Странствую в горах. Не поехал в Крым, отказался от солнечной Абхазии, променял плеск морского прибоя на ветер полонин в Карпатах. Я посетил дивный край, вдохновляющий многих художников, пришел увидеть его и создать песню.
Край поэзии, красоты, искусства и безвестных талантов. Край экзотики, сказок и легенд. Край сильных, горячих и смелых людей. Край, о котором написано много, да не все еще сказано. Хочу сам его увидеть и воспеть.
С рюкзаком за спиной, с палкой в руке и с тетрадью начатых песен брожу в Карпатах.
•
Вчера хозяйка ворохтянской гостиницы пугала нас плохой погодой. Неудачный прогноз. Смотрите, какое сегодня солнце!
Вперед! Маршрут у меня необычный: хребтом Черногоры — до румынской границы. Хочу быть наедине с собой, хочу надышаться впечатлениями и не делиться ими ни с кем. Пусть даже обвинят меня в эгоизме — все равно, теперь я буду принадлежать только себе и природе. Чтобы цикл моих стихов «Волны Черемоша» наполнился запахом ели, чтоб овеяли его ветры полонин, чтобы стихи звенели, подобно чистым горным родникам.
Догоняю группу туристов. Они с Киевщины.
— Вы не знаете дороги на Говерлу? — спрашивают.
Я еще не был на Говерле, но горы мне стали такими близкими, что смело заявляю:
— Да, дорога мне знакома. Я поведу вас дебрями, звериными тропами, вы подниметесь узкими горными тропинками до самой высокой точки Карпат и оттуда увидите все величие украинской Швейцарии!
— Хорошо сказано, — хвалят туристы. — Действительно Швейцария!
Они принимают меня за местного.
Возле самого подножия Говерлы нахлынул туман. Густой и холодный. Исполнилось предсказание хозяйки гостиницы. И что в этом удивительного? Здесь каждый человек — ведун. Здесь знают то, что будет, и видят то, чего никогда не бывает.
Туман становится все гуще, словно ватой затыкает рот, нос, уши. Моих спутников поглотило густое его молоко, я уже не вижу их, голоса звучат приглушенно, а там и вовсе теряются. Остановились? Отстали? Позади лишь глухой шум, и невозможно различить, что это шумит: ветер, горные кусты или мое собственное одиночество?
Одиночество? Я не хотел быть один. Добраться до вершины Говерлы, оттуда — по моему маршруту.
Но нечистая сила повела меня не той дорогой. Не удивляйтесь, в горах я стал суеверным. Мне вдруг показалось, что я иду в противоположную сторону. Хоть и не вниз, а вверх — все равно могу поклясться, что Говерла каким-то чудом опрокинулась своим куполом в бездну и я пробираюсь к ее подножию. Теперь самоуверенность моя исчезает, и я уже не твердо знаю, куда иду.
Меня останавливают роскошные кустики высокогорных цветов — рододендронов, они кровавыми пятнами заалели под ногами. Рододендроны. Я не впервые их вижу. Дома у меня, на окне, рядом с кактусом и аспарагусом, стоят и они — старейшие цветы нашей планеты. Они не украшают комнаты. Мне иной раз жаль было смотреть на грустно склоненные звоночки, никнущие в тоске по холодным туманам, каменистой почве, горным суровым кряжам. В вазонах они серые и чужие. В горах их не сменяешь на самые красивые оранжерейные розы, потому что здесь они украшают землю.
Я нарвал их целый букет и иду вниз наудачу. Туристы повеселели: завеса тумана становится прозрачнее, и наконец нас обливает багрянцем заходящего солнца. Спутники мои разбивают палатки, а я с большим букетом высокогорных цветов направляюсь к пастушьему шалашу. Хорошо, что под вечер набрел на жилье. А мне навстречу от самого ручейка, что струится внизу, летит песня:
Я рад, что случай свел меня с жителями гор. Знаю: заговорю с этим звонким голоском, как старый знакомый.
Из-под кудрей вопросительно смотрят добрые темно-голубые глаза.
— Где я, девушка?
— На Завуялье.
— А что это такое?
Смех. Прозрачный и чистый, как эта родниковая вода, что возле шалаша стекает по деревянному желобку. Смотрим друг на друга, ждем, кто первый перестанет улыбаться.
— Туда ходили? — кивает она головой на окутанные туманом вершины гор и показывает на цветы.
