На бульварах сонного Страстного
Улыбаюсь девушке публичной.
Всё теперь я нахожу приличным,
Всё избитое теперь остро и ново.
О весенний солнечный Кузнецкий,
Над твоей раскрашенной толпою
Я один, насмешливый и детский,
Зло смеюсь теперь моей весною.
Я живу без символов и стиля –
Ежегодный цикл стихов весенних.
Знаю всё – от фар автомобиля
До задач о трубах и бассейнах.
1917
Я позвонил к вам по телефону.
Вы знаете, телефон жесток.
Я услышал звуки граммофона:
Не матшишь – какой-то кекуок.
Мой звонок, кажется, звучал долго и громко.
Вы, рассерженная, сказали: «Алло».
Кекуок оборвался звонко –
Следующая пластинка была танго.
Когда мы разговаривали, он рвал мне душу,
Проникал через нее в мозг
Рвал покой, выбрасывал через уши,
Как мягкий воск.
1917, 5 сентября
17-15 июля
Немного патетики
Его величеству П. Шишкову (?)
социал-демократу
М
Много было совещаний
Едак с марта на Руси –
И от ихних от стараний
Ни солдат нет, ни муки.
О
Остров Езев, остров взятый,
Русской базой был морской,
А орудия Кронштадта
Не вступали вовсе в бой.
П
Петроград Москву-столицу
За провинцию считал,
А теперь, бежав позорно,
Здесь спасения искал.
С
С Терских областей и с Дона
Рать казачью позовем
И диктатором Корнилова
Тотчас ж назовем.
У
Украина отделилась
И Россию предала,
Самостийну объявила,
В руки отдалась врага.
X
Хамоправие в России
Утвердилось навсегда,
И спасет ее от смерти
Только власть Каледина.
Ничего не пожалею,
Буйну голову сложу,
И пойду за …
Я свой голос положу.
Мы казёночки откроем –
Пей-гуляй, честной народ.
На буржуев и кадетов
Большевик пойдет вперед.
Завтра мы войну закончим,
Мир устроим навсегда
И солдат пораспределим
Грабить церкви и дома.
И во всех дворцовых зданьях
Сделаем рабочий клуб,
А буржуям за дыханье
Таксу в час поставим рубль.
И не надо нам студентов,
И не надобны войска,
Деньги вытащим из банков
И отымем навсегда.
Учредительных собраний
Нам не надо никаких –
Лишь добраться до буржуев,
А тогда-то мы разденем
И прикончим их.
Ювелирные ограбим
Магазины все зараз,
А в милиции – свои же,
Знают каждого из нас.
Агрономов перережем,
Докторов, учителей
И дотла сожжем, разрушим
Все имения князей.
Всех убьем, убив, ограбим
И разрушим всё до дна,
Чтобы камушка на камне
Не стояло никогда.
Вы смотрели на море, смотрели с улыбкою,
Но в глазах отразились кокаин и тоска.
Он стоял перед вами эластично гибкий,
Он сказал: «Королева», вы ответили: «Да».
И он бросился дерзко, и он бросился смело,
И вас опьянила его красота,
Но в руках его жаждущих
Трепетало лишь хрупкое тело,
Отлетела любовь, красота умерла.
Но когда опьянение прошло возбужденное,
Вы его оттолкнули, сказали: «Иди».
И была это песня любви лебединая.
И вскоре он бросился вниз со скалы.
Электрическое солнце, электрическое небо,
Электрические люди, электрическое ауто,
Электрическая кокаинно-изъянная греза,
Звеня электричеством, пьянеет кинено.
При этом ярком блеске, при блеске электричества
Вы кажетесь фантомом – опалуют глаза,
И лица возбужденные, и дикая косметика,
А довольно лишь атома, чтоб сделать чудеса.
И кружит электричество, глаза фосфоресцируют
Лилово-желтым блеском, как тело мертвеца,
И нервы раздробленные и сердце нивелируют
До уровня падения бешеного дворца.
«Вы купите себе буколику, –
Мне сказал поваренок из рамки, –
Подзовите волшебника к столику,
Не пугайтесь его шарманки.
Закажите ему процессию,
Подберет на хрустящих дудках,
А на хрип, улыбнувшись невесело
О попавших туда незабудках,
Закажите себе буколику,
Оживите постель пастушью,
Рассыпая гашиш по столику,
Поцелуйте ладони удушью».
Харьков, сентябрь 1918
На четвертом этаже,
в каморке пекинца,
на гвозде золотые обезьянки
Наталии Поплавской
Караваны гашиша в апартаменты принца
Приведет через сны подрисованный паж.
Здесь, в дыму голубом, хорошо у пекинца,
У него в золотых обезьянах палаш.
За окном горевал непоседливый вечер,
И на башне в лесах говорили часы,
Проходили фантомы, улыбались предтечи
Через дым на свету фонарей полосы.
У лохматого перса ассирийское имя,
Он готовит мне трубку, железный чубук,
Вот в Эдеме, наверно, такая теплыня,
Покрывает эмалью ангел крылышки рук.
Варит опий в углу голубом притонёр,
А под лампой смола, в переплете Бэкон.
Мне Ассис постелил из лоскутьев ковер.
Полоса фонарей через клетки окон.
Харьков, 1918
О. Асеевой
Вот теперь, когда нет ни гашиша, ни опия,
Я с тоской вспоминаю о дыме мятущемся.
Переулки курилен столицы далекие,
Где бродили предтечи с лорнетом смеющимся.
Там в подвалах, в окно озаренных пожарами,
Я впервые нашел оловянный покой.
Там туманом горят фонари над рекой
За церквами любви и за страсти базарами.
Там служились в домах панихиды Христу
При забитых дверях и потушенных свечах,
Там, склонившись, просил о страстях человечьих,
Нечувствительным ртом прикасаясь к кресту.
Вот теперь, когда нет ни гашиша, ни опия,
В этой глупой стране голубых бездарей
Я построю кварталы курилен далекие
На свету исступленья глухих фонарей.
Асе Перской
Вот прошло, навсегда я уехал на юг.
Застучал по пути безучастный вагон.
Там остался в соборе любимый амвон,
Там остался печальный единственный друг.
С кокаином ходили в старинные церкви,
Улыбались икон расписных небеса,
Перед нами огни то горели, то меркли,
Умолкали и пели в хорах голоса.
Это было в Москве, где большие соборы,
Где в подвалах – курильни гашиша и опия,
В синеве облаков – неоткрытые горы,
А под лампами – осени мокрые хлопья.
У настенных икон ты поставь по свече,
На амвоне моем обо мне говори.
Я уехал на юг, ты осталась в Москве.
Там теперь на бульварах горят фонари.
Харьков, октябрь <1918>
Посвящается Его Императорскому Величеству
Потускнели главы византийских церквей,
Непонятная скорбь разошлась до Афин.
Где-то умер бескрылый в тоске серафим,
Не поет по ночам на Руси соловей.
Пронесли через степь клевету мытаря,
А потом разложили гусистый костер.
В истеричном году расстреляли царя,
Расстрелял истеричный бездарный актер.
А теперь не пойдут ко двору ходоки,
Не услышат прощенья и милости слова,
Только в церквах пустых помолятся да снова
Перечтут у настенных икон кондаки.
От Байкальских озер до веселых Афин
Непонятная скорбь разошлась по стране.
Люди, в Бозе бескрылый почил серафим,
И Архангел грядет в наступающем дне.
Харьков, осень 1918
Чудовской
Дредноуты в кильватерной колонне
Задумали за горизонт уйти,
Я с ними сердце отсылаю в Гаити –
Гортанить пробовать на языке колоний.
А может быть, от моряков в Триесте
Оно сумеет танцевать макао,
Уйдет за океан, забудет об отъезде
И будет спать под пальмами какао.
Кажется, взять человека с улицы,
На моране свезти в Гваделупу, –
Разве не скажет, что небо сутулится,
Испаряя лагуны в громадную лупу?
Не верите? Расплескаться хотелось
Мильонами газелл и триолетов,
Когда гудок заплакал, как Отелло,
И палуба тряслась кабриолетом.
О, если б вы не растеряли взглядов,
Слюну в плевательницах интересных лиц,
Какие плитки голубого шоколада
Готовы каждому на распродаже ниц!
Попробуйте черпнуть оскалами безглазий
Морского солнца одуряющий коньяк.
Пускай по стеньгам юнгой сердце лазает,
То тащится по дну, как многорогий якорь.
Вчера – Новороссийск, подвальная квартира,
Сторожевое щупальце мола.
Сегодня – скатерть Черномория мала
Вместить Галлиполи, утыканный мортирами.
А лунный камень Мраморного моря
Слепая палуба неслышно расколола,
И, шелесту луны в винтах проворных вторя,
Бренчит на юте кочегаров баркарола.
