Дирижабль неизвестного направления*

Дождь*

Владимиру Свешникову

Вздувался тент, как полосатый парус.

Из церкви выходил сонливый люд.

Невесть почто входил вдруг ветер в ярость

И затихал. Он самодур и плут.

Вокруг же нас, как в неземном саду,

Раскачивались лавры в круглых кадках,

И громко, но необъяснимо-сладко

Пел граммофон, как бы Орфей в аду

«Мой бедный друг, живи на четверть жизни.

Достаточно и четверти надежд.

За преступленье – четверть укоризны

И четверть страха – пред закрытьем вежд.

Я так хочу, я произвольно счастлив,

Я, произвольно черный свет во мгле,

Отказываюсь от всякого участья,

Отказываюсь жить на сей земле».

Уже был вечер в глубине трактира,

Где чахли мы, подобные цветам.

Лучи всходили на вершину мира

И, улыбаясь, умирали там.

По временам, казалось, дождь проходит.

Не помню, кто из нас безмолвно встал

И долго слушал, как звонок у входа

В кинематограф первый стрекотал.

1925–1929

Реминисценция первая*

Я ждал любовь и аккуратно верил.

Я слишком добр: она обманный пес.

Закроешь дверь – она сидит за дверью,

Откроешь дверь – ее уж черт унес.

Мне стало скучно хитростью тягаться

С котом. И вот четвероногий стол

Пришел ко мне и лег в углу пластом.

Не стал лягаться, можно полагаться.

Непритязательный не безобразит зверь.

Я посылаю – он бежит к любимой.

Нет разбитней собачки и резвей,

И верной столь же, столь же нелюдимой.

Но ан, сегодня не вернулся он.

Его ты гладишь жидкою рукою,

И он, забыв про верности закон,

Слегка трещит дубовою доскою.

Реминисценция вторая*

Георгию Адамовичу

Стоит печаль, бессменный часовой,

Похожая на снегового деда.

Ан мертвецу волков не страшен вой,

Дождется он безвременной победы.

Мы бесконечно медленно едим,

Прислушиваясь к посторонним звукам.

От холода ползет по снегу дым,

И дверь стучит невыносимым стуком.

Дрожь суеверная, присутствие любви.

Отсутствие – спокойный сон и счастье.

Но стёкла вдруг, звеня, летят на части.

Хлад прыг в окно, и ан как черт привык.

Он прыгает по головам сидящих,

Те выпрямляются, натянуто белея.

Стал дом похожим на стеклянный ящик

С фигурами из сахара и клея.

Ребенок-смерть его понес, лелея.

В борьбе со снегом*

Над белым домом белый снег едва,

Едва шуршит, иль кажется, что белый…

Я приходил в два, два, и два, и два –

Не заставал. Но застывал. Что делать!

Се слов игра могла сломать осла,

Но я осел железный, я желе

Жалел всегда, желал, но ан ослаб.

Но, ах, еще! Пожалуй, пожалей!

Не помню. О, припомни! Нет, умру.

Растает снег. Дом канет бесполезно.

Подъемная машина рвется в бездну.

Ночь мчится к утру. Гибель – поутру.

Но снова я звоню в парадный ход.

Меня встречают. – Вера, чаю! – чаю,

Что кончится мой ледяной поход.

Но Ты мертва. Давно мертва!.. Скучаю.

«Труба – по-русски, по латыни – тромба…»*

Т. Татиде

Труба – по-русски, по латыни – тромба.

Тромбон житейский – во, во, вот что я!

На части рвусь, как шоколадна бомба,

Бьюсь медным лбом, но крепко бытие.

Ах, счастья репка – как засела крепко!

Ах, рыбка счастья – в глубину пошла!

Где, Степке, мне ее добыть, растрепке,

Кой мой не может разорить шалаш!

Шалишь, мне грит, мир то есть говорит:

Пора с старши́м на мире замиряться.

А я в ответ: мол, не хочу мараться.

А те все хором: Степка, нагорит.

Тубо! Табу! Бо-ом, – в ответ тромбон.

Джаз-банд на сеновале. Валит банда.

Крестьяне век не слышали джаз-банда,

Бьют радостно меня по голове.

Лежу в гробу. И вдруг из гроба: боом!

Танцует причт, танцует поп – что делать!

Колокола танцуют тили-бом,

Все землепашцы на своих наделах.

Все самодержцы на земли пределах.

«Глаза, как голубые губы…»*

Глаза, как голубые губы,

А губы – красные глаза.

Зима души пошла на убыль

Пред Рождеством, а вот и за.

На верблюдах и на собаках

Санями о песок и снег

По льду, блестящему к весне,

Как сткло иль седина на баках.

Пустыня снежная – как душно!

Под айсбергами дремлют львы.

Тюлени на песке! Увы!

Тропический мороз – как в душах.

И вдруг приехали: сто-оп.

Написано на звездах: полюс.

О, слово важное, как полис.

Ползу по полюсу, как клоп.

Пустует белое именье.

Собачки смотрят. Я молчу,

На это обижаясь мене,

Чем на хлопок – пок! – по плечу.

О фамильярности судьбы!

Пора привыкнуть! Умираю.

Подите в лавку, где гробы.

Какие шляпы носят в рае.

Борьба со сном*

Ан по небу летает корова

И собачки на крылышках легких.

Мы явились в половине второго

И вздохнули всей емкостью легких.

Ой, как велосипедисты, быстро

Под окном пробегают дни –

Лишь мы оба, что знаки регистра,

Бдим случайности вовне одни.

Понижаясь и повышаясь,

Пальцы нот шевелятся достать нас: о крючья!

Ты, скрипичная, выше, рогатка кривая,

Ниже я, круглый басовый ключ.

Ноты разны, как ноты разны государств,

Но судьба утомилась сидеть за роялью.

Вот тетрадка захлопнулась: бац! без вреда.

В темноте мы заснули в ночи бореальной.

Электрической лампы полуночное солнце

Лишь скользит вдоль страницы, белесой, как снег.

Вижу сон: мы пюпитр покинули, сон!

Мы оделись, как люди. Вот мы вышли. Нас нет.

Только пара шагов меж скрипичным и басовым,

Но линейка бежит в ресторан. Ан стена.

Что ж, как дачны соседи, поболтаем

через изгородь, ба!

Недоступны и близки на ощупь, как истина.

Шесть седьмых больше одной*

В. Поплавскому

Отъездом пахнет здесь: смердит отъезд

Углем подводным, кораблем железным.

Оркестр цыганский перемены мест

Гимн безобразный затянул к отъезду.

