Бывало иногда так: разыскивает кто-либо в Перегонцах Юру Васкула, а люди ничего сказать не могут, будто такой человек вовсе никогда в селе и не жил. Знал его настоящую фамилию, может быть, только один житель села — секретарь сельсовета, а односельчане — нет. Фурщик — и все. Или еще — Юра Фурщик.
Потому что не раз он как «вьёкнет» на лошадей в лесничестве да как прищелкнет в воздухе кнутом, так даже эхо по берегам Прутца прокатится. Это Юрино «вьё-о» слышно в самих Замулинцах. Как крылатые драконы, вылетают тогда из ворот запряженные в старомодную бричку лошади — муругий жеребец и серая в яблоках кобылица, и дети и старики — кто куда, во все стороны, машины и те на обочину сворачивают. Юра Фурщик едет! Сторонись! Гулко выстреливает бичом, но это лишь для острастки, потому что когда кто словом обмолвится, что Юра лошадь ударил, возьмет на душу тяжкий грех: каждый в Перегонцах знает, что Юра лошадей не бьет.
Чаще всего возил он лесничего на далекие обходы, иногда лесников развозил по участкам, рабочих «подбрасывал» на порубки, к саженцам, а подчас случалось даже и с районным начальством горделиво пронестись по главной улице села к лесничему. Это было не какое-нибудь бахвальство для Юры, не о себе думал — лошадьми гордился: видите, дескать, машины имеют, а Юру все же зовут. Лесничему, правда, хлопотно, потому что начальство есть начальство, каждый понимает: лесничиха себе голову сушит, как бы ужин получше подать, а Юре такая оказия в самый раз — вечером за стол посадят. И в хорошей компании побудет, и бокальчиком разок-другой с учеными людьми чокнется.
Если бы кто сказал, что он падок на этот махонький бокальчик, тоже погрешил бы против истины, потому что Юру никогда на чужое не тянет, он может и за свои позволить себе кое-когда раскошелиться на хорошую чарку. Юру другое интересует: о чем ученые люди говорят — не в конторе, а за столом, как они сидят, как едят.
Любит он наблюдать за важным начальником, у которого от чарки глаза веселеют и он становится таким же простым, как все люди. В кооперативе не то. Юра знает всех «забегальщиков» как свои пять пальцев, наперед может сказать, кто как ответит на его шутку, а здесь — новизна. Приглядится синими, слегка насмешливыми глазами к начальникам, хитро поведет своим на редкость курносым носом, а лесничий уже знает, что и Юра хочет вклиниться в разговор, хочет сказать припасенную им остроту, и поглядывает на него из-под бровей: «Ну, не стесняйтесь, Юра, говорите же, здесь все равны». А если по правде сказать, то и стеснения никакого нет: они, эти люди, умеют мудреные расчеты вычислять и таблицы вырисовывать, а править лошадьми — дудки, пусть бы кто попробовал. А у лесничего за столом все равны. А раз так, то почему бы не спросить вон того начальника с загнутым книзу носом, которого директором называют, хотя бы такое:
— Вам, — извините, что о таком спрашиваю, — вам нос не мешает, когда вы из бокальчика шампанское пьете?
Ну и что? Все смеются, еще и приговаривают: «А, чтоб вам добра всякого, Юра», — да так и должно быть — разве обидится Юра, если директор выпьет вот так за его нос?
А зимой, когда в горы понаедут туристы, приходится ли Юре отмахиваться от них, как лошадям от мух в Петров день? И его просят, и лесничего просят, чтоб разрешил Фурщику прокатить их на санях по тем горным дебрям, где пешему — один дым да нитка. И Юра — только бы лесничий не перечил — не отказывается… И то сказать: что за жизнь, если лошади в конюшне стоят и накормленные нудятся, а сам Юра Фурщик слоняется, как неприкаянный, у закрытого база…
Но и тот возьмет на душу большой грех, кто скажет, что Юра тайком деньги берет у туристов, этого никогда не бывало. Разве только от бокальчика не откажется, так это же не плата, а так, угощение. Он весь в любви к своим питомцам и готов биться об какой хотите заклад, что муругим никто править не сможет. Не думайте, у лошадей в упряжке так же, как у людей: есть старший, и его надо слушаться. Кнут — это уж известно — Юра держит в руках для порядка, а на лошадей только «вьёкает», и то на муругого, потому что он лучше чует все нюансы Юриного голоса и понимает их без вожжей, а кобылица должна его слушаться. Ей довериться нельзя еще и потому, что жеребенок бежит рядом. Иногда, ради шутки, Юра даст охочему туристу вожжи в руки и — только смех да срамота одна. Почует муругий чужую руку, станет сразу норовистым, а кобылица и себе дыбки дает. И если какой-нибудь упрямец вожжами ударит, тогда лошади со зла так шарахнутся, что, гляди, и ноги задерешь.
Каждый день Юра допоздна ухаживает за лошадьми, скребницей их чистит, разговаривает с ними, как с людьми, и за это получает неоценимую награду: умный муругий положит ему длинную, как бутылка, морду на плечо и так смотрит в глаза хозяину, будто вот-вот что-то скажет. Серая в яблоках кобылица более сдержанна, а может, озабочена, она — мама. А жеребенок, тот только наскоро ткнется мордочкой в вымя, а все больше возле Юры трется. Да и знает, почему: когда был совсем махоньким, то Фурщик его на руках, как кролика, в хату носил, чтоб не простудился в осеннюю непогоду.
