Дождь мелкий, осенний. Приударит сильнее и опять сеет, как сквозь решето, застилая даль мокрым туманом. Сильный ветер захватит в охапку деревья и гнет их, и летят полужелтые мокрые листья.
Грязные поля, мокрые скирды хлебов на потемневшем жнивье.
Дождь льет и льет, рассказывая злую сказку хозяевам всех этих скирд, как ничего не останется от богатых некогда надежд.
— Ничего не останется. — И старый еврей — тяжелый и большой, грязный и старый, с седой бородой, пригнувшись, едет и смотрит из-под зонтика одним глазом.
Пара лошадей легкой рысцой тащит перегнувшуюся набок плетушку; азям ямщика, промокший уже насквозь, блестит от воды, как шелковый, и вода с шапки непрерывной струйкой льет за спину ямщику, — но он сидит неподвижный, как изваяние.
— Охо-хо, — вздыхает старый еврей и опять погружается в туманы своей души.
Осень и там, — идут дожди и все уже охвачено мокрой пылью осеннего покрова. Старая, никому не нужная жизнь подходит к концу. Только и осталось от нее, что соблюдал законы, не ел того, что не положено, справлял шабаш…
Было худо, думал — хуже не может быть, и стало совсем худо. И когда стало? Когда бросил даже на проценты деньги давать… Дети настояли, — ученые дети, — хо-хо, — говорят, что неловко… Ну, купил землю… До сената доходило дело: имеет ли право ссыльный еврей в месте своей ссылки покупать землю? Утвердил сенат купчую. Как и не утвердить? Надо же жить где-нибудь человеку: Ну, был виноват — сослали. Болело сердце за старой родиной, — другое солнце там, другие люди, — переболело… Двадцать пят лет прошло, и привык: новые места новой родиной стали. Жил, маклеровал при продаже имений, на проценты деньги давал… А разве русские не дают? Русский хуже еще: еврей трефного не ест, а русский всего сразу и с сапогами проглотит… Семен Илларионович четвертую часть в губернии земли дворянской проглотил и не подавился: двести тысяч десятин… Вырубил леса, уничтожил усадьбы, сады, как Мамай прошел по земле, тройную аренду за землю назначил крестьянам, всех нищими сделал, в кандалы заковал, все проклинают его… А кто проклинает его, старого еврея? За что проклинать? Что купил там золотую брошку у барыни, которую удалось ей спасти, когда Семен Илларионыч описывал ее имение и всю движимость? А когда случалось перед самыми торгами уже найти вдруг покупщика по вольной цене, Семен Илларионович разорвать готов был старого еврея и кричал:
— Пропадаем от жидов!
А жидов-то всего десять человек на всю губернию, и богатства всех за одну селедку купить можно, а губерния разорена… А скажешь, — правды не любят:
— Ты еще рассуждать: погоди, дай срок, жидюга проклятая…
А тут дети выросли, выучились, писать стали в газетах: еще хуже озлились, а всё на его старую голову…
Бросил все, купил землю, хотел хозяиновать, как дед когда-то на Волыни, когда держал имение в посессии.
Хорошо тогда было жить. Бывало, по непаханой земле, заскородят только землю, и родит хлеб, какого нет больше. Взрослый работник — двадцать копеек… Можно было хозяйничать… Переменились времена: все дорого стало, и паханая не родит теперь больше земля.
Другие люди пришли, другие порядки, и не знал он их… То к нему ходили за деньгами, а теперь сам ищет их, и нет денег: пропали все деньги, убежали из глаз, и не видно их, нигде больше не видно…
— Охо-хо…
Так все переворачивается…
Двадцать пять лет прошло, зовет председатель казенной палаты:
— Милость вам: манифест — прощение…
— Ну, что ж, благодарю. Я старался, все бросил, земли купил…
— Вы больше не ссыльный, вам возвращены все права.
— Очень даже рад я.
— Поэтому вы должны возвратиться в черту вашей оседлости.
Смеется…
А все деньги в земле, в хозяйстве. Кто купит землю по вольной цене, когда все знают, что дойдет дело до торгов?
А полиция гонит: уезжай.
В первую гильдию хотел записаться, чтобы получить права: был под судом, — нельзя.
