Оставшись один в своем разоренном доме, Джон Уиллет сидел и водил изумленными глазами вокруг. Только глаза его и бодрствовали, а все мыслительные способности погружены были в глубокий сон без сновидений. Он оглядывал комнату, которая в продолжение многих лет — и еще час назад — была его гордостью, и ни один мускул не дрогнул в его лице. Сквозь зловеще зиявшие пробоины со двора смотрела холодная черная ночь, драгоценная жидкость из почти опустевших бочонков с глухим плеском капала на пол, в разбитом окне сиротливо торчало «майское древо», похожее на бугшприт затонувшего корабля. Да и пол мог сойти за дно морское — так густо он был усеян обломками. Сквозной ветер врывался в полуоткрытые двери, скрипевшие на петлях, свечи мигали и, оплывая, словно одевались в длинные белые саваны. Веселые сочно-красные занавески развевались и хлопали на ветру. Даже солидные голландские бочонки, лежавшие опрокинутыми и пустыми в темных углах, казались лишь бренной оболочкой тех славных весельчаков, что больше не будут радовать и воспламенять людей. Джон смотрел на все это печальное запустение — и не видел его. Казалось, он был вполне спокоен и доволен тем, что сидит здесь, не испытывал ни гнева, ни неудобства, как будто на нем были не веревки, стягивавшие тело, а парадная мантия. Глядя на него, можно было вообразить, что жизнь остановилась, и старик Время спит крепким сном.
В доме стояла глубокая тишина — лишь капли с плеском падали на пол, ветер шуршал всяким мусором па полу, да глухо скрипели раскрытые двери, но эти звуки, как потрескивание жука-точильщика среди ночи, только делали тишину заметнее.
Джону было все равно, тишина вокруг него или шум. Если бы вдруг батарея тяжелой артиллерии начала пальбу под окном — его бы это не тронуло. Ничто не могло больше поразить его. Даже появление призрака не вывело бы его из оцепенения.
Прошло немного времени, и он услышал шаги, торопливые, но осторожные, крадущиеся. Они приближались к дому… на миг затихли, потом послышались еще ближе. Кто-то, казалось, обходил дом вокруг. Вот шаги замерли, пришедший остановился под окном — и в окне показалась голова.
На фоне царившего снаружи мрака резко выделялось озаренное огоньками догоравших свечей бледное, изможденное лицо. На ртом худом лице глаза казались неестественно большими и блестящими. Волосы были черные, с сильной проседью.
Испытующе оглядев комнату, человек спросил низким и глухим голосом:
— Вы здесь в доме один?
Джон не шевельнулся и после того, как вопрос был задан вторично, хотя он отлично слышал его. Подождав минуту, незнакомец влез в окно. Джон и тут ничуть не удивился. За последний час столько людей влезали и вылезали в это окно, что он совсем забыл о существовании дверей, и ему уже казалось, что он всю жизнь знал только такой способ входить в дома.
Незнакомец в широком и темном потертом плаще и шляпе с опущенными полями подошел к Джону вплотную и заглянул ему в лицо. Джон ответил ему тем же.
— И давно вы так сидите? — спросил пришелец.
Джон попробовал сообразить, но ничего из этого не вышло.
— В какую сторону они пошли?
Неизвестно почему, сапоги незнакомца пробудили в мозгу мистера Уиллета какие-то смутные мысли насчет их фасона, но эти мысли мелькнули и рассеялись, оставив его в прежнем состоянии.
— Вы бы лучше отвечали, если вам шкура дорога! — сказал незнакомец. — Ведь, кроме нее, у вас, я вижу, ничего целого не осталось. Я вас спрашиваю: в какую сторону пошли эти люди?
— Туда, — сказал Джон, неожиданно обретя дар речи, и уверенно кивнул головой (указать рукой он не мог, так как был крепко связан) в сторону, противоположную той, куда направилась толпа.
— Врете! — сердито отрезал незнакомец и угрожающе занес руку. — Оттуда я пришел. Вы хотите меня обмануть?
Поняв, однако, что тупое равнодушие Джона непритворно и что оно — результат пережитого потрясения, незнакомец опустил занесенную для удара руку и отвернулся.
Джон следил за ним все с тем же спокойствием, — ничто не шевельнулось в его лице. Незнакомец нашел стакан и, подержав его под краном бочонка, пока не удалось нацедить несколько капель, жадно выпил вино, затем с раздражением швырнул стакан на пол, обхватил бочонок руками и, наклонив его, вылил себе прямо в рот все, что там еще оставалось. Потом, собрав разбросанные повсюду остатки хлеба и мяса, с жадностью накинулся на еду, по временам переставая жевать и прислушиваясь, когда ему чудился какой-нибудь звук снаружи. С дикой поспешностью утолив голод и приложившись ко второму бочонку, он надвинул шляпу на глаза, собираясь, видимо, уходить, и обратился к Джону:
— А где же ваши слуги?
