Глава тридцать седьмая



Все, что окружено тайной, хотя бы это было нечто чудовищное или до смешного нелепое, обладает загадочным очарованием и притягательной силой, неотразимо действующими на толпу. Лжепророки, лжесвященники, лжепатриоты, лжечудотворцы всех видов очень успешно пользовались всегда людским легковерием, и если они на время брали верх над Истиной и Разумом, то были обязаны своим успехом скорее таинственности, чем многим другим средствам из арсенала лжи и плутовства. С сотворения мира любопытство — самая непреодолимая человеческая слабость. Пробуждать это любопытство, разжигать его, удовлетворяя лишь наполовину, так, чтобы всегда что-то оставалось неразгаданным, — вернейший путь к власти над невежественными умами.

Если бы кто-нибудь стал на Лондонском мосту и до хрипоты призывал прохожих вступить в Союз, возглавляемый лордом Джорджем Гордоном (цели этого Союза были никому не понятны, в чем и крылся секрет его успеха), — он, вероятно, завербовал бы за месяц каких-нибудь два десятка сторонников. Если бы всех ревностных протестантов публично призывали объединиться заведомо для того, чтобы время от времени петь хором гимны, слушать скучные речи и, наконец, посылать в парламент протесты против отмены законов, преследующих католических священников, наказующих пожизненным заключением тех, кто воспитывает детей своих в католической вере, и лишающих всех католиков права наследовать или приобретать в Соединенном Королевстве всякого рода недвижимое имущество, — то все эти цели, столь мало говорящие уму и сердцу простого народа, могли бы увлечь разве какую-нибудь сотню людей. Но когда пошла глухая молва, что под видом Союза Протестантов какая-то тайная организация с неведомыми, грандиозными планами действует против правительства, когда зашептались повсюду о сговоре католических стран, решивших поработить Англию, ввести в Лондоне инквизицию и превратить загоны Смитфилдского рынка[57] в костры и плахи, когда и в парламенте и вне его некий энтузиаст, сам себя не понимавший, стал сеять тревогу и ужас, и давно отжившие свой век, покоившиеся в могилах пугала были извлечены на свет божий для устрашения легковерных невежд, — и все это делалось втайне, а прокламации с призывом вступить в Великий Протестантский Союз для защиты веры, жизни и свободы разбрасывались украдкой на людных дорогах, подкладывались под двери домов, влетали в окна, или по ночам на улицах их совали в руки прохожим; когда эти воззвания облепили стены и заборы, лезли в глаза на каждом столбе, каждой тумбе и, казалось, даже неодушевленные предметы вокруг заразились общим страхом, и все побуждало людей вслепую примкнуть к этому неведомому союзу борьбы неизвестно с чем и для чего, — тогда словно безумие охватило всех, и число членов Союза, возрастая день ото дня, достигло сорока тысяч.

Во всяком случае, такую цифру называл в марте 1780 года лорд Джордж Гордон, председатель Союза. А верно это было или нет, мало кто знал или пытался проверить. Союз никогда не устраивал публичных демонстраций, о нем знали только со слов лорда Гордона, и многие считали, что существование такого союза — лишь плод его расстроенного воображения. Воодушевленный, должно быть, успехом мятежа, вспыхнувшего год назад в Шотландии по такому же поводу, лорд Гордон любил разглагольствовать о великом движении протестантов, но в палате общин, членом которой он состоял, с ним мало считались и называли его полоумным, так как он выступал против всех партий, не принадлежа ни к одной. Известно было, что в стране есть недовольные, — но где же их не бывает? Лорд Гордон и раньше имел обыкновение обращаться к народу с речами, писал воззвания и брошюры по разным вопросам, но до сих пор все его усилия ничего не изменили в Англии, и от нынешней его затеи тоже не ожидали ничего. Так же, как появился он перед читателем, лорд время от времени появлялся перед публикой, но на другой же день о нем забывали. И вдруг, так же неожиданно, как он появился на страницах этой повести, после промежутка в пять долгих лет, и сам лорд и его деятельность стали настойчиво привлекать внимание тысяч людей, которые все эти годы участвовали в жизни страны и, не будучи ни слепы, ни глухи к событиям этой жизни, едва ли вспоминали когда-нибудь о лорде Гордоне.