Одно из двух, одно из трех, из этих:

Быть на земле – иль быть на море, там,

Где змей… змей выплывает на рассвете,

Которого боится капитан,

Там, где качается железный склеп двухтрубный,

Там, где кончается шар беспардонно круглый.

Где ходит лед, как ходит человек,

Гоняется за нами в жидком мраке.

И ударяет челн по голове,

Ломая нос, как футболисты в драке.

Где есть еще крылатые киты,

Чтобы на них поставить дом торговый,

И где в чернильной глубине скоты

Живут без глаз. Ты жить без глаз попробуй.

Где в обморок впадает водолаз,

Как в море впал без звука ручеишко,

Пока над ним, лишь для отвода глаз,

Его корабль уносит ветр под мышкой.

Идет судно вдоль по меридиану.

Спускается за выпуклость воды.

Бесславны мореходные труды

В давно открытом, но в открытом океане.

Но хорошо в машинном отделенье

Тонуть, тонуть в бессилье роковом,

Пока над в воздухе вертящимся винтом

Еще трудится пар без замедленья.

Иль хорошо зреть, как горбатый лед

Проход наутро задавил последний,

И знать, как каждый на борту умрет

И станет судно что огромный ледник.

Иль хорошо: придя счастливо в порт,

Погибнуть, сев на кресло-электричку.

Малец земной орудует отмычкой,

Матрос морской ножом огромным горд.

Тверд сердцем чёрт, хоть на ногу нетверд.

О жидкий мир и мир густой и твердый,

Кто есть надежный, грешный кто из вас?

Как ледяные горы, ходят лорды,

Блестя, и тонут, как матрос, слова,

Что прыгают на сю неверну почву,

Как письма на испорченную почту.

А в море оны всё ж идут на дно.

Уж в этом преимущество одно.

1925

Пифон-тайфун*

Вадиму Андрееву

Чудесное морское избавленье,

Соизволенье. Ба! Да, се циклон,

Антициклон. В пониженном давленье

Усматриваем мы: мотоцикл он.

Цыц, вы, матросы, всякие отбросы,

Пожните клевер, кливер в вышине;

Но выше не носите папиросы,

Плавучей поручившись хижине.

Гремучею змеею ветр ползет,

Слегка свистит на реях, как на ветках.

Слегка молчит, прикрывши рот.

Мы в кубрик лезем, как в песок креветки.

Но вдруг Пифон на палубу упал,

Шарахнулись испуганные снасти,

И, повторяя слабости гопак,

Судно колени клонит пред ненастьем.

Склоняет разны капитан слова.

Но по пятам за ним летают волны.

И, как мотается у мертвых голова,

Орудия катаются по челну.

Развертываясь, паруса летят,

Насос огромный их вбирает – ветер,

Мяучат блоки, как семья котят,

Но кошка-смерть спешит, бежит ответить.

И, набок лапой положив корабль,

Его облизывает языком, любя,

И видят даже те, кто очень храбр,

Как скачет пена на ее губах.

Ломающийся треск и босый топот.

Ползем на мачту – на бревно дыбы.

И я, заканчивая стихотворный опыт,

Смотрю – корма привстала на дыбы,

Перевернуться медленно дабы.

Потом немало выпил я воды.

Армейские стансы*

А. Папазулову

Ты слышишь, колокол гудет, гудет,

Солдаты пришли домой.

Прав, кто воюет, кто ест и пьет,

Бравый, послушный, немой.

Прав, кто оправился, вышел и пал

Под терновой проволокой, сильно дыша,

А после – в госпиталь светлый попал,

В толстые руки врача.

В толстые руки – на белый стол,

В синие руки – под белый плащ.

Сладкую маску не снять, хоть плачь,

Хоть издай человек последний свисток.

Лежат солдаты в сырой земле,

Но в атаку идти – из землянки долой.

Идут солдаты в отпуск, как в бой,

Возвращаются навеселе.

С легоньким треском кончают вшей,

С громким стуком Господь их ловит и давит.

А потом, поевши холодных щей,

Ложатся спать – не спать не заставишь.

Или по линии прямой –

Равняясь, стоят вдоль своей казармы.

Но – время. Прощай, действительная армия,

Солдаты пришли домой.

Солдаты пришли в рай.

Летит солдат на белых крылах,

Хвостиком помахивает,

А внизу сидят старики в домах, –

Им черт твердит: скорей помирай,

И трясет за плечо прозрачной рукой,

Будто пьяного милицейский какой.

Армейские стансы – 2*

Александру Гингеру

Как в зеркало при воротах казармы,

Где исходящий смотрится солдат,

Свои мы в Боге обозрели бармы

И повернули медленно назад.

Добротолюбье – полевой устав

Известен нам. Но в караульной службе

Стояли мы, и ан легли, устав.

Нас выдало врагам безумье дружбы.

Проходим мы, парад проходит пленных,

Подошвою бия о твердый снег.

По широтам и долготам вселенной

Мы маршируем; может быть, во сне.

Но вот стучат орудия вдали,

Трясутся санитарные повозки,

И на дороге, как на мягком воске,

Видны таинственные колеи.

Вздыхает дождь, как ломовая лошадь,

На небесах блестят ее бока.

Чьи это слезы? Мы идем в калошах.

Прощай, запас, уходим мы. Пока.

Идут нам вслед не в ногу облака.

Так хорошо! Уже не будет плоше.

1925

«Листопад календаря над нами…»*

Брониславу Сосинскому

Листопад календаря над нами.

Белых листьев танцы без конца…

Сплю с совком, уборщик, ни при чем я.

Сын мне руку подает отца.

Возникаю на краю стола,

Возникаю у другого края,

По обоям ползаю, играя,

И сижу на потолке без зла.

Без добра по телефонной нитке

Я бегу, игла, вонзиться в ухо.

Я опасный слух, плеврит, бронхит.

Под столом открытка о разлуке.

Вылезаю, прочь, почтовый ящик.

Разрезаюсь, что твое письмо.

Развеваюсь, как твой черный плащ.

Вешаюсь на вешалку безмолвно.

Шасть, идет чиновник. Я надет.

Прилипаю ко спине, как крылья.

Бью его – он плачет, жук бессильный.

Обжигаю – он бежит к воде.

Превращаюсь в пар и испаряюсь.

Возвращаюсь, не спросись, дождем.

Вот иду, о други, подождем –

Вот и я, и я идти стараюсь.

Как листы идут с календаря

И солдат – за дурака-царя.