Мистер Уиллет смутно вспомнил, как громилы кричали женщинам, чтобы они бросили вниз из окна ключ от мансарды, где заперлись, и тогда их не тронут. Поэтому он ответил:
— Их заперли.
— Пусть держат язык за зубами, иначе им плохо придется, — сказал, незнакомец. — Да и вам советую то же. Ну-ка, покажите теперь, в какую сторону те ушли.
На этот раз мистер Уиллет указал дорогу правильно. Незнакомец шагнул к двери, как вдруг ветер донес до них громкий, частый звон набатного колокола, и в небе вспыхнуло яркое зарево, разом осветившее не только дом, но и все окрестности.
Не внезапный переход от мрака к этому зловещему свету и не донесшийся издалека торжествующий рев и крики, грубо ворвавшиеся в мирную тишину ночи, заставили незнакомца отпрянуть от двери так стремительно, будто в него ударила молния. Испугал его звон колокола. Если бы самое жуткое видение, какое только способна создать фантазия человека в бредовых снах, встало сейчас перед ним, оно не привело бы его в такой ужас, как первый звук этого громкого железного голоса. Глаза у незнакомца полезли из орбит, он весь судорожно трясся, лицо его было страшно. Высоко подняв одну руку, а другой отмахиваясь от чего-то, видимого ему одному, он сделал движение, словно вонзал нож кому-то в грудь. Потом схватился за голову, заткнул уши и заметался по комнате, как безумный. Наконец он с диким воплем выскочил за дверь и бросился бежать. А колокол все звонил, словно гнался за ним, звонил все громче и громче, все настойчивее, ожесточеннее. Зарево пылало все ярче, гул голосов усиливался. Воздух дрожал от грохота, как будто рушились тяжелые строения, огненные столбы искр взлетали к небу, но всего оглушительнее, в миллион раз ужаснее и грознее, летя к небу быстрее искр и после долгих лет молчания вещая страшную тайну, погребенную вместе с мертвецом, раздавался звон колокола. Того самого колокола!
Какая погоня призраков за человеком могла быть так ужасна, как это преследование? Да если бы целый легион их гнался за незнакомцем по пятам, ему было бы не так страшно! Та погоня имела бы начало и конец, а от этой никуда нельзя было спастись! Преследовавший его голос наполнял все пространство вокруг: он исходил из земли, из воздуха, качал высокую траву и гудел меж дрожавших деревьев. Эхо подхватывало его, филины гукали, когда он на крыльях ветра несся мимо, а соловей смолк и забился в гущу ветвей. Этот голос, казалось, раздувал и подхлестывал бушующее пламя, доводя его до неистовой ярости. Огонь был повсюду, все окрасилось в красный цвет, природа словно окунулась в кровь. А страшный, неумолимый голое все гнался за ним. Колокол, тот самый колокол!
Набатный звон утих, но все еще стоял в его ушах. Этот погребальный звон проникал ему прямо в сердце. Ничто, созданное рукой человеческой, не могло звучать так, как этот колокол, словно предупреждавший, что он никогда не перестанет вопиять к небесам. Кто бы, слыша этот голос, не понял, о чем он твердит? Каждый звук его вещал об убийстве, жестоком, зверском убийстве доверчивого человека тем, кому этот человек безгранично доверял. Этот звон вызывал мертвецов из могил. Чье это лицо, на котором дружеская улыбка вдруг сменяется выражением сомнения, потом ужаса, потом застывшей муки? Последний молящий взгляд обращен к небу, — и вот убитый медленно валится на пол. О, эти закатившиеся глаза, как у мертвых оленей, которых он в детстве так часто разглядывал, дрожа от страха и цепляясь за материнский фартук. Зачем в такую минуту всплыло это жуткое воспоминание!
Он падает на землю и, прижимаясь к ней так, словно хотел бы уйти в нее, спрятаться в ней, закрывает руками глаза и уши. Но тщетно, тщетно! Сто медных стен и крыш не могли бы заглушить звон этого колокола — ведь то гневный божий глас, а от него не скроешься, не найдешь убежища во всей вселенной!
В то время как этот человек метался во все стороны, не зная, куда деваться, или лежал, скорчившись на земле, бунтовщики действовали вовсю. Уходя из «Майского Древа», они слились в один отряд и быстрым шагом двинулись в Уоррен. Весть об их приближении опередила их, и они нашли садовые ворота крепко запертыми. Окна были закрыты ставнями, весь дом погружен в темноту, — нигде ни одного огонька. Сколько они ни звонили и ни стучали в железные ворота, никто не отозвался, — и, наконец, бунтовщики отошли на несколько шагов, чтобы произвести рекогносцировку и решить, как действовать дальше.