— Милорд, — позвал Гашфорд па другое утро, отдернув полог у кровати и наклонясь к уху лорда Джорджа. — Милорд!

— А? Кто тут? Что такое?

— Било девять, — сказал секретарь, с елейным видом складывая руки. — Хорошо ли вы почивали? Надеюсь, что хорошо. Если молитвы мои услышаны, вы, наверное, восстановили свои силы.

— Признаться, я спал так крепко, — лорд Джордж протер глаза и осмотрелся, — так крепко, что даже не совсем припоминаю… Где это мы?

— Ах, милорд! — воскликнул Гашфорд с улыбкой.

— Впрочем… Да, да, — продолжал лорд Джордж. — Так вы не еврей?

— Еврей? Я? — ахнул благочестивый секретарь, невольно отшатнувшись.

— Понимаете, Гашфорд, мне снилось, что мы с вами евреи. Да, что оба мы — евреи с длинными бородами.

— Господи помилуй! Что вы, милорд! Это не лучше, чем быть папистами!

— Пожалуй, что не лучше, — согласился лорд Гордон. — Вы и в самом деле так думаете, Гашфорд?

— Конечно, — воскликнул секретарь с выражением крайнего изумления.

— Гм… — пробормотал лорд Гордон. — Да, вы, пожалуй, правы.

— Надеюсь, милорд, — начал было секретарь.

— Надеетесь? — перебил его лорд Гордон. — Почему это вы надеетесь? Ничего дурного нет в таких мыслях.

— В таких снах, — поправил его секретарь.

— Снах? Нет, и в мыслях наяву.

— «Призван, избран, верен», — произнес Гашфорд, беря со стула часы лорда Джорджа и как бы в рассеянности читая вслух надпись на крышке.

То была мелочь, не стоящая внимания, попросту следствие минутной задумчивости. Но едва прозвучали эти три слова, как лорд Джордж сразу осекся, присмирел и, покраснев, умолк. Словно совершенно не замечая этой перемены, хитрый секретарь, якобы затем, чтобы поднять штору, отошел к окну, чтобы дать лорду Джорджу оправиться от смущения.

— Наше святое дело отлично подвигается, милорд, — сказал он, вернувшись к кровати. — Я и этой ночью не терял времени. Перед тем как лечь, подбросил два воззвания, и к утру оба исчезли. Я целых полчаса пробыл внизу, но не слышал, чтобы кто-нибудь в доме обмолвился о них хоть словечком. Предвижу, что они сделают свое дело, привлекут в наши ряды парочку неофитов, и кто знает, сколько их будет еще, когда господь благословит ваши вдохновенные труды?

— Да, это с самого начала оказалось замечательным средством, — отозвался лорд Джордж. — И сослужило прекрасную службу в Шотландии. Вот мысль, вполне достойная вас… Вы мне напомнили, Гашфорд, что не следует лениться, когда нашему винограднику грозит гибель под ногами папистов. Распорядитесь, чтобы оседлали лошадей, надо ехать и приниматься за дело!

Он сказал это, покраснев от волнения, и так пылко, что секретарь счел дальнейшее воздействие на него излишним и молча вышел.

«Ему снилось, что он еврей! — рассуждал он мысленно, закрыв за собой дверь спальни. — А ведь он может и наяву дойти до этого, это даже довольно вероятно. Что ж, я не против — при условии, что ничего на этом не потеряю. Религия евреев подойдет мне не хуже всякой другой. Среди евреев есть богатые люди… Притом мне порядком надоело бриться. Да, право, я ничего не имею против такой перемены. Но до поры до времени мы должны быть самыми ревностными христианами. Наш пророческий девиз пригодится для всех религий по очереди — Это большое удобство».

Занятый такими утешительными размышлениями, Гашфорд сошел в столовую и позвонил, чтобы ему подали завтрак.

