Прошлой ночью, когда горела Ньюгетская тюрьма, Барнеби и его отец, которых спасители передавали из рук в руки, скоро очутились в Смитфилде, позади всей толпы. Они стояли и смотрели на огонь, как люди, внезапно пробужденные от сна. Прошло несколько минут раньше, чем они вспомнили, где находятся и как сюда попали. Тут только оба сообразили, что у них в руках инструменты, впопыхах кем-то сунутые для того, чтобы они могли разбить свои кандалы. А они-то столько времени стояли и смотрели на пожар, не сделав этого!
Будь Барнеби один, он, несмотря на то, что был крепко скован, непременно бросился бы обратно к тюрьме искать Хью, который теперь представлялся его омраченному уму в ореоле спасителя и верного друга. Таково было его первое побуждение, но, когда он понял, как его отец боится оставаться на улице, этот страх заразил и его и внушил горячее желание укрыться как можно скорее в каком-нибудь безопасном месте.
Отыскав на рынке укромный уголок между загонами для скота, Барнеби стал перед отцом на колени и принялся сбивать с него кандалы, то и дело отрываясь от работы, чтобы погладить его по щеке или улыбнуться ему. Он пришел в бурный восторг, увидев, наконец, отца освобожденным, и тогда только принялся разбивать собственные кандалы. Скоро и они с громким лязгом упали на землю.
Покончив с этим делом, отец и сын пошли прочь от рынка, пробираясь между стоявшими здесь группами людей; каждая такая группа окружала какую-нибудь согнувшуюся фигуру, заслоняя ее от глаз прохожих, но не могла заглушить стука молотка о железо, выдававшего, что эти люди были заняты тем же, чем только что занимался Барнеби. Беглецы направились к Клеркенуэлу, оттуда в Излингтон, ближайшее место, где можно было выйти за город, и скоро очутились в поле. Долго ходили они здесь, пока не нашли на выгоне близ Финчли какой-то сарайчик с травяной крышей — должно быть, он был когда-то построен для пастуха, а теперь заброшен. В этом сарайчике Барнеби с отцом остались ночевать.
На другое утро они снова стали бродить вокруг, а Барнеби, сбегав за две-три мили, туда, где виднелось несколько домишек, купил хлеба и молока. Не найдя нигде лучшего убежища, они вернулись в ту же лачугу и легли спать.
Один бог знает, что побуждало Барнеби так трогательно заботиться о Радже и оберегать его: туманные ли представления о сыновнем долге и любви, непостижимый ли голос природы, внятный ему так же, как и людям светлого и высокоразвитого ума, или неясные воспоминания о том, как товарищи его детских игр говорили о своих отцах, любящих и любимых, или какие-то смутные ассоциации, связывавшие в его уме этого человека с вдовьей жизнью матери, ее слезами, ее постоянной грустью. Несомненно одно — что какие-то безотчетные мысли и ощущения, постепенно пробуждаясь, рождали в душе Барнеби глубокую жалость, когда он смотрел на изможденное лицо Раджа, наполняли слезами его глаза, когда он наклонялся поцеловать отца, заставляли сторожить его спящего и с каким-то грустным умилением заслонять его от солнца, обмахивать веткой, успокаивать, когда тот вздрагивал во сне, — о, какой это был беспокойный сон! — и мечтать о том, как будет счастлива мать, когда они встретятся и заживут все вместе. Весь тот день Барнеби сидел подле спящего Раджа, и в каждом шелесте ветерка ему чудились ее шаги, он ждал, что вот-вот на тихо колышущейся траве увидит ее тень. Он принялся плести венок из полевых цветов, чтобы порадовать ее, когда она прядет, и отца, когда тот проснется, и время от времени, наклонясь над спящим, слушал его сонное бормотание, недоумевая, почему сон его так тревожен, когда вокруг мирная тишина. Солнце село, наступила ночь, а Барнеби, занятый своими мыслями, все сидел, так спокойно, как будто в мире не было других людей, как будто под черным облаком дыма, нависшим над огромным городом вдали, не скрывались пороки и преступления, борьба не на жизнь, а на смерть и множество причин для тревоги, как будто впереди все было светло и ясно.