Долго совещаться не пришлось — пьяная, возбужденная успехом, озверевшая толпа жаждала деятельности. И как только была отдана команда окружить дом, одни полезли на ворота, другие спустились в узкий ров и оттуда карабкались на окружавшую сад стену, третьи ломали крепкую железную решетку и, пробивая себе путь, запасались при этом новым смертоносным оружием — ее железными прутьями. Когда дом был окружен, послали несколько человек взломать дверь сарая с садовыми инструментами, а тем временем остальные яростно барабанили во все двери, требуя, чтобы те, кто укрывается внутри, сошли вниз и отперли, если им жизнь дорога. Но на эти многократные призывы никто не откликнулся. Между тем посланные в сарай вернулись с мотыгами, кирками, лопатами. Вместе с теми, кто уже ранее запасся такими орудиями или вооружился топорами, кольями и ломами, они протолкались вперед, готовясь атаковать двери и окна.
У бунтовщиков было с собой не больше десятка смоляных факелов, но, когда приготовления к штурму были закончены, всем стали раздавать пучки горящей пакли на палках, которые так быстро передавались из рук в руки, что через одну минуту не менее двух третей толпы уже потрясали в воздухе пылающими головнями и с оглушительным ревом кинулись ломать двери и окна.
Под грохот тяжелых ударов, звон разбитых стекол, крики и ругань Хью и его ближайшие соратники незаметно собрались у входа в ту башню, куда он с Джоном Уиллетом приходил к мистеру Хардейлу, и объединенными усилиями принялись ломать дверь. Дверь была крепкая, дубовая, защищенная двумя надежными засовами и железным болтом, но она скоро не выдержала напора, с треском рухнула на узкую лестницу, облегчив доступ нападающим — они по ней, как по мосткам, бросились в верхние комнаты. Почти одновременно было взято с десяток других пунктов, и толпа хлынула в дом, как река, прорвавшая плотину.
В прихожей стояли на страже вооруженные слуги, и, когда громилы ворвались, они начали стрелять, однако несколько выстрелов не могли остановить налетевший сонм дьяволов, и слугам оставалось только спасаться самим: они замешались в толпу и стали выкрикивать то же, что и нападающие, надеясь, что в такой сутолоке их примут за своих. Хитрость удалась, и все слуги уцелели, кроме одного старика, который с той ночи как в воду канул. Говорили, что ему кто-то раскроил череп железным болтом (один из его товарищей видел, как он упал), и труп сгорел во время пожара.
Овладев домом, громилы рассеялись повсюду, от подвалов до чердаков, делая свое дьявольское дело. Одни разводили костры под окнами, другие ломали мебель и швыряли обломки вниз, в огонь; где пробоины в стенах я окна были достаточно широки, из них кидали в костры столы, комоды, кровати, зеркала, картины. Каждая новая порция такого «топлива» встречалась торжествующими криками, ревом, диким воем, и это делало еще ужаснее и отвратительнее картину разгрома и пожара.
У кого были топоры, те, покончив с мебелью, утоляли неистощенную ярость, рубя на куски двери, оконные рамы, полы, подсекая стропила и балки, и погребали под грудами обломков тех, кто задержался в комнатах верхнего этажа. Другие шарили по ящикам, шкафам, сундукам, взламывали письменные столы, шкатулки, ища драгоценностей, денег, серебряной посуды, третьи, одержимые страстью к разрушению более, чем алчностью, без разбору выбрасывали все добро во двор и кричали стоявшим внизу, чтобы они жгли его. Побывав в погребах, где они разбили все бочки, пьяные носились повсюду, как бешеные, и поджигали все, что попадалось под руку, иногда даже одежду на своих же товарищах. Вскоре дом запылал в стольких местах, что некоторые из поджигателей сами не успели спастись: на глазах у всех они с почерневшими от дыма лицами лежали без чувств на подоконниках, куда вскарабкались на ослабевших руках, и снизу видно было, как поглощала их огненная бездна. Чем сильнее трещало и бушевало пламя, тем больше свирепели и буйствовали люди, точно бесновавшаяся огненная стихия превращала их в дьяволов, рождая и человеческих душах такие свойства, которым радуются в аду.