Пошел к Семену Илларионовичу:
— Семен Илларионович, пристав в вашем доме живет: он вас послушает, скажите ему, чтобы позволили мне лишнее остаться, пока устрою дела.
— Я ничего не могу здесь, — сказал Семен Илларионович, — а и мог бы, не сделал. Как пишет твой Соломон? Врага бей. А ты мне не друг, — не был и не будешь.
Что делать? Дети разлетелись, кто куда: один за границей, другой в Сибири: новые времена, новые песни…
Уехал…
Нанял приказчика. Ворует приказчик. Не терпит сердце, и едет теперь тайком, как вор, в свое имение старый еврей. Как снег на голову, накроет сразу и все узнает, сам хлеб соберет и продаст, — пусть ворует тогда на пустом месте… Как собрать только, как продать, когда все, может быть, сгниет. А может быть, его приказчик и успел все собрать, чтобы поскорее набить свои карманы? Может, продал уже все или продает, сегодня вечером продаст, в ту минуту, когда он будет входить в свой дом? Ой-ой!.. Поезжай же скорее, что ж ты едешь, как не живой… И кони твои худые, и плетушка твоя хуже телеги трясет.
Трясет и болит печень, и опять пойдут через нее камни: доктор запретил ездить, приказал лечиться, брать теплые ванны. И ванну купил и так и стоит в деревне: теперь где брать ванны? В семьдесят четыре года новая ссылка вышла, а за что?!
Поздно приехал старый еврей и совсем больной. Не ругал приказчика, не позвал даже и сейчас же приказал ванну согреть. Принял ванну, но идут там, в печени, камни, и стонет от боли старый еврей в холодном каменном мрачном доме. Под высокие потолки уходят его стоны, свечка едва прорывает мрак большой и пустой комнаты.
Когда-то с торгов купил он это имение и клял владельца, когда, приехав, не нашел никакой мебели. Хотел купить новую, да так и не собрался.
Ой, как болит там в печени… И зачем купил он тогда это имение?.. Давали отсталого, зачем не взял?
Так и заснул он, вздыхая и охая: старый, тяжелый, рыхлый.
Спит и снится ему нехороший сон: кто-то ломится к нему в двери, чтоб обокрасть его. Проснулся от страха старый еврей и не спит уже, а слышит: стучат к нему в дверь.
— Кто там?
— Отворите: полиция, урядник.
— Что такое? Зачем урядник?
Дверь отворена: толпа людей, урядник.
— Позвольте ваше разрешение на приезд?
— Что такое? Какое разрешение? Я хозяин здесь и имею право…
— Одевайтесь.
— Что такое одеваться? Зачем одеваться?
— Чтоб ехать назад: лошади поданы.
— Что?! Вон! Не поеду!..
— Тогда этапным порядком отвезут, — вот понятые.
— Какие понятые? Я больной!.. Как вы смеете?!.. Я губернатору буду жаловаться, я буду телеграфировать министру… Да что вы себе думаете?
— Насильно оденем, — хуже будет…
— Что же это?!. Ну, на, возьми…
Старый босой еврей пошел к кровати тяжелой разбитой походкой, вытащил из-под подушки большой грязный кошелек, достал рублевку и протянул ее уряднику.
— Будьте свидетелями, — подкупает, — обратился урядник к понятым.
— Что ж это? — растерянно оглянулся кругом старый еврей. Он заговорил упавшим голосом — Я больной, я старый… Господи, за что же?
Он присел на стул, толпа понятых и сам урядник молча потупились:
— Что мы можем? Закон…
В дверях показался в это время рыжий плутоватый приказчик.
Вид этого приказчика сразу вызвал бешеный гнев.
— А, это ты, ты!!. Тебе это надо!!. Моих денег не берут: у тебя больше, чтоб подкупать…
И брань, проклятия сыпались на вошедшего.
— И все вы мошенники, кровопийцы, разбойники, — кричал исступленно еврей.
— Одевайте его! — скомандовал потерявший терпение урядник.
Старого еврея одели и на руках снесли в плетушку.
Шел дождь, завывал ветер, колыхалось пламя фонарей, ветер рвал старую седую бороду, рвал и уносил последние слова уезжавшего старого еврея:
— Хуже последней собаки!.. И той можно издохнуть в своей берлоге…
Но уж больше ничего не было слышно.
11 сентября 1900 г.