ГЛАВА ПЕРВАЯ Далекая страна Коми. Встреча Мишки с медведем. Дядя Иван — добрый волшебник

Все то, что произошло значительно позже, берет свое начало в Коми. Республика Коми расположилась на севере Советского Союза. Климат там очень суровый, а зима тянется много месяцев. На гигантских просторах этой республики можно свободно разместить Голландию, Данию, Бельгию, Люксембург, Швейцарию, и все равно хватило бы места еще для нескольких других стран. Большую часть Коми АССР покрывает тайга — зеленовато-коричневые загадочные и грозные джунгли Севера.

Попал я туда восьмилетним мальчиком. Шла война. Гитлеровские армии с ожесточенными боями продвигались в глубь Советского Союза. Из радиорепродуктора, подвешенного в центре деревни, доносились мрачные сводки об оставленных городах и селах. На деревеньку нашу бомбы не обрушивались, в ней даже и затемнения не было. Но нам казалось, что к аромату подопревшей хвои примешивается запах порохового дыма. Все мужчины работали на лесоповале: и местные — потомственные лесорубы, и военные беженцы — адвокаты, врачи, инженеры. Трудились упорно и яростно, как будто из стволов этих поваленных деревьев, высоких и стройных, выковывались орудийные стволы.

Мы, мальчишки, тоже вели свою войну. Разделившись на «наших» и «немцев», мы рассыпа́лись по заснеженному полю за деревней и вели сражения столь ожесточенно, что всякий раз «фашистам» приходилось искать спасения в тайге, независимо от того, кому именно выпадало играть эту неблагодарную роль.

После подобных схваток мы разбегались по домам, торопясь как на пожар. Вбежав в избу, я, не успевая снять полушубка, сразу орал во все горло вечно занятой по хозяйству матери:

— Дай поесть!

Я представлял себе большую миску, наполненную аппетитно дымящейся картошкой, мягкой и рассыпчатой, а к ней — горшок кислого молока, покрытого золотящейся сметаной. При одной мысли о такой роскоши у меня текли слюнки и чуть-чуть кружилась голова.

— Поесть? — тихо переспрашивала мама. — Ты что — проголодался?

— Проголодался! — вопил я. — Да я голоден, как целая стая волков!

И тут только я замечал, как медленно краснеют мамины веки, когда она трясущимися руками обшаривает ящики стола, кухонную полку, заглядывает в печь.

— Есть хочу… — упрямо твердил я, — слышишь, дай хоть чего-нибудь поесть…

В конце концов маме обычно удавалось найти чего-нибудь: корку черного хлеба, припрятанную именно на такой случай, лепешку из картофельных очистков, а то и ложку коричневой патоки. Проглатывал я это в одно мгновение и тут же готов был попросить еще, но сдерживался — глаза у матери подозрительно увлажнялись…

— Спасибо, — второпях бормотал я, — теперь, подкрепившись, побегу играть с ребятами.

Я уходил в тайгу. Иногда, порывшись в снегу, мне удавалось найти несколько засохших и промерзших ягод брусники. Это была редкостная удача. Такую находку я старался разжевывать как можно медленнее, чтобы продлить удовольствие.

В то время я очень любил спать, потому что всегда мне снились роскошные пиршества. Сначала я поглощал огромные ломти хлеба, потом принимался за пшенную кашу со шкварками и, наконец, наступал черед сахара — всегда огромными кусками. Проснувшись, я еще некоторое время ощущал во рту сладкий вкус.

— Почему у нас никогда нет сахару? — спросил я как-то отца.

Он лежал на постели, только что вернувшись с лесоповала. Руки у него были покрыты ссадинами и кровавыми волдырями мозолей. Отец молчал.

— Почему у нас нет сахару? — повторил я свой вопрос.

Он не пошевелился, а только открыл глаза.

— Сахар нужен солдатам, — услышал я. — Голодному человеку трудно вести бой.

— А хлеб?

— Гитлеровцы заняли Украину и многие другие земли, богатые хлебом. Сейчас во всей стране хлеба не хватает, а солдаты должны быть сытыми в первую очередь. Понимаешь?

Понимать-то я понимал, но это ничуть не избавляло от мучительного сосания в желудке, легкой тошноты и головной боли. И я продолжал постоянно думать о хлебе.


Мой ближайший друг Мишка был фантазером. Шли мы как-то по едва заметной лесной тропинке, вокруг которой стеной подымались сосны и ели, здесь царили полумрак и влажная прохлада, солнечные лучи не могли пробиться сквозь путаницу ветвей и терялись в нескольких метрах над землей.

