примемся заново пересказывать все, что было, устроившись у стены под солнышком и смеясь над былыми бедами, вот тогда ты мне обо всем и поведаешь“ (Фарамир — Фродо)»[308].

14 мая:

«Вчера поработал сколько-то над рукописью, но приключились две помехи: необходимость прибраться в кабинете (там воцарился полный хаос, неизменный признак литературных или филологических занятий) и заняться делами; и проблема с луной. Я, понимаешь ли, обнаружил, что луны у меня в решающие дни между бегством Фродо и нынешней ситуацией (прибытие в Минас Моргул) выкидывали нечто совершенно невозможное: вставали в одной части страны и одновременно садились в другой. Словом, переписывал отрывки из старых глав вплоть до самого вечера. <…>

Пока все идет хорошо; но приближаюсь к самой сути, где придется, наконец, собрать воедино все сюжетные линии, синхронизировать время и соткать единое повествовательное полотно; вся вещь сейчас обрела уже такую значимость и глубину, что наброски заключительных глав (сделанные сто лет назад) никуда не годятся, уж больно они „детские“…»[309]

21–22 мая:

«Неделя выдалась холодная и пасмурная (так что трава на лужайках не росла, несмотря на мелкий дождичек); воспользовавшись этим, я засел за работу, но быстро дошел до места, в котором сразу увяз. Все, что я набросал и написал прежде, оказалось бесполезным; время, мотивация — все поменялось. Однако ж ценой очень больших усилий я дописал или почти дописал все вплоть до захвата Фродо на горном перевале у самых границ Мордора. Теперь мне предстоит вернуться к остальным и попытаться довести события до финального столкновения. Как думаешь, Шелоб — подходящее имя для чудовищной паучихи? Разумеется, это всего-навсего „she+lob“, то есть „она+паук“; но написанное слитно, выглядит вполне мерзко…»

Понедельник, 22 мая:

«День вчера выдался страх какой холодный. Работал над главой не покладая рук, жутко утомительное занятие; особенно в преддверии кульминации, когда приходится поддерживать напряжение; легкомысленный тон здесь не годится, да в придачу еще мелкие проблемы сюжета и техники. Я писал, рвал и переписывал большую часть всего этого по сто раз; но нынче утром был вознагражден по заслугам: и К. С. Л., и Ч. У. нашли мой труд превосходным, а последние главы — даже лучше всех прочих. Голлум все усложняется, постепенно превращаясь в необыкновенно интригующего персонажа…»[310]

25 мая:

«Этой ночью глаз не сомкнул (в буквальном смысле): отчасти из-за оглушительного рева моторов. В результате на лекции во вторник не то чтобы блистал. Однако главная причина состоит в том, что все мысли мои поглощает Фродо. Он полностью завладел моим вниманием и совсем меня вымотал: главу про Шелоб и про несчастье в Кирит Унголе я переписывал несколько раз. В результате история разворачивается совершенно не так, как в предварительных набросках!»[311]

31 мая:

«На собрании „инклингов“ посидели очень даже приятно. Гвоздем программы стали глава из книги Уорни Льюиса о временах Людовика XIV (мне очень понравилось); и отрывки из повести „Кто возвращается домой?“ Льюиса. Эту рукопись, посвященную аду, я предложил переименовать в „Дом Хьюго“. Вернулся с собрания уже за полночь. Все остальное время, за вычетом хлопот по дому и в саду, ушло на отчаянные попытки довести рукопись „Властелина Колец“ до захвата Фродо орками на перевалах Мордора. И я преуспел. И в понедельник утром прочел К. С. Л. последние две главы — „Логово Шелоб“ и „Выбор мастера Сэммуайза“. Он одобрил, даже в бурный восторг пришел, чего за ним обычно не водится. А последняя глава так вовсе растрогала его до слез. К слову сказать, сокращение Сэм идет не от имени Сэмюэль. Оно — от имени Сэммуайз, что на древнеанглийском означает „полоумный“ (half-wit, скорее уж „полудурок“. — Г. П., С. С.). Точно так же имя его отца Хэм восходит к древнеанглийскому Хэмфаст („Домосед“)»[312].

30

К концу мая четвертая книга «Властелина Колец» была, наконец, закончена. Начался медленный процесс переписывания рукописи на машинке — Толкин большей частью делал это сам, двумя пальцами. По мере готовности экземпляры глав отправлялись Кристоферу в Южную Африку.

Но работа и теперь (уже в который раз) прервалась. В августе 1944 года Толкин написал Кристоферу: «Вдохновение у меня совершенно иссякло; я опять такой, каким был по весне, во власти все той же апатии»[313]. К счастью, финал книги был уже ясен и все основные линии сведены воедино. Писательский опыт у Толкина за последние годы значительно вырос, в том числе — опыт ведения сразу нескольких достаточно сложных переплетающихся линий повествования. В конце июня он писал Стэнли Анвину:

«Боюсь, я обошелся с Вами не лучшим образом. Надо было держать Вас в курсе того, как продвигаются дела с продолжением „Хоббита“, но в течение целого года я не имел возможности написать ни строчки. Все же в результате освобождения от работ по линии Королевского флота и Королевских военно-воздушных сил (и пока меня не поглотила очередная экзаменационная пучина) мой труд (великий) наконец-то близится к завершению, и я вот-вот его закончу, пренебрегая всеми прочими повинностями, насколько возможно. Надеюсь, Вы до сих пор в книге моей заинтересованы, невзирая на дефицит бумаги, — по крайней мере, в обозримом будущем. В нашем городе переписывать что-либо на машинке жутко трудно и/или дорого; а когда моя собственная машинка сломалась, никто не взялся ее ремонтировать. Так что рукопись до сих пор существует в одном-единственном экземпляре; да и тот нуждается в правке — по мере продвижения к финалу. Надеюсь, впрочем, что скоро смогу предоставить Вам изрядный кусок рукописи. Жаль, что Рейнер сейчас занят иными, более серьезными делами»[314].

