Белыми змейками вьется снег по дороге. Идут телеграфные столбы один за другим, как печальные прохожие, наигрывает ветер в проводах морозную песню. Я возвращаюсь в свое предместье. Мне не холодно. Меня греет мое счастье.
Вызванивает в проводах тоскливая мелодия, а у меня на сердце — радость. Я иду, иду, а темень висит, колышется над землей, густая морозная темень, — рождественская.
И вдруг из темноты кто-то бросает два слова, как две жгучие пощечины: «Ты — вор!» Бросает не как обвинение, а как приговор. Вздрагиваю, словно от выстрела над самым ухом. Кто сказал такое? Осматриваюсь кругом, заглядываю в собственную душу, ищу — и отовсюду слышу молчаливое:
— Ты — вор.
Вспоминаю… Эти два страшных слова шли, будто тень, следом за мною уже долгое время, и я знал, что рано или поздно они вплотную подойдут и встанут передо мною, как мои двойники. И тогда наступит развязка. А пока эти шипящие слова, едва уловимые осуждающие взгляды одобряют приговор, позвольте мне сказать свое слово.
Нет, я не вор. Я не украл чужого счастья. Нет, нет. Я только хочу построить его, создать свое собственное счастье. Выслушайте же меня, и, может быть, вы увидите во мне самую малость хорошего.
Осенним днем сидел я на скамье в парке. В небе плыли белые, разорванные в клочья облака, такие же, как мои мысли. И приятно было смотреть на них — и видеть там себя.
Маленькая девочка в коротеньком красном платьице оставила свое ведерко с песком и подошла ко мне.
— Ты кто такая? Чья ты?
— Я спряталась от мамы, а…
Провела пальчиком по моему колену.
— У тебя новый костюм, а мне мама купит новенькие туфельки.
Протянула ручку к моему лицу.
— Какие у тебя усы! — Дотронулась и быстро отняла ручку. — Ты плачешь, у тебя слезы?
Тогда я схватил ее, поднял и поцеловал в розовые щечки.
— Чья ты?
— Мамина.
— А мама где?
— Там… я спряталась.
— А мама найдет тебя?
— Да.
— А если я возьму тебя с собой, пойдешь?
— И маму возьмешь?
— Возьму, — весело ответил я девочке на слегка удививший меня вопрос.
По аллее быстро шла молодая женщина и негромко звала девочку:
— Люба! Любочка!
Девочка шепнула мне:
— Спрячемся за кустик, — и потащила меня за руку.
Я повиновался. Притаились мы за густыми кустами сирени и пристально смотрели. Люба, как мышонок, следила хитренькими глазками за голубым платьем своей мамы, закрывала рукой ротик. Я также присматривался сквозь гребенку ветвей к молодой женщине, темноволосой, невысокой, с милой и несколько смущенной улыбкой.
— Хватит забавляться, Люба, отзовись.
— Мама, мы здесь!
Лицо молодой женщины на мгновение осветилось невыразимо нежным светом.
— Ты что здесь делаешь? От мамы прятаться? Вот не возьму тебя с собой в другой раз.
Тогда малышка выпорхнула воробышком из-за куста, подбежала к матери — и головку в подол голубого платья.
— Не сердись, мама, мы с дядей…
Я смахивал с брюк песок и виновато разводил руками:
— Извините, не устоял перед вашей дочкой.
Мать рассмеялась звонким, девичьим смехом.
— Она у меня такая! — сказала не без нотки гордости. — Ну, вы нас извините, а нам уже пора домой.
Я поклонился.
Любочка подбежала ко мне:
— Дядя, а ты тоже пойдешь с нами?
— Люба, как тебе не стыдно! — крикнула мать. — Иди сюда!
— Мамочка, а дядя сказал, что меня возьмет с собой… и тебя тоже…
Мать подошла и, как мне показалось, резковато взяла девочку за руку. Ревниво, с болью и обидой, посмотрела на меня. «Не надо, не надо, у меня и без вас довольно горя», — прочел я в ее грустном взгляде. И, может, именно поэтому взял я Любочку за другую ручку и сказал:
— Ну вот, я и иду с тобой.
Шли мы молча, только Люба весело щебетала.