— А я здесь вчера на медведя наткнулся, — неожиданно объявил Мишка.

— И что? — испугался я не слишком сильно, потому что медведи здесь не были чем-то исключительным и зачастую подходили к самой деревне.

— Бросился на меня.

— Врешь…

— Не сойти мне с этого места — бросился!

У меня от страха по спине забегали мурашки, а губы стали подрагивать, так что пришлось их прикусить. Разъяренный медведь!.. Я представил себе сбитого с ног Мишку и огромные медвежьи лапы, рвущие на нем одежду, а выше — грозные клыки и маленькие, горящие злобой глазки…

— А ты что?!

— Я успел ухватить ветку и как врежу ему по носу. Ведь нос у медведя — самое чувствительное место. Он остановился, но только на одну минуту. А потом взревел, да так, что сосны закачались, поднялся на задние лапы и… — Тут Мишка сделал паузу и наклонился, чтобы пробраться под преграждающим путь полусгнившим поваленным стволом.

— Ну, и что?!

— Конец бы мне пришел, сам понимаешь. Я даже глаза зажмурил, но тут внезапно — бух! Выстрел. Я глаза открыл и вижу, что медведь валится на землю.

— Дядя Иван? — спросил я.

— Ну, а кому же еще здесь быть?

Этот дядя Иван был загадочной личностью, легендарным охотником, увидеть которого собственными глазами удавалось пока что одному только Мишке. Поначалу я понимал: дядю Ивана Мишка попросту выдумал. Но мечтать о встрече с таким человеком было очень приятно, и, незаметно для себя, я и сам почти поверил в его существование.

— А где же он — этот твой медведь? — спросил я, а моему воображению сразу же представилась огромная порция великолепного жаркого.

— Дядя Иван забрал его к себе. Я же говорил тебе, какой он сильный. Легко забросил целую тушу на спину…

— Врешь…

— Не сойти мне с этого места. Знаешь какой он — дядя Иван? Вот с эту сосну. А плечи у него — во́! — И Мишка развел руки как можно шире.

Я заглянул в его серые, чуть прищуренные глаза. Они ответили мне честным, искренним взглядом, в котором не было и тени лукавства.

— А тебя он позвал к себе?

— Конечно же, позвал. Как всегда. Просидел у него до самого вечера. Тушу он освежевал, вырезал кусок помягче и тут же на огне зажарил. Обожрался я у него так, что еле до дому добрел.

Рот у меня так наполнился слюной, что мне пришлось даже несколько раз плюнуть, но это не очень помогало.

— А на прошлой неделе, — продолжал Мишка, — когда я был у дяди Ивана, так мы ели с ним пшенную кашу со свиным салом. Я срубал целый котелок и чувствую — не могу больше. Отодвигаю потихоньку, а он все подбавляет. А в каше этой сала больше, чем самой каши. Так переел тогда, что сейчас хоть силком заставляй — в рот бы не взял.

— Врешь, — робко возражал я, пытаясь одновременно втянуть живот, чтобы не так сосало под ложечкой. — Брось трепаться, никогда не поверю…

— А я тебя и не заставляю верить, — отозвался Мишка. — Не веришь и не надо.

С минуту я молча брел за ним, старательно глядя на тропинку, заваленную множеством поросших мхом и очень скользких веток. Впереди мелькала слегка ссутуленная спина Мишки, выбивающиеся из-под шапки рыжие волосы и мерно покачивающиеся плечи.

Не забывая следить за тропинкой, я все же изредка поглядывал на друга. Он шел мягким пружинистым «таежным» шагом, которому научился у отца.

— А где он живет? — спросил я наконец.

— Дядя Иван? Известно — в тайге.

— Но где в тайге?

— Там… — Мишка неопределенно махнул рукой. — Не сразу к нему попадешь.

— И у него там дом?

— Небольшая такая заимка из толстенных сосновых бревен. А внутри все выстлано шкурами диких зверей. Красота…

— Однако я никак не пойму, — сказал я, — откуда только у него берется столько еды?

— Охотится, — милостиво пояснил мне Мишка. — Он же лучший охотник во всей республике.

— Охотится в тайге на пшенную кашу? — Я иронически улыбнулся.

— Но, но… Полегче!.. — грозно насупился Мишка.

Мне совсем не хотелось набиваться на ссору. Дело в том, что у меня уже давно теплилась надежда на то, что в один прекрасный день Мишка все-таки приведет меня к дяде Ивану или еще лучше: мы неожиданно встретимся с ним в тайге.