А когда, нарумяненный сердца закатом,
Через праздники вечера поеду в ночь,
Кровавое небо размажу плакатом:
Человек – это нечто, что должно превозмочь.
Оторвусь от земли, и тогда у приборов
Будут люди шушукаться: планетная система.
А я, лучи причесав на пробор,
Перелезу где-нибудь через горизонта стену.
Салоники – Габсбург, весна 1919
Из пепла осеней томительно печальных
Недорастрелянных недель восходит день.
Уж клики радостей мерещатся причальных:
«Накрашенный, лицо свое раздень».
Еще чеканят пулеметы серебром
И хохотом ритмованны разрывы,
Петляют похоти таинственные взрывы,
Прибив пропеллером Адамово ребро.
Еще приходит бронированная ложь
Стирать с подошв – об радугу – убитых,
Еще с предсердий не стащил калош
Его величество Упитанный,
А сердце к тому ж заорет:
«Дай мне нарвать фонарей букет.
Луна обвалена в сентиментальной муке.
Я им посвящу у ворот
Гладило извилины мозга мозолями».
Веки мои закололо булавкой, сказав: «Отдохни».
А само заорало назойливо:
«Эй, человек, веки свои распахни!
Эй, обо мне помяните!
Солнце мое закрашено
Кистью судьбы нарочно.
Вы, что за звезды схватились прочно,
Бога за мантию потяните!»
Раз, когда с небом я хрипло ругался,
А оно на тротуаре скучало, забытое,
Женщина его переехала
Толстыми шинами красных губ.
Долго, отрывисто, грубый,
Думавший: «Оно разбито»,
Кто дольше еще смеялся?..
Пьяную морду в солнце тыкало,
А через минуту, размахивая шрамом,
В исступлении «Вернется!» рыкало.
Эй, ремонтируйте храмы!
И пепел осенний томительно печальных
Разбитых фонарей развеяло пучком,
И даже из кухни улыбок с сачком
Скачком
Бросилось клики крошить причальные.
Всё
Чтоб услышать
Краткое:
«Поэт, раздень свой лик».
Поцеловав последний блик
Сердце
раздавил пяткою…
Ростов, 1919 г. Начало августа
Знаете, сегодня революция,
Сегодня Джек Лондон на улице,
Не время думать о милой Люции,
Когда в облаке копоти
Молнии
Зажглись над Лондоном.
Сегодня, знаете, из зори молотом
Архангелов куют из топота,
Дышать учитесь скорбью зорь,
Позор ночей пойдет на флаги,
Затем что ваш буфетный колокол
Суеты,
Которым мир, кряхтя, накрыли
Государств добродетельные кроты
От резкого ветра морозных ночей, чтоб не протух,
Будет сталью ума расколот
И воздух дней скакнет, шипя,
В <…> богов коровьих.
Метнется к солнцу терпкий дух –
Аж зачихают с кровью
Залпов.
Довольно роз без злых шипов –
Не потому, что вы творцы,
А потому, что из бумаги
Завтра другие маги
В ваши войдут дворцы
На столетий застроенных Альпах,
Наступая старым на крылья,
С тем чтоб плешиветь на плечах сильных –
Не будут медные мешать
Годам возвращаться ссыльным,
Что плаху поцеловать разрешат
Голове.
Знаете, завтра
В барабанной дроби расстрелов
Начнемте новый завет
Пожаром таким,
Чтоб солнце перед ним посерело и тень кинуло.
Знаете, завтра
Снимем с домов стены,
Чтоб на улице было пестрей,
Даром сумеем позавтракать
И нарумяниться за бесценок.
Всюду, в Париже и на Днестре,
Куйте завтра веселее
Ту революцию,
Которая не будет потерянным зовом в тумане столетий,
Которого назвали ругательством
В логики ваших <…>
Темней лестницы жизни.
Довольно, сердце, гимназистку капризную
Рубанком приличий стругать,
Довольно картонную рубашку
Носить в селах,
А под мягкостью пудры душевной
Быть образованным троглодитом,
Ведь каждый из вас проглотил
Кусочек мудрой нови.
Из облака далей жгут
По сердцу прошел полотенцем
Шершавым.
Видите восторженных младенцев
С упрямостью шеи волевой,
С сердцем, не пудренным пеплом,
Из скорби истлевшей?..
. . . . . . . . . .
В облаке минушего грохота,
Вы с Заратустрой на козлах
Несете картонного Бога так быстро,
Что с размаха идей отлогих
Слетите с земли выстрелом.
Вам казалось, что вы везете
Золотую карету венчальных будней
К нежному подрядчику грядущего.
Это вы одного Заратустру несете,
От скуки заснувшего.
Вы
Смотрите – разбудите концептора Еговы,
Стрелы тоски в креозоте улыбок
В сердце натыкают гуще,
И архангелы в касках
На тенты туманностей
Из окон небоскреба грядущего столетия
Примут прыжки угорелых душ
В разметавшихся портянках заношенных истерик.
. . . . . . . . . .
Пятой шлифованной из облаков
Шагнет из вечности революционный год.
Смотри: у космоса икота
От прущих плеч и кулаков.
Как колесо велосипеда,
На спящий мамонт налетя,
Земли орбиту год победы
В восмерку скрутит колотя.
Тогда с седла одноколяски
Сорвется гонщик, проиграв,
И затанцует в небе блеском
Тяжелый шар с кувалдой прав.
. . . . . . . . . .
Константинополь, апрель 1919 г. –
Новороссийск, январь 1920 г.
М. Волошину
Вот сегодня я вспомнил, что завтра Крещенье,
Но меня надоедливо душат сомненья.
Здесь, где кресточек опустят в поток,
Неужели в сугробах устроят каток,
Неужели, как прежде, как в дивную старь,
Пронесут золоченый огромный фонарь –
И несчетных церквей восковая дань
Осветит на руках дьяконов Иордань?
А тогда-то над войском святого царя
Пролетят огневые слова тропаря.
А когда в топорами прорубленный крест
Патриарх в облаченье опустит крест,
Понесут по домам кувшины с водой,
От мороза покрытые тонкой слюдой,
Понесут вот не те ли, кто в церкви святой?
В медальоне Антихриста голову вставили,
А над ней херувимов лампаду вставили
И штыком начирикали: «Здесь
Служите молебны мне».
А неба совсем не видно,
Совсем, совсем, совсем.
Сейчас никому не обидно,
А будет обидно всем.
В очарованном свете прожектора
Загораются лица и платья.
Конечно, не нужно корректора,
Поэта двуспальной кровати.
Но серые тучи насилия
На небо ползут городов.
Самые горем сильные
Будут средь первых радов.
Вы забыли, а то и не знали,
Что где-то небо есть.
Вы не думаете: это месть.
А просто вы сказали:
«Мы живем на громадном вокзале».
. . . . . . . . . .
Вы сволочь и есть.
1920, ноябрь 17
Я вам пишу из голубого Симферополя,
Потому что теперь никогда не увижу.
Осыпаются листья картонных тополей
На аллеях сознанья изорванных книжек.
Когда на фоне дребезжащей темноты
Зажгутся полисы бессмысленных видений,
Галлюцинации разинутые рты
Заулыбаются на каждом блике тени.
Всех найдете на осеннем тротуаре,
Только больше с каждым лишним годом
Глаза колодные мечтой о самоваре,
[С] в нем опрокинутом дешевеньким комодом.
Вечерний благовест рассеянно услышал,
Вздохнул о том, что новый день прошел,
Что Бог усталый утром с лампой вышел
И снова вечером, обидевшись, ушел.
Ну, написал бездарную буколику
О голубых фарфоровых пастушках
И столик заколдованного кролика
Пером лазурным набелил на облаках.
Мне хочется простого как мычанья,
И надоело мне метаться, исступленному,
От инея свинцового молчанья
К уайльдовской истерике влюбленности.
Вечерний благовест замолкнул недовольно,
Апостол Страсти надоедливый прошел,
И так я радуюсь, печально и невольно,
Что с лампой Бог, обидевшись, ушел.
И снова осенью тоскую о столице,
Где <…> над иконами горят,
Где проходили привидений вереницы,
Где повторялись в исступленье небылицы,
Где торговали кокаином доктора
<…> сырости глухого ноября
Там [нам?] пригасит огни,
Мозаикой его мучительно объят.
. . . . . . . . . .
Тоскуя о брошенной столице,
О дымных лавочках зеленого гашиша,
Где повторялись в исступленье небылицы,
Где проходили привидений вереницы,
А в октябре изрешетило крыши,
Пожары белых [нрзб.] в тумане
Упали бликами от выключенной <…>
. . . . . . . . . .
А с сердцем переулки <…>
Небо уже отвалилось местами,
Свесились клочья райских долин.
Радости сыпались, опрокидывая здание.
Громы горами ложились вдали.
Стоны сливались с тяжелыми тучами.
Зори улыбку отняли у нови,
А мы все безумней кричали: «Отучим мы
Сердце купаться в запутанном слове!»