Лорд Джордж оделся быстро (его незатейливый туалет не требовал ни времени, ни усилий) и, так как его умеренность в еде равнялась пуританской строгости его одежды, он очень скоро управился со своим завтраком. Зато его секретарь, потому ли, что он больше ценил радости земного существования, или больше заботился о поддержании своих духовных и физических сил на благо великой миссии протестантов, добросовестно ел и пил до последней минуты, и только после трех-четырех напоминаний со стороны Джона Груби нашел в себе мужество оторваться от обильного стола мистера Уиллета.

Утирая жирные губы, он сошел вниз, уплатил по счету и, наконец, сел на свою лошадь. Лорд Джордж, который, поджидая его, прохаживался перед домом и, энергично жестикулируя, разговаривал сам с собой, тоже вскочил в седло и, ответив на торжественный поклон Джона Уиллета и прощальные возгласы десятка зевак, которые толпились у крыльца гостиницы, привлеченные сюда вестью, что в «Майском Древе» ночевал настоящий живой лорд, они тронулись в путь с Джоном Груби в арьергарде.

Мистеру Уиллету еще накануне вечером внешность лорда Джорджа Гордона показалась несколько странной, а поутру впечатление это еще во сто раз усилилось. Сидя прямо, как палка, на костлявой лошади, угловатый и нескладный, он подскакивал и мотался всем телом при каждом ее движении, некрасиво выставив локти, а его длинные прямые волосы развевались по ветру, — трудно было представить себе что-нибудь нелепее и комичнее этой фигуры. Вместо хлыста он держал в руке длинную трость с золотым набалдашником, столь же внушительную, как булава современного лакея, и самая его манера держать это громоздкое оружие — то прямо перед собой, как кавалерист держит саблю, то на плече, как мушкет, то между большим и указательным пальцами, и всегда одинаково неуклюже и неловко — делало лорда Гордона еще более смешным. Его худоба, его чопорная, важная осанка, необычайный костюм, подчеркнутая — невольно или умышленно — странность манер, природные и напускные черты, отличавшие его от других людей, могли бы вызвать смех у самого сурового зрителя, и этим объяснялись улыбки, перешептывания и насмешки, которыми его провожали, когда он уезжал из «Майского Древа».

Совершенно не замечая, какое он производит впечатление, лорд Гордон ехал рысцой рядом со своим секретарем, почти всю дорогу разговаривая сам с собой. В двух-трех милях от Лондона на дороге стали уже попадаться прохожие, знавшие лорда в лицо; они указывали на него тем, кто его не знал, иногда останавливались и смотрели ему вслед или — одни в шутку, другие всерьез — кричали: «Ура, Джорди! Долой папистов!» А он в ответ торжественно снимал шляпу и кланялся. Когда всадники добрались до города и ехали по улицам, на лорда все чаще обращали внимание, встречая его то смехом, то свистом. Иные оглядывались на него и улыбались, другие с удивлением спрашивали, кто он такой, и по мостовой рядом с его лошадью бежали какие-то люди, приветствуя его криками. Там, где был затор телег, портшезов, карет и приходилось останавливать лошадь, лорд Гордон, сняв шляпу, кричал «Джентльмены, долой папистов!», на что «джентльмены» отвечали громовым девятикратным «ура»; затем он продолжал путь, а за ним бежали десятка два самых неприглядных оборванцев и орали до хрипоты.

Приветствовали его и старушки — их на улицах было немало, и все они знали лорда Гордона. Некоторые — не очень-то высокопоставленные, всякие разносчицы и торговки фруктами — хлопали сморщенными руками и кричали старчески-пискливыми или пронзительными голосами: «Ура, милорд!» Старушки махали, кто рукой, кто платком, веером или зонтиком, а в домах распахивались окна, и те, кто высовывался, звали всех остальных посмотреть на милорда. Все эти знаки почтения лорд Гордон принимал с глубочайшей серьезностью и признательностью, кланяясь в ответ очень низко и так часто, что голова его почти все время оставалась непокрытой, и, проезжая, поднимал глаза к окнам с видом человека, который совершает торжественный въезд и хочет показать, что он ничуть не возгордился.