— Я и сам знаю, что он лучший охотник в республике, — поспешно согласился я. — К тому же он еще и спас тебе жизнь.

Мало-помалу Мишка сменил гнев на милость. Он пошел тише и я поравнялся с ним.

— Может быть, он когда-нибудь позволит мне привести к нему тебя. Ох и наедимся же мы тогда по-царски!

Я поднял с тропинки еловую ветку и с размаху швырнул ее в чащу, а потом по-дружески обнял Мишку за плечи.

— Слушай, Мишка, — проговорил я, — а не мог бы ты у него расстараться для меня хоть куском медвежатины? Или хоть немножко выпросил бы пшенной каши, а?

— Ничего не выйдет, — вздохнул Мишка. — Дядя Иван ничего не разрешает выносить. На месте ешь, хоть лопни, но с собой брать нельзя.

Я промолчал. Под веками я ощутил жжение, а под ложечкой засосало просто нестерпимо. Чтобы Мишка ничего не заметил, я стоял потупившись в землю. Но он все-таки заметил.

— Не горюй, — сказал он. — Я попрошу дядю Ивана, чтобы он разрешил мне привести тебя. Или украду у него кусок мяса.

— Воровать нехорошо… — неуверенно возразил я.

— Да? — рассмеялся Мишка. — А есть охота? А вообще-то как знаешь.

И мы повернули к деревне, потому что тропка здесь кончилась, растаяв в непролазной гуще среди бородатых зарослей мха и зыбкой болотной зелени.


…Лепешки выглядели так аппетитно, что у меня просто челюсти свело — белые, пухлые, с коричневой румяной корочкой.

Вера Антоновна — наша соседка — поставила на стол миску, и я хотел уже было наброситься на это чудо, однако мать придержала меня за рукав.

— Погоди, — проговорила она. — Давай я сначала попробую.

Я был возмущен до глубины души: ведь мама весь день просидела дома, я же только что вернулся с прогулки по лесу, а ведь ничто так не развивает аппетит, как свежий лесной воздух. С неохотой я чуть отодвинулся от стола. Мама взяла лепешку, надкусила ее и тут же поморщилась… Дольше я уже не мог дожидаться. Схватив лепешку, я чуть ли не целиком затолкал ее в рот.

Полынь! Я тут же все выплюнул на пол.

— Это только сначала невкусно, — сказала Вера Антоновна. — А потом горечи уже не замечаешь. Есть можно.

— Что это? — спросил я, все еще чувствуя во рту невыносимую горечь.

— Березовая кора, — пояснила она. — Мы ее размалываем как муку. Нужно откусывать маленькими кусочками и долго жевать. Постепенно привыкаешь к такому вкусу. Попробуй.

— А он не отравится?

— С чего это вдруг? Моя Катя ест их за милую душу, и ничего ей не делается.

Я откусил крошечный кусочек. По-прежнему горько, но теперь я старался не обращать внимания на горечь и продолжал жевать. Вскоре я уже мог проглотить прожеванное. Постепенно я прикончил всю лепешку. Вкус у нее был отвратительный, но сосание в желудке прекратилось.

Услышав знакомый свист, я прихватил еще одну лепешку и выбежал из дома. На улице меня поджидал Мишка.

— Что это у тебя? — спросил он, жадно поглядывая на лепешку.

— Так, ерунда, — скромно отозвался я. — У дяди Вани небось тебе достается кое-что повкуснее.

Мишка кончиком языка облизал губы.

— Это само собой, — ответил он. — Но и эта… тоже… Дашь попробовать?

— Но ты-то, наверное, не голодный.

— Само собой… Я это просто так, потому что уж очень вкусно выглядит. Я вообще люблю лепешки. Дядя Иван их еще сметаной заливает и посыпает сверху сахаром.

Я судорожно сжал зубы. Мишка, как я заметил, сделал то же самое. От лепешки он не отводил глаз.

— Возьми, — сказал я. — Я это специально для тебя вынес.

Он сразу же отхватил огромный кусок. Тут же лицо его странно искривилось, а я разразился хохотом.

— Свинья ты! — И он отшвырнул лепешку, но мне удалось поймать ее на лету.

— Вкуснятина! — Я отламывал крохотные кусочки и жевал их с блаженным выражением на лице. — Может, у дяди Ивана лепешки и лучше этих, но для меня и такая сойдет.

— Ты можешь это есть? — Мишка уставился на меня подозрительным, недоверчивым взглядом.

— А почему бы и нет?