Крик потонул наш в конвульсиях площадей,
Которые в реве исчезли сами.
Взрывов тяжелых огромные лошади
Протащили с безумьем на лезвиях аэросани.
В саване копоти ангелов домики
Бились в истерике, в тучах путаясь,
А Бог, теряя законов томики,
Перебрался куда-то, в созвездие кутаясь.
А мы, на ступенях столетий столпившись,
Рупором вставили трубы фабричные
И выдули медные грохотов бивни
В спину бегущей библейской опричнине:
– Мы будем швыряться веками картонными!
Мы Бога отыщем в рефлектор идей!
По тучам проложим дороги понтонные
И к Солнцу свезем на моторе людей!
Я сегодня думал о прошедшем.
И казалось, что нет исхода,
Что становится Бог сумасшедшим
С каждым аэробусом и теплоходом.
Только вино примелькается –
Будете искать нового,
Истерически новому каяться
В блестках безумья багрового.
Своего Уливи убили,
Ну, так другой разрушит,
Если в сердце ему не забили
Грохот картонных игрушек.
Строительной горести истерика…
Исчезновение в лесах кукушек…
Так знайте ж: теперь в Америке
Больше не строят пушек.
Я сегодня думал о прошедшем,
Но его потускнело сияние…
Ну так что ж, для нас, сумасшедших,
Из книжек Уэллса вылезут новые марсияне.
Я надену схиму и пойду к могиле
Через четкость шага, через мерность лет.
На веселой Волге, в таежном Тагиле
Только месяц помнить буду след.
Мне монах подарит от руки писанье,
Я у келий буду есть похлебку бедных,
Буду знать бездолье дней – монеток медных –
И читать сквозь стекла от Луки посланье.
Мазаная нитка из орехов горных
Мне заменит четок дорогой янтарь.
Буду звать безумных к боголепью горних,
Говорить о духе, ласковый и старый.
Я надену схиму на кожан убогий,
И сотрут недели краску с глаз моих.
Ведь и так довольно горожан у Бога,
Чтоб не слышал скорбный слов хмельных.
К образам веселья встанет безучастье,
В суетье не будет замечательного меня.
Сколько было счастья – столько и несчастья,
Впереди туманы вечера и дня.
Я надену схиму и пойду, шатаясь,
По дорогам грязным избяной Руси.
Не давай руки мне целовать, прощаясь,
Образ мой печальный в сердце не носи.
О. Гардениной
Сегодня я пою прошедшую веселость,
Архипелаг надежд у горизонта лет
И неба синий зонт, что нес июль-атлет
Лазурить солнцем коронованную область.
Сегодня, а потом зубцами батарей
Иззубрю край холмов по чертежу окопов,
И рокот радостный прославит плач и хохот,
Колеса пушек, как колеса лотерей.
Уйду, услышав пулемета барабан,
Качнусь за облако, перешагну за горы,
Обратно из долин снесет клыки укоров
Из леса дальних лет прорвавшийся кабан.
А вам, кричащий люд, перешагнувший полночь,
С лицом, где пулями обколоты румяна,
Пропавший без вести, как выстрел безымянный,
Я в первый раз скажу устало: сволочь.
Вы – те, к кому вернусь делить дырявый полог
Палатки неба под грозою катастроф.
В броне грядущего, смеясь над бурей строф,
Играют в шашки эпидемии и голод.
А вот уже пришли, в окопах мокрых улиц,
Уж флаги пламени – на парапетах крыш,
И скоро будете, лишь взрывы взроют тишь,
Кричать у алтарей, чтоб корабли вернулись.
Когда же за морем грозовый встанет дым,
Столетий яростных гремящая эскадра,
И мы тогда придем с антихристом седым
Святой водой кропить истерик ядра.
Разбитых кораблей усталые колоссы
Проходят горизонт метнуть весне причал.
Благослови, Господь, броневиков колеса
И топот дальних лет, куда иду, крича.
За столиком кафе накрашенные лица,
Безмолвный смех и шепот ярких губ,
А здесь прощается усталая столица
С кармином вечера у частоколов труб.
Мне нравятся ноябрьские тени,
Огни кафе на мокрой мостовой,
Где, как цветок заокеанского растения,
Качается фонарь в автомобильном вое.
И чьих-то глаз накрашенная наглость,
И чьих-то губ кричащая тоска.
А город стелется, как колоссальный атлас
Рекламных грез и завитринных сказок.
Я прилетел из бешеной страны,
Где на бульварах пушечный лафет,
Но в лике улицы я вижу те же сны,
И фонари, как виселицы, у кафе.
В теснине улицы расслышан мною бег
Волны беспамятства, что тяготеет к наводненью,
А на углах грузовика виденье
Кричит, как раненый человек.
За столиком накрашенная челядь –
Меня в картузике толкают, как пророка.
Гляжу на встречного скривившуюся челюсть –
И треск грузовиков, как пулеметный рог.
И будут здесь, как в брошенных столицах,
Не внемля шепоту им непонятных строф,
До самой двери сумасшедших катастроф
За столиком шептать накрашенные лица.
Принкипо, Принцевы острова
Арлекин, мы давно не встречались с тобой.
Мне казалось – ты умер далече,
Где под утро печально осекся гобой
И погасли фонарики вечера.
Неужели искать только лучшие встречи?..
Пролетев через синие горы морей,
Ты, быть может, не слышал молитвы предтечи –
Уходящему сердцу кричала: скорей.
С океанов собрались идеи-смерчи,
Их несущийся гул уж расслышан в ночи.
Только витязи выживут бурю.
На лиловом плафоне грозовых небес
Ты кружить запоздал, размалеванный бес,
Очарован безумием дури.
На холодно-бездонном море
Где-то всплыли надежд острова.
И на каменных горах скоро
Расцветут, как джунгли, слова.
Эти земли теперь покрыты
Покрывалом печальных снегов.
На моих островах неоткрытых
Уж возводят дворцы богов.
Этот город, вчера еще чумный,
Провожать меня выйдет, чугунного,
И потонет в дали годов.
Не найдет меня осень другая.
Так приходит, годами шагая,
Весна для души садов.
Я слышу голоса на перевалах гор,
И в городах, и в шахтах, и на море –
О чем-то гибельном, о голоде, о море,
Чей шаг, через века приблизившийся, скор.
И в них один томительный укор –
Всем тем, что в улицы заплетены узоре,
О неизвестности того, что грянет вскоре,
К чему колосс земли уж протянул багор.
Но, чтобы все в собор небес сошлись
На службу патриарха-катаклизма
Прославить голосом евангелье конца,
Должны народы петь на языке Отца.
О, если для сего – сквозь наше сердце-призму –
Огнем всех языков его лучи зажглись!
Когда проходишь по Галатскому мосту
Над чудесами Золотого Рога,
То сердце ждет за красотой порога
Увидеть воплощенную мечту.
А там, на площади, двуликие растут
Трамвайные часы, и стекла магазинов
Рисуют пиджаки, что исчезают мимо
И чьи глаза сплетаются и ждут.
Но чьи глаза, всё ж ищущие, ищут,
Для тех оборванный и голосящий нищий
Вновь воскресит утерянный Восток.
А крик на улице, излом одежды модной,
А город, вечером забитый и холодный,
Всё тех же грез разоблачит поток.
Я знаю яркий деревенский Трапезунд,
Анатолийские другие города,
Но ни в каком порту так не ярка вода,
Не полон красок и цветов диапазон
И так мечетей не узорен горизонт,
Как в городе, где прошлые года,
Исчезнувши в иных кварталах навсегда,
На небе выцвели, как благодатный зонт,
От слишком яркого промышленного солнца,
И вот – решеток изумительная бронза
В плетенье четком металлических цветов
Открыла нежности читающего ока
О тех, кто жили здесь красиво и жестоко, –
Тяжелый перелет из времени пластов.
На окнах странный сад из сахарного хлеба –
То белых чашек разрисованы ряды,
А над каймою ассирийской бороды
Глаза у лавочника, как осколки неба.
А вечером над тусклыми огнями
Здесь собирается погаснувшими днями
Не покупающая ничего толпа,
И, сдвинув фески с выпуклого лба,
Хамалы спорят оживленно и серьезно
О том, что радостно, как и о том, что грозно.
А через мост накрашенные лица
Проходят в улицы блестящем карнавале,
А город с криком автовозов веселится
В многоэтажном электрическом провале.
Но презирающему времени полет
Народу сердце предпочтенье отдает.
Кричат охрипло продавцы,
И буйволы проходят в бусах,
На сене тыквы и арбузы
И мыла на лотках дворцы.
Открыты лавочек ларцы –
Заокеанская пшеница,
Консервы, яркие, как Ницца,
И люди, пестрые, как в цирке.
И Турция жива, как прежде,
В смешной промышленной одежде,
Но в волнах уличного гула
Окончилась греза Стамбула.
