В то время как низкие люди, покорствуя своим дурным страстям, готовили черное дело и покров религии, которым прикрывались гнуснейшие безобразия, грозил стать погребальным саваном для всего лучшего и мирного, что было в тогдашнем обществе, произошло нечто, снова изменившее жизнь двух людей, с которыми мы давно расстались и к которым нам теперь следует вернуться.
В одном провинциальном городке Англии, жители которого кормились трудами рук своих — обрабатывали и плели солому для шляп и других принадлежностей туалета, а также разных украшений — жили теперь, скрываясь под вымышленной фамилией, Барнеби и его мать. Жили в неизменной бедности, без всяких развлечений, но и без особых забот, если не считать тяжкой борьбы изо дня в день за кусок хлеба насущного, который зарабатывали в поте лица. Ничья нога не ступала на порог их убогого жилища с тех пор, как они пять лет назад нашли приют под его кровлей, и все эти годы они не поддерживали никакого общения с тем миром, из которого бежали. Спокойно трудиться и посвятить все силы, всю жизнь своему несчастному сыну — вот чего хотела вдова. И если можно говорить о счастье тех, кого грызет тайная печаль, — миссис Радж была теперь счастлива. Спокойствие, покорность судьбе и горячая любовь к тому, кто так нуждался в ее любви, составляли весь тесный круг ее утешений, и, пока ничто не врывалось в него, она была довольна.
Для Барнеби время летело стрелой. Дни и годы проносились, не озаряя ни единым лучом его разум, и в глубоком мраке его не видно было просвета. Барнеби часто целыми днями сиживал на низенькой скамеечке у огня или на пороге их коттеджа, работал (он тоже выучился ремеслу, которым занялась вдова) и слушал сказки, которые мать рассказывала ему, пытаясь этим удержать его подле себя. Барнеби не запоминал их, и выслушанная вчера сказка назавтра уже казалась ему новой. Увлеченный ими, он терпеливо сидел дома и, с жадностью ребенка внимая всему тому, что рассказывала мать, усердно работал от зари до полной темноты, когда уже ничего нельзя было разглядеть.
Но бывали периоды, когда он отправлялся бродить и пропадал где-то с раннего утра до вечера, — тогда их скудного заработка едва хватало на еду и то самую неприхотливую. В этих местах было очень мало людей праздных, здесь даже детям приходилось работать, и Барнеби для прогулок не находил товарищей. Да если бы даже их был целый легион, вряд ли кто мог бы за ним угнаться. Но ему вполне заменяли людей десятка два соседских собак. В сопровождении двух-трех, а иной раз и целых полдюжины этих псов, которые с лаем неслись за ним по пятам, он отправлялся странствовать на целый день. Когда они к ночи возвращались домой, собаки были еле живы от усталости, с трудом волочили стертые в кровь ноги, а Барнеби назавтра как ни в чем не бывало вставал с зарей и опять убегал с новой свитой и вечером возвращался таким же манером. Во всех этих экскурсиях неизменно участвовал Грип, сидя в своей корзинке за плечами хозяина, и, если погода бывала хороша и компания настроена весело, ни одна собака не лаяла так громко, как этот ворон.
Удовольствия, которым они предавались на прогулках, были довольно просты. Корка хлеба и кусочек мяса, запитые водой из ручья или родника, составляли всю их еду. Барнеби любил ходить, бегать и прыгать, а устав, ложился в высокую траву, или на меже среди зреющих хлебов, или в тени какого-нибудь высокого дерева; следил за легкими облачками, бегущими по голубому небу, и слушал серебряные трели жаворонка, заливавшегося в вышине. Он любил рвать полевые цветы — ярко-красные маки, хрупкие колокольчики, белую буквицу, шиповник, — наблюдать за птицами, рыбами, муравьями, червяками, за кроликами и зайцами, которые стрелой перебегали дальнюю лесную тропинку и скрывались в чаще. Вокруг были миллионы живых тварей, и все они интересовали Барнеби. Лежа в траве, он подстерегал их и, когда они убегали, хлопал в ладоши и кричал от восторга. А когда их поблизости не было или надоедало следить за ними — как приятно было любоваться игрой солнечных лучей, которые косо скользили между листьев, а потом прятались где-то в глубине леса, где трепещущие ветви деревьев словно купались и плескались в озере расплавленного серебра.
Радовали Барнеби и сладкие ароматы лета, нежное благоухание цветущих полей клевера и бобов, свежий запах влажных листьев и мха, полный таинственной жизни трепет деревьев и беспрерывная смена теней. А когда он, утомленный, изнемогая от блаженства, закрывал глаза, на смену тихим радостям приходила дремота. Убаюканный музыкой легкого ветерка, Барнеби засыпал, и все вокруг сливалось для него в дивный сон.