— Так ведь горько.

— Тебе показалось.

Он никак не мог понять. Надув впалые щеки, он внимательно следил, как я жую.

— Может, мне и в самом деле показалось… — неуверенно пробормотал он. — Слушай, а еще ты можешь принести такую?

Я вбежал в избу и через минуту вернулся с новой лепешкой.

— Ты откусывай маленькими кусочками, — поучал я, — чтобы привыкнуть к горечи. А потом пойдет как по маслу.

Мишка послушался.

Так он съел целую лепешку. Я объяснил ему, что это — березовая кора, которая помогает приглушить чувство голода.

— Дядя Иван жарит ржаные лепешки на подсолнечном масле, — не сдавался Мишка, проглатывая последний кусок. — Вот у него лепешки так лепешки!

— Собираешься к нему?

— Придется навестить. — Он облизнулся, причмокивая. — Вот только дожидаюсь условного знака: как сова прокричит три раза, значит, ждет он меня.

Я положил ему руку на плечо, и мы тронулись в путь по вьющейся между избами дороге, довольно широкой здесь, в деревне, но потом сужающейся, как бы сжимаемой с обеих сторон стенами сосен и елей.

— А ты не забыл своего обещания? — как бы невзначай задал я постоянно вертевшийся в голове вопрос.

— Какого обещания?

— Ты ведь обещал попросить дядю Ивана, чтобы он разрешил нам прийти к нему вместе.

Мишка стряхнул со своего плеча мою руку, приостановился и оперся спиной о сосновый ствол.

— Ничего не выйдет, — сказал он. — Дядя Иван терпеть не может чужих. Кроме меня, он никого к себе не пускает.

— Послушай, Рыжий… — Рыжим я называл Мишку только в тех случаях, когда дружба наша висела на волоске. — А этот твой дядя Иван случайно не дезертир ли? Почему он не сражается с фашистами? Почему это он вечно прячется? Или…

Мишка ничуть не смутился, а только пристально следил за мной из-под прищуренных век, водя рукой по мху, густо покрывшему древесный ствол.

— Или что? — спросил он, когда я запнулся.

— Или, может быть, он — шпион? — выпалил я.

Мишка принялся громко хохотать. Сначала я думал, что это он просто так, для виду, но смех его звучал вполне искренне.

— Ох и дурак же ты! — Мишка просто покатывался со смеху. — Дядя Иван — и дезертир!.. Шпион!.. Ой, я просто не выдержу!

— Чего ржешь? — не сдавался я. — Сейчас всякое бывает…

Неожиданно Мишкин смех оборвался, и он, крепко ухватив меня за отвороты куртки, с силой притянул к себе.

— Слышал когда-нибудь о Яковлеве, Никитине и Ковальчуке? Тех танкистах, которые уничтожили двадцать семь фашистских танков? О них еще по радио передавали. Слышал?

— Конечно, слышал. А при чем тут они?

— А при том, что танк их носит имя дяди Ивана.

— Врешь.

— Не сойти мне с этого места. Танк этот был построен на деньги дяди Ивана. Он пожертвовал на строительство танка все свои сбережения, а ты ведь сам знаешь, что он — лучший охотник во всей республике.

— Ага…

— И такого человека ты назвал дезертиром.

— Ага…

— Шпионом!

— Ага…

— И тебе не стыдно?

И в самом деле неловко получалось. Как я теперь посмотрю в глаза дяде Ивану, если вообще удостоюсь такой чести? Тут уж самое роскошное жаркое из медвежатины застрянет колом в горле. Только бы Мишка не проговорился ему о том, что я здесь наплел.

— Мишка, забудь обо всем этом. Это у меня просто так вырвалось, без всякой задней мысли. Просто разозлился я на то, что ты не хочешь взять меня с собой к дяде Ивану.

Но Мишка уже не дразнился и не донимал меня, а даже по-дружески похлопал по плечу.

— Посмотрим, может, удастся что-нибудь сделать, — пробормотал он. — Я поговорю с дядей Иваном.

Внезапно до нас донесся крик совы. Один… Второй… Третий. У меня по спине забегали мурашки. Я глянул на Мишку: весь напрягшись, он вглядывался в чащу.

— Дядя Иван зовет тебя, — прошептал я.

Он не отозвался ни словом. Одним прыжком он достиг кустов и скрылся в зарослях. Сова тем временем продолжала кричать, а может, это была какая-то другая птица — сам не знаю.


Отец принес с работы четверть буханки настоящего хлеба — с блестящей коркой почти шоколадного цвета, а на срезе, как изюминки, виднелись зернышки плохо размолотого зерна.