К иным Богам склонить колени
Пашей исчезло поколенье.
Бегут, курясь, по Золотому Рогу
Трамваи миньятюрных пароходов,
В лазури удивительной погоды
Чертят узорно маслянистую дорогу.
Старинные суда с лицом, подобным року,
Глядат орудьями из круглых куполов,
А радом – в лодочке застывший рыболов
И ветхий мост раскинулся широко.
Сегодня пятница. На тысячах магон,
Как маковое, поле красных флагов.
Но всё равно в котлах потух огонь,
И сотни кораблей не бросят в море лагов.
И знают все по сценам новых действий –
По декорациям: уж нет адмиралтейства.
Я помню яркие турецкие лавчонки,
Где свой товар гостеприимнейший народ –
На чём заметен труд изысканный и тонкий –
С открытою стеной на площадь продает.
И стружечный узор из-под резца поет,
Когда смычок токарного станка
Прошел над мундштуком, чья выдумка тонка
И где янтарный шар отметил острие.
Я был в аду сталелитейных фабрик
И в мастерских стеклянных бус на Капри –
Поэзии труда разыскивал мечту, –
Но сбруи в бусах и на мраморе рассказы,
Мангалы бедняков, как золотые вазы, –
Вы школа, где народ проходит красоту.
Нет ничего символистичней пустырей,
Мощеных улиц, чистых и покатых,
Где в рамах окон даль набросана, богата
Кусками моря и судами батарей.
Я становлюсь спокойней и старей,
Когда на башенках бескрыших минаретов
Слежу, как солнца равнодушная карета
У горизонта движется скорей.
Пороги – пасть заброшенной цистерны,
Фонтаны без воды, садов убогий терний
И мрамора побитый релиеф
Вам говорят, что здесь тоскуют долу.
Цените времени прозрачную гондолу.
Смотрите: будущего беспощаден лев.
Рокочущие кабаки
От электричества красок,
От диких лиц и ярких масок
Потусторонни и дики.
Под пианино моряки
Орут бессмысленные песни,
А улица от лунной плесени
Перекосила чердаки.
Еще во сне кривом и гулком,
Хрипя, блюет по переулкам
Осмеянная беднота,
А для меня, для них тоскующем,
О ельнике весной кукующем,
Луны позорна нагота.
Сейчас здесь сердце умирающей культуры,
Кричат газетчики турецкие газеты,
А там, над фесками щеголеватых турок,
Висят на небе минареты Баязета.
А на краю – поэзия ворот,
Парламент, в небо кампанилой обращенный,
Таинственный дворец за площадью мощеной
Собой являет государственный народ.
Но вот закат. О, это гений Турции,
Балконы башенек, как желтые настурции,
Вплетает в вечера из облаков корону.
Но из окон дворца вдруг ласковое небо
О смерти скажет, обескрышившей нелепо
И чьей рукой здесь каждый камень тронут.
Ольге Гардениной
Горят немеркнущим сияньем
Далекие небес окраины.
Нет столько синих рек слияния
Ни в Генуе, ни на Украине.
Землей у Господа украдена
Монета солнечного золота.
Даль кораблями разукрашена,
И небо вечером расколото.
На соловьиной окарине
Играет ночь в тени балкона,
Как странной рыбы плавник синий,
Белеет лунная магона.
И жаль узнать, что здесь покой,
А всё-таки тоска тоской.
Средь праздничных бортов буксиров и причалов
Живет, как луг, зеленая вода,
А солнца ярко-золотая борода
На бирюзе то искрится, то прячется.
Кефали на лотках узорные стада
На складах – и сосны оранжевые доски.
А турок ленточками стружит на суда
Топориком двухсаженные весла.
Торчат, качаясь, из шагающей корзины
Хвост и пила китоподобной рыбы.
А рядом грузовик раскашлялся до хрипа
Среди витрин инструментальных магазинов.
А труд, мое благословляя горе,
Вам говорит для глетчеров и моря:
У тех, кто не прошли дорогами усилья,
Здоровья на душе не развернутся крылья.
По вечерам над площадью Таксима
Белеют ролики, как птицы на столбах,
И праздной улицы нарядная толпа
Не слышала совсем про пулемет Максима.
А утром будет свод над черепицей синий,
И простоит, звеня, раскрашенный трамвай,
И снова вечера, и снова неба край,
Как на лотках у турок апельсины.
Лишь ночи балахон запутается в крышах
И побелеет в электричестве асфальт;
О рельсы молотков растрескивая альт,
Придут рабочие, как уличные мыши.
Быть может, завтра, только минет сон,
Забьется сердце с пулеметом в унисон.
Прощай, февраль, я не дождусь, как летом
Здесь зацветут глицинии мосты,
А я вне города печали и мечты
Останусь, как и был, и у тебя поэтом.
Благодарю тебя, где огневым полетом
Моя весна открылась на панели.
Теперь мою любовь уж не измерить лотом
Девичьих глаз, что в полутьме блестели.
Но твой тяжелый, исступленный образ,
В одеждах горя и с глазами кобры,
Распял мою вчерашнюю любовь.
О, город городов, безумием корящий,
Корабль души тебе дарю горящий, –
Меня, каким я был, ты не увидишь вновь.
И вот они на горизонте,
Промышленные города.
В разводах радужных вода
И пароходов мастодонты.
Земной сутулый человек,
Что в море вынес сушу мола,
Вместил свою мечту тяжелую
У кранов в умной голове.
Они, как марсияне Уэллса,
Руками шарят склада труп,
А в небесах повисли рельсы
Расчесанных о гребень труб.
А ночью загорится газ
И рельсы осветит поток,
Стучит о оси молоток
И красен семафорный глаз.
Но вот налево побежали
Ряды зеленых фонарей,
Колеса выбили хорей,
И дактиль станции смешали.
Тогда, сквозь горы прорывая
Туннели пузом паровоза,
Понесся поезд по откосам
Как исполинская кривая.
Грохочет в выемках из пушек,
На барабанах – по заводам,
Стучит мостами черным водам,
У станций отрывает уши,
Со встречным поездом игриво
Безумный танец отобьет –
И гулкий ящик обовьет
Его удушливая грива.
Из окон мир и дик, и плоек.
Свисток – и поезд на дыбы.
Стучат немые гробы,
Под паром – риполинный лоск.
Я ль воспою тебя аршином
Своей чахоточной души,
Твоих каналов палаши
И теологию Машины.
1921
Перечисляю буквы я до ша
Немногие средь них инициалы
Бесцветны вечера и зори алы
Одна привыкла ты встречать душа
Сколь часто принимала не дыша
Ты взоров жен летящие кинжалы
Но что для тех мучительное жало
Кто смерти не боится бердыша
И ты как прежде нищая горда
Когда мечтаний светлая орда
Уничтожала скудные посевы
Но высохла кровавая бурда
Земля светла под снегом и тверда
Случайных ран давно закрыты зевы
1924
Копает землю остроносый год
Но червяки среди земли какие
Смотри собрались улицы в поход
Держа ружье как черенок от кия
Смотрю как над рекою страх и млад
Обедают. Смотрю на лошадей
На чайную посуду площадей
Садится вечер как большой солдат
Оно неведомо чрез улицу летит
И перестало. Возвращаюсь к ночи
И целый день белесых бород клочья
Срезает небо и опять растит
1924
Никогда поэты не поймут
Этих дней, совсем обыкновенных,
Ясности мучительную муть,
Вечности ущербную мгновенность.
Скудость очертания в воде
Роковой и неживой скалы,
Моря след на меловой граде,
Смерти, исторгающей хвалы.
Возникает этот чадный час,
Как внезапный страх на толстом льду,
Иль как град, что падает, мечась,
Иль как крик и разговор в бреду.
Он родился, он летит впотьмах,
Он в ущербе, он едва вздыхает,
Преет в заколоченных домах,
В ясном небе, как снежинка, тает.
Мягки руки беспросветной ночи.
Сонное пришествие его
Стерегу я, позабыв о прочем,
Ах! с меня довольно и сего.
18.10.1924
Не в том, чтобы шептать прекрасные стихи,
Не в том, чтобы смешить друзей счастливых,
Не в том, что участью считают моряки,
Ни в сумрачных словах людей болтливых.
Кружится снег – и в этом жизнь и смерть,
Горят часы – и в этом свет и нежность,
Стучат дрова, блаженство, безнадежность,
И снова дно встречает всюду жердь.
Прислушайся к огню в своей печи –
Он будет глухо петь, а ты молчи
О тишине над огненной дугою,
О тысяче железных стен во тьме,
О солнечных словах любви в тюрьме,
О невозможности борьбы с самим собою.
1923–1934
Парис и Фауст, Менелай, Тезей
И все им современные цари
Тебя не знают. Что ж, и днесь пари!
О, разомкнись, пергамент и музей!