— Да, ходил за рододендронами.
— Что? Да это же гогодник!
— Пускай гогодник. Ты там была?
Опять этот самый журчащий смех, только теперь я слышу в нем иронию.
Передо мной стройная, как елочка, свежая, как горный воздух, прелестная, как цветок рододендрона, девушка.
— Что ты тут делаешь?
— Брынзу бью.
Святая простота! Имеет ли она понятие о своей красоте?
— А где же Завуялье?
Девушка показывает рукой на тропинку, сбегающую вниз между нависшими берегами, а сама отходит в сторону. Нет, она не проводит, сам дойдешь. Так говорят ее глаза — темно-голубые весенние бриндуши[2].
— Как тебя зовут?
— Как маму.
— А маму как?
— Как меня.
Я пленен сегодняшним днем. Я хочу, чтоб он продолжался и завтра. И послезавтра. И через неделю.
Я так немногого хочу… Жители гор имеют больше. Они берут себе гомон гор, шум елей, небо в клубах облаков, песню рек — как свою собственную.
Я не сумею все это взять. Мне хотелось бы продлить сегодняшний день, сегодняшнее впечатление, чтобы записать…
•
Живу у людей, от которых узнаю больше, чем из многих томов этнографических сборников. Мой хозяин — старый лесник. С его слов записываю легенды, которых нет ни у Гнатюка, ни у Шухевича. С вечера до поздней ночи слушаю его рассказы. Что б он ни сказал, всему верю. Чтобы познать этот край, надо верить в сказку. Здесь люди облекают действительность в фантазию. Реальное и фантастическое они воспринимают с одинаковой уверенностью.
Старый лесник знает, например, что в скором времени лесорубы перестанут спускать лес по желобам. Это тяжело. Надо срубить дерево, пустить в желоб, а затем тянуть трактором, а то и на лошадях к Черемошу. А будет так: построят башни на склонах гор, а от них пойдут стальные канаты на сплав. Такими дорогами будет идти дерево.
Верю. Будет и здесь механизация.
Старик знает, что к лесорубам приходят нявки — русалки. Они пеньем заманивают парубков в лесные дебри, и те не возвращаются больше в свои шалаши. Лесник сам видел нявку, когда еще был молодым.
И в это верю. Я ее тоже видел на Завуяловской полонине.
Старик рассказывает мне о Довбуше — известное и новое. Я слушаю чарующую легенду о борьбе гуцула со злым чернокнижником Черногором.
Верю. Через сказку познал я жизнь.
•
Наутро выбегаю из низкой лесниковой хаты и полной грудью вдыхаю свежий, напоенный хвоей воздух. Передо мной море зелени, всколыхнулось оно от неслыханного шторма, да так и застыло. Меня завораживает эта дикая и могучая красота природы. Хочу быть сильнее, хочу быть великаном, чтобы лучше почувствовать ее.
Села не видно. На зеленых куполах холмов, прислонившись спинами к склонам, здесь и там белеют из-за пышных крон черешен пятна тесовых крыш, а кое-где только высокая ограда говорит о присутствии чьего-то жилья. Возле хат клочки вспаханной земли, а главное богатство — непроходимые леса и полонины.
Чем сильны эти люди? Лесник рассказывал легенду о злом Черногоре, который швырял людские жилища в лесные дебри, ущелья, бросал о горы, о камни, чтобы разбить врага своего — человека, а разбить не смог. Потому что у человека было непобедимое оружие — песня, которая помогла ему устоять перед злыми силами природы.
Слышу звуки этой песни каждое утро. Она даже звенит в моей душе, родит слова. Я ее еще не знаю, но слышу — она тут, моя песня про горы. Найду, поймаю и расплывусь в ней ранним туманом, превращусь в быстрый ручей и побегу, поскачу по камням, разобьюсь водяной пылью над водопадом или стану желобком под источником. Ко мне каждый день приходить будут люди воды напиться, каждое утро будет целовать меня девушка с Завуяловской полонины.
Через сказку познал я поэзию жизни этих людей.
•
Я снова на полонине. Мне надо услышать песню, вслушаться в нее. В простейшем исполнении моей знакомой я уловлю затаенные ноты сердца, песни коснусь. Сумею, потому что знаю, как она родилась. Я подготовлен к этому.
А затем создам свою песню.