Я завороженно вглядывался в него, как в чудесное видение, как в магический кристалл. Хлеб лежал в центре стола, и столешня казалась мне каким-то огромным пространством, полем с волшебной горой посредине. И запах! Всю избу наполнял теплый, знакомый, чуть кисловатый аромат, от которого глаза сами наполнялись слезами.

Я следил за действиями мамы: вот она берет со стола нож, потом — хлеб, как бы взвешивает его на ладони, а потом медленно погружает лезвие в это коричневое великолепие. Отрезаемые куски были очень тонкие, почти прозрачные, и меня вдруг охватил страх, что они обязательно раскрошатся или вообще растворятся в воздухе. Но зато их получилось целых восемь штук — восемь кусков самого настоящего хлеба.

Дожидаясь раздела, я скорчил самую жалостную мину, стремясь любым способом пробудить мамино сочувствие. Мама глянула сначала на меня, потом на отца, у которого был такой вид, будто все происходящее не имеет к нему ни малейшего отношения, — он старательно застегивал телогрейку. «Тем лучше», — подумалось мне.

Отец взял стоявший в углу топор, засунул его за ремень и тщательно одернул телогрейку.

— Пойду, — сказал он. — Бригада уже наверняка добралась до делянки.

И тут мама быстро схватила четыре куска хлеба, прибавила к ним пару вареных картошек, лепешку из березовой коры, завернула все это в чистую белую тряпицу и сунула в карман отцовской телогрейки.

— Бери, — сказала она. — И не выдумывай ничего — обязательно все съешь.

Мне пришлось крепко стиснуть зубы, чтобы не вскрикнуть от такой несправедливости. Целых четыре куска!.. Отец быстро вышел, я расслышал, как хлопнула за ним дверь избы, а потом и увидел, как он сам пробегает мимо окон, поправляя на бегу засунутый за пояс топор.

— Ну, чего ревешь? Папа тяжело работает, ему и нужно больше. Иначе он у нас совсем ослабеет и еще разболеется.

— Я знаю…

— А если знаешь, то не хнычь. — Она взяла со стола три кусочка хлеба и пододвинула ко мне: — Это тебе.

Себе она оставила один-единственный кусочек, да и тот самый тоненький. Я понимал, что это тоже несправедливо… Мне бы сказать что-то, отказаться. Но не мог. Схватив доставшиеся мне кусочки хлеба, я забился в угол и в несколько секунд расправился с ними. Только во рту некоторое время чувствовался ароматный, ни с чем не сравнимый привкус, да осталось несколько застрявших в зубах крошек, которые я старательно пытался добыть языком.

На столе темнел одинокий кусочек хлеба. Мама к нему пока что так и не притронулась. Я украдкой следил за тем, как она, чуть морщась, неторопливо пережевывает лепешку из березовой коры, отщипывая от нее крохотные кусочки. А может быть, ей просто не хочется хлеба? Может, тогда она отдаст его мне?..

Это уж совсем подло! Даже думать об этом — свинство. Отвернувшись, я принялся старательно строгать заготовленную накануне деревяшку, из которой должен был получиться великолепный револьвер. Краешком глаза я все-таки видел, как мама потянулась за своим кусочком, оглядела его со всех сторон, понюхала, а потом завернула в тряпочку и спрятала в шкаф.

— Обжора, — сказала она, улыбаясь. — Взял и сразу все съел. А я оставлю на потом.

Так-то вот. Сегодня мне уже больше нечего ждать. А у мамы еще целый день впереди — теперь она спокойно будет дожидаться вечера, когда наступит наконец тот блаженный момент, когда она откроет шкаф и возьмет припасенный хлеб.

Я хранил молчание, яростно стругая твердое дерево так, что кончики пальцев у меня онемели. Выстругаю револьвер, приделаю к нему ствол из медной трубки, заряжу серой из спичечных головок или — еще лучше — выпрошу у Мишкиного отца немного охотничьего пороху. А потом забью в ствол стальной шарик (у меня уже был заготовлен такой шарик из подшипника) и отправлюсь в лес на поиски медведя. Медведя я обязательно свалю одним выстрелом — нужно только подпустить его поближе и целиться точно в глаз, — и будет у нас жареное мясо, мама наготовит его целый противень, сало закоптим, окорока — тоже, а из медвежьей шкуры мне сошьют настоящую медвежью шубу.