Я поступаю в армию. Смотри.
Вот Троя, вот. И сколько в ней друзей.
Погибнем мы от дружеских связей.
Но Ты, повешенная, над землей пари.
Уж брал Геракл раз несчастный град.
Зачем мы новых возвели оград?
Миг гибели – за десять лет сраженья,
Твои глаза – за всю мою судьбу.
Ведь даже Гёте и Гомер в гробу,
Что жили лишь для Твоего служенья.
Евгении Петерсон
Не тонущая жизнь ау ау
А храбрая хоть и весьма пустая
Стоит как балерина на балу
И не танцует гневом налитая
Почто мадам театрам нет конца
Кафе анатомический театр
И каждый рад от своего лица
Прошелестеть: «Офелия», «Экватор»!
Но занавес плывет как страшный флаг
И чу в суфлерской будке хлопнул выстрел
Глянь режиссер бежит воздев кулак
Но смерть сквозь трап его хватает быстро
В партере публика бесшумно умерла
И тысяча карет везет останки
Удар и мертвый падает на санки
С ворот скелет двуглавого орла
Стук: черепа катаются по ложам
И сыплется моноклей дождь сплошной
Друзья клянутся мраком, вечной ложью,
Но в полночь им смеется свет дневной
Но неизменно на подмостках в роще
В упорном сумасшествии своем
Кружится танцовщицы призрак тощий
Один скелет потом вдвоем втроем…
Уж падает в кулисы лес картонный
Валятся замки из папье-маше
Из чердаков ползут в дыму драконы
И сто других уродливых вещей
Стреляют пистолеты хлещут шпаги
И пушки деревянные стучат
Актеров душат черти из бумаги
Вся труппа весь театр разгромлен смят
И в бутафорском хаосе над нами
Что из-под кресла в ужасе глядим
Шагает мертвый сторож с орденами
Из трубки выпуская черный дым.
Как девушка на розовом мосту,
Как розовая Ева на посту.
Мы с жадностью живем и умираем;
Мы курим трубки и в трубу дудим,
Невесть какую ересь повторяем.
Я так живу. Смотри, я невредим!
Я цел с отрубленною головою,
И ампутированная тяжела рука.
Перстом железным, вилкою кривою
Мотаю макароны-облака.
Стеклянными глазами, как у мавра,
Смотрю, не щурясь, солнца на кружок.
И в кипяток любви – гляди, дружок! –
Автоматическую ногу ставлю храбро.
Так процветает механический народ,
Так улетает к небесам урод.
Как розовая Ева на посту,
Как девушка на розовом мосту.
Июнь 1925
Париж
Я одевать люблю цилиндры мертвецов,
Их примерять белесые перчатки.
Так принимают сыновья отцов
И Евы зуб на яблоке сетчатки.
На розовый, холеный книжный лист
Кладу изнемогающую руку
И слышу тихий пароходный свист,
Как круговую гибели поруку.
Подходит ночь, как добродушный кот,
Любитель неприличия и лени;
Но вот за ним, убийца на коленях,
Как черный леопард, влачится год.
Коляска выезжает на рассвете,
В ней шелковые дамы «fin de siecle».
Остановите, это смерть в карете!
Взгляните, кто на эти козлы сел!
Она растет, и вот уже полнеба
Обвил, как змей, неотразимый бич,
И все бросаются и торопятся быть
Под желтыми колесами. Кто не был?
Но пусть скачок, пускай еще скачок,
Смотри, с какой невыразимой ленью
Земля вращается, как голубой зрачок
Сентиментального убийцы на коленях.
Китайский вечер безразлично тих.
Он – как стихи: пробормотал и стих.
Он трогает тебя, едва касаясь,
Так путешественника лапой трогал заяц.
Дымится мир, над переулком снова
Она витает, дымная вода,
На мокрых камнях шелково блистает,
Как молоко сбегает навсегда.
Не верю я Тебе, себе, но знаю,
Но вижу, как непрочны я и Ты
И как река сползает ледяная,
Неся с собою души с высоты.
Как бесконечно трогателен вечер,
Когда клубится в нем неяркий стих,
И, как пальто, надетое на плечи,
Тебя покой убийственный настиг.
1925
Ах, чаянье живет, но мало веры.
Есть нежность, но немыслима любовь.
Садятся птицы на деревья сквера
И скоро улетают в небо вновь.
Вода реки похожа на морскую,
Душа людей – на ветер или сад,
Но не покроет улиц, негодуя,
И не развеет тучи или град.
Мечты вздымают голову, как парус,
Но море наше – ох как далеко!
Мне умереть? Но если медлит старость,
Живу, во смерть безудержно влеком.
Так, всюду видя на земле препоны,
А в небе стражу, что не побороть,
Я покрываюсь облаков попоной
И спать ложусь, как кобель у ворот.
Как замутняет воду молоко,
Печаль любви тотчас же изменяет.
Как мы ушли с тобою далеко
От тех часов, когда не изменяют.
Туман растекся в воздухе пустом,
Бессилен гнев, как отсыревший порох,
Мы это море переплыли скоро,
Душа лежит на гравии пластом.
Приехал к великанам Гулливер,
И вот пред ним огромный вечер вырос,
Непобедимый и немой, как сырость,
Печальный, как закрытый на ночь сквер.
И вновь луна, как неживой пастух,
Пасет стада над побежденным миром.
И я иду, судьбой отпущен с миром,
Ее оставив на своем посту.
1925
Фонарь прохожему мигнул
Как закадычный друг
Но слишком яркий луч лягнул
В лицо ударив вдруг
Упал прохожий как солдат
С стрелой луча в груди
Ее не вытащить назад
Он мертв хоть невредим
Так прикоснулась Ты перстом
Слегка ко лбу зимы
И пал стоящий над постом
Солдат слуга Фомы
Ты невидимо подошла
Как серый снег сухой
И виселицы обняла
Пеньковою рукой
1925
Садится дева на весы
Свой задний вес узнать желая
И сходит человек в часы
Из вечности то есть из рая
1925
От счетоводства пятен много,
Пятнист безмерно счетовод,
Душа же вьется, как минога,
Несется, как водопровод.
Она играет на ковре,
В садах, как на клавиатуре,
Она гуляет на горе,
Не расположена к халтуре,
Иль в слишком синей синеве
Она вздыхает, издыхает,
Проспясь, идет на голове
И с лестницы друзей порхает.
Так жизнь ее слегка трудна,
Слегка прекрасна – и довольно.
Смотри, она идет одна
По крыше – ей легко и больно.
Как вертел, нож-громоотвод
Ее пронзил, она кружится,
Указывая: север вот –
Восток, а нам на юг разжиться.
Бесшумно рукавами бьет
Живой геликоптер-пропеллер.
Качнулся дом на огород
Навстречу к моему веселью.
Я осязаю облака,
Они мокры и непрозрачны,
Как чай, где мало молока,
Как сон иль человек невзрачный.
Но вдруг – хрустальный звон и треск,
Пропеллер лопнул как попало:
В него, летя наперерез,
Земная стрекоза попала.
1925–1926
навылет на бегу
Закончено отмщение; лови!
Клочки летящие последних дней и ложных
Но белых белых белых,
Белых белых белых; белых! Плеч любви
Не забывают (это невозможно)
Стекает ниц холеный бок лекала
Сползает жизнь наперекор навзрыд
Покрыта мягким белым лунным калом
Она во сне невнятно говорит
Не возвращайтесь и не отвращайтесь
Сколзя по крышам падая слегка
Слегка бодая головой прощайтесь
Как лошадь-муза [нрзб.] старика
В возвращающемся голосе в ответе
Рождется угроза роза «у»
Доподлинно одна на ярком свете
Она несет на лепестках луну
Отравленное молоко несет сиренью
Шикарной ленью полон рот (воды)
Сгибает медленно пловец твои колени
Как белый лист бумаги навсегда.
Париж, 1926
Ж. К.