31

Эти слова, впрочем, не означали действительного окончания работы.

В течение всей второй половины 1944 года и начала следующего Толкин продвинулся незначительно. Как всегда, от рукописи отвлекали повседневные дела, и, разумеется, находились всякие другие многочисленные поводы для размышлений о происходящем в мире, для осмысления сделанного, для воспоминаний. Ты можешь создавать шедевры, но все равно при этом живешь среди самых обыкновенных людей. В мире Средиземья эпохи могут занимать тысячи лет, но в нашем мире время течет гораздо быстрее. В начале июня прошла высадка союзнических войск в Нормандии. Советские армии на Восточном фронте успешно продвигались на запад. С некоторых пор бомбардировщики в небе над Англией почти не появлялись, зато немцы начали использовать крылатые ракеты «Фау-1». В ответ усилились массированные бомбардировки немецких городов.

«Что до богохульства, — писал Толкин сыну, — уместно будет вспомнить (там, где они применимы) слова: „Отче! прости им, ибо не ведают они, что творят“. Или — говорят. Отчего-то кажется мне, что Господа нашего на самом деле куда больше огорчают те обиды, что мы наносим друг другу, нежели проступки, что мы совершаем против Него. С лингвистической точки зрения нет особой разницы между „черт тебя побери“, — произнесенного бездумно, и тем, о чем ты мне пишешь. Слова как сексуальные, так и сакральные утратили всякий смысл, сохранив разве что тень былой эмоциональности. Нет, я вовсе не отрицаю, что это дурно; более того, это утомляет, удручает и бесит, но все же это не богохульство в прямом смысле слова…»[315]

И далее: «А еще ты напомнил мне о внезапном озарении (или, может статься, осознании, которое вдруг облеклось у меня в голове в форму картинки), что я пережил совсем недавно, пробыв полчаса в церкви Святого Григория перед Святым причастием. Я видел там Свет Божий (или думал о нем); и в нем подрагивала крошечная пылинка (или миллионы пылинок, к одной-единственной из которых был прикован мой смиренный разум), и мерцала она белизной, потому что отдельный луч Света удерживал ее — и озарял. Не то чтобы Свет разбивался на множество отдельных лучей, нет, но само по себе существование пылинки и ее местонахождение по отношению к Свету образовывало прямую линию, и эта линия тоже была Свет…»[316]

Толкин в это время работал над эссе о волшебных сказках (на основе лекции, когда-то прочитанной в Сент-Эндрюсе). Эссе предназначалось для публикации в сборнике, посвященном Чарлзу Уильямсу. Говоря о сказках со счастливым концом, Толкин использовал новый, несколько странно звучащий термин «эвкатастрофа» («благая катастрофа», по аналогии с Евангелием, что переводится как «благая весть»). Термин этот, несомненно, был шире буквального его понимания.

Это хорошо видно по следующему письму:

«Вижу по „журналу“, что послал тебе три главы 14 октября и еще две — 25 октября. Первая посылка уже должна была до тебя дойти, надеюсь, ко дню рождения; вторая вскорости воспоследует; хотелось бы верить, что новая партия прибудет к тебе в начале нового года. С нетерпением жду твоего вердикта. Ужасно раздражает, когда твой самый главный читатель находится от тебя в десяти тысячах миль или летает туда-сюда на своем Грохочущем Ставне.

<…>

Книга Пятая и Последняя открывается тем, что Гэндальф скачет в Минас-Тирит. Далее — снятие осады благодаря атаке всадников Рохана, в ходе которой падет король Теоден. Гэндальф и Арагорн отбросят врага назад к Черным Вратам. Переговоры, в ходе которых Саурон предъявит разнообразные свидетельства (такие, как мифрильную кольчугу), доказывающие, что Фродо у него в руках; однако Гэндальф обсуждать условия откажется — страшная дилемма, даже для мага. Затем действие переместится назад — к Фродо и к его спасению Сэмом. С горней высоты они увидят, как из Черных Врат хлынули громадные Сауроновы резервы, и поспешат вдвоем через покинутый всеми Мордор к горе Рока. С уничтожением Кольца (как именно это произойдет, я пока не знаю) Барад-Дур рушится, и войска Гэндальфа устремляются в Мордор. Фродо и Сэма из огня, извергающегося из расщелины горы Рока, спасет орел Гэндальфа; а затем придется распутывать все разрозненные сюжетные линии, вплоть до пони Билла Ферни. Немало работы придется, наверное, на последнюю главу, в которой Сэм зачитывает своим детишкам отрывки из огромной книги и отвечает на их вопросы о том, что и с кем случилось; это будет хорошо перекликаться с рассуждениями Сэма о сути историй на лестницах Кирит-Унгола. Однако заключительным эпизодом все же станет поездка Бильбо, Элронда и Галадриэли через Ширские леса по дороге к Серым Гаваням. Фродо присоединится к ним и уйдет потом за Море (перекличка с его видением дальней зеленой страны в доме Тома Бомбадила).

Так заканчивается Средний Век и начинается Владычество Людей.

И Арагорн на далеком троне Гондора теперь трудится не покладая рук, чтобы установить порядок и сохранить память о прошлом среди беспорядочной людской массы, что хлынула на Запад волею Саурона. Правда, Элронд уплыл, и все Высокие эльфы — тоже. Что сталось с энтами, пока не знаю. Возможно, кстати, и такое: когда начну записывать, все вдруг получится не совсем так, как в этом плане; книга сама собою пишется»[317].

32

Ключевой момент был действительно пройден.

Ничто уже не могло прервать работу, даже размышления Толкина о судьбе сына. «Боюсь, Воздушные силы в основе своей абсурдны per se, — писал он Кристоферу. — Как бы мне хотелось, чтобы ты вообще не имел ничего общего с этим кошмаром. Для меня — тяжкое потрясение то, что мой родной сын служит современному Молоху. Однако подобные сожаления бессмысленны и тщетны; я понимаю, что твой долг — нести службу настолько хорошо, насколько хватает сил и способностей. В любом случае это, наверное, лишь своего рода брезгливость: так человек, обожающий (или обожавший) бифштекс и почки, не желает ничего знать о скотобойне. Пока война ведется подобным оружием, ужасаться военным самолетам означает лишь уходить от проблемы. И все равно я ужасаюсь»[318].