Я не заметил, как мама вышла из избы. Наверное, пошла к соседке или в магазин, узнать, не привезут ли чего-нибудь. Я остался один. В воздухе еще сохранялся теплый хлебный запах. Я подошел к шкафу и открыл дверцу. Нет! Мне и в голову не могло прийти прикоснуться к маминому хлебу. Я хотел только понюхать его.

Запах хлеба чуть слышно пробивался сквозь тряпицу, смешиваясь с запахом полотна. Посмотреть бы на него. Я осторожно развернул тряпицу и наклонился над хлебом. Закрыв глаза, я с минуту наслаждался ни с чем не сравнимым его ароматом.

— Фу! — громко сказал я. — Пахнет глиной.

Но это было ложью. Может быть, и не совсем ложью, но через минуту я снова наклонился над хлебом. На этот раз я уже не закрывал глаза и приметил крошку, которая отпала от корки. Я прижал ее пальцем. А потом поднес палец вместе с крошкой ко рту.

И еще одна крошка. Может быть, ее раньше и не было, может быть, я зацепил чуть заметно за корочку, и от нее отвалился кусочек. Не могу ручаться. Но и эта крошка пристала к моему пальцу и подобно первой исчезла во рту. А потом…

Желудок мой уже перестал быть просто желудком, а превратился в самого настоящего врага, коварного, беспощадного и, главное, значительно более сильного, чем я.


…С ужасом смотрел я на тряпицу, совершенно пустую, как будто бы в ней никогда и не было никакого хлеба. Я смял ее в комок и засунул его в самый угол полки. Затворив дверцу шкафа, я изо всей силы ударил по нему кулаком, так что даже кожа лопнула на костяшках пальцев и показалась кровь.

А потом я убежал.

Домой я вернулся, когда было уже совсем темно. Мама что-то шила, низко склонившись у керосиновой лампы. Я остановился перед нею. Ноги уже не держали меня, в голове шумело, а перед глазами вспыхивали то красные, то ослепительно яркие серебряные круги. Губы тоже были какие-то чужие — припухшие и сухие.

— Убей меня, — прошептал я, хватаясь за спинку кровати, чтобы не свалиться, а потом стал выкрикивать: — Лучше я просто уйду в тайгу, сейчас же уйду, насовсем!..

Она вскочила с табуретки, подбежала ко мне. Фигура ее, казалось, плыла по воздуху и была почти прозрачной. Я закрыл глаза и почувствовал на лбу ее прохладную ладонь.

— Господи! Да у тебя температура!


…Мы пробирались с Мишкой через таежные заросли, ноги тонули во мхах, по лицам стегали упругие хвойные ветки. Потом пошла какая-то топь, скользкое и холодное болото, а потом дорогу нам преградили старые трухлявые стволы, послышался волчий вой и крик совы. Мы двигались напрямик без дороги, одежда у меня была изорвана, сапоги затерялись где-то еще в болоте, ноги кровоточили, и я каждый раз говорил себе, что дойду только до следующей ели или сосны и рухну без сил.

И все-таки мы добрались до цели. Залитая солнцем поляна, белые колокольчики ландышей, травы по пояс, свежие и сочные, а посреди поляны — дом. Он весь золотится на солнце, срубленный из необхватных сосновых бревен, с коричневыми полосами сухого мха по пазам между ними. Веселые окна с розовыми занавесками, наличники с богатой резьбой.

— Вот мы и пришли, — говорит Мишка.

Не успел он произнести эти слова, как дверь распахнулась и навстречу нам вышел очень высокий широкоплечий мужчина с гордым орлиным лицом — нос с горбинкой, густые темные брови и глубоко сидящие серые глаза. На нем были штаны из коричневой кожи и такая же куртка с блестящими пуговицами. Он улыбался.

— Здравствуйте, ребята, — сказал он. — Я рад, что наконец навестили меня.

— Здравствуйте, дядя Иван, — разом ответили мы.

Приветливым жестом он пригласил нас в дом. Поднявшись по крутым ступенькам, я вошел в светлую чистую горницу, мебель которой была покрыта такой же замысловатой резьбой, как оконные наличники.

— Располагайтесь поудобней, — пригласил нас дядя Иван.

Я присел на лавку, покрытую медвежьей шкурой. Напротив меня на стене висел целый ряд охотничьих ружей, кожаных ягдташей, охотничьих ножей и патронташей. А выше, под потолком, скалили зубы медвежьи, рысьи, волчьи и росомашьи головы — целая коллекция охотничьих трофеев.

— Красиво здесь, — прошептал я.