Распускаются розы тумана
Голубые цветы на холме
И как дымы костров Авраама
Всходит фабрик дыханье к зиме
Спит бульвар под оранжевым светом
Розоватое солнце зашло
Сердце зло обожженное летом
Утонувшее счастье нашло
Стынет воздух и медленно меркнет
Уж скользят ветровые ужи
На стене католической церкви
Курят трубки святые мужи
В этот час белый город точеный
Покидает мадонна одна
Слышен голос трубы золоченой
Из мотора где едет она
Сквозь туман молодому Розини
Машет ангел сердец молодых
Подхожу: в голубом лимузине
Вижу даму в мехах голубых
Но прозрачно запели цилиндры
Шины с рокотом взяли разбег
И с мадонной как мертвый Макс Линдер
Полетел молодой человек
А кругом возмущались стихии
И лиловая пери гроза
Низвергала потоки лихие
Мы качались как стрекоза
Сон шофера хлестал по лицу и
Заметал бездорожье небес
(А на месяце синем гарцуя
Отдавал приказания бес)
Зеленели волшебные воды
Где айсберги стоят, короли
Океанские сны пароходы
Все в огнях, погружались вдали
Из воды возникали вулканы
Извергая малиновый дым
Алюминиевые великаны
Дирижабли ложились на льды
Буря звезды носила в тумане
Что звенели как колокол губ
И спешили с кладбищ меломаны
Труп актера и женщины труп
Петухи хохотали из мрака
Голоса утопающих дев
Прокаженные с крыши барака
Ядовитые руки воздев
И мадонна кричала от страха
Но напрасно: мы валимся, мы
Головой ударяем о плаху
О асфальтные стены тюрьмы
Мы в гробах одиночных и точных
Где бесцельно воркует дыханье
Мы в рубашках смирительных ночью
Перестукиваемся стихами
Париж, 1926
Зеленое синело сон немел
Дымила сонная нога на небосклоне
И по лицу ходил хрустящий мел
Как молоко, что пляшет на колонне
Как набожно жена спала внизу
Вверху сидела в золотом жилете
Пила лозу что бродит по возу
Изнемогала в обществе скелета
Беспомощно но мощно о мощна
Таинственная мышь в стеклянной чашке
Как шахмат неприступная грешна
Сомнительна как опера-ромашка
Журчи чулан освобождай бездумье
Большое полнолунье ублажай
Немотствуй как Данунцио в Фиуме
Ложись и спи на лезвии ножа
Ржа тихо, нежно ржа, прекрасно ржа.
Париж, март 1926
В восхитительном голосе с Марса,
В отвратительном сне наяву
Рассекалась зеленая вакса,
Разносила на пальцах молву.
Первый, первый, первейший из первых –
Тише пела (так шмыгает мышь).
Так летает священная гейша,
Накреняя прозрачный камыш.
Так над озером прыгает птица
Вверх и вниз, не умея присесть,
Так танцует над домом зверинца,
Где пустая гостиная есть.
Издается, фигляру сдается,
Что она под шумок умерла,
Погрузилась в чернила колодца
Раскаленная света игла.
В лед вошла и потухла, оставшись
Черной черточкой вялой строки,
На веленевый полюс упавши,
Где кочуют пингвины-стихи.
1926
A Paul Fort
В осенний день когда над плоским миром
Родилась желтоносая луна
Встает из гроба русая Эльвира
Дочь мраморной жены и колдуна
Но впрямь Эльвира не узнала мира
Умри умри несчастная Эльвира
И вот по тоненьким вершинам елок
Идет к заставам королева дев
Над нею плачет робкий глас Эола
И леший руки черные воздев
Эльвира в город по вершинам елок
Идет идет не слушая Эола
Эльвира в городе свистят в дыму машины
На шее пери белое боа
И к ней плывут шикарные мужчины
По воздуху и разные слова
Эльвиру жмет пернатое боа
Эльвира слышит разные слова
Эльвира-пери отвернись от мира
Проснись проснись безумная Эльвира
А через год над крышами вокзала
Ревел как белый тигр аэроплан
И в нем Эльвира нежно танцевала
Под граммофон под радио джаз-банд.
Испанцы это вроде марокканцев
Прекраснейшие люди на планете
Они давно носили брюки клешем
Трень-тренькали на саблях в добрый час
На красном солнце пели и лениво
Лениво умирали в тот же вечер
(Пилили горло бритвою шикарной
Еще пилок и голос ик ик)
Прекрасно молчаливо и хвастливо
Не зная о законе Альвогардо
Вытягивали в струнку нос залива
Чтобы на нем стоял футбольный мяч
Затягивали бесполезный матч
Вино и смерть, два ястреба судьбы,
Они летают и терзают вместе.
Но лишена печали и мольбы
И гнева падаль, равнодушна к мести.
Бессмертен труп, но смертна плоть моя.
Они, летящие от сотворенья мира,
Едят его, об этом плачет лира,
Но далее ползет небес змея.
Так над водами, ожидая падали,
Парят они, друзья и ужас муз.
Об этом знают все, кто на дороге падали
И поднимались, но – не поднимусь.
Уж смертный холод обнимает душу,
Она молчит – и ни одной мольбы.
Так преданную прекращенью сушу
Неслышно правят ястребы судьбы.
Ничего не может быть прелестней
Ресторана за сорок су
Где приветственно нежной песней
Вас встречает хозяин-барсук
Где толкуют бобры и медведи
О политике и о еде
Где начищены ручки из меди
На прилавке и на плите
Где душа утешается супом
Или режет жаркое в сердцах
И где я с видом важным и глупым
Не пытаюсь читать в сердцах
Барсукам подвигаю солонки
И медведям горчицы мед
Меж рекламой старинных мод
И столом где бутылок колонки
Ничего не может быть прелестней
Ресторана за сорок су
Где приветственно нежной песней
Вас встречает хозяин-барсук
На ярком солнце зажигаю спичку
Гонясь за поездом нахлестываю бричку
На свежем воздухе дурной табак курю
Жестокий ум растерянно люблю
Подписываюсь левою ногою
Сморкаюсь через правое плечо
Вожу с собою истину нагою
Притрагиваюсь там где горячо
И так живу кого не проклиная
В кого не веря ни во что подчас
И часто кажется что не моя иная
Идет фигура с дыней на плечах
И вот приходит в незнакомый дом
И ласково с чужими так толкует
И вот плывет в канаве кверху дном
Иль на карнизе узком вот воркует
Всем говорит совсем наоборот
Но удивления не в силах обороть
Торжественно выходит из ворот
Выводится подчас за шиворот
И целый день таскается с стихами
Как грязный грешник с мелкими грехами
Я равнодушно вышел и ушел.
Мне было безразлично, я был новый.
Луна во сне садилась на горшок,
Не разнимая свой башлык слоновый.
Разнообразный мир безумно пел,
И было что-то в голосе, в надрыве,
Чего чудак расслышать не успел,
Определить не захотел счастливый.
На черном льду родился красный ландыш.
А кучеру казалось: это кровь.
Он уверял, он пел не без таланта,
Показывая языка морковь.
С прекрасной рожи шествовали сны –
Они кривлялись, пели соловьями,
Смеялись над угрозами весны,
Ругались непонятными словами.
О, уезжайте! о, зачем морозить
Осмысленные глазки северян?!
Шикарным блеском золотой франзоли
Зачем входить голодным в ресторан?
Зачем показывать фигуру, что пальцами
Нам складывает ветер дальних мест?
Зачем шуршать деньгой над подлецами,
Что более всего боятся звезд?
За углом в пустынном мюзик-холле
На копеечку поставили revue
Ангелы прогуливались в холле
Пропивали молодость свою
Кто-то в сердце барабан ударил
И повисло небо на смычке
На колени пал в променуаре
Сутенер в лиловом сюртуке
Соловьи в оркестре рокотали
Снег огней танцовщиц засыпал
Чьи-то совы в облаках кричали
Кто-то черный в креслах засыпал
Арлекины хлопали в ладоши
Вызывали дьявола на бис
Водолаз слепой одев калоши
Утонул смеясь на дне кулис
Существующий мир поминутно подвластен печали
Отлетающий дым абсолютно весом и нечист
Несомненно фальшивя в ночи голоса прозвучали
И органом живым управляет мертвец-онанист
Души мрака ко свету летят и сгорают
Но счастливо живут и растут их пустые тела
Ледовитую землю кусаясь скелеты орают
А над книгой лениво заснули глупцы у стола
Возвращение сна прерывает последний порядок
Идиотски сияя и тая в своей наготе
Рай поет отвратительно жалок и гадок
Пританцовывать долу рабы охочи на кресте
И над всеми владыча бубнит обаяние смерти
Голубые глаза расточая на каменный мир
Где в аду ледовитом полярные черти
Созерцают бездумно танцующий в душах эфир
Сон смертельный и сладостный раннего часа
Фиолетовый звук на большой высоте
И смертельный позор неуместно призвавшего гласа
Эти самые души и кажется вечно не те
Абсолютно безвестный бесправный и новый
Не печальный – не бывший в земле никогда
Где скелет под пятой Немезиды слоновой
Раздирает железной сохою года
И лишь голос один зацветает на озере хора
Лик один фиолетово в море звучит
Дева ночи идет по дороге ночного позора
Дева ночи взывает к рассвету но небо молчит
Окруженное сотнею стен золоченых
Миллионом хрустальных сияющих рек
Где от века в святую лазурь заточенный
Спит двойник очарованный царь человек
1927
Не угадай гуны она вошла инкогнито
И на лице ее простой ландшафт
Идут на нет и стонут в море вогнутом
Кому спускается ее душа
В кольцо гуны включен залог возврата
И повторение и вздох высоких душ
И пустельги и прочих рата трата
Нога луны горит во сне в аду
Забава жить двуносая загава
Качает мнимо этот маятник
Пружины нет но есть любовь удава
Вращающая огни и дни
Дудами баг багария бутует
Рацитого рацикою стучит гоось
Бооогос Госия богосует
Но ей луна впилась от веку в нос
Косо осмарк пикельный спилит
Доремифа соля сомнинолла
Чаманга мнази погибать соля
Всего стадий у луны шесть
Надир и зенит
Офелия и перигелия
Правое и левое
Париж и Лондон
Но ты поскукал скукики
Но помукай мукики
Но ты покукай кукики
Но ты помракай мракики
Но сракай сракики
Подстава у нее триангулическая
Радиус длиной со срадий
Пуписи отрицают это
Но острогномы смеются над глазом
Глубина ее сто сорок тысяч ног
Водоизмещение ее отрицательное
Широты у нее не наблюдается
Первый ангелас: Мууу тууба промутись к муукам
Второй ангелас который оказывается тем же самым
где-то близко и сонно: Буси бабай дуси дамай самумерсти не замай
Третий ангелас который оказывается предыдущим громко
и отрывисто как будто его ударили сзади ногой в сезади:
Усни Усни кусти, такомай, шагомай, соуууоу пик
Свертилиллиолололосяся
Кружится и танцует на одном месте
первый ангел опять все тише: Муууудрость
Гуна вдруг просыпается и говорит
Non mais merde
И тотчас же все рыбы исчезают
На луне живут я и моя жена
На луну плюют я и моя жена
Луна не любит ни меня ни моей жены
У попа была луна
Он ее убил
Но увидев что она моя жена
Он ее похоронил
И надпись написал
Здесь останавливаться строго запрещается
а также defense d’afficher свои чувства
Оооочень это пондравилось
Тогда я дал попу по пупу
Толстому по толстой части
и с тех пор
Сетаси молчат
Гунаси молчат
Стихаси звучат
Ангеласи мычат
Во сне
A.A.B.