«Воинственное счастие души…»*

Воинственное счастие души

Не принимает ложности искусства.

Коль есть враги, беги врагов души,

Коль есть любовь, скачи к объекту чувства.

Я прыг на лошадь, завожу мотор.

Он ан стучать и прыгать с легким ржаньем.

Вскачь мы пересекли души плато,

Снижаемся в долину между зданий.

И ан с разбега в тесное кафе.

Трещат посуда и пустые люди.

Конь бьет хозяина рукой по голове,

Мнет шинами, надутыми как груди.

Живых вбирая чрез ноздрей насос,

В проход назад выбрасывает мертвых.

Но Вы знак вопросительный на морду

Ему накидываете как лассо.

Он рвется, выпуская синий дым,

Он бьется под шофером молодым.

И как кузнечик прыгает огромный

К шестому этажу, где Вы живете скромно.

И застывает на большом комоде

В летящей позе, по последней моде.

Берешь Ты статуэтку на ладонь,

Но ах, увы! роняешь, не в огонь,

А лишь на твердый пол, на крепкий на пол –

Гребут осколки красны девы лапы.

Нас бросили в помойное ведро,

Но оное взорвалось, как ядро.

Мы вновь летим искусства вопреки,

Со брега прыгаем, лови! любви реки,

Пока бензин дымящийся сей чувства

В лед мрамора полярный ветр искусства

Не обратит; чтоб конь, авто и я

На длинной площади Согласия

Недвижно встали, как для любопытства,

Для ванны солнечной иль просто из бесстыдства.

«Скучаю я и мало ли что чаю…»*

Александру Гингеру

Скучаю я и мало ли что чаю.

Смотрю на горы, горы примечаю.

Как стражник пограничный, я живу.

Разбойники мне снятся наяву.

Светлеют пограничные леса,

Оно к весне – а к вечеру темнеют,

И черные деревьев волоса

Расчесывает ветер – рвать не смеет.

Бежит медведь: я вижу из окна.

Идет контрабандист: я примечаю.

Постреливаю я по ним, скучая.

Одним что меньше? Пропасть их одна!

Они несут с усилием кули.

Медведи ищут сладкие ульи.

Влачат свои табаки, как надежды.

Пред медом, что пред модой, щурят вежды.

Так чрез границу под моим окном

Товары никотинные клубятся.

А им навстречу храбрые ребятца

Несут молитвы, вздохи прут равно.

И я, нескучной отдаваясь лени,

Торговли незаконной сей не враг,

Промеж страной гористою добра

И зла страной, гористою не мене.

1925

Подражание Жуковскому*

Обнаженная дева приходит и тонет,

Невозможное древо вздыхает в хитоне.

Он сошел в голубую долину стакана,

Огнедышащий поезд, под ледник – и канул.

Синий мир водяной неопасно ползет,

Тихий вол ледяной удила не грызет.

Безвозмездно летает опаснейший сон –

Восхищен, фиолетов и сладостен он.

Подходи, приходи, неестественный враг,

Безвозвратный и сонный товарищ мой рак.

Раздавайся, далекий, но явственный шум,

Под который, нежнейший медведь, я пляшу.

Отступает поспешно большая стена,

И, подобно змее, уползает она.

Но сей мир всё ж как палец в огромном кольце

Иль как круглая шляпа на подлеце.

Иль как дева, что медленно входит и тонет,

Там, где дерево горько вздыхает в хитоне.

Зеленый ужас*

На город пал зеленых листьев снег,

И летняя метель ползет, как пламя.

Смотри, мы гибель видели во сне –

Всего вчера, и вот она над нами.

На лед асфальта, твердый навсегда,

Ложится день, невыразимо счастлив,

И медленно, как долгие года,

Проходят дни, солдаты синей власти.

Днесь наступила жаркая весна

На сердце мне до нестерпимой боли,

А я лежал, водою полон сна,

Как хладный труп, – раздавлен я, я болен.

Смотри, сияет кровообращенье

Меж облаков, по венам голубым,

И я вхожу в высокое общенье

С небесной жизнью, легкою, как дым.

Но мир в жару, учащен пульс мгновенный,

И все часы болезненно спешат.

Мы сели только что в трамвай без направленья,

И вот уже конец, застава, ад.

Шипит апрельской флоры наваждение,

И пена бьет из горлышка стволов.

Весь мир раскрыт в весеннем нетерпении,

Как алые уста нагих цветов.

И каждый камень шевелится глухо,

На мостовой, как головы толпы,

И каждый лист полураскрыт, как ухо,

Чтоб взять последний наш словесный пыл.

Темнеет день, весна кипит в закате,

И музыкой больной зевает сад.

Там женщина на розовом плакате,

Смеясь, рукой указывает ад.

Восходит ночь, зеленый ужас счастья

Разлит во всем, и лунный ад кипит.

И мы уже, у музыки во власти,

У грязного фонтана просим пить.

Сентиментальная демонология*

Михаилу Ларионову

Снижался день, он бесконечно чах,

И перст дождя вертел прозрачный глобус.

Бог звал меня, но я не отвечал.

Стеснялись мы и проклинали робость.

Раскланялись. Расстались. А раз так,

Я в клуб иду: чертей ищи, где карты.

Нашел, знакомлюсь чопорно, простак,

А он в ответ: «Я знаю вас от парты.

Вы помните, когда в холодный день

Ходили вы за городом на лыжах,

Рассказывал какую дребедень

Я, гувернер курчавый из Парижа.

Когда ж в трамвай садились вы во сне,

Прижав к груди тетрадь без промокашки,

Кондуктор, я не требовал билет,

Злорадствуя под синею фуражкой.

Когда же в парке, с девою один,

Молчали вы и медленно краснели,

Садился рядом щуплый господин

В застегнутой чиновничьей шинели.

Иль в мертвый час, когда ни пьян, ни трезв,

Сквозь холод утра едет полуночник,

К вам с грохотом летел наперерез

С невозмутимым седоком извозчик.

Иль в бесконечной улице, где стук

Шагов барахтался на вилке лунной,

Я шел навстречу тихо, как в лесу,

И рядом шел, и шел кругом бесшумно.

И в миг, когда катящийся вагон

Вдруг ускорял перед лицом движенье,

С любимой рядом сквозь стекло окон

Лицо без всякого глядело выраженья.

Лицом к лицу и вновь к лицу лицом,

До самой смерти и до смерти самой,

Подлец встречается повсюду с подлецом,

В халат одетым, или даже дамой.

Пока на грудь и холодно и душно

Не ляжет смерть, как женщина в пальто,

И не раздавит розовым авто

Шофер-архангел гада равнодушно».