— Нравится тебе у меня? — с улыбкой сказал дядя Иван. — Надеюсь, ты теперь будешь почаще ко мне наведываться.

— Конечно, буду! — воскликнул я. — Если вы только позволите, дядя Иван, то я…

— Вот и хорошо, всегда буду рад. — Он ласково растрепал мне волосы. — Устали, ребята?

Я поглядел на свои израненные ноги. Дядя Иван проследил мой взгляд и нахмурился.

— Бедняжка, что же ты молчал? Но ничего, сейчас это все пройдет.

Из висевшего на стене шкафчика он достал пригоршню какого-то зелья, растер его в руках и зеленым порошком обсыпал мои ступни. В ту же минуту раны затянулись, боль исчезла, и я почувствовал такой прилив сил, что хоть в пляс пускайся.

— Теперь веришь? — шепотом проговорил Мишка. — Что я тебе говорил? Сам видишь, дядя Иван — чародей!

Тем временем на столе появилась белая скатерть, а на ней — глубокая миска, полная пшенной каши с золотистыми шкварками, поднос толсто нарезанных ломтей хлеба и целый противень дымящейся медвежатины, а рядом — горшок кофе с молоком и целая горка сахару.

— Угощайтесь, ребята, — сказал дядя Иван. — Ешьте досыта.

Я отлично знал, что хорошо воспитанный мальчик не должен набрасываться на угощение, но воспитан я, видимо, был неважно, ну просто совсем плохо, потому что я именно набросился на расставленные яства, хватая мясо, кашу, и, давясь, запивал все это кофе, умудряясь при этом заталкивать в рот огромные куски хлеба.

Мишка ел не так торопливо, с достоинством, как и полагается человеку, которому не впервой принимать участие в подобном пиршестве.

Он поглядывал на меня с укоризной, но я старался не замечать его взглядов — у меня просто не было времени задумываться над своим поведением.

Дядя Иван вышел из избы, решив, по-видимому, не смущать нас своим присутствием.

И вот наконец наступил драматический момент: еда на столе не убывала, а я не мог заставить себя проглотить ни крошки. Я смотрел на кашу, на хлеб, сахар, мясо, трогал аппетитные ломти хлеба, даже подносил их ко рту, но снова клал на стол — у меня внутри просто не оставалось свободного места.

— Послушай, — прошептал я Мишке, — а что, если я припрячу в карман немножко хлеба или сахара… а?

— Не смей! — сурово одернул меня Мишка.

— Но почему? Дядя Иван ничего не узнает. А я немного дал бы родителям…

— Не смей! — повторил Мишка. — Тогда он ни за что не пустит тебя к себе.

— Так ведь он ничего не будет знать…

— Ты что — совсем дурак? Дядя Иван знает все. От него ничего не скроется. Сказано ведь тебе, что он — самый настоящий волшебник.

— А если он волшебник, то, может, спросим у него, когда закончится война.

— Спроси…

Дядя Иван снова вошел в комнату и поставил на стол блюдо с нарезанным пирогом.

— Кушайте, — сказал он. — Почему вы ничего не едите?

— Мы больше не можем, — ответил за двоих Мишка. — Честное слово, дядя Иван. Мы наелись уже досыта, до отвала.

Дядя Иван присел на лавку и, достав из кармана трубку, принялся набивать ее табаком. А потом закурил, и изба наполнилась запахом, ничуть не похожим на запах махорки, которую курил мой отец. У махорки той был такой запах, что нам с матерью приходилось выходить из дома, если отцу хотелось покурить, а усталость не позволяла выйти на улицу. Тут же клубы голубого дыма пахли вином и медом.

— Дядя Иван… — робко обратился я.

— Что тебе? Говори.

— Дядя Иван, а когда война закончится?

Дядя Иван улыбнулся. А может быть, мне только показалось, что он улыбнулся, перемещая трубку из одного угла рта в другой.

— Не долго осталось ждать, — отозвался он наконец.

— А кто победит?

Теперь он уже явно улыбнулся, и улыбка эта была спокойной и даже чуть насмешливой.

— А ты сам не знаешь?

— Я думаю, что…

— И правильно думаешь, — прервал он меня. — Конечно же, победят наши. Они разобьют фашистов вдребезги.

— И я вернусь в Польшу? Поеду в Варшаву?

— Само собой разумеется.

— И… будет много еды?

— Еды будет сколько захочется, мой мальчик.

Дядя Иван поднялся с лавки, мы тоже встали из-за стола. Он серьезно пожал нам руки, сильно, как взрослым.