Personnages:
Marie – Solveig – Helene – Venus – Anne – principe femme dans la nature
Jesus – Dionisus – principe androgyne correlation du passif et de l’actif
Marie lias «Sophie»-Sephira devenant par refraction Sophie Achamot ame humaine
Christ non encore пё – conscience humaine – ratio
Ange
Xbyageurs
et snobs ex.
Розовый крест опускался от звезд,
Сыпались снежные розы окрест.
Путник, не тронь эти странные розы –
Пальцы уколешь шипами мороза.
Милый, не верь ледовитой весне –
Всё это только лишь розовый снег…
В розовом фраке волшебник-Христос
Там собирает букеты из роз.
Вечером выползли толстые раки.
В проруби – призрак в сиреневом фраке.
Утром хихикали красные груди,
Сонно лежали убитые люди.
Чу, по шоссе, точно палец по торе,
Едет за сыном мадонна в моторе!
Как на холсте Одильона Редона,
Скачет в карете красотка мадонна.
Но опускается занавес снега,
Загромождает дорогу телега.
Ангел-шофер, поднимись над дорогой
(Нерасторопны лакеи у Бога).
Но хохотал огнедышащий поезд –
Дева Венера срывает свой пояс,
Шубу снимает Диана во сне,
Ева стремительно сходит на снег.
Дива, опомнись, проснись, обернись –
Умер в хрустальных цепях Адонис.
Он утонул, белозубый охотник,
Плачет отец его, Праведный Плотник.
Но, как спортсмен, как кочующий жид,
Сольвейг-мадонна на лыжах бежит.
Брызжет сиянье на нежную леди,
Анну-Диану боятся медведи;
В разнообразном холодном сиянье
Призрак скользит по стране без названья,
Там, где себя устрашается голос,
Что произносит фамилию «Полюс».
И наконец под горой из стекла
Видит Елена два белых крыла.
Зрит полосатое знамя и звезды
Сквозь неподвижный разреженный воздух,
Дом – воплощение неги и скуки,
Запахи кухни и трубные звуки…
И в полосатой зеркальной стене
Видит она, как в прозрачном вине
Ходят прекрасные дамы и лорды,
Нежны, холодны, прекрасны и горды.
По бесконечным гостиным кочуют,
В розовых платьях бесстрастно танцуют,
И в невозвратном счастливом жужжанье
В радостном небе летят горожане.
И среди них – восхитительный денди
С синим моноклем на шелковой ленте.
Гладко постриженный, в возрасте, в теле,
Здесь Дионис проживает в отеле.
Вышел; прилично приветствовал мать,
Стал дорогую перчатку снимать.
Но не пожались различные руки,
Сольвейг на снег опадает от скуки,
Сольвейг на смерть оседает от смеха,
Лает в ответ ледовитое эхо.
Грудь неестественный смех разрывает,
Сольвейг ослабла, она умирает.
Франт не успел дотянуться до тела.
Тело растаяло. Оно – улетело.
Посв<ящается> Д. и Н. Татищевым
Кто твой учитель пенья? Тот, кто идет по кругу. Где ты его увидел? На границе вечных снегов. Почему ты его не разбудишь? Потому что он бы умер. Почему ты о нем не плачешь? Потому что он – это я!
Бесконечность судёб, облака. Всё легко, что касается звуков. Посылает башня лучи. Ты ж молчи, посылаемый в бездну.
Тихо в сердце воздушных шаров. Солнце греет открытые окна. На границе иных миров дирижабль души скользит.
Кто там со странным флагом? Непомнящий. Кто там упавший навзничь… Неслышащий… Кто там напоминающий зимнее солнце, закутанный в мысли, неизвестный, не нашедший себе примененья; чего он ждет… Обратного поезда… Возвращения.
Голоса медуз и время, тенистые годы, шум водопада, и руки в земле погребенных статуй, и огромные тени аэростатов – всё забудется, всё позабудет вернуться… Сон… Так падает ручка из рук.
Как всё это было давно. Как всё минуло, прежде чем мысль появилась сама о себе. Птицы падали в белой одежде, бесконечно прекрасны и страшно покорны судьбе.
Эти белые льды появились давно. Мы не видели их, что таились средь роз. Это на них пел тот соловей, тот таинственный голос за сценой, за которым покинули жизнь наши лучшие мысли о счастье.
От высокой жизни березы только листья остались в море. Берега позабыли воду, пароход позабыл природу. Дачи хлопают крыльями крыш. Птица-чайка летит на север. Путешественник там замерз, можно съесть его нежный голос… Руки моря кажутся белыми… Они указывают в воздух.
Был страшный холод. Трескались деревья. Во ртути сердце перестало биться. Луна стояла на краю деревни, лучом пытаясь отогреть темницы.
Всё было дико, фабрики стояли, трамваи шли, обледенев до мачты. Лишь вдалеке, на страшном расстоянии, вздыхал экспресс у черной водокачки.
Всё было мне знакомо в черном доме. Изобретатели трудились у воронок, и спал одетый, в неземной истоме, в гусарском кителе орленок.
Дали спали. Без сандалий крался нищий в вечный город. В башнях матери рыдали. Часового жалил холод.
В храмах на ночь запирали отражения планет. Руки жесткие стирали лица дивные монет.
Чу, вдали сверчок грохочет. У подземных берегов, там Христос купался ночью в море, полном рыбаков, и душа легионера, поднимаясь к высотам, миро льющую Венеру видела к Его ногам.
Тихо бронзовые волки смотрят пристально на звезды. В караульном помещенье угли тлеют в камельке. А в огромном отдаленье к Вифлеему втихомолку поднимается на воздух утро в бронзовом венке.
Знамя рвется в бой. Человек рвется к Богу. Аэростат золотой сам собою нашел дорогу.
Выше – ближе к страшной грозе. Всё легко, что касается музыки. Ничего земного не жаль. Всё равно уходящим в даль. Голоса превращаются в сталь.
Погасающее солнце было покрыто мухами и водорослями, и бессильные его колесницы не могли уже страшными звуками отогнать полуночных птиц. Всё кончалось вечными муками уже потерявшей надежду зари. Тихо в гробы ложились цари. Они читали газеты. Падала молча рука на бумагу. Ноги звезд уходили в подземную тину. (Кто раздавит лягушку, на небе убьет облако.) Но если бы он знал, как сонливость клонит нестерпимо, он бы сам умер от грусти в осеннем хрусте.
Кроме того, там была еще идея жизни и идея времени (обе столь ужасные, что о них стоит упоминать) и другие подводные анемоны, окруженные звуками.
Безостановочно скользил водопад зари. Города пели в сиренях сиренами своих сирен заводов, там были ночь и день и страшно красивые игральные карты, чудесно забытые в пыли.