Так их кортеж проследовал (к величайшему неудовольствию Джона Груби) по всему Уайтчеплу, по Лиденхолл-стрит и Чипсайду до «Погоста св. Павла».[58] Подъехав к собору, лорд Гордон остановился, сказал что-то Гашфорду и, подняв глаза к величественному куполу, покачал головой, словно говоря: «Церковь в опасности!» Тут окружавшая их толпа, разумеется, снова принялась драть глотки. И лорд двинулся дальше под громкие крики, кланяясь еще ниже.


Так проехал он по Стрэнду, затем улицей Ласточек до Оксфорд роуд и, наконец, добрался до своего дома на Уэлбек-стрит близ Крвендиш-сквера. Здесь он, взойдя на крыльцо, простился с проводившими его до самого дома двумя-тремя десятками зевак, воскликнув: «Джентльмены, долой папистов! Прощайте, храни вас бог!» Такого короткого прощанья никто не ожидал, оно вызвало общее недовольство и крики — «Речь! Речь!» Это требование было бы выполнено, если бы рассвирепевший Джон Груби не налетел на толпу с тремя лошадьми, которых он вел в конюшню, и не заставил всех разбежаться по соседним пустырям, где они принялись играть в орлянку, чет и нечет, лунку, стравливать собак и предаваться другим невинным протестантским развлечениям.

После полудня лорд Джордж снова вышел из дому, облаченный в черный бархатный кафтан, клетчатые панталоны и жилет традиционных цветов шотландского клана Гордонов — все такого же квакерского покроя. В этом костюме, придававшем ему еще более эксцентричный и нелепый вид, он пешком отправился в Вестминстер[59]. А Гашфорд усердно занялся делами и все еще сидел за работой, когда — уже в сумерки — Джон Груби доложил ему, что его спрашивает какой-то человек.

— Пусть войдет, — сказал Гашфорд.

— Эй, вы, входите! — крикнул Джон кому-то, стоявшему за дверью. — Вы ведь протестант?

— Еще бы! — отозвался чей-то низкий и грубый голос.

— Оно и видно, — заметил Джон Груби. — Где бы я вас ни встретил, сразу признал бы в вас протестанта. — С этими словами он впустил посетителя и вышел, закрыв за собой дверь.

Перед Гашфордом стоял приземистый, плотный мужчина с низким и покатым лбом, копной жестких волос и маленькими глазками, так близко посаженными, что, казалось, только его перебитый нос мешал им слиться в один глаз нормального размера. Шея его была обмотана грязным платком, скрученным жгутом, из-под которого видны были вздутые жилы, постоянно пульсировавшие, словно под напором сильных страстей, злобы и ненависти. Его вельветовый костюм, сильно потертый и засаленный, вылинял так, что из черного стал серовато-бурым, как зола, выколоченная из трубки или пролежавшая весь день в погасшем камине, носил следы многих попоек и от него исходил крепкий запах портовых кабаков. Штаны на коленях были стянуты вместо пряжек обрывками бечевки, а в грязных руках он держал суковатую палку с набалдашником, на котором было вырезано грубое подобие его собственной отталкивающей физиономии. Этот посетитель, сняв свою треуголку, со скверной усмешкой поглядывал на Гашфорда, ожидая, пока тот удостоит его внимания.

— А, это вы, Деннис! — воскликнул секретарь. — Садитесь.

— Я только что встретил милорда, — сказал Деннис, указывая большим пальцем в ту сторону, где, видимо, произошла встреча. — А он мне и говорит — милорд, то есть… «Если вам, говорит, делать нечего, сходите ко мне домой да потолкуйте с мистером Гашфордом». Ну, а в этот час, сами понимаете, какое у меня может быть дело? Я работаю только днем. Ха-ха-ха! Вышел подышать свежим воздухом и повстречал милорда. Я, как сыч, мистер Гашфорд, прогуливаюсь по ночам.

— Но бывает, что и днем, а? — сказал секретарь. — Когда выезжаете в полном параде?

— Ха-ха-ха! — Посетитель громко захохотал и шлепнул себя по ляжке. — Такого шутника, как вы, мистер Гашфорд, во всем Лондоне и Вестминстере не сыщешь! И у милорда нашего язык хорошо подвешен, но против вас он просто дурак дураком. Да, да, верно вы сказали — когда я выезжаю в полном параде…

— В собственной карете, — добавил секретарь, — и с собственным капелланом, не так ли? И со всем прочим, как полагается?