Девушка встречает меня приветливо. Она сегодня не говорит загадками. Зовут ее Ульяной. Она наливает в горшочек молока и подает мне. Молоко пахнет овечьей шерстью, Этот запах напоминает мне детство. Я же с бойковского предгорья родом. Мы с Ульяной почти земляки, нам будет легко понять друг друга.
Она расспрашивает, кто я и откуда. Вижу, как густые брови поднимаются удивленно:
— И живете там?
— Нет. Только приезжаю.
Теплый блеск девичьих глаз меркнет, но ненадолго.
— А гуцулку танцуете? — задорно спрашивает она.
— Немного танцую.
Ее не удовлетворяет это «немного». Немного — это для бедных. Не знаю, какую бедность имеет она в виду. Может, материальную, я же понимаю — духовную.
— И песни наши поете?
— У тебя учусь.
Ульяна поднимает на меня темно-голубые лукавые глаза:
— Вы ученый?
Не знаю, что ответить. Потом решаюсь:
— Ученый.
— И я кончила десять классов.
Удивляюсь. Зачем же тогда она брынзу бьет на полонине, а не учится?
— А вы за меня будете брынзу бить?
— Почему — я? Найдется кому. Неужели Ульяне не хочется учиться?
— Хочется.
— Так оставь свою полонину и иди.
— О, нет…
Она обвела взглядом горы и в мечтательной задумчивости оперлась локтями о небольшой стожок сена и прошептала:
— Нет… нет… Учиться, может, и буду, а полонины не оставлю.
От этого «нет» в моем сердце чуть не погасло то романтическое возбуждение, в котором я жил эти несколько дней в горах, когда моему воображению рисовались картины одна пленительнее другой, это резкое «нет» опускало меня на реальную почву. Но мне не хотелось прощаться со своим настроением.
Ульяна заплетает-расплетает длинную и толстую косу, а темно-голубые глаза, эти весенние бриндуши, затуманились.
О чем она мечтает? Как разгадать?
•
Ульяна поет. Поет и смотрит на меня, но, наверное, не видит ничего, кроме картин, которые вызывает песня в ее воображении… Летит песня за песней. У Ульяны какая-то непринужденность, чудесный слух и голос, но это еще не все, чем покоряет она меня, и не только меня, но и простор полонины, цветы, среди которых сидит, скромно подобрав ноги, ручеек и синий еловый бор, что притих, прислушавшись.
Пытаюсь понять ее, но предыдущий разговор и новая мысль мешают слушать. «Такой талант не должен гибнуть в этих глухих горах, ему нужна широкая дорога, нужна слава, — мысленно произносил я восторженные слова. — Народ выделяет из своей среды способнейших людей, которые являются его представителями перед другими народами, перед всем миром. Был же шотландский Бернс, буковинский Федькович, воронежский Кольцов. А вдруг я открыл еще одно новое великое имя?» Смеюсь над собой. Я просто восторженный глупец. Да, я поднялся на гору. А сумел ли я постичь сказку жизни людей, для того чтобы спеть им настоящую песню?
Сумел постичь? Нет! Вот почему я не могу сейчас коснуться той самой заветной ноты, которая, как сердце, бьется в песне? Ульяна поет здесь, в горах, прекрасную песню, но чье признание будет ей наградой за талант? Но Ульяна об этом не думает. Думаю я.
И потому мне не дано постичь тончайших нюансов мелодии, не дано сейчас найти ключ к своей собственной песне, которая, как мне еще вчера казалось, вот-вот сама вырвется из наполненной новыми впечатлениями души.
Почему как раз эти чувства мешают?
•
Ульяна поет. У нее это выходит так же естественно, как обыкновенный разговор. Она не осознает ни способностей своих, ни своей красоты. Я ее увезу отсюда. Доить коров и овец может кто-нибудь другой. А вот так петь, как она поет, могут только большие таланты.
Говорю ей об этом. Она смеется и вместо ответа просит помочь ей сцедить сыворотку из котлов. Меня раздражает такая чрезмерная простота. Помогаю. Ульяна совсем близко, я слышу ее дыхание. Она ставит котел на землю, выпрямляется и смотрит на меня, как мне кажется, своим восторженным, но немного колючим взглядом. Хочет сказать: «Я твоя песня, ты нашел меня».
Чуть заметно порываюсь к ней и сразу же останавливаюсь.