Их хижина — ибо жилище это трудно назвать иначе — стояла на окраине городка, неподалеку от большой дороги, но в месте глухом и уединенном, куда во всякое время года только случайно забредал какой-нибудь путник. При домике был разбит небольшой садик, содержавшийся в порядке, — за ним ухаживал Барнеби, когда на него находили припадки усердия. А мать трудилась без устали дома и вне дома, чтобы прокормить себя и сына, и ни град, ни дождь, ни снег, ни жаркое солнце не могли помешать ей.
Прошлое осталось далеко позади, и как ни мало она надеялась и мечтала побывать когда-нибудь опять в родных местах, ее, по-видимому, мучило необъяснимое желание узнать, что творится в этом покинутом ею бурном мире. С жадностью подбирала она каждую брошенную газету, ловила каждый слух, каждую весть из Лондона. Волнение, которое эти известия вызывали в ней, было далеко не радостным, лицо ее в такие минуты выражало сильнейшее смятение и страх, но чувства эти ничуть не уменьшали жадного любопытства. В ненастные зимние вечера, когда ветер выл и бесновался вокруг дома, на лице вдовы появлялось прежнее выражение застывшего ужаса, и ее трясло, как в лихорадке. Барнеби редко замечал это: она ценой огромных усилий всегда брала себя в руки прежде, чем сыну бросалась в глаза перемена в ней.
Грип был далеко не праздным и не бесполезным членом этого бедного семейства. Отчасти уроки Барнеби, отчасти же свойственная этой породе птиц способность живо все схватывать и большая наблюдательность помогли Грипу стать таким мудрым и ученым, что он прославился на много миль вокруг. О его красноречии и удивительных талантах шла молва повсюду, и посмотреть на чудо-ворона приходило немало людей, а так как никто из них не забывал вознаградить его за старания (если ему угодно бывало дать представление, что случалось не всегда, ибо гении капризны), то его заработок составлял изрядную долю доходов семьи. Ворон как будто сам понимал это и знал себе цену: сохраняя полную свободу и непринужденность наедине с Барнеби и его матерью, он в присутствии посторонних напускал на себя необыкновенную важность и никогда не снисходил до даровых — представлений, — разве только клюнет в ногу уличного мальчишку (его любимое развлечение), заклюет при случае одного-двух цыплят или сожрет обед какой-нибудь из соседских собак, — даже самым злым из них он внушал трепет и величайшее почтение.
Так шло время, и ничто не нарушало и не меняло их образа жизни. Как-то летним вечером, в июне, Барнеби и его мать отдыхали в своем садике от дневных трудов. У миссис Радж еще лежала на коленях работа, а на земле была рассыпана солома. Барнеби стоял, опираясь на лопату, и любовался яркими красками заката, тихонько напевая что-то.
— Какой славный вечер, — правда, мама? Если бы у нас в карманах звенело хоть немножко того золота, что рассыпано в небе, мы стали бы богачами на всю жизнь.
— Будем довольны тем, что имеем, — спокойно улыбаясь, сказала мать. — Не надо нам золота, не будем и думать о нем, даже если бы оно лежало у нас под ногами. Нам и так хорошо.
— Хорошо-то хорошо, — отозвался Барнеби. Он по-прежнему стоял, скрестив руки на лопате, и задумчиво смотрел на закат, — но с золотом лучше. Как жаль, что я не знаю, где его достать. Будь оно у нас, мы с Грипом сумели бы многое сделать, уж в этом не сомневайся!
— А что бы вы стали делать с этим золотом? — спросила миссис Радж.
— Да мало ли что! Мы бы нарядно оделись — не Грип, конечно, а ты и я, — завели бы лошадей, собак, накупили пестрой богатой одежды и красивых перьев. — Мы не работали бы, как теперь, и жили бы припеваючи. Ого, поверь, мама, уж мы бы придумали, что делать с золотом, мы употребили бы его с пользой! Если б только знать, где оно лежит, я не пожалел бы сил и откопал его!
— Нет, ты еще не знаешь, — миссис Радж встала и положила руку на плечо сыну, — ты не знаешь, Барнеби, как грешили люди ради золота, а потом они узнавали — слишком поздно, — что оно блестит так ярко только издали, а в руках у людей теряет весь свой блеск.