— Ох, уморите вы меня! — воскликнул Деннис с новым взрывом хохота. — Ей-ей, уморите!.. А что новенького, мистер Гашфорд? — прибавил он сиплым голосом. — Нет ли уже приказа разгромить какую-нибудь папистскую церковь или что-нибудь в этом роде?

— Tсc! — остановил его секретарь, разрешив себе лишь едва заметную усмешку. — Боже упаси! Вы же знаете, Деннис, — мы объединились только для самых мирных и законных действий.

— Знаю, знаю, — подхватил Деннис, прищелкнув языком, — недаром же я вступил в Союз, верно?

— Конечно, — подтвердил Гашфорд с той же усмешкой. А Деннис опять загоготал и еще сильнее хлопнул себя по ляжке. Нахохотавшись до слез, утирая глаза кончиком шейного платка, он прокричал:

— Нет, право, другого такого шутника днем с огнем не сыскать!

— Мы с лордом Джорджем вчера вечером как раз говорили о вас, — начал Гашфорд после короткого молчания. — Он считает, что вы очень преданы нашему делу.

— Так оно и есть, — подтвердил палач.

— Что вы искренне ненавидите папистов.

— И это верно. — Свое утверждение Деннис подкрепил сочным ругательством. — И вот что я вам скажу, мистер Гашфорд, — он положил на пол шляпу и палку и медленно похлопывал пальцами одной руки по ладони другой. — Заметьте, я на государственной службе, работаю для куска хлеба и дело свое делаю добросовестно. Так или нет?

— Бесспорно, так.

— Отлично. Еще два слова. Ремесло мое — честное, протестантское, английское ремесло, оно установлено законом. Верно я говорю?

— Ни один живой человек в этом не сомневается.

— Да и мертвый тоже. Парламент что говорит? Парламент говорит: «Если мужчина, женщина или ребенок сделает что-нибудь против наших законов…» Сколько у нас сейчас таких законов, что присуждают к виселице, мистер Гашфорд? Пятьдесят наберется?

— Точно не знаю, — ответил Гашфорд, откинувшись в кресле и зевая. — Во всяком случае, их немало.

— Ладно, скажем, полсотни. Значит, парламент говорит: «Если мужчина, женщина или ребенок провинится в чем-нибудь против одного из этих пятидесяти законов, то дело Денниса — покончить с этим мужчиной, или женщиной, или ребенком». Если к концу сессии таких набирается слишком много, в дело вмешивается Георг Третий[60] и говорит: «Нет, это слишком много для Денниса. Половину я оставляю себе, а половина пойдет Деннису». Бывает и так, что он подкинет мне неожиданно кого-нибудь в придачу, — вот три года назад подкинули мне Мэри Джонс, молодую бабенку лет девятнадцати, которую привезли в Тайберн с грудным ребенком на руках и вздернули за то, что она стащила с прилавка в магазине на Ледгет-Хилл штуку холста, хотя, когда торговец это заметил, она положила холст обратно. До того за ней ничего худого не водилось, да и на эту кражу толкнула ее только нужда: мужа за три недели перед тем забрали в матросы, и ей с двумя малышами пришлось побираться. Это все свидетели показали на суде. Ха-ха! Что поделаешь — таков закон и обычай у нас в Англии, а наши законы и обычаи — наша слава. Не так ли, мистер Гашфорд?


— Разумеется, — подтвердил секретарь.

— И когда-нибудь, — продолжал палач, — наши внуки вспомнят дедовские времена и, видя, как с тех пор все переменилось, скажут: «Славное было тогда времечко, а теперь у нас все идет хуже да хуже». Скажут ведь, мистер Гашфорд?

— Несомненно скажут, — согласился секретарь.

— Ну, вот видите ли, — продолжал палач, — если паписты возьмут верх и вместо того, чтобы вешать, начнут варить и жарить людей, что станется с моим ремеслом? А ведь оно-опора закона! Если на него ополчатся, что тогда будет с законами, что будет с религией и всей страной?.. Вы в церкви бывали когда-нибудь, мистер Гашфорд?