Нет песни. Ульянины глаза наливаются грустью, грусть сменяется холодком и, наконец, равнодушием. Она произносит что-то совсем неуместное:
— А вы знаете, я не люблю курортников.
Из долин подползают фиолетовые сумерки. Горечь оседает в моей душе. Не знаю, что именно, но что-то я утратил сегодня. Какая-то препона не позволила мне уловить мелодию гор и отдалила от меня пахучую полонину, на которой цветком румяного рододендрона цветет загадочная Ульяна.
•
Сижу до поздней ночи над раскрытой тетрадью и не могу написать ни одного слова. Гвоздем засела в мозгу мысль: «Почему я вдруг стал ей чужим? Почему от этого пренебрежительного слова „курортник“ пропала сказка, которую я вынянчил в своем воображении?» И уже по-другому вижу я горы, залитые лунным светом, и легенда о Черногоре звучит не так, а Ульяна больше не кажется мне русалкой, и ее «нет» отрицает и осуждает что-то во мне самом.
Старый лесник поднимается задолго до рассвета. Он собирается на Буркут, на сплав. Я иду с ним. Надеюсь услышать от него еще раз хоть одну легенду.
Но лесник теперь говорит только о лесе. Я хочу уловить в рассказе старика что-то сказочное, как раньше, и тут же чувствую, что меня интересует сейчас не сказка, а его глубокое знание лесного дела. Он понимает каждое дерево, знает, что ему нужно, о дереве говорит как о человеке. Я узнаю, например, что дуб любит соседство таких деревьев, которых он выше хотя бы на вершок, а ель, напротив, прячется от солнца в чужую тень. И люди есть такие: смирные и гордые.
— Это дуб, а это ду́бица, — показывает старик на два одинаковых дерева. — А? Как различаю? А так, как девку от парня. Ду́бица раньше распускает листья и раньше осыпается.
Лесника тревожит, что вырубки сразу же не засаживают лесом. Простоит вот так года два, и будет тут расти один можжевельник, потому что кроме разных болезней в лесу живут еще и злые силы, от которых не только лесорубы, но и деревья гибнут.
Удивляюсь и пугаюсь, но меня сейчас интересует не экзотика, а обыкновенная проза.
— Вы знаете о лесе, наверное, больше, чем многие лесничие, — говорю леснику.
— Возможно… Больше, чем такие, что за деревьями леса не видят. Лес темен, но только для темных людей…
Понятно, это сказано не по моему адресу, но я почувствовал, как сразу вспыхнуло мое лицо. А может, это я за деревьями не вижу леса, для меня он темный? Не я ли в погоне за сказкой не разглядел людей, не оценил их труда, их песни?
Еще раз прошу лесника рассказать легенду о Черногоре. Еще раз слушаю и улавливаю в этой сказке новую истину. Песня, с которой человек побеждает силы природы, — это песня труду. Может быть, потому не понял я песню Ульяны. Может быть, потому, что сам я привык рядить свои песни в театральные платья? Может быть, потому, что я знакомился с жизнью по сказкам, а не познавал ее в труде? И не потому ли пришла мне в голову мысль вырвать эту девушку из ее почвы, чтобы слушать те ее мелодии, которые мне доступны?
Смутные чувства теснятся во мне. Борюсь с ними, оправдываю себя, а они упрямо утверждают: «Ты здесь чужой…»
На рассвете мы подходим к Буркуту. Останавливаемся над Шибеным озером. С его крутых склонов, кудрявясь и вскипая хвоей, сбегают прямо в зеленую воду ели. Тихо, неслышно прорезывают они водную гладь и падают на самое дно опрокинутого неба.
Шлюзы плотины еще закрыты, но плотовщики уже сгоняют сон с поверхности озера. Вода начинает морщиться, волноваться, предчувствуя, что нынче вырвется на волю яростно, шумно, неудержимо.
В верхней части озера лежат на воде готовые плоты — дарабы. Их сейчас пустят.
Смелые, сильные плотовщики встают к рулю, они уверенны и решительны. Перед ними крутое русло Черемоша, скалы, мимо которых плоты должны пройти, не задев их, водопады, где надо с разгону погрузиться по шею в воду и не дать себя смыть течению.