От современной войны мысль Толкина сразу обращается к Сэму:

«Сэм — мой наиболее тщательно прорисованный персонаж, он преемник Бильбо из первой книги; истинный хоббит. Фродо, наверное, не так интересен, ведь (по необходимости) он возвышен и обременен своей миссией. Книга, пожалуй, закончится на Сэме. По выполнении своей миссии Фродо сделается слишком благородным и изысканным и, конечно, уйдет на Запад вместе со всеми выдающимися личностями; а вот Сэм обоснуется в Шире, среди садов и пабов. Ч. Уильямс, который читает это все, говорит: замечательно, что в центре книги — не раздор и война (хотя они тоже изображены с пониманием), но — свобода, мир, повседневная жизнь и доброе расположение духа. Тем не менее он согласен, что для всего этого необходимо существование огромного мира и за пределами Шира, — иначе все станет избитым и банальным в силу привычки и погрязнет в рутине»[319].

Так же естественно он возвращается к повседневности, от нее — снова к истории Кольца и вновь — к современной войне:

«Мелкий бесенок из племени Гада, специально приставленный препятствовать нашим с Льюисом встречам, нынче утром устроил особенный аттракцион: на кухне кран протек, а раковина возьми и засорись! Устранял неполадки едва ли не до 11 часов утра. Но до Модлина добрался. Подрожав немного над двумя унылыми вязовыми поленьями (вяз, как всегда, упрямо отказывается гореть!), мы решили устремиться к теплу и пиву „Митры“»[320].

«Я так рад, что „Кольцо“, на твой взгляд, по-прежнему на высоте. Меня самого, пожалуй, более всего затронуло рассуждение Сэма насчет бесшовного полотна истории и та сцена, в которой Фродо засыпает у него на груди, и трагедия несчастного Голлума, который в тот момент был, наверное, на волосок от раскаяния — ах, если бы не грубое слово, вырвавшееся из уст Сэма. Есть две абсолютно разные эмоции: одна волнует меня несказанно, и я вызываю ее без труда — это мучительное ощущение утраченного прошлого (лучше всего выраженное в словах Гэндальфа о палантире); а вторая — триумф, пафос, трагедия персонажей. Ее-то (вторую) я и учусь добиваться по мере того, как узнаю своих героев. Но, по правде говоря, она не столь близка моему сердцу и, скорее, навязана мне фундаментальной литературной дилеммой. Историю полагается рассказывать, иначе никакой истории не будет; однако более всего меня волнуют истории нерассказанные»[321].

И далее:

«Только что слушал новости. Русские всего в 60 милях от Берлина. Похоже, скоро произойдет нечто решающее.

Ужасающее разорение и несчастья — следствия этой войны. Разорение всего того, что могло бы составить (и составляет) общее достояние Европы и мира, не будь человечество настолько одурманено. И, однако же, люди торжествуют и злорадствуют, слушая про бесконечные потоки несчастных беженцев, растянувшиеся на сорок миль, о женщинах и детях, что хлынули на запад — и умирают в пути. Похоже, в этот темный дьявольский час в мире не осталось ни тени жалости и сострадания, ни искры воображения. Нет, не спорю, что это все, в нынешней ситуации, созданной главным образом (но не исключительно) немцами, и необходимо, и неизбежно. Но злорадствовать зачем? Возможно, мы все еще находимся на той стадии цивилизованности, когда и впрямь есть смысл казнить преступника — но зачем вздергивать рядом с ним его жену и ребенка, под гогот орочьей толпы?

Уничтожение Германии, будь оно сто раз заслуженно, — одна из кошмарнейших мировых катастроф. Мы тут с тобой бессильны. Такой, видимо, и должна быть мера вины, по справедливости приписываемая любому гражданину страны, который не является при этом членом ее правительства. Первая Война Машин, похоже, близится к своему конечному, к сожалению, пока незавершенному этапу, и это при том, что все мы, увы, обеднели, а многие осиротели или стали калеками, а еще многие миллионы погибли. Победили Машины. Став привилегированным классом, они обретут непомерно большую власть. А что дальше?»[322]

33

После долгого перерыва Толкин, наконец, снова пишет своему издателю. Формальной причиной письма послужил добрый отзыв одного из сыновей Анвина Дэвида, прочитавшего повесть «Лист работы Ниггля» в «Даблин ревю». Но Толкина интересует даже не это. Он хочет высказаться о своих дальнейших планах. В некотором смысле — они неизменны.

«Дорогой Анвин!

Я и сейчас мечтаю об одном — опубликовать „Сильмариллион“.

Если помните, в свое время Ваш рецензент усмотрел в рукописи некоторую красоту, но „кельтского“ характера, якобы раздражающую англосаксов. Однако есть у меня сейчас еще и великое продолжение к „Хоббиту“; понятно, я использую эпитет „великий“ в количественном смысле. Однако урезать и сокращать это продолжение „Хоббита“ никак невозможно. При этом оно еще и не совсем закончено. В прошлом году я пытался это сделать и не преуспел. Эта книга — не из тех, которые можно писать урывками. Я, как Ниггль, мечтаю о „государственном пособии“, но, подобно ему, вряд ли его получу! Конечно, я представлю рукопись на Ваше рассмотрение, как только закончу. Сдается мне, я даже обещал уже послать Вам на суд хотя бы отрывок. Но это произведение настолько тесно увязано воедино (причем продолжает разрастаться во всех частях одновременно), что я просто не в состоянии выпустить из своих рук ни одну из глав — понимаете, я все надеюсь, что вот сейчас, прямо сейчас за них возьмусь. Тем более что в пригодном для прочтения виде существует всего один-единственный экземпляр (переписанный сыновьими и моими руками), и я просто боюсь с ним расстаться. В наши суровые дни от расходов на профессиональную перепечатку я пока увиливаю — по крайней мере, до тех пор, пока не допишу до конца и не выверю весь текст. Но не хотите ли Вы, в самом деле, взглянуть на кусок-другой? Книга поделена на пять частей, в каждой — по 10–12 глав. Четыре части уже закончены; к последней — приступил. Я мог бы высылать рукопись часть за частью со всеми наличествующими изъянами — дополнениями, поправками, изменениями в именах собственных до тех пор, пока Вы не возопите: довольно! пусть отправляется вслед за своим „Сильмариллионом“ в Лимб для неопубликованных гигантов!»[323]

34

Война в Европе завершилась капитуляцией Германии.