А сзади них стояли колоссы. Золотые колеса вращались за ними. А с моря сияла синева, и медленно расстилалась на песке душ горячая волна присутствия…
Всё, казалось, было безучастно и пусто; но, в сущности, миллионы огромных глаз наполняли воздух. И во всех направлениях руки бросали цветы и лили запах лилий из электрических ваз. Но никто не знал, где кончаются метаморфозы, и все хранили тайну, которую не понимали, а тайна тоже молчала и только иногда смеялась в отдалении протяжным, протяжным и энигматическим голосом, полным слез и решимости, но, может быть, она всё же говорила во сне.
Тогда железо ударялось о камень, колёса поворачивались, и на всех колокольнях мира били часы, и становилось понятным, что всё может быть легко, хотя всё кругом было зрелищем солнечной тяжести…
На аэродроме побит рекорд. Воздух полон радостью и ложью. Черная улица, грохот взглядов, удары улыбок, опасность.
А в тени колокольни бродяга играет на флейте… Тихо-тихо, еле слышно. Он разгадал крестословицу. Он свободен.
Медный двигатель Спинозы побивал последние рекорды. Водопады несли цветы и иллюстрированные каталоги, а на башне играла электрическая музыка и пел механический тенор огромного роста.
Кажется, утром шел снег, только все небоскребы были открыты и студенты слушали время в кривые магнитные трубы.
Приблизительно в это время над городом появился лев и перчатка, затем умывальник, алхимик, череп Адама и морская анемона.
Из прошлого подуло сирокко мертвых газет и прошлогодних программ.
Нищие качали головами, они кололи алмазы деревянными молотками и презрительно посыпали ими улицы, чтобы время не скользило, а медленно поднималось на обсерваторию и оттуда, с крыши, разом, огромным парашютом, взрывом сотни ракет падало в вечность, унося с собою боль пустых воскресений, дешевизну мороженого и огромные корабельные скрипы граммофонных симфоний.
Конечно, старое было неповторимо. Умывальник был полон кровью Пилата.
Алхимик гордо смеялся над золотом.
Череп Адама и перчатка относились к иным временам.
Что касается морских анемон, то они прекрасно росли и даже изменились в цвете, но трубы их были обращены в грядущие годы и дивный запах их был слышен на расстоянии тысячи лет.
Было отчего нищим прийти в отчаяние или к водопаду, но всё же они не решались остановить двигатель или водопад.
И их бесконечно выросшие руки только таяли в воздухе, в синеве, как праздничный фейерверк.
По поводу грандиозного открытия,
Которое всё же было отложено
До будущей жизни…
Эллипсоидальное море цветов вращалось направо.
Было светло от воздушных шаров, где были заморожены птицы. (Тот, кто долго смотрел в их сторону, заболевал ясновиденьем.) Левая сторона была вертикальна, она вращательно восходила к иным способам существования, может быть, к иным временам.
Красивые медные двигатели, изобретенные Спинозой, издавали повторные волны звуков, тональность коих, замирая, поднималась на баснословную высоту.
Казалось, золотое насекомое неутомимо билось в стекло, за которым была синева, синева, си-не-ва.
А в ней, бесконечно отдаляясь и уменьшаясь, безостановочно восходил маленький человек, освобождаясь от земного притяжения.
Это и был он…
Араукария пела в Мексике: как далеко, как далеко до цивилизованного мира.
Атлетический пастор молился на границе вечного снега, а кинематографические звезды слушали из-за ширмы и смеялись от жалости.
Огромный муравей стоял за его спиной.
Всё было так же, как и до открытия Америки. На скалистых перевалах бандиты читали Спинозу, развалясь в тени своего ружья.
В болотистых дебрях радиостанции, окутанные змеями, декламировали стихи неизвестного поэта, а трансатлантический летчик решил вообще не возвращаться на землю, он был прав: атмосферические условия этого не дозволяли, ибо на солнце было достаточно облаков и на истине – пятен.
Изнутри, вовне – всё дышало жаром сна, а когда гидроаэроплан начал падать, он так и остался в воздухе со странно поднятой рукой и медленно таял, относимый литературным течением.
К иным временам.
Спят недели, времена не дышат, будет лето долгие года. Паровоз, что на дороге дремлет, медленно во сне врастает в землю. Превращаясь, падают года… Дышит вселенная. Жизнь глубока. Тихая тленная доля легка… Знамя лазури плывет высоко.
Душа пуста, часы идут назад. С земли на небо серый снег несется. Огромные смежаются глаза. Неведомо откуда смех берется.
Всё будет так, как хочется зиме. Больная птица крыльями закрылась. Песок в зубах, песок в цветах холодных. Сухие корешки цветов голодных. Всё будет так, как хочется зиме. Душа пуста, часы идут назад. Атлас в томленье нестерпимой лени склоняется на грязные колени.
Как тяжек мир, как тяжело дышать. Как долго ждать.
Серые цари сели у окна. Смотрят вдаль. Улица блестит, холодный блеск дождя. Медленно сияет газ на сталь.
Серые цари случайно вдруг проснулись, вдруг раскрыли миллионы снов. Было хмуро в комнате, шел дождь в закатах улиц. Не было ни сил, ни денег, ни слов.
Серые цари на землю посмотрели. Удивились тишине. Отвернулись к стенам, постарели. Тенью черною повисли на стене… А когда зажгли в тумане свет, поняли, что их давно уж нет.
Колёса всё медленней, всё неохотней вращались… Тяжесть вселенной. Где-то за завесом медленно карты сдавались. Одна за другой пролетали тяжелые доски… Играйте… Ну хоть карты свои посмотрите… Зачем?.. Мы мечтаем о будущих днях… Тихо под снегом, легко под смертью. Спящий бессмертен… Неустрашим.
Вечный воздух ночей говорит о тебе. Будь спокоен, как ночь. Будь покорен судьбе. В совершенном согласье с полетом камней, с золотым погасаньем дней… Будь спокоен в своей мольбе…
Беззащитный сон глубины отразился в руках судьбы. Бледно-серою нитью зари привязаны руки царей… Всё готово на небесах… Ждите… тише… он настает, тот внезапный трепет в часах, тот ошибочный странный звон. Ну, крепитесь, он пал… замрите… Сбылся сон ледяной о вас.
На границе иных миров, на границе иных стихов. При рожденье уже не стихов – облаков иных атмосфер.
Путь совершенно прост. Будь наподобье звезд… Раскаленных, тихих, еле заметных. Отвечай им огнем ответным. Будь молчалив и чудовищно горд. За сияньем пустынь, за пределом снегов книги твои лежат. Там твой призрак, твой знак, твой прекрасный траурный флаг, там чайки кричат о твоих делах.
Будь огромен и страшен, в золотые цепи закован, как сегодняшний день. Тих и дивен, как дальние годы… Еще не кончился день… Ты не можешь еще уйти на свободу.
Случалось девушкам играть в законы птиц. Случалось фабрикам работать без рабочих. Лицом в песок, сходило солнце вниз. За сценой кто-то видел все воочию… Пусть кажется смертелен снег бумаги, на нем цветы ползучие лишь спят.
Над краями розовой шляпы было небо, как чаша Пилата, где все ангелы вымыли руки, истратив на это все звуки… Там над желтым цветком анемоны в синеве возносились балки. Деревянные ныли колеса. Что-то строили там колоссы. Над краями розовой жизни, за железом дорог белесых тихо в поле пели колосья, васильки наклоняли шляпы, а лягушки сосали лапы… Синева была так страшна, что хотелось ужасно спать.
Города… вывески переулков и костюмированных магазинов. На рынках свирепствует Синяя Борода. В подземелье, где блещут лучи керосина, где машины свистят, в подземельях Мессины, где скелеты рабочих, свои завернув апельсины, ждут года и года… Не откроют ли им, не заплатят ли им.
Ты спустился под землю. Ты в свинцовой одежде во сне утонул, победитель надежды, весь в звездах… Ты качнулся над миром, как царь, ты спустился ко дну… Кто поднимет свинцовую гору со дна океана. Кто посмеет железную руку к себе потянуть. Так утонет храбрец, и в него, как в бутылку стеклянную, сумрак ночи духовной вольется, затмив вышину.
Над Колоссом Родосским века кораблей проходили, и матросы смотрели в зеленую темную воду. О печаль глубины, тяжесть лучших таинственных жизней, одиночество снежных закатов грядущих миров…
С этим спящим на дне спят грядущие годы и звуки. Спит восток и надежда с своим победителем черным. В башне гордый алхимик роняет огромные руки. Будет ждать воскресенья в своей лаборатории горной…
Солнце, проснись… Встань от сна… Только дыши… Только пиши.
Отшельник пел под хлороформом. Пред ним вращались стеклянные книги. Он был прикован золотою цепью ко дну Вселенной… Было далеко от жизни, но еще не совсем смерть… Это было предчувствием страшного звука, полусон, сквозь который бредит рассвет… Холод, сонливость, предрассветная мука… А на дне Вселенной качались деревья и дождь проходил в бледно-сером пальто.
Будь бесстрашен и страшен… Огромен, лишен очертаний… В золотые цепи закован… Тихой флейтой…