Шлюзы открыты! Как дикий зверь, спущенный с цепи, рвется в створ вода. Несет, как солому, столетние пихты, сбитые в дарабы. Хочет захватить в свою рассвирепевшую пасть смелых людей, но те борются не на жизнь, а на смерть. Побежденный зверь, побежденный Черногор. Первая дараба вырывается из пасти взбесившегося чудовища и скрывается за горой.
Слышу, кто-то внутри меня начинает надо мной издеваться:
«А это тоже сказка? Вот он пред тобой, твой Черемош, о котором ты сочиняешь песню».
«Не сочиняю, — защищаюсь от своего второго „я“, отбиваюсь от своих собственных сомнений. — Я не уловил мелодии».
«Потому, что ты убоялся огрубелых, натруженных работой рук, тебе они не очень-то пришлись по душе, придумал теорию: талант для славы! Чтобы иметь возможность изучать творчество людей со сцены, а не в жизни. Потому, что в жизни оно порой шершавое, черное, запыленное».
Кто это говорит во мне? Я пришел сюда полный мечтаний, мелодий и поэзии. Кто влез ко мне в душу и безжалостно выгрызает все?
«Талант для славы? А у этих людей, на дарабах, разве нет таланта? Так возьми их на сцену и на бутафорской реке заставь вести картонные плоты, чтоб доступнее была тебе сказка Черемоша!»
«Ах, замолчи!»
«Смотришь и не веришь, что кто-то отдает свой талант людям, не думая о себе. Потому что тебе всего дороже твоя слава. Потому что ты — оранжерейный рододендрон. Не ставши украшением комнаты, ты перестал быть вечно свежим и привлекательным цветком!»
«Рушишь мой покой, мой отдых?»
«Покой? Тогда сочиняй песню про покой, а не про Черемош и про людей. Ты увидел ручеек и назвал его рекой. Ты прошелся вершинами Черногоры и назвал ее Швейцарией. Что ты знаешь об этих краях? Ты увидел людей, назвал их чародеями, захотел написать о них песню, но не нашел ключа к их душе. Потому что, встретившись с настоящей красотой, ты не сумел близко к ней стать. Вот где рождается та песня, которую ты не мог постичь. Вот как играют волны Черемоша! Встань на дарабу, и ты все постигнешь. Но ты боишься рисковать. А что, если погибнешь и никто об этом не узнает? А они, молодые плотовщики, рискуют, не думая о славе. Смотри: держась за руль, идут они на вспененные валы разъяренной воды, и она накатывает на них. Ты так врывался когда-нибудь в жизнь, как они — в кипящую хлябь?»
Молчу. Я начинаю понимать силу и бессилие, поэзию и пустозвонство.
Рву на кусочки тетрадь начатых песен.
•
Рано утром снова иду на полонину. Расскажу Ульяне о том, что понял я за эти дни.
Слышу песню. Это поют леса, крепко вросшие корнями в землю, травы на скупом грунте кряжей, это поет человек в труде.
Ульяна подоила овец, кончики пальцев еще терпнут от утомительной работы. Она сцедила сыворотку, сушит сыры на солнце и поет. Не на сцене, не напоказ, не ждет аплодисментов.
Я подкрадываюсь, чтоб увидеть Ульяну в ее уединении. Но она не одна. Возле нее тот, кто никогда не воображал ее себе в пышном платье, кто понимает ее, кто любит свежие высокогорные, а не оранжерейные рододендроны.
Вижу, как обнимает парубок стройную Ульяну, как целует она его. Свободная, счастливая.
Мне не стыдно, что я подглядываю. Я начинаю по-иному понимать философию жизни.
•
Прощаюсь с Карпатами. Не уношу с собой ни одного записанного слова. Еще раз перехожу через перевал и любуюсь рододендронами, хочу запомнить, как они цветут на кряжах, чтобы не любоваться теми, в вазонах на окне.
Я шел сюда, чтобы взять кроху того, что люди здесь берут как свое собственное, и на этом материале создать песню. Но я не беру с собой этой крохи. Кроха — это для бедных. На ней не создашь песню.
А все-таки — что я уношу?
Много. Новое понимание красоты.
Я еще приеду к тебе, моя Черногора, радуга над равнинами! Приеду без сказочных иллюзий, не на отдых, а как плотовщик, лесоруб, овчар. Сегодня я влюбился в тебя. И скоро-скоро вернусь к тебе, к живительной силе твоей молодости.