Но вот наступило время идти в город за слепым (Барнеби был в восторге от этого поручения) и привести его в их убежище. Отец наказал ему соблюдать всяческую осторожность для того, чтобы его никто не выследил и не пошел за ним на обратном пути. Барнеби выслушал все наставления, повторил их несколько раз, чтобы запомнить. Он раза два-три еще возвращался с дороги, чтобы удивить отца неожиданным появлением, и заливался при этом беззаботным смехом, но, наконец, ушел, оставив отца на попечение Грипа, которого принес с собою на руках из тюрьмы.
И всегда быстроногий, Барнеби сейчас шагал быстрее обычного, так как ему хотелось поскорее вернуться. Все же он пришел в город, когда везде уже пылали пожары, тревожа ночь зловещим светом. То ли потому, что теперь он пришел сюда один, без своих недавних товарищей и не для стычек и разрушения, или на него так подействовало блаженное уединение в поле и те мысли, в которых он провел весь день, но Лондон показался ему адом, населенным сонмами бесов. Преследуемые беглецы, пожары и жестокие разгромы, ужасные вопли раненых и оглушительный шум — неужели в этом заключалась великая, благородная миссия доброго лорда?
Как ни был он потрясен страшным зрелищам, он все же сумел отыскать жилище слепого. Оно было заперто и пусто. Барнеби ждал долго, но никто не появлялся, Наконец он ушел оттуда и, узнав от прохожих, что стреляют солдаты и что в городе много убитых, направился к Холборну, где, по слухам, собралось больше всего бунтовщиков. Он хотел поискать Хью и уговорить его уйти из города, подальше от опасности.
Ошеломление и ужас Барнеби возросли в тысячу раз, когда он очутился в самом водовороте и уже не как участник, а как зритель, увидел все, что творилось. И здесь-то, среди толпы, возвышаясь над всеми, у осажденного дома сидел на лошади Хью и отдавал распоряжения!
Подавленный всем, что видел, изнемогая от жары, грохота и воя вокруг, Барнеби прокладывал себе дорогу в толпе, где многие узнавали его и с приветственными криками отодвигались, чтобы дать ему пройти. Скоро он почти добрался до Хью, который яростно выкрикивал какие-то угрозы, но какие и но чьему адресу, Барнеби в такой суматохе не мог разобрать. В эту минуту толпа ринулась в дом. а Хью вдруг (в толчее невозможно было разглядеть, как это случилось) мешком свалился с лошади.
Барнеби добежал до него, когда Хью уже поднялся, шатаясь. К счастью, Барнеби успел окликнуть его, иначе Хью, уже замахнувшийся топором, рассек бы ему череп надвое.
— Барнеби, это ты? А кто же сшиб меня с лошади?
— Не я.
— А кто? Кто, я спрашиваю? — закричал Хью, дико озираясь кругом. — Где он? Покажите мне его!
— Ты ушибся, — сказал Барнеби (Хью действительно получил удар в голову, а когда падал, лошадь стукнула его копытом). — Пойдем со мной.
Он взял лошадь под уздцы, повернул ее и оттащил Хью на несколько шагов. Они очутились в стороне от толпы, которая хлынула с улицы в погреба виноторговца.
— А где же… где Деннис? — спросил вдруг Хью, остановившись и сильной рукой удерживая Барнеби на месте. — Где он пропадал весь день? И почему вчера ночью в тюрьме ушел от меня? Скажи сейчас же, где он, — слышишь?
