Барнеби шагал взад и вперед перед конюшней, довольный тем, что он снова один, от души наслаждаясь непривычной тишиной и спокойствием. После шума и дикого возбуждения, в котором прошли последние два дня, блаженство одиночества и покоя казалось ему еще в тысячу раз отраднее. Барнеби чувствовал себя совершенно счастливым. Прислонясь к древку знамени, он стоял задумавшись, и ясная улыбка освещала его лицо, а в голове роились радужные видения.
Но разве он не думал о той, для кого был единственной утехой в жизни и кому неумышленно причинил такое тяжкое горе? Конечно, думал! Все его надежды и гордые мечты были связаны с нею. Это ее он жаждал порадовать оказанной ему великой честью, для нее мечтал о богатстве и жизни без забот. Как приятно ей, должно быть, слышать от всех о храбрости ее дурачка-сына! О, этого Хью мог бы и не рассказывать, он, Барнеби, сам это знает. И как чудесно, что для нее настала счастливая пора и что она так им гордится! Он ясно представлял себе лицо матери, когда ей говорили о всеобщем уважении и доверии к нему, храбрейшему из храбрых. Вот окончатся эти драки, добрый лорд победит своих врагов, и все опять заживут мирно, а они с матерью разбогатеют, — и как же радостно будет тогда вспоминать тревожное время, когда он храбро сражался! Будут они сидеть вдвоем в тихих сумерках, и матери не придется больше заботиться о завтрашнем дне. Каким счастьем для него будет сознание, что этого добился он, бедный Барнеби! И, погладив мать по щеке, он скажет с веселым смехом: «Ну, что, мама, разве я такой уж дурачок?»
От этих мыслей на душе у Барнеби стало еще веселее, глаза заблестели ярче от радостных слез, и он, весело напевая, стал еще бодрее шагать взад и вперед на своем одиноком и тихом посту.
Его неизменный товарищ, Грин, нес караул вместе с ним, но почему-то он, так любивший всегда греться на солнышке, предпочитал сегодня оставаться в темной конюшне. У него там, видимо, было масса дела — он без устали ходил кругом и, разворошив солому, прятал под ней всякую всячину, все попадавшиеся ему мелкие вещи. Особенно же интересовала его постель Хью, к которой он беспрестанно возвращался. Порой в конюшню заглядывал Барнеби, звал его, и тогда Грип, подскакивая, выходил к нему, но делал это как бы только в виде уступки прихоти хозяина и скоро возвращался к своим важным делам: снова ворошил клювом солому и торопливо прикрывал потом это местечко, — казалось, он, подобно царю Мидасу, шепотом поверял свои тайны земле и погребал их в ней[77]. Все это он проделывал крадучись, и всякий раз, как Барнеби проходил мимо двери, ворон притворялся, будто решительно ничем не занят и просто смотрит на облака — словом, был еще более, чем всегда, полон важности и таинственности.
Часы шли, и Барнеби, которому не было запрещено пить и есть в карауле (напротив, ему даже оставили бутылку пива и полную корзинку съестного), решил утолить голод, так как с утра еще ничего не ел. Он уселся на земле у дверей и, положив знамя на колени — на случай тревоги или внезапного нападения, — позвал Грипа обедать.
Ворон с величайшей готовностью явился на зов и, устроившись рядом с хозяином, прокричал:
— Я дьявол, я Полли, я чайник, я протестант, долой папистов!
Последние слова он выучил, слыша их часто от джентльменов, среди которых находился в последнее время, и произносил их с особой выразительностью.
— Правильно, дружок! Молодчина, Грип! — похвалил его Барнеби, отдавая ему лучшие кусочки.
— Носа не вешать! Ничего не бойся, Грип, Грип, Грип! Ура! Все будем пить чай, я протестант, я чайник, долой папистов! — выкрикивал ворон.
— Скажи: «Слава Гордону!» — учил его Барнеби.
Ворон, пригнув голову до земли, поглядел сбоку на хозяина, словно говоря: «Ну-ка, повтори еще раз». Прекрасно понимавший его Барнеби много раз подряд повторил эту фразу. Грип слушал с глубоким вниманием и по временам тихо твердил лозунг «Долой папистов», словно сравнивая обе фразы и проверяя, не поможет ли ему первая одолеть вторую, потом вдруг принимался хлопать крыльями, лаять или, словно в порыве отчаяния, с невероятным азартом и ожесточением откупоривал множество бутылок.
Барнеби был так занят своим любимцем, что не сразу заметил двух всадников, которые ехали шагом прямо к его посту. Увидев их, когда они были уже ярдах в пятидесяти от него, он поспешно вскочил и, отослав Грипа в конюшню, держа обеими руками знамя, ожидал их приближения, чтобы выяснить, кто они, друзья или враги.
