Дорогой Вадим Валерьянович.
Голенищев-Кутузов[453] — огромный кусок поэтической русской классики бесспорно и, кроме стыда за свое опрометчивое суждение в «Дне поэзии 1968»[454], я ничего не испытываю.
Я свой ляпсус увидел давно, но до Вашего письма не представлял себе истинных размеров — и ляпсуса, и поэта.
На другой же день, 2-го января я поступил по Вашему новогоднему совету и — не перечел — а прочел Голенищева-Кутузова во всех русских изданиях.
Прочел его стихи, только не трогал прозы и драмы — с тем, чтобы не задерживать свой ответ Вам. И хотя неделя тоже срок непозволительный, тоже самоуверенный — отвечаю все же.
Как я объясняю себе то суждение в «Дне поэзии», которое я повторил бы и сегодня, не будь Вашего письма.
В жизни каждого грамотного человека, да еще пишущего стихи, постоянно откладываются в памяти имена, четверостишия, строки. Одни вытесняют других, другие — еще крепче врастают в память, и наступает какой-то взрослый день, когда добавить нечего. Тем более что поэзия дело сугубо национальное, все в пределах родного языка. У тебя самым смутным, самым безответственным образом укрепляется в мозгу своя собственная антология русской поэзии. И, встречаясь с любым новым именем, с любым новым стихотворением, их быстро и безапелляционно судите — либо отвергая, либо принимая, давая пришельцу место. Так, например, в мою антологию вошел в свое время Ушаков. И в эту антологию по совершенно случайным причинам не вошел Голенищев-Кутузов. Ты не даешь себе труда прочесть его стихи, даже если они попадаются в современных антологиях.
Считается, что вся эта апухтинская стезя давно потеряла силу и ни один чтец-декламатор — главное орудие классики в борьбе стихов со стихами не подскажет тебе фамилии и стихи Голенищева-Кутузова, хотя, казалось бы, они созданы для мелодекламации, утраченного ныне жанра, весьма популярного в дни моей юности. Твой вкус воспитывается в борьбе с этим классическим потоком — ты целиком разделяешь чисто звуковые искания — в них так много ошеломительных открытий. Время идет, и ты видишь, что открытие звукового строя — не все для поэзии, хотя, конечно, входит в элитарный, как бы рыцарский кодекс писания стихов. Я мог бы и просмотреть тот мелодекламационный вклад, что сделал Голенищев-Кутузов в русской поэзии конца прошлого века. Просмотреть активное содружество с Мусоргским. Я — человек, очень далекий от музыки. У меня, как у Блока, нет музыкального слуха. Общение с Маяковским, который отрицал музыку вовсе, как нельзя лучше совпадало с моими собственными опасениями на сей счет.
По своему лефовскому нигилизму я мог бы и заглазно и заушно выудить по молодости лет тревоги и вкусы Голенищева-Кутузова и утерять большого русского поэта чуть не на всю жизнь. Я просматривал антологии «Поэты 80–90 гг.» (там 34 стихотворения Голенищева-Кутузова), и те стихи сугубо гражданского настроения, которые есть в сборнике «О, русская земля», и не нашел в них ничего, что родило бы в сердце тревогу и заразило бы эмоционально.
Но из собраний сочинений Голенищева-Кутузова я выписал много стихотворений, взволновавших меня[455].
Вот этот краткий список:
1) «Когда святилище души»;
2) «На ветхой скамье при дороге»;
3) «Есть одиночество в глуши...»;
4) «Где-то там, среди лучей, далеко»;
5) «Слепоглухонемому»;
6) «Мой умер дух — хоть плоть еще жива»;
7) «Когда тоску житейской ночи»;
8) «Пронеслись над землей часы забытья»;
9) «Самому себе»;
10) «Зыби и сушь. Мелеют воды»;
11) «Костер»;
12) «Меж тем, кто вкруг тельца златого»;
13) «Бушует буря, ночь темна»;
14) «В дороге»;
15) «Один звук имени ничтожной»;
16) «Счастливый день. Под деревенский кров»;
17) «Прощально заревом горит закат багряный»;
18) «Плакальщицы»;
19) «Я прощался — всю жизнь я прощался»;
20) «Молитва»;
21) «В кибитке»;
22) «Встреча Нового года»;
23) «Как странник под гневом палящих лучей»;
24) «Мне легче дышится на горных высотах»;
25) «В тиши раздумья, в минуты просветленья».
Есть у Голенищева-Кутузова и недостатки. Плохие стихи есть у любого поэта. Есть они и у Пушкина, у Лермонтова. У них есть недочеты, Голенищев-Кутузов — его многословие, шаблонность, особенно многословие. Он не искал путей к лаконизму, к экономии строки. «Плакальщицы» — редкое исключение, «Один звук имени ничтожной».
