Москва, 13 июля 1976 года.
Пляж Серебряного Бора.
Дорогой Исаак Наумович, шлю вам вырезку из сегодняшней «Правды» с подчеркнутым стихотворением, строчками из рецензии на Бокова. Стихи:
Я живу не в городе —
В человечьем говоре!
Голубком летает ложка
То к тарелке, то ко рту.
Феномен согласных легко уловлен. Вот это и есть стихи. Поэтому Боков — поэт, а Твардовский — нет. Елене Моисеевне[464] привет. Я на самом старинном московском пляже в Серебряном Бору, когда река Москва была еще Москва́-рекой.
15 октября 1976 года.
Дорогой Исаак Наумович, в Ялту я уже получил путевку Литфонда, с 3 по 28 ноября и через две недели там буду. Билеты я еще не покупал, но куплю на 2-е, обратно на 29. Я звонил Вам сто раз по утрам, в середине дня, что сам <подойду> к Вам.
Но лучше, полезнее Серебряного Бора нет в моем случае. Там вода и сосны...
Москва, 17 декабря 1976.
Дорогой Исаак Наумович, вообще-то я учился относиться к юбилеям критически. Я очень, очень рад и за премию от «Дружбы народов», и за Вашу возможность принять открытое участие в платоновском вечере[465]. От себя же насчет Платонова скажу: Платонов был гений русской прозы, достиг определенных достойных результатов... Отнюдь ни на что <не> похоже — считать, что Катаевская повесть «Время, вперед» может сравниться с «Котлованом» по форме и по существу, и по тому величайшему эмоциональному накалу этой превосходной прозы. Для Платонова[466] «Котлован», впрочем, лучшее.
Как всякий большой талант реально верил в свои силы и строчил, и строчил, строчил без устали химическим карандашом, без помарок, складывал в стол один за другим все новые и новые романы. Я думаю, что в судьбе Платонова <много> сыграл Горький. Горький все брал, все и бросал платоновские вещи. А Платонов не то что верил в Горького. В Горького было верить нельзя, ибо <знаю> я, кто стоял <за> Горьким, направлял и решал: Надя, Черткова, Закревская, Петр Крючков[467]. Ведь это — не дурная, а реальная <жизнь>.
Почему же Платонов все время держался за Горького, как за авторитет. Я думаю, что тут очень сильна роль двух обстоятельств. Не то <что> Платонов верил в авторитет Горького, <нрзб>. Верить в авторитет <нрзб> Горького мог только круглый идиот. Просто Горький был трезвее иного, чего-то худшего, в круге тогдашнего времени. Платонов тут считался с тем, что Горький только декорация. Он не более, чем ширма. Но Горький не одобрял этой дороги, и Платонов так и умер непризнанным человеком. А без Горького все это в сто <раз> еще опасней и еще дороже бы Платонову обошлось. Вот поэтому-то платоновский страшный роман задержался. И хотя одобрен Горьким, хотя уже в «Епифанских шлюзах» почерк гения был налицо. По этим-то причинам, мне кажется, не переписывался с Горьким и Николай Тихонов. Хотя Тихонов был первым прозаиком и первым поэтом тех времен.
Страх, что Горький встанет на левую ногу, удерживал и меня от личного общения, хотя этот визит я берег к 1937 году. Я поступил осторожно, послал в журнал «Колхозник» <очерк>, и Горький его напечатал даже дважды. «Картофель» без всякой известной своей горьковской правки. Я отложил визит (боялся за публикацию) к 1937 г. Но в конце 1936 года Горький умер, а я с 12 января 1937 уехал на Колыму.
Это по тем временам еще не надо было отдавать визит главному редактору, либо делать после публикации.
Меня печатали Кольцов, Тихонов, Панферов, Горький, и никогда не надо было являться для переговоров. Это одна из особенностей гражданской жизни двадцатых и тридцатых годов в <журналах> столичных.
[нрзб] Мебельные дела у меня удались только на Преображенском рынке [нрзб][468].
К сожалению, редакционная макулатура (связанная и упакованная) пока не пущена в дело, это специальная машина, которая когда-то живую, не типичную, теперь — оригинальную... [нрзб]. Книголюбы выдохлись, всех и каждого тащат на улицу Чехова. Даже в исполком каждого [нрзб], а не выездная редакция.
Но это <новая квартира> не более чем в 10 минутах от Васильевской.
У меня все ремонт в разгаре и как только новый сервант в качестве книжного шкафа войдет в мою жизнь, все будет вечером. В чем еще одна подробность насчет подборки тахты. Я ведь живу лежа или ходя по комнате. Стулом я в своей жизни не пользовался, во всяком случае ни одного дельного стишка за столом не написал.
Мое положение либо лежа (лучше всего), либо ходя — по улице, по комнате, если ты болен, лежачая жизнь поэтому не существенна. Пастернак удивлялся, [нрзб].
В моей жизни нет ничего от стула.
Уже есть два стула, [нрзб].
Но все это — чушь. Необходимая сила оставлена с переездом с Пресни, раз сие выбросили. В своем быту всегда следовал девятому принципу Энрико Ферми[469] — творца ядерной бомбы. Ферми ли это придумал. Энрико в отношении устройства всего себя, [нрзб]. Он тогда был студент, а стал Нобелевским лауреатом. Он ничего, кроме нескольких костюмов [нрзб] и, как правило, вещи брал самые дешевые. Этим великим принципом Ферми теперь руководствуюсь и я.
В итоге я раз в лето купил (кроме серванта) — стул, стол (2), книжных полок.
Стульев, мягких стульев, чудных кресел и тахты в моей жизни не будет и дня жить, и вот лежу, кровать — вот суть сути.
Стихи пишу, как всегда, и в Ялте так же жил. Ялта хоть и хороша — но все не Серебряный Бор.
Желаю Вам добра, успеха [нрзб]