Он очень скоро заметил, что один из них — знатный джентльмен, а другой — его слуга, и почти в ту же минуту, узнав в первом лорда Джорджа Гордона, снял шляпу и почтительно опустил глаза.
— Здравствуйте, — сказал лорд Джордж, не сдерживая лошади, пока не Подъехал к нему вплотную. — Ну, каковы дела?
— Все благополучно, сэр, все спокойно, — воскликнул Барнеби. — Наши ушли — вон по той дороге. Целой толпой.
— Ага! — Лорд Джордж внимательно посмотрел на него. — А вы что же?
— Меня оставили здесь часовым… караулить и охранять все до их возвращения. И я это делаю, сэр, ради вас. Вы хороший человек, добрый, да! У вас много противников, но нас не меньше, чем их, не беспокойтесь!
— А это что? — спросил лорд Джордж, указывая на ворона, украдкой выглянувшего из конюшни, и все так же внимательно и в каком-то замешательстве всматриваясь в Барнеби.
— А вы разве не знаете? — удивился Барнеби и, смеясь, добавил: — Как же не знать, кто он! Птица, разумеется. Моя птица, мой друг Грип!
— Дьявол, чайник, Грип, Полли, протестант, долой папистов! — закричал ворон.
— Все-таки понятно, почему вы задали такой вопрос, — продолжал Барнеби вполголоса, положив руку на шею лошади лорда. — Как я ни привык к нему, а иногда и мне не верится, что он — только птица. Он мне как брат, всегда со мной, всегда болтает и весел — правда, Грип?
Ворон в ответ дружески каркнул и, взлетев на подставленную хозяином руку, с видом полнейшего равнодушия, принимал его ласки, посматривая своими быстрыми и любопытными глазками то на лорда Гордона, то на его слугу.
Лорд Джордж еще минуту-другую молча наблюдал за Барнеби, в каком-то смущении грызя ногти, затем, сделав знак своему слуге, сказал:
— Подъезжайте поближе, Джон.
Джон Груби почтительно поднял руку к шляпе и подъехал ближе.
— Вы когда-нибудь раньше видали этого юношу? — тихо спросил лорд Джордж.
— Видел два раза в толпе, милорд: вчера вечером и в субботу. — А не показался он вам каким-то… странным?.. продолжал, запинаясь, лорд Джордж.
— Сумасшедший, — безапелляционно и лаконично изрек Джон.
— А почему вы так думаете, сэр? — уже с раздражением спросил лорд Джордж. — Не следует с такой легкостью употреблять это слово. С чего вы взяли, что он помешан?
— Да вы взгляните на его костюм, милорд, посмотрите ему в глаза! Заметили, как он беспокоен? А слышали бы вы, как он кричит «Долой папистов!»? Сумасшедший, милорд, не сомневайтесь.
— По-вашему, если человек одет не так, как другие, — возразил рассерженный лорд Джордж, окинув взглядом свой собственный костюм, — и чем-нибудь не похож на других, если он стоит за великое дело, которому изменяют безбожники и нечестивцы, так он уж и сумасшедший?
— Совершенно, абсолютно и безнадежно сумасшедший, — невозмутимо отчеканил Джон.
— И вы говорите это мне прямо в глаза? — крикнул его господин, круто обернувшись к нему.
— Скажу всем, кто мне задаст такой вопрос, милорд.
— Теперь я вижу, что мистер Гашфорд прав, — сказал лорд Джордж. — Я считал, что он против вас предубежден, но мне не следовало этого думать о таком человеке, как он.
— От мистера Гашфорда никогда не дождаться доброго слова обо мне, — отозвался Джон, снова почтительно дотрагиваясь до шляпы. — Да я за этим и не гонюсь.
— Вы — злой и неблагодарный Человек, — сказал лорд Джордж. — И, насколько я слышал, шпионите за нами. Мистер Гашфорд вполне прав, незачем мне было в этом сомневаться. Напрасно я вас до сих пор держал при себе: этим я оскорблял его, моего лучшего и самого близкого друга. Я ведь помню, кого вы вздумали защищать в тот день, когда его оклеветали в Вестминстере. Уходите сегодня же, как только приедем домой. Чем скорее, тем лучше.
— Что ж, милорд, если так, я тоже скажу: чем скорее, тем лучше. Пусть будет, как угодно мистеру Гашфорду. Ну, а насчет того, шпион ли я… Вы слишком хорошо меня знаете, милорд, чтобы этому поверить. Я не очень-то разбираюсь, какое дело — великое, а какое — нет, а мое дело — всегда защищать человека, если он один против двух сотен.
— Довольно! — отмахнулся от него лорд Джордж. — Я не желаю вас слушать.