Восьмая сфера*

Сергею Ромову

Еще валился беззащитный дождь,

Как падает убитый из окна.

Со мной шла радость, вод воздушных дочь, –

Меня пыталась обогнать она.

Мы пересекли город, площадь, мост,

И вот вдали – стеклянный дом несчастья.

Ее ловлю я за пушистый хвост

И говорю: давайте, друг, прощаться!

Слезой блестел ее багровый зрак.

И длинные клыки стучат от горя.

Своей клешней грозит она во мрак,

Но враг не хочет с дураками спорить.

Я подхожу к хрустальному подъезду,

Мне открывает ангел с галуном.

Дает отчет с дня моего отъезда.

Поспешно слуги прибирают дом.

Встряхают эльфы в воздухе гардины,

Толкутся саламандры у печей.

В прозрачной ванной плещутся ундины,

И гномы в погреб лезут без ключей.

А вот и вечер: приезжают гости,

У всех мужчин под фалдами хвосты.

Как мягко блещут черепа и кости,

У женщин – рыбьей чешуи пласты.

Кошачьи, птичьи пожимаю лапы,

На нежный отвечаю писк и рев.

Со мной беседует продолговатый гроб

И виселица с ртом открытым трапа.

Любезничают в смокингах кинжалы,

Танцуют яды, к женщине склонясь.

Болезни странствуют из залы в залу,

А вот и алкоголь – светлейший князь.

Он старый друг и завсегдатай дома.

Жена-душа, быть может, с ним близка.

Вот кокаин: зрачки – два пузырька.

Весь ад в гостиной у меня, как дома.

Что ж, подавайте музыкантам знак,

Пусть кубистические запоют гитары,

И саксофон, как хобот у слона,

За галстук схватит молодых и старых.

Пусть барабан трещит, как телефон:

Подходит каждый, слышит смерти пищик…

Но медленно спускается плафон,

И глухо стены движутся жилища.

Всё уже зал, всё гуще смех и смрад.

Похожи двери на глазные щели,

Зажатый в них, кричит какой-то франт,

Как девушка под чёртом на постели.

Стеклянный дом, раздавленный клешней

Небесной радости, чернильной брызжет кровью.

Трещит стекло в безмолвии ночном

И в землю опускается, как брови.

И красный зрак пылает дочки вод,

Как месяц полный над железнодорожной катастрофой.

И я, держась от смеха за живот,

Ей на ухо нашептываю строфы.

(Ведь слышал я, как он свистал во мгле,

Ужасный хвост, я хвать его и замер.

Лечу! Чу, лед грохочет на земле,

Земля проваливается на экзамене.)

Ах, радость, на тебе я как блоха

Иль как на шаре человек. Ха-ха!

Так кружатся воры вдоль камер – во! –

Или солдатик, пораженный замертво.

Астральный мир*

Ольге Каган

Очищается счастье от всякой надежды.

Черепичными крыльями машет наш дом

И по-птичьему ходит. Удивляйтесь, невежды,

Приходите к нам в гости, когда мы уйдем.

На высоком балконе, над прошлым и будущим,

Мы сидим без жилетов и молча жуем.

Возникает меж звезд пассажирское чудище,

Подлетает. И мы улетаем вдвоем.

Воздух свистнул. Молчит безвоздушный прогон.

Вот земля провалилась в чернильную лузу,

Застегните, механик, воздушную блузу.

Вот Венера, и мы покидаем вагон.

Бестолков этот мир четырех величин.

Мы идем, мы ползем, мы взлетаем, мы дремлем;

Мы встречаем скучающих дам и мужчин,

Мы живем и хотим возвратиться на землю.

Но таинственный мир, как вода из-под крана,

Нас толкает и ан, исчезает сквозь пальцы.

Я бросаюсь к Тебе, но шикарное зальце

Освещается, – и я перед белым экраном.

Перед синей водою, где круглые рыбы,

Перед воздухом: вертится воздух, как шар.

И над нами, как черные айсбергов глыбы,

Ходят духи. Там будет и Ваша душа.

Опускаются с неба большие леса.

И со свистом поют исполинские травы.

Водопадом ужасным катится роса,

И кузнечик грохочет, как поезд. Вы правы.

Нам пора. Мы вздыхаем, страшимся и машем.

Мы кружимся, как стрелка, как белка в часах.

Мы идем в ресторан, где стоит на часах

Злой лакей, недовольный одеждою нашей.

И, как светлую и прекрасную розу,

Мы закуриваем папиросу.

Искусство пить кофе*

Моисею Блюменкранцу

Знаменитая жизнь выпадает и тает

В несомненном забвенье своих и чужих.

Представление: шпагу за шпагой глотает

Человек, и смотрите, он все-таки жив.

Вот поднялся и пьет замечательный кофе,

Вот подпрыгнул и, мертвенький, важно молчит.

Вот лежит под землей, как весенний картофель,

Вот на масле любовном он мягко шипит.

Восторгается облаком глаз на открытке,

Где большой пароход бестолково дымит.

Уменьшаюсь и прыгаю в воду – я прыткий.

Подымаюсь по трапу. Капитан, вот и мы.

Мы обедаем в качку в огромных столовых.

Мы танцуем, мы любим, мы тонем, как все.

Из открытки в кафе возвращаемся снова;

С нас стекает вода, нас ругает сосед.

Но опять приключенье: идите, иди.

Нам кивает сквозь дверь разодетая дама.

Мы встаем и уходим. Но снится другим:

Мы к трюмо подошли и шагнули чрез раму.

Мы идем по зеленым двойным коридорам.

Под прямыми углами, как в шахтах, как в трюмах.

А в стекле ходят круглые рыбы, как воры.

В синем льду мертвецы неподвижны – мне дурно.

Надо мною киваешь ты веером черным,

Разноцветным атласным своим плавником.

Подымаюсь на локте; прозрачно, просторно.

Вот разбитый корабль лег на гравий ничком.

Я плыву: между пальцев моих перепонки.

Я скольжу – настоящий морской человек.

Я сквозь пушечный люк проплываю в потемках.

Между палуб сигаю, искусный пловец.

Блещет злато, ну прямо твоя чешуя.

Ан скелет еще держит проржавую саблю.

Но прощайте! Вон спрут! Не смущаясь ни капли,

Юркнул я через люк, через кубрик – ca y est.

Но огромные сети струятся во мгле.

Я попал! Я пропал! Нас стесняют! Нас тащат!