— Вот как! — Барнеби все с тем же сосредоточенным вниманием смотрел на закат. — А все-таки, мама, хотелось бы попробовать…
— Разве ты не видишь, какое оно красное? — возразила мать. — Это цвет крови: ни на чем нет столько крови, как на золоте. Беги от него. Нам с тобой больше, чем кому бы то ни было, следует ненавидеть даже это слово. Ты забудь о нем и думать, родной! Из-за него нам на долю выпало такое горе, какое мало кто знал в жизни, да и не дай бог никому узнать. Лучше мне сойти в могилу с тобой вместе, чем увидеть тебя когда-нибудь в погоне за золотом.
Барнеби на мгновение отвел глаза от неба и удивленно посмотрел на мать. Затем, попеременно глядя то на багровую полосу заката, то на родимое пятно у себя на руке, словно сравнивая их цвет, он вдруг стал серьезен; он хотел, видно, задать матери какой-то вопрос, но тут нечто новое отвлекло его неустойчивое внимание, и он тотчас забыл о своем намерении.
За изгородью, отделявшей их садик от проселочной дороги, стоял какой-то мужчина без шапки, в запыленной одежде и таких же пыльных башмаках. Осторожно наклонясь вперед, он, казалось, прислушивался к их разговору и ждал случая вставить слово. Лицо его тоже было обращено в сторону пылавшего заката, но заметно было, что человек слеп и не видит его.
— Да будут благословенны ваши голоса, — промолвил, наконец, прохожий. — Слушая их, я сильнее чувствую красоту вечера. Они заменяют мне глаза. Говорите же еще, порадуйте сердце бедного странника.
— У вас разве нет поводыря? — спросила вдова после некоторого молчания.
— Только этот, — отвечал он, указывая посохом на солнце. — А в ночную пору мне иногда указывает путь другой поводырь, послабее, но сейчас он отдыхает.
— Издалека ли идете?
— Да, я прошел длинный и трудный путь, — сказал прохожий, качая головой. — И я устал, очень устал… Сейчас я палкой нащупал бадью вашего колодца. Будьте так добры, леди, дайте мне глоток воды.
— Зачем вы меня величаете «леди»? — сказала вдова. — Мы такие же бедняки, как и вы.
— Я могу судить о людях только по их речам, а ваша речь так вежлива и приятна на слух. Я ведь не вижу, как вы одеты, и отличить дерюгу от тончайшего шелка могу разве только на ощупь.
— Пойдемте! Вот сюда, — сказал Барнеби. Он успел выйти за калитку и стоял сейчас вплотную около слепого. — Давайте руку. Так вы слепой, и, значит, вокруг вас всегда темно? А вам не страшно в темноте? Вы видите иногда во сне много-много лиц, которые скалят зубы и что-то бормочут?
— Увы, я не вижу ничего, — ответил слепой, — ни наяву, ни во сне.
Барнеби с интересом посмотрел на его глаза и даже потрогал их пальцами, как любопытный ребенок, затем повел его к дому.
— Значит, вы пришли издалека? — сказала вдова, встречая гостя. — Но как же вы находили дорогу?
— Недаром говорится, что привычка и нужда хоть кого научат, — промолвил слепой и, сев на стул, к которому Барнеби подвел его, положил шапку и палку на кирпичный пол. — Дай бог, чтобы ни вам, ни вашему сыну никогда не пришлось у них учиться. Ох, какие это суровые учителя!
— Но вы все же сбились с большой дороги, — сочувственно заметила вдова.
— Возможно, возможно. — Слепой вздохнул, но едва заметная усмешка скользнула по его лицу. — Что поделаешь, дорожные столбы и указатели мне ничего не говорят. Да, похоже, что я заплутался. Большое спасибо вам за то, что позволили мне отдохнуть у вас и утолить жажду.
С этими словами он поднес ко рту кружку с водой. Вода была свежая, холодная, кристально-чистая, но, видно, страннику не пришлась по вкусу, или жажда вовсе не так уж его томила, — он только омочил в ней губы и отставил кружку.
На шее у него, на длинном ремне, висел какой-то мешок или котомка для провизии. Миссис Радж положила перед ним на стол хлеб и сыр, но он, поблагодарив ее, объяснил, что добрые люди сегодня уже дали ему поесть, и он не голоден. Сказав это, он развязал свою суму и достал несколько пенсов — видимо, все, что в ней было.
— Могу я попросить, — он повернулся туда, где стоял Барнеби, не сводивший с него глаз, — чтобы тот, кому небо даровало зрение, купил мне на эти деньги хлеба на дорогу? Благослови, господь, молодые ноги, которые потрудятся для меня, беспомощного калеки.