Вспыхнувший в доме пожар, заливавший красным светом комнаты и коридоры; длинные раздвоенные языки пламени, которые лизали снаружи кирпичи и камни и, поднимаясь вверх, сливались с бушевавшим над домом морем огня; освещенные им лица злодеев, которые любовались делом рук своих и подбрасывали в этот костер все, что могли; сердитый рев высоких столбов пламени, такого яркого, словно оно в своей прожорливости поглощало даже дым; летящие, как живые, хлопья, которые ветер быстро подхватывал и нес дальше, словно огненную метель; громадные бревна, бесшумно падавшие, как перышки, на груды золы и рассыпавшиеся на искры и огненную пыль; зловещее багровое небо и царивший внизу мрак, казавшийся еще чернее по контрасту согнем; открытые наглым и бесстыдно-любопытным взорам уголки, освященные традициями дома; разрушенные грубыми руками вещи, быть может, дорогие по воспоминаниям… И не было здесь глаз, которые на это смотрели бы с сожалением, и творилось это не под шепот сочувствия, а под дикие крики торжества — по сравнению с этими людьми даже крысы, столько лет не покидавшие старый дом, имели право на сострадание и уважение тех, кто жил под его крышей! Это зрелище должно было на всю жизнь врезаться в память тому, кто был здесь только зрителем, а не действующим лицом.
А были ли здесь такие? Набатный колокол звонил долго, и, видно, его раскачивали отнюдь не слабые или нерешительные руки, — но нигде не видно было ни души. Некоторые бунтовщики рассказывали потом, что, когда звон утих, они слышали вопли женщин, видели развевающиеся в воздухе юбки, и мимо них промчались несколько мужчин с какой-то живой и сопротивлявшейся ношей. Но в шуме и толчее разве можно было сказать наверное, так это или нет?
А где же был Хью? Видел его кто-нибудь после того, как осаждающие ворвались в дом? Такие вопросы стали раздаваться в толпе. Поднялся общий крик: «Где Хью?»
— Здесь! — отозвался хриплый голос, и Хью вынырнул из темноты, запыхавшийся, черный от копоти.
— Ну, ребята, мы сделали все, что могли… Пожар догорает, и даже там, куда огонь не добрался, остались только развалины. Расходитесь-ка, пока путь свободен, да возвращайтесь в Лондон не толпой, а врассыпную, разными дорогами. Встретимся в обычном месте.
Сказав это, Хью снова куда-то исчез (это было против его обыкновения — ведь он везде появлялся первым, а уходил последним), предоставив остальным добираться домой, как хотят.
Нелегко было заставить разойтись такую орду. Если бы широко распахнулись ворота Бедлама, то и оттуда не вырвались бы на волю такие безумцы, какими сделала бунтовщиков эта ночь бешеного разгула. Здесь были люди, которые плясали на клумбах, топча ногами цветы с такой яростью, словно это были их противники, и обламывали венчики со стеблей, как дикари, сносящие головы врагам. Были и такие, что бросали свои горящие факелы в воздух, и факелы падали им же на головы, причиняя сильные и безобразные ожоги. Иные кидались к кострам и голыми руками болтали в огне, словно в воде, а некоторых приходилось удерживать силой, не то они в каком-то неутолимом бешенстве прыгнули бы в огонь. Один паренек — на вид ему не было и двадцати лет — свалился пьяный на землю, не отнимая от губ бутылки, а на голову ему потоком жидкого огня полился с крыши расплавленный свинец и растопил череп, как кусок воска. Когда перед уходом стали собирать людей, из погребов вытаскивали еще живых, но словно обожженных каленым железом, и те, кто нес их на плечах, дорогой пробовали расшевелить их непристойными шутками, а придя в город, сваливали трупы в коридорах больниц. И никому в орущей толпе все это не внушало ни сострадания, ни отвращения, ничто не могло утолить слепой, дикой, бессмысленной ярости этих людей.
Постепенно, маленькими группами расходились бунтовщики с хриплыми криками «ура!» и обычным своим боевым кличем «Долой папистов!». Последние отставшие с налитыми кровью глазами брели за ранее ушедшими, окликая друг друга. Их голоса и свист замирали вдали. Наконец и они затихли, наступила тишина»
Тишина! Яркое зарево пожара сменилось слабо мерцавшим светом, и кроткие звезды, прежде не видные, глядели с вышины на почерневшие развалины.
Над развалинами стлался густой дым, словно пытаясь скрыть их от взора господня, и ветер не смел разгонять этот дым. Голые стены, вместо крыши — открытое небо. Комнаты, где дорогой умерший провел столько светлых дней, каждое утро пробуждаясь к новой жизни и деятельности, где столько родных людей грустили и радовались, комнаты, которые укрывали столько дум, надежд, сожалений, видели столько перемен, — все погибло, ничего не осталось, только дымящаяся груда золы и пепла, унылая и жуткая картина полного разорения, тоскливое безмолвие пустыни.