Вот мы падаем в лодку, мы вновь на земле,

Оглушенные воздухом, замертво пляшем.

И дивятся кругом на чудесный улов

В малом озере дум. Но на что чудеса нам?

Глянь: на мрамор запачканных малых столов

Опускается к нам теплый кофе с круассаном.

И куда же нас, чёрт, из кафе понесло?

Жарко в нем, как в аду, как на небе, светло.

Жюлю Лафоргу*

С моноклем, с бахромою на штанах,

С пороком сердца и с порочным сердцем,

Иду, ехидно радуясь: луна

Оставлена Лафоргом мне в наследство.

Послушай, нотра дама де ла луна!

Любительница кошек и поэтов,

Послушай, толстая и белая фортуна,

Что сыплет серебро фальшивое без счета.

Вниманье! тыквенная голова,

Ко мне! ко мне! пузатая невеста.

Бегут, как кошки, по трубе слова;

Они, как кошки, не находят места.

И я ползу по желобу, мяуча.

Спят крыши, как чешуйчатые карпы,

И важно ходит, завернувшись в тучу,

Хвостатый чёрт, как циркуль вдоль по карте.

Лунатики уверенно гуляют.

Сидят степенно домовые в баках.

Крылатые собаки тихо лают.

Мы мягко улетаем на собаках.

Блестит внизу молочная земля,

И ясно виден искрометный поезд.

Разводом рек украшены поля,

А вот и море, в нем воды по пояс.

Но вот собаки забирают высоту,

Хвост задирая, как аэропланы,

И мы летим на спутницу, на ту,

Что нашей жизни размывает планы.

Белеет снежный неподвижный нос,

И глазы под зубчатыми тенями.

Нас радость потрясает, как понос:

Снижаемся с потухшими огнями.

На ярком солнце ко чему огни.

И ан летят, и ан ползут, и шепчут

Стрекозы-люди, бабочки они,

Легки, как слезы, и цветка не крепче.

И шасть жужжать, и шасть хрустеть, пищать,

Целуются, кусаются; ну ад!

И с ними вместе, не давая тени,

Зубастые к нам тянутся растенья.

Как жабы, скачут толстые грибы,

Трясясь, встают морковки на дыбы.

Свистит трава, как розовые змеи,

А кошки… описать их не сумею.

Мы пойманы, мы плачем, мы молчим,

Но вдруг с ужасной скоростью темнеет.

Вот дождь и хлад, а вот и снега дым,

А вот и воздух уж летать не смеет.

Пропала надоедливая рать,

А мы – мы вытянулись умирать.

Привстали души, синий морг над нами.

Стоят собаки в ряд со стременами.

И вот летим мы, сонные, домой.

К тебе, читатель непонятный мой.

И слышим, как на утренней земле

Мильон будильников трещат во мгле.

Весна в аду*

Георгу фон Гуку

Это было в тот вечер, в тот вечер…

Дома закипали, как чайники.

Из окон рвалось клокотанье любви.

И «любовь не картошка»,

И «твои обнаженные плечи»

Кружились в паническом вальсе,

Летали и пели, как львы.

Но вот грохнул подъезд и залаял звонок.

Весна подымалась по лестнице молча.

И каждый вдруг вспомнил, что он одинок.

Кричал – одинок! – задыхаясь от желчи.

И в пении ночи, и в реве утра,

В глухом клокотании вечера в парке,

Вставали умершие годы с одра

И одр несли, как почтовые марки.

Качалась, как море асфальта, река,

Взлетали и падали лодки моторов,

Акулы трамваев, завидев врага,

Пускали фонтаны в ноздрю коридоров,

И было не страшно, поднявшись на гребень,

Нестись без оглядки на волнах толпы

И чувствовать гибель в малиновом небе,

И сладкую слабость, и слабости пыл.

В тот вечер, в тот вечер, описанный в книгах,

Нам было не страшно галдеть на ветру.

Строенья склонялись и, полные криков,

Валились, как свежеподкошенный труп.

И полными счастья, хотя без науки,

Бил крыльями воздух в молочном окне

Туда, где, простерши бессмертные руки,

Кружилась весна, как танцор на огне.

Ручей, но чей?*

Рассматривали ль вы когда, друзья,

Те вещи, что лежат на дне ручья,

Который через город протекает?

Чего, чего в ручье том не бывает…

В ручье сидит чиновник и скелет,

На нем штаны и голубой жилет.

Кругом лежат, как на диванах, пары,

Слегка бренчат прозрачные гитары.

Убийца внемлет с раком на носу,

Он держит револьвер и колбасу.

А на камнях фигуры восковые

Молчат, вращая розовые выи;

Друг друга по лицу перчаткой бьют,

Смущаются и не узнают…

Офелия пошла, гуляя, в лес,

Но уж у ног ее – ручей, подлец.

Ее обвил, как горничную сонник,

Журча, увлек на синий подоконник.

Она кружится, как письма листок,

Она взывает, как любви свисток.

Офелия, ты фея иль афера?

Венок над головою Олоферна!

В воде стоит литературный ад,

Открытие и халтурный клад.

Там храбро рыбы стерегут, солдаты,

Стеклянный город, где живешь всегда ты.

Там черепа воркуют над крылечком

И красный дым ползет змеей из печки.

Нырни туда, как воробей в окно, –

Увидишь: под водой сияют лампы

Поют скелеты под лучами рампы

И кости новые идут на дно.

О водяное странное веселье!

Чиновники спешат на новоселье,

Чета несет от вывески калач –

Их жестяной сапог скрипит, хоть плачь.

Но вот валятся визитеры-кегли,

Вкатился в желтом фраке золотой,

Хозяева среди столов забегали,

И повара поплыли над плитой.

И вот несут чешуйчатые звери

Архитектурные сокровища-блюда.

И сказочное дефиле-еда

Едва проходит в золотые двери.

Вареные сирены с грудью женской,

Тритоны с перекошенным лицом,

Морские змеи бесконечной лентой

И дети, проданные их отцом.

И ты лежишь под соусом любови

С румяною картошкою вокруг

На деревянном блюде с изголовьем

Разваренных до пористости рук.

Стучит ножами разношерстный ад.

Танцует сердце, как лиловый заяц.

Я вижу: входит нож в блестящий зад,

Скрежещет вилка, в белу грудь втытаясь.

Я отрезаю голову себе.

Покрыты салом девичии губы,

И в глаз с декоративностию грубой

Воткнут цветок покорности судьбе.

Вокруг власы висят, как макароны,

На вилку завиваться не хотят.

Совсем не гнется кожа из картона.