— С вашего позволения, милорд, я скажу еще только два слова. Хочу предостеречь этого дурачка, чтобы он не оставался здесь. Объявление уже давно ходит по рукам, и всем хорошо известно, что он замешан в том, о чем там говорится. Пусть бедняга укроется, если может, в каком-нибудь безопасном месте.
— Слышите, что он говорит? — воскликнул лорд Джордж, обращаясь к Барнеби, который во время этого разговора с недоумением посматривал на обоих. — Он думает, что вы боитесь оставаться на посту и что вас здесь поставили против вашей воли. Каков будет ваш ответ?
— Вот что, паренек, — принялся объяснять Джон. — Сюда могут прийти солдаты и арестовать тебя. А тогда тебя непременно повесят, и ты умрешь — умрешь, понятно? Так что улепетывай-ка ты поскорее! Таков мой тебе совет.
— Он трус, Грип! Правда, трус? — воскликнул Барнеби, спустив ворона на землю и вскинув на плечо знамя. — Пусть приходят! Да здравствует Гордон! Пусть приходят!
— Да, пусть приходят! — подхватил лорд Гордон. — Посмотрим, кто осмелится выступить против такой силы, как союз всего народа! И это-сумасшедший? Вы сказали прекрасные слова, мой друг! Я считаю за честь быть вождем таких людей, как вы.
У Барнеби сердце от радости ширилось в груди. Он взял руку лорда Джорджа и поднес ее к губам, потрепал лошадь по холке, словно его восторженная преданность лорду Джорджу распространялась даже на его коня. Затем он развернул знамя и, гордо размахивая им, снова принялся шагать взад и вперед.
Лорд Джордж, у которого от волнения засверкали глаза и покраснели щеки, снял шляпу и, взмахнув ею над головой, горячо пожелал Барнеби всего хорошего; затем поскакал галопом по дороге, сердито оглянувшись, чтобы убедиться, следует ли за ним его слуга. Честный Джон, пришпорив лошадь, двинулся за ним, еще раз посоветовав Барнеби уходить отсюда и сопровождая свои слова выразительной жестикуляцией, в ответ на которую Барнеби только отрицательно мотал головой, — этот диалог без слов продолжался до тех пор, пока Джон не скрылся за поворотом.
Оставшись один, Барнеби, еще более преисполненный сознания важности своего поста и счастливый вниманием и поощрением вождя, ходил как в каком-то блаженном сне. На душе у него было так же светло, как светел был Этот солнечный день. До полного счастья ему недоставало только одного: ах, если она могла бы видеть его сейчас!
День проходил, зной незаметно сменился вечерней прохладой; поднявшийся ветерок играл длинными волосами Барнеби, весело шелестел в складках знамени над его годовой. В этих звуках, в ритме их было что-то свежее и привольное, совершенно гармонировавшее с настроением Барнеби. Никогда в жизни не был он так счастлив, как сейчас.
Он стоял, опираясь на древко, и смотрел на заходящее солнце, с улыбкой думая о том, что вот сейчас он сторожит настоящее золото, как вдруг увидел вдали несколько человек, бежавших к дому. Они размахивали руками, точно предупреждая его обитателей о какой-то близкой опасности. Их жесты становились все энергичнее, и когда бегущие были уже так близко, что их можно было услышать, передние закричали, что сюда идут солдаты.
Услышав эту весть, Барнеби немедленно свернул знамя и завязал его вокруг древка. Сердце у него сильно билось, но в этом сердце было не больше страха, чем в том куске дерева, которое он сжимал в руках, и ни на миг не пришла ему в голову мысль о бегстве. Вестники промчались мимо, предупредив его об опасности, и быстро вошли в «Сапог», где поднялась невероятная суматоха. Поспешно запирая окна и двери, обитатели дома взглядами и знаками убеждали Барнеби бежать, не теряя времени, кричали ему это много раз, но он в ответ только сердито качал головой и оставался на своем посту. Видя, что его не уговоришь, они махнули на него рукой и поспешно покинули дом, оставив в нем только одну старуху.
До тех пор не было никаких признаков что весть насчет солдат — правда, а не порождена фантазией перепуганных людей. Но не прошло и пяти минут после ухода всех из «Сапога», как на пустыре появилось множество людей, которые быстро приближались. Сверкавшее на солнце оружие и позументы, мерное и стройное движение (все они шагали, как один человек) указывали на то, что это солдаты. Через минуту-другую Барнеби уже ясно увидел, что это большой отряд гвардейской пехоты. Его сопровождали какие-то двое мужчин в штатском, а в арьергарде — небольшой отряд конницы, человек семь-восемь, не больше.
Они приближались к дому ровным шагом, не ускоряя его, не производя никакого шума, не проявляя ни малейшего возбуждения или беспокойства. Разумеется, так всегда двигались регулярные войска, и это знал даже Барнеби, но ему, привыкшему за последние дни к шумному и буйному поведению необузданной толпы, зрелище это показалось особенно внушительным и несколько смутило его. Однако он стоял на своем посту все так же твердо и без страха смотрел на солдат.