Это случилось 9 мая, а на другой день Чарлз Уильямс, один из «инклингов», неожиданно попал в госпиталь. Понадобилась срочная операция кишечника, но, к сожалению, она прошла неудачно — 15 мая Уильямс умер. Смерть эта невольно напомнила Толкину о том, что даже окончание мировой войны вовсе не означает наступления счастливой жизни. Через пару недель (2 июня) он написал Кристоферу: «Сегодня во второй половине дня в парке состоится парад в честь расформирования нашей гражданской обороны. В моих глазах это — сущее посмешище, ведь Война еще не закончена (а та, что закончена, или, по крайней мере, часть ее, в значительной мере проиграна)». И еще раз повторил: «Все войны неизменно оказываются проигранными».

Да и чему можно радоваться? «Эти сегодняшние новости (письмо от 9 августа 1945 года. — Г. П., С. С.) про „атомные бомбы“ столь ужасны, что кровь стынет в жилах. Что за безумцы эти помешанные физики: согласиться выполнять подобную работу в военных целях, то есть хладнокровно разрабатывать уничтожение мира! Мощные взрывчатые вещества в руках людей, моральный и интеллектуальный уровень которых постоянно падает, это все равно что раздать пистолеты обитателям тюрьмы, а потом говорить, что вы надеялись таким образом „обеспечить мир“. Но, может, что-то хорошее из всего этого и выйдет, если газетные отчеты не грешат чрезмерным пылом: Японии, например, придется сдаться. Что ж, все мы в руках Господних. Вот только на строителей Вавилонской башни Он всегда взирает без благосклонности»[324].

35

Работа над «Властелином Колец» возобновилась летом 1946 года. По-прежнему отвлекало многое; не в последнюю очередь — дела университетские.

Профессорское звание в Англии — это вовсе не раз и навсегда определенная иерархическая ступенька. Быть профессором в Лидсе вовсе не то, что в Оксфорде; есть и другие более тонкие отличия, например, между разными колледжами. Почти 20 лет Толкин был «роулинсоновским и босуортским профессором англосаксонского языка» в Пембрук-колледже. Но в конце 1945 года ему удалось стать «мертоновским профессором английского языка и литературы», то есть перейти в Мертон-колледж. Как мы уже говорили, «именные» профессорские должности в Англии создаются, как правило, одновременно с денежным фондом, из которого в дальнейшем выплачивается зарплата и финансируются другие профессорские дела. При создании фонда непременно оговариваются условия его использования (иногда они включают в себя и тематику преподавания, и направление научной работы). Переход с одной профессорской должности на другую позволяет донам «расти» внутри своей профессорской категории. В этом смысле должность мертоновского профессора была куда более привлекательной, чем роулинсоновского и босуортского.

В октябре 1945 года Толкин написал Кристоферу:

«Вчера в 10 утра был, как полагается, введен в должность, а потом пришлось вытерпеть самое впечатляющее заседание колледжа — из всех мною там виденных. Длилось оно до 1.30 без перерыва, а потом все в беспорядке разбрелись. Я пообедал в Мертоне, уладил кое-какие дела: внес свое имя в канцелярии казначея в список обеспечения жильем и получил Главный Ключ ко всем дверям и воротам[325]. Просто невероятно! Я стал, наконец, членом настоящего колледжа (и при этом весьма крупного и богатого). Мне просто не терпится тебе здесь все показать»[326].

Все эти изменения Толкину чрезвычайно льстили.

«В четверг впервые поужинал в Мертоне за „высоким столом“; очень мило, хотя и необычно. Из экономии комната отдыха практически не отапливается, так что доны сходятся и дружески болтают на возвышении, пока кто-нибудь не решит, что народу собралось довольно и пора прочесть молитву. После этого садятся за стол, ужинают, пьют портвейн и кофе, курят, листают вечерние газеты, и все это — за высоким столом, в манере хоть и приятно непринужденной, но изрядно шокирующей тех, кто привык к более строгим церемониям и жесткой иерархии средневекового Пембрука. Около 8.45 мы с Дайсоном прогулялись по „нашему парку“ к Модлину, навестили Уорни и Хаварда; Льюис был в отлучке»[327].

К моменту всех этих событий Толкин и Льюис находились в гораздо более холодных отношениях, чем раньше. Причин для отчуждения накопилось немало. Совсем недавно, в начале 1945 года, Толкин писал сыну в Южную Африку: «Я иногда во сне видел, что мы с К. С. Л. пробились в мертоновскую профессуру. Славно было бы оказаться с ним в одном и том же колледже; а для меня это означало бы отрясти с ног прах своего жалкого Пембрука»[328].

Однако теперь, когда сон стал явью, в письме Стэнли Анвину Толкин как-то заметил между делом: «Мы вот-вот изберем еще одного мертоновского профессора (современной литературы). Надо бы, конечно, К. С. Льюиса, но, может, и лорда Дэвида Сесила, кто знает»[329].

В этих словах энтузиазм не так уж явен.