Глазные груши точат сока яд.

Я чувствую: проглоченная спаржа

Вращается, как штопор, в животе.

В кишках картофель странствует, как баржа,

И щиплет рак клешнею в темноте.

Я отравился, я плыву средь пены,

Я вверх своей нечистотой несом,

И подо мною гаснет постепенно

Зловещий уголек – твой адский дом.

И в красном кубе фабрики над лужей

Поет фальшиво дева средь колес

О трудности найти по сердцу мужа,

О раннем выпадании волос.

А над ручьем, где мертвецы и залы,

Рычит гудка неистовый тромбон,

Пока штандарт заката бледно-алый

С мороза неба просится в альбом.

И в сумерках декабрьского лета

Из ядовитой и густой воды

Ползет костяк огромного скелета,

Перерастая чахлые сады.

Допотопный литературный ад*

1

Зеленую звезду несет трамвай на палке.

Народ вприпрыжку вырвался домой.

Несовершеннолетние нахалки

Смеются над зимой и надо мной.

Слегка поет гармоника дверей,

В их лопастях запуталось веселье,

И белый зверь – бычок на новоселье –

Луна, мыча, гуляет на дворе.

Непрошеные мысли-новобранцы

Толпятся посреди казармы лет.

Я вижу жалкого ученика при ранце,

На нем расселся, как жокей, скелет.

Болтает колокольня над столицей

Развязным и тяжелым языком.

Из подворотни вечер бледнолицый

Грозит городовому кулаком.

Извозчики, похожие на фавнов,

Поют, махая маленьким кнутом.

А жизнь твоя – чужая и подавно –

Цветет тяжелым снеговым цветком.

Пускай в дыму закроет пасть до срока

Литературный допотопный ад!

Супруга Лота, не гляди назад,

Не смей трещать, певучая сорока.

2

Как лязгает на холоде зубами

Огромный лакированный мотор!

А в нем, едва переводя губами,

Богач жует надушенный платок.

Шагают храбро лысые скелеты,

На них висят, как раки, ордена.

А в небе белом белизной жилета

Стоят часы – пузатая луна.

Блестит театр золотом сусальным,

Ревут актеры, тыча к потолку,

А в воздухе, как кобель колоссальный,

Оркестр лает на кота-толпу.

И всё клубится ядовитым дымом,

И всё течет, как страшные духи,

И лишь во мгле, толсты и невредимы,

Орут в больших цилиндрах петухи.

Сжимаются, как челюсти, подъезды,

И ширятся дома, как животы,

И к каждому развязно по приезду

Подходит смерть и говорит на ты.

О нет, не надо, закатись, умри,

Отравленная молодость, на даче!

Туши, приятель, елки, фонари,

Лови коньки, уничтожай задачи.

О, разорвите памяти билет

На представленье акробатки в цирке,

Которую песок, глухой атлет,

Сломал в руках, как вазочку иль циркуль.

Ангелы ада*

Алексею Арапову

Мне всё равно, я вам скажу, я счастлив.

Вздыхает ветер надо мной, подлец,

И солнце, безо всякого участья,

Обильно поливает светом лес.

Киты играют с кораблями в прятки,

А в глубине таится змей морской.

Трамваи на гору взлетают без оглядки.

И дверь стучит, как мертвецы доской.

А дни идут, как бубны арестантов,

Туда, где кладбище трефовое лежит,

Сидят цари, как толстые педанты,

Валеты держат палки и ножи.

А дамы – как красивы эти дамы!

Одна – с платком, соседняя – с цветком,

А третья – с яблоком, протянутым Адаму,

Застрявшим в глотке – нашим кадыком.

Они, шурша, приходят в дом колоды.

Они кивают с веера в руке.

Они приносят роковые моды –

Обман и яд в оранжевом чулке.

Шумят билетов шелковые юбки,

И золото звенит, как поцелуй.

Во мгле горят сигары, очи, трубки.

Вдруг выстрел! – как танцмейстер на балу.

Стул опрокинут. Черви уползают,

Преступник схвачен в ореоле пик,

А банкомет под лампой продолжает

Сдавать на мир зеленый цвет и пыль.

1926

Морской змей*

По улице скелеты молодые

Идут в непромокаемом пальто,

На них надеты башмаки кривые:

То богачи; иные – без порток.

А пред театром, где гербы, гербы,

Шкелет Шекспира продает билеты.

Подкатывают гладкие гробы,

На них валят белесые жилеты.

Скелеты лошадей бегут на скачках,

На них скелетыши жокеев чуть сидят.

Скелеты кораблей уходят в скачку.

Скелеты туч влачатся к нам назад.

На черепами выложенном треке

Идут солдаты, щелкая костьми.

Костями рыб запруженные реки

Остановились, не дождясь зимы.

А франты – бант, закрученный хитро,

Перчатки витиеватые – и вдруг

Зрю: в рукаве моем белесый крюк!

Ан села шляпа на нос, как ведро.

Болтаются ботинки на костяшках.

В рубашку ветер шасть навеселе.

Летит монокля на землю стекляшка.

Я к зеркалу бросаюсь: я – скелет!

Стою, не понимая; но снимает

Пред мною шляпу восковой мертвец.

И прах танцовщицы развязно обнимает

Меня за шею, как борца борец.

Мы входим в мавзолей автомобиля,

Где факельщик в цилиндре за рулем,

И мы летим средь красной снежной пыли,

Как карточная дама с королем.

Вот мюзик-холл… Неистовствуют дамы!

Взлетают юбок веера в дыму.

Разносят яства бесы с бородами,

Где яд подлит, подсыпан ко всему.

Охо! оркестр! закажите танец!

Мы водкою наполним контрабас.

Но лук смычка перетянул испанец,

Звук соскочил и в грудь его – бабац!

И вдруг из развороченной манишки

Полезли мухи, раки и коты,

Ослы, чиновники в зеленых шишках

И легионы адской мелкоты.

Скелеты музыкантов – на карачки,

И, инструменты захватив, обвив,

Забили духи в сумасшедшей качке,

Завыли, как слоны, как сны, как львы.

Скакали ноты по тарелкам в зале,

Гостей таская за усы, носы.

На люстру к нам, карабкаясь, влезали

И прыгали с нее на тех, кто сыт,

Запутывались в волосах у женщин,

В карманы залезали у мужчин.

Стреляли сами револьверы в френчах,

И сабли вылетали без причин.

Мажорные клопы кусали ноги.

Сороконожки нам влезали в рот.

Минорные хватали осьминоги

Нас за лицо, за пах и за живот.