Взмахнув своим опасным орудием, он покачнулся и опять грохнулся наземь как бревно. Совсем одурев от пьянства и удара в голову, он через минуту подполз к бежавшему в канаве ручью горящего спирта и стал пить этот спирт, как воду. Но Барнеби оттащил его и заставил подняться. Хотя Хью едва держался на ногах, он кое-как доковылял до лошади и взобрался на нее. После нескольких тщетных попыток освободить лошадь от ее гремящей сбруи, Барнеби сел на нее позади Хью, схватил поводья и, повернув в Лезер-лейн, до которой было рукой подать, пустил напуганную лошадь крупной рысью.
На повороте он в последний раз оглянулся и увидел зрелище, которое нелегко было забыть, — даже в его слабую память оно врезалось на всю жизнь.
Дом виноторговца и с полдюжины соседних домов представляли собой один громадный пылающий костер. Всю ночь никто не пытался тушить пожар или хотя бы помешать огню переброситься на другие строения, но сейчас отряд солдат принялся сносить два старых деревянных дома поблизости, которые каждую минуту могли загореться и способствовать быстрому распространению пламени.
Грохот валившихся стен и тяжелых балок, дикий рев и ругань, отдаленная пальба, искаженные безумным отчаянием лица тех, чьи жилища были в опасности, метавшиеся повсюду перепуганные люди, спасавшие свое добро, и над всем этим — багровое от огня небо, такое страшное, как будто наступил конец света и вся вселенная объята пламенем, воздух, полный пепла, дыма, потоков искр, воспламенявших все, на что они попадали, жгучий удушливый пар, гибель всего живого, померкшие звезды и луна и словно сожженный небосвод — все создавало картину такого ужаса, что казалось — господь отвернул свой лик от мира, и никогда больше на землю не сойдет тишина и кроткий небесный свет.
Здесь можно было увидеть еще кое-что похуже, страшнее пламени и дыма и даже безумной, неутолимой ярости черни. По всем канавам, да и в каждой трещине и выбоине мостовой текли потоки палящего, как огонь, спирта. Запруженные стараниями бунтовщиков, потоки эти затопили мостовую и тротуар и образовали большое озеро, куда десятками замертво падали люди. Лежали вповалку вокруг этого рокового озера мужья и жены, отцы и сыновья, матери и дочери, женщины с детьми на руках или младенцами у груди, и пили, пили до тех пор, пока не умирали. Одни, припав губами к краю лужи, пили, не поднимая головы, пока не испускали дух, другие, наглотавшись огненной влаги, вскакивали и начинали плясать не то в исступлении торжества, не то в предсмертной муке удушья, потом падали и погружались в ту жидкость, что убила их.
И даже это было еще не самым страшным, не самым мучительным родом смерти в ту роковую ночь. Из горящих погребов виноторговца, где пили, черпая вино шляпами, ведрами, ушатами, башмаками, некоторых вытаскивали еще живыми, но охваченными с головы до ног пламенем. Они в нестерпимой муке кидались туда, где было хоть что-нибудь похожее на воду, тела их, шипя, погружались в это мерзкое озеро, выплескивая оттуда жидкий огонь, который, растекаясь по земле, охватывал на пути все, не щадя ни живых, ни мертвых.
Так в последнюю ночь бунта — ибо эта ночь была его последней ночью — злосчастные жертвы бессмысленного разгула страстей сами превращены были в пепел тем пожаром, который они зажгли, и прах их усеял улицы Лондона.
Всю эту картину вобрал в себя прощальный взгляд Барнеби, и она неизгладимо запечатлелась в его душе. Он спешил поскорее уйти из города, где творились такие ужасы, и, опустив голову, чтобы не видеть даже отблесков пожара на тихих улицах предместья, скоро вышел на безлюдную дорогу за городом.
Остановившись в полумиле от сарайчика, где ночевал его отец, он не без труда втолковал Хью, что надо слезать, утопил в стоячем прудке цепи, которыми была навьючена лошадь, и отпустил ее на волю. После этого он, поддерживая Хью, как мог, медленно повел его дальше.