— Два толстенные-претолстенные червяка, как твой, мама, мизинец, были там. Их воробьи съедят, да? Я хотела сесть на скамеечку, а меня мальчишка прогнал, говорит — папа придет. И тогда я побежала-побежала. Мама, скажи, из пластилина можно и хлебчики делать или только игрушки? У меня волчок испортился, нам дядя исправит, правда? Мама, ты говорила — взрослые не плачут, а дядя плакал…
Мать вскинула на меня быстрый пытливый взгляд.
— Да н-нет, это не так… не совсем так.
— Любочка еще не умеет говорить неправды.
— Это могло ей показаться… на солнышке.
— Солнышко сегодня совсем по-летнему греет, — сказала она с приязнью.
Возможно, что упоминание о моей слабости пробудило в ней эту приязнь ко мне (людям не хочется быть одинокими в горе); она начала непринужденно и с интересом говорить со мной, расспрашивать, где я живу, чем занимаюсь. Я отвечал скупо. Время от времени посматривал на ее худое… нет, не худое, слегка удлиненное, нежное лицо, на темные брови, близко сбежавшиеся у переносья, и чем-то встревоженные, даже во время улыбки, глаза. Она была похожа на многих моих знакомых и вместе с тем совсем иная. Жизнь уже успела наложить на нее свою печать, в ее взгляде без труда угадывался нелегко полученный опыт, и при всем этом она была молодая и красивая.
Меня интересовал только один вопрос: почему малышка предложила и маму взять с собой? Дети ничего не говорят попусту.
— Кто ваш муж? — спросил я и почувствовал неуместность, даже бестактность своего вопроса.
Она заметно смутилась. Я уже готов был вырвать свой язык за этот вопрос, но было поздно. Может быть, она разведена, может быть, мать-одиночка или вдова, и ей нелегко говорить об этом. Я ожидал, что она своим ответом пристыдит меня, однако услышал спокойное:
— Мой муж работает с вами… в редакции.
Ответ ее совершенно сбил меня с толку. Отчего же она так смутилась?
— Как же его фамилия?
— Андрейчук, Петр…
И теперь мне стало все ясно. Петр — мой коллега.
Вспомнились беседы, споры, его высказывания о женщинах. В памяти моей всплыли его слова, сказанные в одной из откровенных бесед со мною: «Нет ничего горше на свете, коллега, когда с женой не находишь общего языка. Это страшно. Женись и ты наконец, но ищи себе равную по образованию».
Это был разговор о женщине, которая шла сейчас рядом со мной. Тогда я что-то возражал приятелю. Сейчас я пристально смотрел на нее. Действительно ли она не годится Петру в спутницы?
— Мы уже пришли, — сказала женщина, остановившись у подъезда на улице Шопена. — Спасибо вам, прощайте.
Я пожелал всего лучшего.
Но девочка не отпускала моей руки.
— Идем к нам, будем лепить хлебчики из пластилина.
— В другой раз, Любочка.
— Когда — в другой? Ну, когда?
— Завтра, хорошо?
— Завтра, завтра! Мама, дядя завтра придет!
Наши взгляды с матерью встретились.
— Не приходите, — шепнула она чуть слышно…
Я кивнул.
Проходили дни и недели, а эта встреча не выходила у меня из головы. Меня влекло к этой женщине что-то такое, что делало мою жизнь интересной. Я не пытался анализировать свое состояние, я только чувствовал, что в моем сердце поселилась любовь.
И я шел навстречу этой любви, не испрашивая ничьего разрешения.
Меня стал злить нетрезвый вид моего коллеги, иногда я резко отвечал ему на его циничные высказывания, иногда на улице мерещилась мне маленькая Люба, и я невольно искал глазами ее мать.
Однажды без всякой причины я пошел в редакцию по улице Шопена. Будто бы безразлично посмотрел на знакомый номер, вроде бы и не быстро прошел улочку и все же горько разочаровался, что никого не встретил.
С тех пор я уже не ходил по другой улице. Это доставляло мне удивительную радость. Лучше работалось, словно бы я уже и не был одиноким. И сам я не знал, кого мне больше хотелось увидеть, дочку или маму. Люба становилась для меня символом семейного счастья, мама же ее…
Совсем случайно я встретился с ними снова.