Был полон воздух муравьями звуков.

От них нам было душно и темно.

Нас ударяли розовые руки

Котами и окороками нот.

И только те, что дети Марафона,

Как я, махая в воздухе пятой,

Старались выплыть из воды симфоний,

Покинуть музыкальный кипяток.

Но скрипки, как акулы, нас кусали.

Толкались контрабасы, как киты.

Нас били трубы – медные щиты.

Кларнеты в спину на лету вонзались.

Но всё ж последним мускульным броском

Мы взяли финиш воздуха над морем,

Где дружеским холодным голоском

Дохнул нам ветер, не желая спорить.

И мы, за голый камень уцепясь,

Смотрели сумасшедшими глазами,

Как волны дикий исполняли пляс

Под желтыми пустыми небесами

И как, блестя над корчами воды,

Вдруг вылетала женщина иль рыба

И вновь валились в длинные ряды

Колец змеи, бушующей игриво.

1925

Звездный ад*

Чу! Подражая соловью, поет

Безумная звезда над садом сонным.

Из дирижабля ангелы на лед

Сойдя, молчат с улыбкой благосклонной.

В тропическую ночь над кораблем

Она огнем зеленым загорелась.

И побледнел стоящий за рулем,

А пассажирка в небо засмотрелась.

Блуждая в звуках, над горой зажглась,

Где спал стеклянный мальчик в платье снежном,

Заплакал он, не раскрывая глаз,

И на заре растаял дымом нежным.

Казалось ей: она цветет в аду.

Она кружится на ночном балу.

Бумажною звездою на полу

Она лежит среди разбитых душ.

И вдруг проснулась: холод плыл в кустах,

Она сияла на руке Христа.

1926

Paysage d'enfer*

Георгию Шторму

Вода клубилась и вздыхала глухо,

Вода летала надо мной во мгле –

Душа молчала на границе звука,

Как снег, упасть решившийся к земле.

А в синем море, где ныряют птицы,

Где я плыву – утопленник готов, –

Купался долго вечер краснолицый

Средь водорослей городских садов.

Переливались раковины-крыши,

Сгибался поезд, как морской червяк.

А выше, то есть дальше, ближе, ниже,

Как рыба, рыскал дирижабль-чудак.

Светились чуть медузы облаков,

Оспариваемые торопливой смертью.

Я важно шел походкой моряков

К другому борту корабля над твердью.

И было всё на малой глубине,

Куда еще доходит яркий свет.

Вот тонем мы, вот мы стоим на дне.

Нам медный граммофон поет привет.

На глубине летающего моря

Утопленники встретились, друзья.

И, медленно струясь по плоскогорью,

Уж новых мертвецов зовет заря.

Вода вздыхает и клубится тихо,

Как жизнь, что Бога кроткая мечта.

И ветра шар несется полем лихо,

Чтоб в лузу пасть, как письма на почтамт.

1926

Дон Кихот*

Сергею Шаршуну

Надо мечтать! Восхищаться надо!

Надо сдаваться! Не надо жить!

Потому что блестит на луне колоннада,

Поют африканцы и пропеллер жужжит.

Подлетают к подъезду одер Дон Кихота

И надушенный Санчо на красном осле.

И в ночи возникают, как стих, как икота,

Беспредметные скачки, парад и балет.

Аплодируют руки оборванных мельниц,

И торговки кричат голосами Мадонн,

И над крышами банков гарцует бездельник,

Пляшет вежливый Фауст, святой Купидон.

И опять на сутулом горбу лошадином,

В лунной опере ночи он плачет, он спит,

А ко спящему тянутся руки ундины,

Льются сине-сиреневых пальцев снопы,

На воздушных качелях, на реях, на нитках

Поднимается всадник, толстяк и лошак,

И бесстыдные сыплются с неба открытки

(А поэты кривятся во сне натощак).

Но чернильным ножом, косарем лиловатым

Острый облак луне отрубает персты.

И, сорвавшись, как клочья отравленной ваты,

Скоморохи валятся чрез ложный пустырь.

И с размаху о лед ударяют копыта.

Останавливаются клячи, дрожа.

Спит сиреневый полюс, волшебник открытый,

Лед бессмертный, блестящий, как белый пиджак.

В отвратительной неге прозрачные скалы

Фиолетово тают под ложным лучом,

А во льду спят замерзшие девы-акулы,

Шелковисто сияя покатым плечом.

И остряк-путешественник, в позе негибкой,

С неподвижным секстантом в руке голубой,

Сузив мертвый зрачок, смотрит в небо с улыбкой,

Будто Северный Крест он увидел впервой.

И на белом снегу, как на мягком диване,

Лег герой приключений, расселся денщик,

И казалось ему, что он в мраморной ванне,

А кругом орхидеи и Африки шик.

А над спящим всё небо гудело и выло,

Загорались огни, полз прожектора сноп,

Там летел дирижабль, чье блестящее рыло

Равнодушно вертел чисто выбритый сноб.

И смотрели прекрасные дамы сквозь окна,

Как бежит по равнине овальная тень,

Хохотали моторы, грохотали монокли,

И вставал над пустыней промышленный день.

1926

Артуру Рембо*

Никто не знает,

Который час,

И не желает

Во сне молчать.

Вагон левеет.

Поет свисток.

И розовеет

Пустой восток.

О! Приснодева,

Простите мне.

Я встретил Еву

В чужой стране.

Слепил прохожих

Зеленый газ.

Была похожа

Она на Вас.

Галдел без толку

Кафе-шантан,

И без умолку

Шипел фонтан.

Был полон Лондон

Толпой шутов.

И ехать в Конго

Рембо готов.

Средь сальных фраков

И кутерьмы

У блюда раков

Сидели мы.

Блестит колено

Его штанов,

А у Верлена

Был красный нос.

И вдруг по сцене,

По головам,

Подняв колени,

Въезжает к нам

Богиня Анна,

Добро во зле,

Души желанный

Бог на осле.

О день забытый…

С посудой битой

Людей родня,

Осел копытом

Лягнул меня.

Но знак удара

Мне не стереть

И от удава

Не улететь.

О дева, юный

Погиб твой лик.

Твой полнолунный

Взошел двойник.

Небес богиня,

Ты разве быль?

Я даже имя

Твое забыл.

Иду у крупа

В ночи белесой

С улыбкой трупа

И папиросой.

1926–1927

Rondeau mystique*

Георгию Адамовичу

Священная луна в душе

Взойдет, взойдет.

Зеленая жена в воде

Пройдет, пройдет.