Между тем они приблизились, вступили во двор и остановились. Командовавший ими офицер послал вестового к конному отряду, и один из кавалеристов тотчас подъехал к нему. Они обменялись несколькими словами, поглядывая на Барнеби, а Барнеби сразу узнал того самого кавалериста, которого он в Вестминстере вышиб из седла. Офицер отпустил его, и кавалерист, отдав честь, поскакал обратно к своим товарищам, которые выстроились невдалеке от пехоты.
Офицер отдал команду заряжать. С чувством облегчения услышал Барнеби глухой стук прикладов о землю и резкое, частое бряцание шомполов в стволах, хотя грозный смысл этих приготовлений был ему неумолимо ясен. За первым приказом последовал второй, и отряд в один миг, вытянувшись цепочкой, окружил дом и конюшни на расстоянии каких-нибудь шести ярдов — по крайней мере так казалось Барнеби, когда он увидел их перед собой. А кавалеристы остались на том же месте.
Двое всадников в штатском, стоявшие поодаль, теперь выехали вперед и остановились подле офицера, один — справа, другой — слева. Один достал объявление властей и прочел его вслух, после чего офицер приказал Барнеби сдаться.
Барнеби вместо ответа стал в дверях охраняемой им конюшни и загородил древком вход. В мертвой тишине снова прозвучал голос офицера, Приказывавший ему сдаться.
Но Барнеби и тут ничего не ответил, — он был всецело занят тем, что, обегая глазами ближайший ряд солдат, поспешно выбирал, на кого из них обрушить первый удар, когда они начнут атаку. Встретясь взглядом с одним из них, стоявшим посредине, он решил сбить с ног именно его, хотя бы это стоило ему жизни.
Снова минута безмолвия, и в третий раз — требование сдаться.
В следующее мгновение Барнеби отступил в конюшню, нанося удары, как бешеный, во все стороны. Двое солдат уже лежало на полу у его ног; тот, кого он себе наметил, упал первым, и от Барнеби это не ускользнуло даже в пылу жаркой схватки. Еще удар, еще! Затем он упал сам, сбитый с ног сильным ударом приклада в грудь (падая, он еще видел над собой этот приклад), и, в полубеспамятстве, оказался в руках врагов.
Громкое восклицание удивленного офицера привело его в себя. Он осмотрелся. Грип, втихомолку трудившийся над чем-то целый день и удвоивший энергию, когда на него перестали обращать внимание, успел разворошить всю солому, служившую Хью постелью, и своим железным клювом разрыть свежевскопанную землю под ней. Яма была до краев заполнена набросанными туда в беспорядке вещами и только едва присыпана сверху землей. Золотые кубки, ложки, подсвечники, гинеи — вот какое богатство сейчас открылось взорам солдат.
Принесли лопаты, вытащили все из ямы, и двое солдат с трудом подняли и унесли наполненный мешок. Барнеби надели наручники, связали его и, обыскав, отобрали то, что нашли при нем. Никто его не допрашивал, не ругал, не проявлял к нему особого интереса. Тех двоих, кого он оглушил ударами, товарищи унесли так же безмолвно и деловито, как выполнялось все. Наконец, оставив Барнеби под надзором четырех солдат с примкнутыми штыками, офицер стал лично руководить Обыском в «Сапоге» и примыкающих к нему службах.
Скоро и с этим было покончено. Барнеби поставили в середине отряда, солдаты снова построились и двинулись в обратный путь, уводя с собой арестованного.
Когда они очутились на шумной улице, Барнеби заметил, что он привлекает всеобщее внимание. Как ни быстро они двигались, он успевал увидеть, что люди подбегали к окнам и высовывались из них, чтобы поглядеть хоть вслед ему. По временам за головами и плечами солдат он замечал чье-нибудь напряженно-любопытное лицо; люди, глазели на него с козел экипажей. Но, окруженный со всех сторон солдатами, он ничего другого не мог видеть. Даже уличный шум доходил до него как-то глухо, а воздух был душный и жаркий, как в печи.
Раз-два, раз-два. Поднятые неподвижно головы, расправленные плечи. Все солдаты идут в ногу, в полном порядке и никто не смотрит на него, никто как будто не замечает его присутствия, так что не верится даже, что он — их пленник. Но стоило этому слову промелькнуть в мозгу Барнеби, и он почувствовал, как наручники жмут ему руки, как режет плечи веревка. Заряженные ружья были наведены на него, холодные, блестящие острия штыков повернуты к нему, и при каждом взгляде на них у него, беспомощного и связанного, кровь холодела в жилах.