Толкин входил в специальную комиссию из семи человек, которая должна была избирать нового профессора. Вряд ли голос Толкина был решающим, да у Льюиса в Оксфорде и без того было много врагов (талант острого полемиста сыграл в этом далеко не последнюю роль); к тому же многие считали книги Льюиса слишком «популярными» и недостаточно научными. Трое заведомых противников состояли, например, в той же комиссии, но факт остается фактом: Толкин поддержал не только Льюиса, но и Дэвида Сесила. В итоге споров мертоновским профессором был избран вообще «третий лишний» — Ф. П. Уилсон.

Какую-то роль в изменившихся отношениях между друзьями сыграла и довольно жесткая критика Льюисом «Властелина Колец» (стихов, отдельных глав, деталей), да и дорогие сердцу Толкина поэмы, в общем, Льюису никогда не нравились.

Толкин любил рассказывать друзьям об одном случае, произошедшем с ним в поезде, когда он возвращался из Глазго после прочитанной там лекции по «Сэру Гавейну»:

«От Мотеруэлла до Вулвергемптона я путешествовал в обществе молодой матери-шотландки с крошечной дочуркой, которых избавил от стояния в проходе переполненного поезда. Я сказал контролеру, что порадуюсь их соседству, и им разрешили ехать со мной первым классом без доплаты. Прощаясь, шотландка сообщила, что пока я отходил перекусить, ее малышка заявила: „Этот дядя мне нравится, только я его ну совсем не понимаю“. На это я смог только несколько растерянно заметить, что да — на непонимание жалуются многие, а вот нравится… это не так уж распространено».

36

В июне 1946 года Стэнли Анвин, только что получивший дворянское звание, опять поинтересовался у Толкина, как продвигается работа над «Властелином Колец».

«Не знаю, заинтересуют ли Вас сведения о столь „многообещающем“ (буквально) и при этом ничего не производящем авторе, — ответил Толкин. — Я все же предпринял величайшие усилия закончить продолжение к „Хоббиту“. Главы эти не раз путешествовали в Южную Африку и обратно — к главному моему критику и помощнику Кристоферу, который к тому же работает сейчас над картами. Однако я не очень преуспел в работе, уж слишком ополчились на меня всяческие злоключения и недуги. Теперь мне придется заново и досконально изучить свой собственный труд, чтобы иметь возможность вернуться к нему. Но я действительно собираюсь закончить книгу до осеннего триместра, в крайнем случае — до конца года. Хотя не знаю, найдется ли у Вас бумага, даже если произведение хорошо себя зарекомендует…»[330]

Говоря о «величайших усилиях», Толкин несколько лукавил, поскольку больше года практически вообще не работал над рукописью. Но теперь он действительно готов был вернуться к работе. И успехи Льюиса его к этому подталкивали, и неуклонно разрастающийся «Сильмариллион» грел сердце.

37

СИНДАРЫ — Сумеречные Эльфы; тэлери, жившие в Белерианде (кроме Зеленых Эльфов).

СРЕДИЗЕМЬЕ — земли к востоку от Великого Моря; назывались также Покинутые Земли, Внешние Земли, Великие Земли, Эндор, Эннор.

СУМЕРЕЧНОЕ НАРЕЧИЕ — синдарин.

ТАЙНЫЙ ПЛАМЕНЬ — Суть Жизни Мира, хранимая Илуватаром.

ЭЛЬДАРЫ — согласно легенде, имя, которое Оромэ дал всем эльфам, но обычно означало лишь эльфов трех племен (нолдоры, ваниары, тэлери), вышедших в поход от Куйвиэнэн, независимо от того, пришли они в Аман или нет. Эльфы Амана звались еще тарэльдары — Высшие Эльфы, и Эльфы Света — калаквэнди. Имя означало «Звездный Народ».

ЭЛЬФЫ — Перворожденные. Старшие Дети Эру, первыми пришедшие в мир. Считалось, что эльфы бессмертны; они жили долго и были вечно юны, а умирая, не уходили из Круга Мира, но возрождались.

ЭОЛ — по прозванию Темный Эльф, искусный кузнец, живший в Нан Эльмоте; взял в жены Арэдэль, сестру Тургона; дружил с гномами; сковал мечи Ангурэль и Англахель; отец Маэглина; казнен в Гондолине.

ЭФЕЛЬ ДУАФ — Горы Тьмы, хребет между Гондором и Мордором.

38

К сожалению, 1946 год тоже не стал переломным.

Слишком много оказалось текущих университетских дел. А дом на Нортмур-роуд вдруг стал слишком большим для семьи. Из Южной Африки вернулся Кристофер, но старшие сыновья окончательно отделились: Джон стал священником, Майкл обзавелся собственной семьей. Для Эдит, Кристофера, Присциллы и самого Толкина восемь спален — конечно, многовато. Да и содержать такой дом дорого.

Новый дом на Мэйнор-роуд, 3, предоставил Толкину колледж. Он был существенно меньше, значит, и требовал меньших вложений, но зато теперь вместо просторного кабинета Толкин вынужден был довольствовался комнатой в мансарде. Зато 9 июля Толкин передал, наконец, Рейнеру Анвину — сыну издателя (он теперь учился в Оксфорде) часть рукописи «Властелина Колец». К 28 июля Рейнер прочел ее и написал отцу: «Странная книга. Блестящая и захватывающая». И далее: «Необычные запутанные события просто ошеломляют. Борьба между тьмой и светом очень мрачна, она воспринимается как некая аллегория. Конечно, превращение невинного кольца в могучее орудие требует некоторых объяснений, но в целом связать „Хоббита“ и новое произведение, кажется, удалось. Не могу, правда, сказать, на какого читателя будущая книга рассчитана. Но если взрослые не сочтут ниже своего достоинства прочесть ее, то получат массу удовольствия»[331].

Книга заслуживает публикации, — считал Рейнер. И предлагал для удобства читателей разделить ее на части — очень уж объемная получилась. И между делом замечал, что, по его мнению, Кольцо Фродо чем-то напоминает Кольцо Нибелунгов.