И будет на пустом морозе

Кровь кипеть,

На тяжкой деревянной розе

Птица петь.

Внизу вращается зима

Вокруг оси.

Срезает с головы сама

Сирень власы.

А с неба льется черный жар,

Мертвец сопит,

И падает на нос ножа

Актер, и спит.

А наверху кочует лед,

И в нем огонь,

И шелест золотых колод –

Рукой не тронь!

Прозрачный, нежный стук костей;

Там – игроки.

Скелеты с лицами гостей –

Там дно реки.

Утопленники там висят

На потолке,

Ногами кверху входят в сад

И налегке.

А выше – черный странный свет

И ранний час.

Входящий медленно рассвет

Из-за плеча.

И совершенно новый день,

Забвенье снов,

Как будто и не пела тень,

Бренча без нот.

Dies irae*

Голубая модная Мадонна

Надевает соболя и бусы,

Покидает север беспардонный,

Улетает на аэробусе.

По оранжевой свинцовой туче

Алюминиевый крест скользит,

А влюбленный падает в падучей,

На дорожке парка егозит.

И поют сверкающие сферы,

С контрабасами крестов-винтов,

Над смешным цилиндром Агасфера,

Что танцует средь полярных льдов.

Пролетает совершенный голубь,

Гидроаэроплан Святого Духа,

Над водой лазурною и голой,

Как брачующаяся молодуха.

Абсолютный, совершенный, ложный,

Простирается воздушный путь

Освиставшего балет наложниц,

Избежавшего чудес и пут.

А внизу, где вывеска играла,

Где гремел рояльный автомат,

Рыцарь, тонкое подняв забрало,

Пил у стойки изумрудный ад.

И, с гармоникой четырехрядною,

В сапогах, в манишке колесом,

Пляшет дьявол, старый друг порядка,

С отвращением землей несом.

И, насмешливо потупив взоры

На оранжевые сапоги,

Стихотворные идут танцоры,

Человеческие враги.

И красавцы-черти на машинах,

На шарах, кивая с высоты,

Расточают молодым мужчинам

Розовые тихие цветы.

А бесстрашный мир глядит назад

И свистит, скользя и уплывая,

По лиловому асфальту в ад,

В преисподнюю шутя вливаясь.

Профессиональные стансы*

А. Минчину

На вешалке висит печаль и счастье:

Пустой цилиндр и полное пальто.

Внизу сидит, без всякого участья,

Швейцар и автор, зритель и не то.

Танцуют гости за перегородкой.

Шумит рояль, как пароход, как лед.

И слышится короткий рев, короткий

Сон музыканта, обморок, отлет.

Застигнутые нотами робеют,

Хотят уйти, но вертятся, растут,

Молчат в сердцах, то фыркают, слабея,

Гогочут: раз мы в мире, ах, раз тут!..

И в белом море потолков, плафонов

Они пускают дым шикарных душ.

Заводят дочь, стихи и граммофоны,

В пальто и в университет идут под душ.

Потом, издавши жизнеописанье,

Они пытаются продать его комплект.

Садятся в сани, запрягают сами

И гордо отстраняют дым котлет.

И бодро отъезжают на тот свет…

В шикарной шубе, что швейцар плюгавый

Им подал за мизерный «на чаёк»,

Которую он сшил рукой лягавой,

Мечась страницы белой поперек.

Спеша исчезнуть, чтоб напоминаньем

Необъяснимым на странице всплыть,

Доподлинно счастливые сознаньем,

Что всё прошло, что всё устало быть.

1926

Юный доброволец*

Путешественник хочет влюбиться,

Мореплаватель хочет напиться,

Иностранец мечтает о счастье,

Англичанин его не хотел.

Это было в стране синеглазой,

Где танцуют священные крабы

И где первый, первейший из первых,

Дремлет в розовых нежных носках.

Это было в беспочвенный праздник,

В отрицательный, високосный

День, когда говорят о наборе,

В день, когда новобранцы поют

И махают своими руками,

Ударяют своими ногами,

Неотесанно голос повыся,

Неестественно рот приоткрыв.

Потому что над серою башней

Закружил алюминиевый птенчик

И над кладбищем старых вагонов

Полыхнул розовеющий дым.

Потому что военная доля

Бесконечно прекраснее жизни.

Потому что мечтали о смерти

Души братьев на крыше тайком.

А теперь они едут к невесте

В красной кофте, с большими руками,

В ярко-желтых прекрасных ботинках,

С интересным трехцветным флажком.

Хоть известно, что мир сепаратный

Заключили министры с улыбкой,

Хоть известно, что мирное время

Уж навеки вернулось сюда.

И прекрасно женат иностранец,

И навеки заснул англичанин,

Путешественник не вернется,

Мореплаватель мертв давно.

109

«Безвозмездно, беспечно, бесправно…»*

Безвозмездно, беспечно, бесправно,

Беззащитно гуляет мой сон.

Оттопырив короткие пальцы.

Отославши за борт котелок.

Он является зрелищем, равным

Лучшей фильме с количеством метров,

Превышающим хилую память,

Восхищающим шар паровой,

Важно входит в каюту бесправный.

Он садится и тонет со всеми.

Пробуждается в царстве подводном,

Мня, что прямо попал в мюзик-холл.

И опять улетает китаец.

И опять возникает испанец.

И опять рассуждает трактирщик.

И опять веселится еврей –

Вольным голосом с спорным акцентом,

С черным центом в немытой руке,

С отвратительным приват-доцентом

И с пощечиною на щеке.

«Отрицательный полюс молчит и сияет…»*

Михаилу Решоткину

Отрицательный полюс молчит и сияет.

Он ни с кем не тягается, он океан.

Спит мертвец в восхитительном синем покое,

Возвращенный судьбой в абсолютную ночь.

С головой, опрокинутой к черному небу,

С неподвижным оскалом размытых зубов,

Он уже не мечтает о странах, где не был,

В неподвижном стекле абсолютно паря.

На такой глубине умирает теченье,

И слова заглухают от нее вдалеке.

На такой глубине мы кончаем ученье,

Боевую повинность и матросскую жизнь.

Запевает машина в электрической башне,

И огромным снопом вылетает огонь.

И с открытыми ртами оглохшие люди

Наклоняются к счастью совместно с судном.

И прожектор ложится на плоскую воду

И еще полминуты горит под водой.

Металлический дом, точно колокол духов,

Опускается тихо, звонит в синеве.

И айсберг проплывает над местом крушенья,

Как Венера Милосская в белом трико.

1927

Загрузка...