О чем думают лошади перед сном, Юра знает: они довольны, что их никто не дергал и не бил, что хорошо днем поработали, а теперь сыты и вычесаны. Но о чем Юра думает, лошади не знают. А думает он все чаще о том, что скоро совсем постареет и тогда другого конюха возьмут на работу в лесничество…
К концу зимы Юра Фурщик вдруг сник, необычно отяжелел. И его «вьё-о!» не слышится уже в Замулинцах, и кнутом стреляет редко, в кооперативной лавке уже не звенят его шутки, и никакими просьбами теперь никто не уговорит выпить бокальчик с начальством. И лошади совсем обленились и уже не мчатся, как бывало, вовсю, словно драконы. Видимо, тоже одряхлели.
Возвращались как-то с лесничим поздним вечером из Форощанки — ездили бурелом осматривать. Пока обошли эту страшную, разрушенную ураганом местность, пока вволю наплакался и наохался лесничий, пока подсчитывал в памяти, сколько утрачено кубометров живого леса, уже и сумерки наступили. Едут, тянутся слишком уж медленно, мороз прямо до костей пробирает, а Юра ни «вьё-о!» ни «нно!» — ступают лошади так, будто ноги их в трясине вязнут, и недоуменно оглядывается муругий на своего хозяина: не спит ли он?
— Юра! — говорит нахмурившийся лесничий. — Или вы езжайте, или…
— А я вроде не стою… — равнодушно буркнул Юра.
Сани едва ползут по накатанной снежной дороге, прямо злость берет — так, глядишь, и полозья к снегу примерзнут.
— Юра, — спрашивает лесничий, — вы часом не выпили сегодня? С чего это носом клюете?
— Не-е, это я позавчера пил, но такую, что на третий день разбирает, — парирует Юра. — Не видите разве, что мой муругий приболел? Поглядите, — он ткнул коня кнутовищем под бок, — даже бебехи свесил.
— Свесил потому, что дремлет. Ну-ка, дайте мне вожжи.
— А когда это я вам больную лошадь в руки давал?..
— Да я только попробую, Юра.
— Ну-ну, пробуйте, — нагловато говорит Юра и так отдает вожжи в руки лесничего, как некий следователь протокол на подпись неграмотному: поставь, мол, крестик.
И вдруг случилось такое, чего и в помыслах никогда не было у Юры Фурщика. Причмокнул лесничий на лошадей по-Юриному, «вьёкнул» на муругого: «Гей-гей!» — и тоже по-Юриному; подтянул живот муругий, встрепенулась кобылица, понеслись лошади, а Юра лишь рот раскрыл.
Заерзал старый возница на сиденье, глазам своим не верит: да как это его лошади, которых он выпестовал, вырастил из малых жеребят, в чужих руках пошли?! Несмело протянул к лесничему руки:
— Отдайте вожжи мне…
Но, обозленный на опустошительный бурелом и сильную стужу, лесничий даже не повернул головы к Фурщику. Неслись лошади галопом, летели из-под копыт смерзшиеся комья снега и гулко бились о передок саней. Муругий принимал на себя и «висьта-а!» и «гат-тя-я!» — будто от самого Юры.
Дернул Юра за вожжи. «Да какое же ты имеешь право на моих лошадях, я же в твои бумаги не лезу и лесниками не командую, хотя они, может, мне не хуже бы, чем тебе, подчинялись…»
— Отдайте вожжи, говорю, — сказал с угрозой.
— Теперь уже сидите себе. Не видите разве, Юра, что не лошади, а вы сами ослабли, — щелкнул лесничий кнутом (а холера б его взяла: по-Юриному щелкнул!). И только свистнули сани по краю дороги — не занесло.
Что-то говорил, кричал Юра, в его голосе не было ни почтительности, ни уважения к лесничему, а только злость и обида.
Молчал лесничий как проклятый. Возможно, его теперь уже забавляло ущемленное Юрино самолюбие, а лошади — видно было при луне — даже шеи выгибали в быстром беге. Но вот лесничий резко натянул вожжи, остановил лошадей. Или ему это почудилось?
— Вы что, Юра, плачете?
Не ответил старик. Скинул рукавицу, высморкался, небрежно вытер слезы, стыдясь их, и слез с саней.
Лесничему стало жаль его.
— Ну нате, возьмите свои вожжи.
— Хе… возьмите, — прогнусавил Юра сквозь забитый слезами нос. — Как же это… Как же они… — и, не досказав, махнул рукой и подался звериной тропой в снежную темень леса.
На другой день, как всегда на рассвете, пришел Юра на подворье лесничества, открыл конюшню, но в нее не вошел. Две лошадиные головы повернулись к нему — одна с белой звездочкой на лбу, другая буланая, радостно заржал муругий, а жеребенок ткнулся мягкой мордочкой в Юрины ладони.
Только жеребенка приласкал. Укоризненно покачал головой, окинул горестным взглядом насторожившихся лошадей и вышел.
А когда открылась контора и лесничий в своем кабинете кричал в телефонную трубку о буреломе, Юра зашел в холодную приемную, сел за столик и, печальный и совсем постаревший, что-то долго, повторяя вслух по складам, писал на листке бумаги.
Потом тихо приоткрыл дверь в кабинет, неуверенно подошел к лесничему и подал ему исписанный каракулями листок.
— Я вас не отпущу! — вскочил с кресла лесничий. — Кто же отпустит такого, как вы, Фурщика, кто отпустит? Вы, Юра, словно маленький обидчивый ребенок…
— Вы не отпустите, — прошептал Юра. — Вы? Лошади мои… Годы мои… меня отпускают…
•
Как-то весною приплелся Юра на полонину, где паслись «его» лошади. Серая в яблоках кобылица щипала сочную молодую траву да хлопотливо поглядывала на жеребенка, вертевшегося поодаль, а муругий стоял смирный, сытый, положив длинную, как бутылка, морду на плечо молодому конюху.
Рослый жеребенок повернул голову на Юрины шаги.
Почмокал ему.
Но жеребец уже не узнавал Юру Фурщика.