Барнеби посмотрел на мать, она утвердительно кивнула ему в ответ, и через минуту он умчался выполнять поручение. Слепой настороженно прислушивался к его удалявшимся шагам долго еще после того, как вдова перестала их слышать, и вдруг сказал, совершенно переменив тон:
— Слепота, знаете ли, мэм, бывает разного сорта и разной степени. Есть слепота супружеская — быть может, она вам знакома по собственному опыту? Это слепота упрямая, слепота людей, которые сами себе завязали глаза. Есть слепота политических деятелей, — это слепота бешеного быка, очутившегося среди полка солдат в красных мундирах. Есть слепая доверчивость юности, это слепота новорожденных котят, у которых еще не открылись глаза на мир. Есть физическая слепота, мэм, — вот я поневоле могу служить ее наглядным примером. И, наконец, мэм, есть слепота умственная, как у вашего славного сына. А так как у таких слепцов бывают иногда проблески рассудка, то их слепоте вряд ли можно вполне доверять. Потому-то, мэм, я и позволил себе услать на короткое время вашего сына, пока мы с вами тут кое-что обсудим. Эту предосторожность я принял исключительно из деликатности и внимания к вам, так что вы, конечно, меня простите.
Окончив свою витиеватую речь, слепой достал из-за пазухи плоскую глиняную фляжку и, вытащив зубами пробку, долил изрядную порцию ее содержимого в кружку с водой. Затем, галантно объявив, что пьет за здоровье хозяйки и всех женщин вообще, осушил кружку и, с наслаждением причмокнув губами, поставил ее на стол.
— Я — гражданин мира, мэм, — сказал он, закупоривая фляжку, — и этим объясняется мое поведение, которое могло показаться вам несколько вольным. Вы, разумеется, спрашиваете себя, кто я такой и что привело меня сюда. Хорошо зная человеческую душу, я угадал это, хотя не могу читать ваших чувств по лицу. Ваше любопытство, мэм, будет немедленно удовлетворено. Не-ме-дленно!
Он шлепнул ладонью по фляжке, спрятал ее под кафтан, перекинул ногу за ногу, скрестил руки, уселся поудобнее и тогда только опять заговорил.
Перемена в его тоне и манерах была настолько разительна и неожиданна, и эта откровенная наглость так не вязалась с его физической беспомощностью (ибо мы привыкли в тех, кто обижен природой, встречать вместо отнятой у них физической способности нечто высшее, не от мира сего), что миссис Радж в испуге не могла выговорить ни слова. Слепой помолчал, ожидая ответа, но, не дождавшись, продолжал:
— Сударыня, моя фамилия Стэгг. Один из моих друзей вот уже пять лет жаждет чести увидеться с вами, и я пришел по его поручению. Разрешите шепнуть вам на ушко имя этого джентльмена. Черт возьми, разве вы глухи, мэм? Вы не слышали, что я сказал? Я хочу шепнуть вам на ухо имя моего друга.
— Можете не называть его, — сказала вдова, подавляя вздох. — Я отлично знаю, кто вас послал.
— Нет, мэм, мне честь дорога, и я хочу, чтобы в моих полномочиях никто не мог усомниться, — тут слепой ударил себя в грудь. — Я позволю себе все-таки назвать этого джентльмена… Нет, нет, не вслух, — добавил он, уловив, должно быть, чутким ухом невольный жест миссис Радж. — С вашего позволения, мэм, я шепну его вам на ухо.
Она подошла и наклонилась к нему. Слепой шепнул ей одно слово, и она, ломая руки, заметалась по комнате, как безумная. А он преспокойно вытащил опять свою фляжку, налил себе новую порцию, потом спрятал фляжку и, время от времени отхлебывая из кружки, молча следил за миссис Радж, поворачивая голову туда, где слышались ее шаги.
— Однако вы не разговорчивы, милая вдовушка, — сказал он немного погодя, в промежутке между двумя глотками. — Придется, видно, толковать в присутствии вашего сына.
— Чего вы от меня хотите? — спросила она. — Что вам нужно?
— Мы бедны, вдовушка, мы очень нуждаемся, — ответил он, протянув к ней правую руку и выразительно тыча большим пальцем в ладонь.
— Бедны! — воскликнула она. — А я не бедна?
— Сравнения тут ни к чему, — возразил слепой. — Ничего я не знаю и знать не хочу. Я сказал: мы бедны. Дела моего друга не блестящи, и мои тоже. Если вы не откупитесь, мы будем настаивать на своих правах. Ну, да вы это понимаете не хуже меня, к чему же лишние разговоры?
Миссис Радж все еще металась из угла в угол. Наконец она круто остановилась перед слепым и спросила:
— Он близко?
— Близехонько. Рукой подать.
— Тогда я пропала!
— Не пропали, моя милая, а нашлись. Ну, что же, позвать его?