В окне второго этажа, прислонившись лицом к замерзшему стеклу, сидела моя маленькая знакомая. Я посмотрел вверх, помахал рукой, она меня узнала. Застучала в окно:
— Дядя, дядя, иди к нам!
Я заколебался.
— Дядя, я одна дома! Иди, я открою дверь.
Тогда я пошел.
Она уселась ко мне на колени и защебетала, защебетала:
— Мама пошла на рынок за дровами. Каждый день туда ходит, потому что газ еще не подключили, а папа только ночью приходит. У меня много пластилина. Он уже высох, потому что я не умею лепить. На, разомни и вылепи мне куклу.
Я мял пластилин, а она не унималась:
— Я теперь всегда одна дома. Папа часто совсем не приходит, и мама каждый день уходит. Но мне скучно только тогда, когда киска засыпает. Мама спит очень мало — она поздно ложится и рано встает… Мне же шесть лет, дядя. Я скоро в школу пойду. Буду много-много учиться, чтобы никто не называл меня дурой.
— А кто тебя так называет?
— Вчера папа кричал на маму, говорил: «Ты ничего не понимаешь!» Бросил в нее книгой. А мама сегодня дала книгу мне — у нее нет времени читать. Да только книжка неинтересная, без картинок.
Разговор прервала скрипнувшая дверь. Вошла мать. В угол положила охапку дров. Я подошел, подал ей руку. Смущение, легкое вздрагивание руки и тень испуга в глубоком взгляде выдали ее лишь на мгновение. Но она быстро овладела собой и спросила спокойно, даже холодно:
— Вы к мужу?
— Нет! Меня в окошко позвала Любочка.
Молчала. Я поднялся.
— Простите, я не подумал, что могу огорчить вас.
Она вспыхнула, слезы чуть было не брызнули из ее глаз, но она сдержалась.
— О нет. Мне приятно, — проговорила она, не поднимая глаз.
— Можно будет мне еще раз зайти к Любе?
— Лучше — нет…
— Ну что ж, тогда до свиданья.
Мне никто не ответил, никто не проводил до двери. И лишь когда я спустился по лестнице, на меня чуть ли не кубарем свалилась Люба и повисла на моей шее, она крепко прижималась к моей груди.
Я поцеловал ее личико. Мне показалось, что в коридоре плакала мать…
Первый раз в жизни возвращался я домой, чувствуя себя богатым, сильным, счастливым.
И только дома я долго думал над тем, что мое счастье врастает корнем в чужую ниву. «Нет, нет, — говорил во мне внутренний голос, — там, где есть любовь, там ничего чужого нет».
Я не смел заходить в их дом, но не мог жить и без них. Они были нужны мне, им был нужен я.
Не заходя в дом, я ждал на улице, заглядывал в окна, подолгу стоял на углу, чтобы увидеть ее.
Наконец я ее увидел. Сегодня вечером она сама вышла на улицу и позвала меня в коридор.
— Так дальше нельзя, — говорила она, — я все вижу… Не приходите, не приходите каждый вечер — это нестерпимо. О, как это нестерпимо!
Она слабо прижималась ко мне, молча просила забыть о любви к ней, молча просила прощения за свою любовь.
Я спросил:
— Как вы будете жить?
— Теперь мне будет легче… — И не защищалась от моих поцелуев.
Просила, чтобы я ушел.
— Только с вами…
— О, это сумасшествие…
Нет, это говорило не сумасшествие, это сказала наша любовь. И она — не тайна, не воровство! Мы во весь голос расскажем об этом. Всем! Во весь голос!
И я возвращаюсь. Возвращаюсь уже не один, а с огромной любовью. И разве правомочно назвать это чувство ворованным счастьем?
Возвращаюсь, оставляя частицу своего «я» дорогим мне людям, оставляя всего себя навсегда, на всю жизнь.
«Ты — вор!» — слышу негласный приговор пустомель и сплетниц. А я гордо прохожу мимо и думаю, что в ваших сердцах, судьи мои, все же проснется хоть маковое зернышко объективности в наше оправдание!
Каждый из нас имеет право на счастье. Виноваты ли мы в том, что оно иногда улыбается нам, но поймать его подчас труднее, чем ртуть, рассыпанную по земле, чем солнечный зайчик, брошенный на стену золотистой полосой рассвета?