Толкин ответил длинным письмом; но не Рейнеру, а его отцу:

«С Вашей стороны было очень любезно переслать мне отзыв сына.

Любые критические замечания, приходящие из-за пределов моего узкого круга, конечно, приветствуются. Буду теперь терпеливо ждать, что скажет Рейнер дальше. Следующую порцию вышлю в конце августа. Ведь теперь у меня точно появилась веская причина поскорее закончить книгу.

Жаль, что произведение Рейнера „ошеломило“.

И не хватило мне замечаний по поводу комизма; возможно, осечка.

Я сам терпеть не могу юмористических книг или пьес, по крайней мере, тех, что преподносятся нам как комичные; но, сдается мне, в реальной жизни комичные эффекты чаще всего возникают именно на фоне мировой тьмы. Зато, кажется, мне удалось изобразить нечто действительно ужасное, и это меня обнадеживает, — поскольку в любом героическом романе, написанном всерьез, должен присутствовать явственный отзвук ужаса. Но если после прочтения рукописи остается ощущение, что простые приземленные хоббиты не справились с возникшими перед ними проблемами, значит, я потерпел неудачу. Хотя, сдается мне, нет таких ужасов, которые не смогли бы преодолеть эти существа — в силу их особой благодати (здесь облеченной в мифологические формы). Вот только пусть Рейнер выбросит из головы все эти „аллегории“. В любой стоящей истории есть своя „мораль“, но это — не „аллегория“. Даже „борьба между светом и тьмой“ для меня всего лишь особая фаза истории, скажем так, один из образчиков ее прихотливого узора, но не сам узор. И в качестве актеров там выступают отдельные личности, и каждая такая личность, разумеется, содержит в себе некие универсалии, иначе бы они вообще не жили.

Аллегория и История сходятся воедино в Истине.

Впрочем, и здесь единственной полностью последовательной аллегорией является только сама реальная жизнь; и единственной вполне понятной историей является аллегория. Даже на материале несовершенной человеческой „литературы“ можно видеть, что чем последовательнее аллегория, тем проще ее прочесть именно как „историю“, а чем лучше и плотнее соткана история, тем скорее усмотрят в ней аллегорию те, кто к этому склонен. Можно сделать из Кольца Фродо аллегорию нашего собственного времени, если угодно, аллегорию того неизбежного исхода, что венчает любые попытки победить силу зла — силой, но нельзя написать историю даже о якобы простеньком магическом Кольце без того, чтобы в повествование не ворвалось еще что-то…

Видимо, Рейнер углядел слабое место будущей книги.

Но я рад, что, по его мнению, в целом связать текст удалось.

В общем, я сделал все, что в моих силах, поскольку без хоббитов никак нельзя.

Ну и Бильбо, понятно, здесь полагалось промелькнуть, — в память о прошлом. При этом меня нисколько не тревожит то, что Кольцо, как выяснилось, вещь куда более серьезная, чем ранее казалось. А в объяснениях нуждаются вовсе не поступки Бильбо, а скорее — Голлум, ведь позже (во „Властелине Колец“) именно Голлум станет главным героем, и я не полагаюсь только на то, что Гэндальф прояснит нам его психологию. Гэндальф скорее проницателен, чем — „ему все просто“. Я, конечно, приму во внимание все высказанное Рейнером, перерабатывая главу II для печати; в любом случае я намерен ее сократить. Видимо, самый правильный способ справиться с проблемой — это слегка переделать и главу V в первоначальной истории. Теперь это вопрос не просто практического свойства; — мне хотелось бы оставить после себя вещь в отредактированном, окончательном варианте.

Теперь о вопросе, для кого книга предназначена.

Мир, мне кажется, все больше и больше распадается на разные, часто противостоящие друг другу фракции — на морлоков и элоев, и всяких там прочих. Однако те, кто любит такого рода вещи, любят их очень сильно; им таких книг вечно не хватает, а те, что имеются, недостаточно длинны и голода не утоляют. В численном отношении вкус, возможно, и ограничен (увы!), но и там, где этот вкус существует, он все же не замкнут только возрастом или профессией (разве что исключить тех, кто всей душой предан машинам). Читательская аудитория, до сих пор с удовольствием следившая за созданием „Властелина Колец“, включает в себя некоторое количество престранного народа со сходными литературными вкусами: таких как К. С. Льюис, покойный Чарлз Уильямс, мой сын Кристофер; они, по всей вероятности, составляют небольшое, не приносящее прибыли меньшинство, однако в число читателей подобных книг входят и другие: адвокат, доктор (профессионально занимающийся раком), пожилой армейский офицер, учительница начальной школы, художник и фермер. Подборка довольно широкая, даже если исключить некоторых явных профессионалов от литературы, чьи собственные интересы вроде бы лежат даже в другой области, — как, скажем, Дэвид Сесил…

Что-то разболтался я о своих личных причудах.

Задача моя заключается (и заключалась) в том, чтобы закончить книгу в соответствии с замыслом (иногда меняющимся). Уж простите великодушно! Написана эта книга кровью моего сердца — не знаю, густой или жидкой, уж какая есть. Боюсь, книге придется выстоять или пасть в том виде, в каком она создана. Бесполезно притворяться, что будто бы я не мечтаю о публикации. Ведь искусство для самого себя — это не искусство. Малая толика тщеславия человека падшего отпущена и мне, и все же главное для меня сейчас — завершить свой труд и надеяться, что он несет в себе какой-то смысл»[332].

39

МГЛИСТЫЕ ГОРЫ — горная гряда, с севера на юг пролегавшая через Средиземье.

МИМ — карлик, в чьем жилище на Амон Руд жил Турин со своей шайкой; предал Турина оркам; убит Хурином в Наргофронде.

ОРКИ — творения Моргота, предположительно искаженные и извращенные авари; уродливы, злобны, враги красоты и порядка, поедатели падали и каннибалы.

ОРЛЫ МАНВЭ — гигантские орлы, гнездившиеся в Криссаэгриме; исполняли веления Манвэ.