А ведь все проблемы русского стиха — каноничность русского стиха — могут быть решены на 8 строках, самое большее в 12.
Время было многословное. Голенищев-Кутузов не хотел жертвовать оттенком чувств или мысли, возникавшим при написании стиха, он оставлял. Появлялось многословие.
Со звуковым поиском своих современников Голенищев-Кутузов был, конечно, знаком и отрицал их, считая (возможно, справедливо), что альфа и омега русской поэзии — Пушкин и в этом отношении.
Не верь молчанью черной тучи[456];
Раздумья вещего полна,
Свой вихрь, свой дождь, свой огнь летучий,
Свой гром таит в груди она.
Но мир придет — и заповедный
В глубоких недрах вспыхнет жар,
И тьму пронижет луч победный,
И грянет громовой удар!
Все это аллитеровано вполне по-пушкински, не больше.
Прекрасны появления если уж не скучного грома, то скучного сумрака. Настойчивое исследование терпения почившего, спящего, безмолвного, мертвого Бога — возникает то и дело.
Много стихов отточено, пущено на классическом русском оселке — Дорога — Листок — Молитва, видно, что свое слово Голенищев-Кутузов умел и мог, и имел право сказать.
Абсолютно оригинальные:
1) «Слепоглухонемому»;
2) «Я прощался. Всю жизнь прощался»[457].
В высшей степени выразительна «Молитва».
Есть и другие недостатки: слишком малое рвение к чисто звуковой стороне дела, вовсе не свойственное Пушкину, — для которого не было секретов в звуковых украшениях стиховой речи, дополнительных колокольчиках к ритму и размеру. Для Пушкина это было воздухом, которым дышал, как поэт. На ограде памятника Пушкину Голенищев-Кутузов написал большое стихотворение.
В расцвете сил, ума и вдохновенья
С неконченною песней на устах
Могучий сын больного поколенья,
Он пал в борьбе, он был низвергнут в прах.
Именно не растоптан в прах, а низвергнут.
Сам Голенищев-Кутузов мог бы повторить эти слова.
Голенищев-Кутузов знал много иностранных языков, но, конечно, писал только русские стихи. Из Гюго, из Гёте — это все малоудачные пробы, находок тут не было.
Ощущение ухода от людей, сближение с природой, и притом русской природой, находки на этом пути и давали Голенищеву-Кутузову возможность строить свою самозащиту в четырех стенах.
По своему ощущению мира Голенищев-Кутузов принадлежит к числу русских пророков с философией, обгоняющей западные образцы. Но это — и вовсе отдельная тема.
Голенищев-Кутузов достоин встать на полке библиотеки поэта наряду с Блоком, Буниным, Апухтиным.
Открытие нового русского поэта-классика для другого поэта шестидесяти шести лет от роду само по себе — уникальный случай в истории русской литературы.
Но чудеса на этом не кончаются. Совпадают (с моими стихами) эмоциональный тон, интонационный строй, техника (даже названия стихов одинаковы — «Старик», «Орел», «Метель», «Костер»). Прошло ведь сто лет. Тут уж я опускаю руки. Загадку совпадения не могу объяснить.
Подражание, эпигонство, отсутствие новизны считаю главным грехом стихотворца, и загадку Голенищева-Кутузова не могу объяснить. В природе больше необъяснимого и случайного, чем мы знаем. Более поражающих вещей, чем мой, весьма удивительный случай, сверхтелепатические чудеса. Но это все — не главное. А главное в том, что Вы сделали мне редчайший, уникальнейший новогодний подарок — подарили нового русского классика.
Ваш В. Шаламов.
<1973>
Москва, 5 января 1977 года.
Дорогой Вадим Валерьянович!
Скорость московской почты легко компенсирует непоправимую частичную утрату слуха.
Я, как говорится, тугоух. Но я не тугоух ни на стихи, ни на статьи о стихах.
Ваша книжка «Как пишут стихи»[458] пример верного подхода к самой сути стихов. Стихи — это ведь особый мир, очень далекий от, скажем, прозы. В Вашей книжке можно рассматривать отдельные имена, но не метод, не суть метода.
И «Как пишут стихи» — ярчайший пример именно серьезного и умного <подхода> к роковому вопросу русского стихосложения. Поэзия ведь непереводима, и не напиши Вадим Валерьянович Кожинов о Голенищеве-Кутузове, и большой поэт исчезнет, хотя он — наш современник. Цитировать из моего письма я, разумеется, разрешаю сколько угодно, хотя и не надеюсь замолить грех перед Аполлоном и Голенищевым-Кутузовым за свой проступок. В вечных сожалениях за свой просчет.
Ваш В. Шаламов