— Боже упаси! — вскрикнула она, содрогнувшись.
— Отлично, как хотите. (За минуту перед тем слепой сделал вид, будто хочет встать и уйти, теперь же он снова развалился на стуле, вытянув ноги.) Я думаю, мы обойдемся без него. Так вот: оба мы хотим жить. Чтобы жить, надо есть и пить. А на еду и питье нужны деньги. Ясно?
— Да вы знаете ли, как мы бедны, в какой мы нужде? Нет, не знаете, да и где вам знать это? Если бы вы были Зрячим и могли увидеть нашу убогую лачугу, вы бы сжалились надо мной. Ох, неужели собственное несчастье не смягчило вашего сердца и вы не пощадите меня?
Слепой щелкнул пальцами.
— Об ртом не может быть и речи, мэм! Нет, нет, и речи быть не может! У меня нежнейшее сердце на свете, да что толку? Этим сыт не будешь. Немало есть джентльменов, которых вывозит дубовая башка, но мягкое сердце — только великая помеха в жизни. Слушайте, что я вам скажу. Я пришел к вам по делу, нежные чувства тут ни при чем. Я ваш общий друг и хочу уладить все наилучшим образом. А это вполне возможно. В том, что вы сильно нуждаетесь, вы сами виноваты. У вас есть друзья, которые всегда готовы помочь вам. Мой приятель в самом тяжелом положении, он одинок и беден, а так как вас с ним связывают общие интересы, он, естественно, ждет от вас помощи. Я приютил его и кормил долгое время (ибо, как я уже вам говорил, у меня нежное сердце) и вполне одобряю его решение. У вас всегда был кров над головой, а он — бездомный изгнанник. У вас есть сын, утеха и опора, у него — ни одного близкого человека. Несправедливо, чтобы все выгоды были у одной стороны. Вы с ним плывете в одной лодке, так надо распределить балласт немного равномернее.
Миссис Радж хотела что-то сказать, но слепой, не дав ей вставить ни слова, продолжал:
— А сделать это можно только одним-единственным способом: вы должны время от времени уделять моему другу малую толику своих доходов. И я вам очень советую согласиться на это. Насколько я знаю, он не питает к вам никакой вражды. Хотя вы не раз обходились с ним жестоко и, скажем прямо, выгоняли его вон, он к вам так расположен, что, если даже вы и на этот раз обманете его ожидания, он, я думаю, все же не откажется взять под свое попечение сына и сделать из него человека.
Последние слова он выразительно подчеркнул и замолк, словно проверяя, какое они произведут впечатление. Миссис Радж плакала и ничего не отвечала.
— А вашего сынка можно склонить к чему угодно, — сказал слепой как бы в раздумье. — И он не прочь попытать счастья в жизни, если судить по сегодняшнему разговору с вами, который я слышал из-за изгороди. Впутается еще в какую-нибудь передрягу! Ну, решайтесь же! Коротко говоря, моему приятелю крайне нужны двадцать фунтов. Если вы отказались от пенсии, значит и уделить ему такую мелочь вам нетрудно. Не хотелось бы причинять вам неприятности. Вы, кажется, здесь хорошо устроились и, чтобы все осталось по-старому, стоит раскошелиться. Двадцать фунтов, милая вдовушка, — это очень скромное требование. Вы знаете, где их добыть, — напишите туда, и вам их пришлют следующей почтой. Двадцать фунтов!
Миссис Радж снова попыталась ответить, но он тотчас перебил ее:
— Не торопитесь решать, чтобы потом не каяться. Подумайте. Двадцать фунтов из чужого кармана — какой пустяк! Поразмыслите, а я подожду. Мне не к спеху. Вечер близко, и мне все равно придется заночевать, если не здесь, то где-нибудь поблизости. Двадцать фунтов! Даю вам двадцать минут на размышление, по минуте на каждый фунт, — этого более чем достаточно. А я тем временем пойду подышу свежим воздухом, — очень приятная погода в здешних местах.
Нащупывая палкой дорогу, он пошел к двери, захватив с собой стул. На дворе он уселся под развесистой жимолостью, вытянув ноги через порог, чтобы никто не мог ни войти в дом, ни выйти без его ведома, достал из кармана трубку, огниво, кремень и закурил. Был чудесный тихий вечер — в эту пору года сумерки бывают особенно хороши. Пуская из трубки дым, медленно поднимавшийся кольцами в воздух, вдыхая благодатный аромат цветов, слепой сидел в непринужденной позе (можно было подумать, что он у себя дома и живет здесь всю жизнь), ожидая ответа вдовы и возвращения Барнеби.