Ярко сверкает в прозрачном воздухе даль берега, льет солнце свои лучи на море, горы, сады уже покрыты желтой красно-бурой листвой осени. Только высокие тополя еще не тронуты, да кипарисы вечно зеленые, насторожившись, смотрят в свежее, точно умытое небо.
Город раскинулся у самого берега. Из тесной запруженной татарскими можарами улицы базара несутся нестройный говор, шум и крики. Смешанный запах зелени, чеснока, на постном масле жаренной рыбы. Цветными пятнами лежат груды капусты, баклажан, помидор, дынь, арбузов, разных фруктов.
Выше над базаром серые скалы поднялись до самого неба и замерли в нежном узоре.
На одном из выступов прижалась к скале белая мазанка с плоскою крышею, маленький двор, заполненный весь выпряженными роспусками.
Утро. У раскрытого окна мазанки сидят хозяева — Анна и Андрей Суворовы. Андрей угрюмо пьет чай, — крупный, тяжелый, сгорбившийся от собственной силы, лет сорока, весь заросший черной с проседью бородой.
Анна, полная, сырая, растерянная, с недоумевающими глазами пьет и вздыхает и все думает и думает об умершей своей трехлетней Асе.
С тех пор, как умерла Ася, и лошадь купили, и биндюг, — и стал Андрей сам хозяином, а от всего этого еще тяжелее на душе. Пока жила Ася, беда за бедой надвигалась, нужда такая была, что иной день и сухому куску рады были. Жила Ася и не знала ни одного радостного дня, — так и ушла к богу, и никогда не порадовали ее ни обновкой, ни пряником.
Перед самой уже смертью зашел татарин с красными петушками, подал один Асе и говорит Анне:
— Купи больной.
Схватила тоненькими прозрачными пальчиками петушка Ася и радостно смотрит на него. Мать говорит ей:
— Отдай, дитятко, петушка. Вот отец заработает, лучшего купит.
Ася держит, будто и не слышит.
— Отдай, родная.
Вздохнула — отдала.
Пьет чай Анна, а мутные слезы капают в блюдечко: слава богу, хоть не видит Андрей. Видит. И горько рассердился на жену:
— Что уж это за треклятая моя жизнь такая, что должен я век свой только видеть твои слезы?! Можно разве так жить?! Камень на шею и в омут и то лучше же…
Испугалась жена. Голос хриплый, встал из-за стола, закорузлыми руками размахивает и пошел запрягать лошадь.
Вдоль моря светлой лентой вьется шоссе. То подвинется к самому обрыву, где там внизу, между острых скал, беспокойно море плещет, то уйдет в горы и исчезнет в пыльной листве садов.
Медленно, грохоча и подпрыгивая, едут роспуски. Лошадь лениво, шаг за шагом тянет их в гору, отбиваясь от невидимого врага — какой-то маленькой, но злой мушки: машет хвостом, трясет гривой и головой, а то приостанавливается и энергично топнет ногой.
Боком, спустив ноги с роспусков, так что они то и дело касаются пыльной дороги, сидит угрюмый Андрей. Громадная фигура его, как шлемом, одета мешком. Глаза Андрея машинально смотрят на море, ограды садов, скалы, на покрытый серой пылью щебень, правильными призмами выложенный вдоль дороги.
Думает он, что вот прежде, бывало, в праздник с кумом рыбу ловил. Наловят бычков, а то и камбалу поймают, уху сварят, камбалу сжарят, уксусом польют, водки выпьют и съедят. А перед тем выкупаются, а после еды заснут тут же под шум моря, под теплым солнышком. И спят они, спит с ними с открытыми глазами золотой день, синее море, серые скалы. А к вечеру домой: ужин, Ася…
Да, вот Ася… Ему-то полгоря, а вот то, что баба точно потеряла себя, — это уж беда, от которой никуда не уйдешь. Нет, не уйдешь… Были бы молоды, другую бы Асю нажили… А теперь ходи, пожалуй, после времени по малину. Так вот жизнь вся позади и мотает уж ветром, как посохшую, никому не нужную траву… Ночью, бывало, проснется Ася и начнет трясти за бороду:
— Тато, тато…
И не было гнева. Поцелует ее, погладит жесткой рукой по головке, а как охватит она его ручонками за шею, да как прижмется, так и обольет сердце радостью, как теплой водой. Так и заснут отец с дочкой. И пускай завтра дождь и каторжная работа, нужда и долги… Эх, все свое теперешнее богатство отдал бы он, чтобы опять воротить то время… Э-эх!
Сплюнул Андрей, тяжело отхаркнув набившуюся в рот пыль, и поднял глаза.
Стоит перед ним на крутом повороте женщина с чем-то завернутым в тряпки, стоит так, как будто горячий уголь у нее под ногами, и голосит, не помня себя:
— Дяденька, а дяденька… где тут балка и камень большой?
Платок сдвинулся у нее, волосы торчат, а глаза, как рыбки на полу прыгают, и бьются, и замирают в страшной истоме. А из тряпок детский писк несется. Впился Андрей глазами в женщину, и замерло вдруг в нем все, и не он, а другой кто-то, как во сне, пытает ее очарованным голосом:
— А большой камень надо?
И рыдает ее голос, и дрожит она вся:
— Ох, большой, дяденька, большой…
— И скоро надо?
— Ой-ой, скоро! Скоро!
И страшно стало.
— Садись!
Посадил, повернул и погнал домой. Только и спросил дорогой:
— Мальчик, девочка?
— Девочка.
— Крещеная?
— Нет.
Приехал, отворил дверь. Стоит посреди комнаты его толстая сырая Анна, и смотрит на него, на еле живую чужую женщину.
Протянул Андрей руку к кровати:
— Ну! Вот тебе камень…
И с безумным воплем радости и горя бросилась женщина к кровати, положила свою ношу и, не оглядываясь, выскочила и исчезла там, в блеске праздничного дня.
— А тебе бог новую Асю послал…
Кинулась Анна к кровати.
— Го-го-го! — голосит она над развернутыми тряпками.
Говорит Андрей:
— И что за народ эти бабы? С горя воют, с радости воют.
А Анна уже перед ним на коленях, целует его руки:
— Голубчик ты мой, голубчик! С виду неласковый, а все-то ты видишь, понимаешь… Го-го-го!!
В тот же день окрестили, назвали Асей. Весь базар сбежался на крестины, все дела бросили, полную шапку денег на крестик собрали.
Успел Андрей и кума разыскать и на рыбную ловлю с ним отправиться.
И счастливый день выдался.
Наловили бычков, камбалу поймали.
Пока варилась уха, друзья пили водку, и Андрей говорил своему другу:
— Как это она спросила меня про балку да камень, так точно темная вода с глаз моих сошла. И стал я видеть все нутро у нее и все, что она задумала, и на что ей камень большой. И страшно мне, и радостно, и — господи боже мой! — что за день вышел… Ведь ты считай: одна душа от смерти спасенная — раз; другая от погибели вечной своей жизни — два; третья — жена моя опять нашла, что душе ее надо было — это три; а я? Опять будет кому и меня за бороду по ночам таскать… И все сразу! Одним днем вся жизнь перевернулась наново! Ой, и напьюсь же я сегодня!
А кум отвечал:
— Если при таком случае не напиться, так когда же напиться?
И оба друга действительно так напились, что добрая часть ночи ушла, пока, наконец, они поплелись домой.
Как при этом не свалились они в овраг, не разбились о скалы, — объяснить можно разве только тем, что малого да пьяного бог бережет.