— «Когда-нибудь»? — сердито повторил секретарь. — Еще бы!

— Ну, и мне случилось быть там раз — нет, два раза, считая тот, когда меня крестили. И когда я слышал, как молились там за парламент, и вспоминал при этом, сколько новых законов, посылающих людей на виселицу, издает парламент во время каждой сессии, я говорил себе: это за меня люди молятся в церкви. Так что понимаете, мистер Гашфорд, — тут палач свирепо потряс своей палкой, — на мое протестантское ремесло посягать нельзя, нельзя менять наши протестантские порядки, и я на все пойду, чтобы этого не допустить. Пусть паписты и не пробуют сунуться ко мне — разве что закон отдаст их мне в обработку. Рубить головы, жечь, поджаривать — всего этого быть не должно. Только вешать — и делу конец. Милорд недаром говорит, что я — парень усердный: чтобы отстоять великие протестантские законы, которые дают мне работы вволю, я готов, — он стукнул палкой о пол, — драться, жечь, убивать, делать все, что прикажете, какое бы это ни было дьявольское и смелое дело и чем бы оно ни кончилось для меня, хотя бы той же виселицей. Так и знайте, мистер Гашфорд!

Это неоднократное осквернение благородного слова «закон», которым он оправдывал свое гнусное ремесло, Деннис соответственно завершил, с азартом выпалив десятка два ужаснейших ругательств, затем утер лицо все тем же шейным платком и заорал:

— Долой папистов! Клянусь дьяволом, я истинно верующий!

Гашфорд сидел, откинувшись в кресле и устремив на Денниса глаза, так глубоко запавшие и настолько затененные густыми нависшими бровями, что палач совсем не ощущал их взгляда, словно разговаривал со слепым. Некоторое время секретарь молча усмехался, затем сказал, медленно отчеканивая слова:

— Да, вы действительно рьяный протестант, Деннис, бесценный для нас человек, самый верный из всех, кого я знаю в нашем Союзе. Но вам следует себя сдерживать, быть миролюбивым, послушным и кротким, как ягненок. И я уверен, что вы таким будете.

— Ладно, ладно, мистер Гашфорд, там увидим… Думаю, останетесь мною довольны, — отозвался Деннис, тряхнув головой.

— И я так думаю, — сказал секретарь все тем — же мягким и многозначительным тоном. — В будущем месяце или в мае, когда билль о льготах папистам будет внесен в палату общин, мы хотим в первый раз созвать всех наших людей. Милорд подумывает о том, чтобы устроить шествие по улицам, — конечно, с самой невинной целью: показать наши силы и сопровождать нашу петицию до самых дверей палаты общин.

— Чем скорее, тем лучше, — сказал Деннис и опять грубо выругался.

— Нас так много, что придется разделиться на отряды, — продолжал Гашфорд, словно не слыша его слов. — И хотя прямых указаний мне не дано, позволю себе сказать, что лорд Джордж считает вас вполне подходящим человеком для того, чтобы стать во главе одного из этих отрядов. И я тоже не сомневаюсь, что вы будете превосходным командиром.

— Испытайте меня, — сказал палач, отвратительно подмигивая.

— Вы будете сохранять выдержку и хладнокровие, знаю. — Секретарь не переставал улыбаться, пряча глаза так, что его зоркое наблюдение оставалось незаметным для собеседника, — слушаться приказов и строго обуздывать себя. И я уверен, что не введете в беду свой отряд.

— Мистер Гашфорд, я их поведу на… — начал было палач задорно, но вдруг Гашфорд сделал ему знак замолчать и притворился, что пишет, так как в эту минуту Джон Груби открыл дверь и заглянул в комнату.

— Тут к вам пришел еще один протестант, — сказал он.

— Пусть подождет в той комнате, — отозвался секретарь самым слащавым тоном. — Я сейчас занят.

Но Джон уже привел нового посетителя к двери, и тот, непрошеный, ввалился в комнату. Это был Хью, так же неряшливо одетый и такой же беспечно-дерзкий, как всегда.

Загрузка...