СИНДАРИН — наречие Белерианда, произошедшее от эльфийского праязыка, но сильно отличавшееся от квенья.

ДУИН — «длинная река» в АНДУИН, БЕРЕНДУИН, ЭСГАЛДУИН, МАЛДУИН, ТАУР-ИМ-ДУИНАФ.

ДУР — «черный» в БАРАД-ДУР, КАРАГДУР, ДОЛ ГУЛДУР, а также ДУРТАНГ (замок в Мордоре).

ДЭЛЬ — «ужас» в ДЭЛЬДУВАТ; ДЭЛОФ — «отвращение» в ДОР ДАЭДЭЛОФ.

ИАНТ — «мост» в ИАНТ ЙАУР.

ИЛЬМ — корень, появляющийся в ИЛЬМЭН, ИЛЬМАРЭ, а также ИЛЬМАРИН — «Небесное Жилище».

40

Трудно сказать, в какой именно момент финал книги принял окончательный вид.

В 1948 году в письме Хью Броугану — школьнику, безгранично восхищавшемуся «Хоббитом», — Толкин указывал: «Собственно говоря, я вот уже десять лет пишу еще одну (более длинную) книгу о том же мире и том же историческом периоде. Из этой книги можно будет узнать многое о Некроманте и копях Мории. Вот только проблемы с написанием последних глав и дефицит бумаги пока что не позволяют мне ее опубликовать»[333]. А в письме от 31 октября сообщал все тому же Броугану: «Этим летом мне удалось на время „сокрыться от мира“, и я счастлив, что сумел привести „Властелина Колец“ к успешному завершению»[334].

Правда, в следующем году в письме, отправленном Стэнли Анвину, мы читаем, что Толкин закончил рукопись только после Рождества[335].

Но в любом случае он ее закончил.

В какой же момент Голлум начал играть главную роль в уничтожении Кольца? Судя по письмам Толкина, — где-то между 1944 и 1948 годами, хотя параллельно этому Толкин обдумывал и другие варианты. «Поскольку события у Расселины Рока должны были оказаться жизненно важными для Повествования, — признавался он, — на разных стадиях развития сюжета я сделал несколько пробных вариантов, хотя ни один из них позже не использовал; все они были достаточно далеки от окончательного варианта»[336].

В самом конце 1944 года Толкин, например, сообщал Кристоферу:

«Фродо и Сэма, сражающихся с последним из назгулов на скальном островке в окружении огня, извергающегося из горы Рока, спасет орел Гэндальфа»[337].

Чрезвычайно интересным выглядит обсуждение финала «Властелина Колец» в черновике письма к миссис Эйлин Элгар (1963), которая прямо указала на то, что Фродо оказался не способен выполнить свою задачу — бросить Кольцо в роковую расселину. «Очень немногие (а в письмах так вообще только Вы), — так ответил Толкин миссис Элгар, — отметили или прокомментировали „провал“ Фродо». И далее: «С точки зрения автора, события на горе Рока вытекают просто-напросто из самой логики повествования. События эти никто не подстраивал нарочно и, конечно, не предвидел до тех пор, пока они не случились. Но под конец выяснилось, что Фродо после всего, что с ним произошло, добровольно уничтожить Кольцо уже не сможет. Размышляя о разрешении возникшей проблемы, я почувствовал, что именно она стоит в центре всей представленной мною в Книге „теории“ истинного благородства и героизма»[338].

Толкин рассматривал, по меньшей мере, еще два альтернативных варианта развязки. Один был связан с упущенной возможностью «раскаяния» Голлума в сцене на перевале, а другой — когда Кольцо остается на пальце Фродо (Голлуму не удается его отнять).

Вариант «раскаяния» Голлума:

«Вряд ли Сэм мог вести себя иначе.

А если бы все-таки он повел себя по-другому, что случилось бы?

В Мордор они вошли бы иным путем (то есть Голлум не попытался бы предать их чудовищной паучихе Шелоб. — Г. П., С. С.) и иначе добирались бы они до горы Рока. Думаю, внимание сместилось бы как раз к Голлуму, к той борьбе, что велась в нем между раскаянием и новообретенной любовью — с одной стороны, и Кольцом — с другой. И хотя любовь эта крепла бы день ото дня, все-таки она не смогла бы возобладать над властью Кольца. Думаю, что каким-то странным, извращенным и жалким образом Голлум попытался бы (возможно, что и не сознательно) удовлетворить оба чувства. Наверняка в какой-то момент незадолго до конца он украл бы Кольцо или отобрал его силой (как он и поступает в настоящей повести). Но, думаю, что, удовлетворив „страсть к обладанию“, он пожертвовал бы собой ради Фродо и добровольно бросился бы в огненную бездну»[339].

Вариант сохранения Кольца Фродо:

«Вряд ли кольцепризраки напали бы на Фродо или взяли его в плен; они, скорее, повиновались бы ему или делали вид, что повинуются, что нисколько не препятствовало бы выполнению поручения, возложенного на них Сауроном, который посредством девяти Колец (которыми владел) всецело контролировал их волю. Поручение Саурона заключалось в том, чтобы удалить, увести Фродо от Расселины. Как только он утратил бы способность или возможность уничтожить Кольцо, в исходе сомневаться уже не пришлось бы, если, конечно, не принимать в расчет какую-нибудь помощь извне, на которую, впрочем, едва ли приходилось надеяться»[340].

Толкин не раз подчеркивал роль милосердия в книге:

«Не думаю, что Фродо потерпел крах в нравственном смысле.

В последний момент воздействие Кольца на Фродо достигло своего апогея после многих месяцев нарастающей муки, когда, будучи изголодавшимся и изнуренным, Фродо сделал уже все, что мог. Его смирение (с которым он взялся за дело) и его страдания были по справедливости вознаграждены высочайшими почестями; а его терпение и милосердие по отношению к Голлуму снискало милосердие и к нему самому; неудача его была исправлена»[341].