— Будьте здоровы, — сказал он на прощание. — Заходите, как только услышите сигнал. До свидания.

Я с грустью поглядел на заставленный блюдами стол и представил себе здесь, рядом с собой, маму с папой. Но нашел в себе силы промолчать.


…В полузабытьи я почувствовал прохладную ладонь на своем лбу. Это мама. Я слышу, как она говорит отцу:

— Все в порядке, температура упала. Пусть теперь поспит, бедняжка…

«Бедняжка»! Ничего себе «бедняжка»! Если бы они только знали, как я пировал в избе дяди Ивана! Но о нем никому нельзя говорить. Никому, даже родителям.


Мишка первым полез на ель. Я двинулся вслед за ним. Сначала взбираться было легко — знай перескакивай с ветки на ветку, а ствол был рядом — толстый и надежный. Потом приходилось уже подтягиваться на руках, а ветки стали тоньше и зачастую подозрительно потрескивали. Мишка, однако, продолжал взбираться. Ну и я за ним, прикрывая лицо от колючей хвои. Наконец мы остановились. Ель была высокой — значительно выше всех окрестных деревьев, — и сверху лес походил на широкое поле, покрытое остроконечными верхушками хвойных деревьев. Это странное поле или луг тянулось до самого горизонта.

— Не боишься? — спросил Мишка.

— Ни капельки, — ответил я, хотя и чувствовал, что ветка подо мной предательски гнется.

— Ну, немного все же побаиваешься, — возразил Мишка. — Если бы мы свалились отсюда, то от нас и мокрого места не осталось бы.

Я промолчал, стараясь глядеть вдаль, и ни за что не осмелился бы посмотреть прямо вниз. Земля была ужасно далеко.

— Послушай, — сказал вдруг Мишка, а капитализм ты помнишь?

— Какой капитализм?

— Ну этот ваш, польский. До нас ты ведь жил в капиталистической стране. Вы там сильно голодали?

— Нет, — ответил я. — Только когда папа был безработным, мы ходили на обеды в такую бесплатную столовку. Суп там давали — гороховый или капустный. Я бы сейчас съел капустных щей.

— Дурак, — сказал Мишка. — Сейчас война, и не о чем тут трепаться. А когда нет войны, то коммунизм намного лучше.

— А чем лучше?

— Потому что при коммунизме все по-справедливому. У каждого есть работа, а что заработал — все тебе. Нет ни богачей, ни бедняков.

— А я не прочь бы стать богачом, — тихо признался я. — Я хотел бы иметь целый воз жратвы и чтобы ее никогда не убывало.

— Дурак ты, — еще более убежденно повторил Мишка. — При коммунизме все будут такими богачами, только тогда все будет справедливо.

— Как это — справедливо?

— А вот так. Всем всего поровну. Чем богаче страна, тем больше у людей всего будет.

— Ну, когда это еще будет… — протянул я.

— А ты хотел бы сразу. Чтобы одни вкалывали, а тебе — жратву возами, так? На чужом горбу прокатиться хочешь?

— Вовсе нет, — возмутился я.

— Ну вот видишь… А вот когда война закончится и ты вернешься в Польшу, то работы у тебя там будет по горло. Знаешь, это чертовски трудно — капитализм в коммунизм переделать. Мой батя рассказывал. Он еще в Октябрьской революции участвовал и знает, как это было. А тут еще фашисты все у вас уничтожили, придется отстраивать заново. Там у вас — непочатый край работы.

— Это факт, — поспешил я согласиться с ним. — Я помню бомбежки. Тогда много домов сгорело. Весь город был в огне, земля тряслась под ногами, на тротуарах лежали убитые…

Я замолчал.

Мне трудно было говорить о том времени. Внезапно показалось, что вновь слышится шум самолетов — мрачное гудение, нарастающее с каждой минутой, — и я невольно изо всех сил вцепился в еловый ствол.

Мишка прекратил расспросы. Он, по-видимому, понял, что было бы жестоко заставлять меня вспоминать это. А я старался думать о тайге, о зверях, живущих в ней, о маме, которая сейчас готовит лепешки из березовой коры, об отце, который в этот момент валит деревья, или о револьвере, который я из-за болезни так и не выстругал до конца. Так мне удалось отогнать воспоминания, упрятать их куда-то в темноту.

— Полезем вниз, — предложил Мишка.

Ловкий, как белка, он обогнал меня, и, когда я спустился, он уже удобно расположился под деревом и обдирал кожуру с вареной картофелины. Честно разломив ее пополам, он протянул мне половину.

Загрузка...