41

В эссе «О Беовульфе» и «О чудовищах и критиках» Толкин подчеркивал необычную особенность «северного» героизма. Она в том, считал он, что этот «северный» героизм, в каких бы формах он ни проявлялся, никогда не предполагает никакой конечной победы, — поэтому и тема милосердия не играет для него большой роли. А в эссе «О волшебных сказках» Толкин акцентировал тему создания «вторичного мира» и «счастливого конца», образцом которого является Воскресение Христово.

То, что эволюция отношения к теме милосердия отражает эволюцию (развитие) взглядов самого Толкина, подчеркивается следующим его признанием: «Размышляя о разрешении проблемы милосердия, я почувствовал, что именно она стоит в центре всей представленной мною в книге „теории“ истинного благородства и героизма».

Насколько эта проблема беспокоила Толкина, видно из дальнейших его рассуждений:

«Фродо в восприятии простецов „потерпел неудачу“, не выдержал напряжения, сдался. Я говорю здесь „простецы“ — без всякого презрения; они, эти простецы, вполне отчетливо могут видеть истину и абсолютный идеал, к которым следует стремиться, однако у них есть два слабых места. Во-первых, они не понимают сложности любой заданной ситуации во Времени и, во-вторых, склонны забывать про тот непостижимый элемент Мира, который мы называем Жалостью или Милосердием. А ведь именно этот элемент является абсолютно необходимым условием для морально-этической оценки (поскольку в Божественной природе он присутствует). В высшем своем проявлении он всегда принадлежит Господу»[342].

Эта проблема беспокоит Толкина не только по отношению к роману, но и по отношению к любой человеческой жизни, — в «реальном» (первичном) мире (так же, как и во вторичном мире фантазии): «Для смертных судей, не обладающих всей полнотой знания, он, этот элемент (Жалость и Милосердие. — Г. П., С. С.) должен вести к использованию двух разных мерок „морали“».

И далее: «К себе самим мы должны применять абсолютный идеал безо всяких компромиссов, потому что мы не знаем пределов той силы, что положена нам от природы (+ благодать), и если мы не стремимся к самому высшему, то наверняка не достигнем того максимума, что могли бы достичь. К другим (в тех случаях, когда мы знаем достаточно, чтобы судить) должно применять мерку, смягченную „милосердием“: то есть, поскольку мы в духе доброй воли способны сделать это без предвзятости, неизбежной в наших суждениях о себе самих, мы обязаны оценивать пределы сил ближнего и сопоставлять все это с силой конкретных обстоятельств…»[343]

Говоря о раздвоении оценок, неизбежном в нашем мире, Толкин опять возвращается к своему герою:

«Фродо предпринял свой трагический поход из любви, чтобы спасти знакомый ему мир от беды — за свой собственный счет, если получится; а также в глубоком смирении, понимая, что для такой задачи он, в общем, не подготовлен. Но ведь на самом деле он принимал на себя обязательства сделать лишь то, что он сможет, попытаться отыскать путь и пройти по этому пути, насколько хватит его сил — духовных и физических. Все это он выполнил. Так с какой стати считать слом его разума и воли (под столь демоническим воздействием) нравственным провалом? Гэндальф и Арагорн, и все, кто знал историю похода Фродо от начала и до конца, отнеслись к Фродо как к победителю»[344].

Другое дело, что сам Фродо думал об этом несколько по-другому:

«Поначалу он, похоже, никакого чувства вины не испытывал; к нему даже вернулись рассудок и покой. Он полагал, что принес в жертву собственную жизнь, то есть он думал, что скоро умрет. Однако он не умер; и можно заметить, что вот тогда-то мало-помалу им начало овладевать беспокойство. Арвен первой заметила это — и подарила Фродо в знак своей поддержки драгоценный камень; и задумалась о том, как исцелить Фродо»[345].

Это не только тема милосердия, это и тема жертвы.

Как пишет Толкин в примечании к цитировавшемуся письму:

«О том, как именно ей удалось все устроить, подробно не говорится. Конечно же, Арвен не могла просто взять и передать свой билет на корабль! „Плыть на Запад“ запрещалось всем, кроме тех, кто принадлежал к эльфийскому народу, и для любого исключения требовалось „дозволение свыше“, а сама Арвен не общалась напрямую с Валарами[346], тем более после ее решения стать „смертной“. На самом деле здесь имеется в виду именно то, что это Арвен пришло в голову отправить Фродо на Запад; она попросила за него Гэндальфа (напрямую или через Галадриэль; или же и так, и так) и использовала в качестве аргумента свой собственный отказ от права уплыть на Запад. Ее отречение и страдания были впрямую связаны и неразрывно переплетены с отречением и страданиями Фродо; и то и другое стало частью плана возрождения состояния людей»[347].

Тема невозвратимости, невозможности возврата, тревожила, очевидно, и самого Толкина. «И хотя я мог бы вернуться в Шир, он покажется мне чужим, потому что мне самому уже не стать прежним»[348].

Увы, есть раны, которые до конца не излечиваются.

Фродо отослали или позволили отправиться за Море исцеления ради, — если только исцеление возможно (до того, как герой умрет). Со временем Фродо все равно предстояло «уйти»: никто из смертных не может жить вечно — на Земле или в пределах Времени. Так что Фродо отправился одновременно и в чистилище, и навстречу своему вознаграждению. Вознаграждением этим стал для него срок для раздумий и отдыха, и обретения истинного понимания своего положения — как в ничтожности, так и в величии; срок, который ему предстояло провести по-прежнему во Времени, среди природной красоты «Арды Неискаженной», Земли, не оскверненной злом[349].

Считал ли сам Толкин свой долг, свое назначение выполненным?

На этот вопрос ответить трудно. Но Толкин, повторимся, имел полное право написать Стэнли Анвину: «Написана эта книга кровью моего сердца — не знаю, густой или жидкой, уж какая есть»[350].

Загрузка...