Пока молодежь плясала, люди более солидные засели в винт, а неиграющие пребывали преимущественно в столовой, около большого пузатого самовара, согреваясь пуншем с коньяком «жестокой марки» кашинских братьев Змиевых, или «прохаживаясь» по домашним наливкам Агрономского. У этого мирного пристанища держались преимущественно и Передернин с волостным Сазоном Флегонтовичем, как люди положительные, и сюда же заглядывала «освежиться» в антрактах между польками и кадрилями «танцующая телегенцыя», по выражению того же Сазона. Агрономский за карты не присаживался и, в качестве любезного хозяина дома, пребывал везде и повсюду, разрываясь между танцующей залой, винтящей гостиной и освежающейся столовой.
Чем дольше тянулся вечер, тем все чаще и громче раздавались из этой столовой захмелевшие или расчувствовавшиеся голоса и доносились в другие комнаты отдельные восклицания и звуки дружеских излияний, лобызаний, пререканий и споров. Там уже титуловали теперь «женское сословие» этого собрания не барышнями и госпожами, как давеча, а просто «мамзюрами» и «мадамшами», чему первый пример подал кашлатый носитель косоворотки и гражданской скорби. И мадамши с мамзюрами, в большинстве своем, по-видимому, не обижались такими изящными кличками, а те из них, кому это не нравилось, хотя и морщились, но — нечего делать! — терпели. Таков уже был господствовавший здесь под конец вечера жанр, протестовать против которого было бы совершенно напрасно, а уйти тоже было некуда.
Кашлатый, после маскарадной процессии, предпочел удалиться из своего угла тоже в столовую, поближе к «жестокой марке», и теперь ораторствовал там перед провизором Гюнцбургом и доктором Гольдштейном о том, как «протестующие светлые личности» из московского купечества, назло правительству, пожертвовали 500000 рублей для женских курсов, и распинался, бия себя в грудь кулаком, за горячую любовь народа к делу женских медицинских курсов, о чем-де свидетельствует не только он, знающий наш народ в корень, но и «Московский Курьер» и даже сам «Голос».
Ермолай Касьянов Передернин слушал, слушал все это со стороны, да и брякнул ему наконец с бесцеремонной откровенностью, что «врете, мол, вы с вашим «Голосом», как сивые мерины, — потому народ не токма что бабьих курсов, а и земских-то врачей знать не хочет».
Кашлатый оскорбился выражением «врете» и обозвал Ермолая «сиволапым мужланом», забыв, вероятно, что в социал-демократических устах подобное «сословное» выражение звучит более чем странно.
Ермолай в долгу не остался и обругал его «паршивцем». — Пушай, говорит, я мужлан, да зато я член управы, домовладелец, уполномоченный от земства, а ты кто? — Мразь подзаборная! Голоштанец!.. Всякий паршивый учителишка туда же, смеет еще разговаривать!
За кашлатого вступились Гольдштейн с Гюнцбургом. В особенности последний, чувствуя себя в эту минуту «в большинстве», с чисто еврейским наскоком и апломбом насел на Передернина с замечанием, что он не смеет «всшкорблять» подобными словами интеллигентного человека, и потребовал у него извинений перед кашлатым.
— Чево-о-с?.. Извинения?.. Да ты что такое? Откуда ты взялся? Чего ты вяжешься?.. Что тебе от меня?.. Ты кто?.. Ты думаешь, ты провизор, так можешь мне указ читать?!. Жиды вы пархатые, — вот вы кто!.. Чхать я на вас хотел!
На этот шум прибежал из гостиной Агрономский. — Что вы, что вы, господа? В чем дело?
Гольдштейн и Гюнцбург, наперебой друг другу горячо стали жаловаться ему, как хозяину, на «неслыханные оскорбления», которым они, его гости, подверглись в его доме, вместе с кашлатым, от «гасшпадина» Передернина. — И Алоизий Маркович, оскорбившийся не менее Гюнцбурга с Гольдштейном словом «жиды», хотя к нему и не относившимся, но так уже, потому что очень не любил этого слова, — резко стал выговаривать Ермолаю Касьянову, что это-де свинство с его стороны попрекать людей происхождением, когда они и вовсе не жиды, к тому же. — и откуда он взял, что они жиды!.. Удивительное дело!.. Что жид, что русский — не все ль равно?!. А обозвать честного деятеля «паршивым учителишкой» и «голоштанцем» это уж такая возмутительная, ретроградная пошлость, которой просто нет имени на языке порядочных людей, чтоб заклеймить ее достойным образом.
— После этого, — говорил он, все более взвинчивая себя на тон «благородного» негодования. — После этого, извините, ни один честномыслящий человек не захочет подать вам руку!.. Это, с вашей стороны, гнусное ретроградство, достойное разве Страстного бульвара!.. И мне стыдно, я краснею, что до сих пор мог так ошибаться, считая вас сыном народа и потому своим другом, тогда как вы, в самом деле, не более как катковец!
— Ну, конечно!.. Ну, да!.. Еще бы! — выслушивая все это, ломался перед ним — руки в боки — Ермолай Касьянов. — Куда ж нам до вас!.. Известно!.. Вы вон со слезами умиления можете о прелестях цареубийства говорить, — ну, а мы, слава те, Господи! до этого не дошли еще!
— Гасшпада!.. Где мы? С кем мы? — с благородно возмущенным и брезгливо презрительным видом гладя на Передернина, обратился ко всем свидетелям этой сцены доктор Гольдштейн. — Между нами доносчики, шпионы, сикофанты!.. Мы не можем оставаться в таком воздухе ни одной минуты!
— Или ми, или гасшпадин Передернин! — решительно и гордо заявил завзятый Гюнцбург, чувствуя теперь за собой еще большую поддержку, чем за минуту пред этим. — И что вы себе думаете! — снова наскочил он с горячей жестикуляцией на Ермолая Касьянова, держась, однако же, на приличном от. него расстоянии. — Вы явились расстраивать нашего мирного, труженического праздника?.. Вы думаете, что вы накрали себе в земстве два дома в Бабьегонске, так и можете всшкорблять счестных людей?
— От вора слышу, — сидя у стола, отозвался Передернин. — Я пока еще хины из земской аптеки не воровал, да на сторону не продавал.
Но тут вступился в дело миротворцем, молчавший доселе, волостной старшина.
— Господа, господа! Каки таки слова?!.. Зачем?!.. — солидно пустился он уговаривать обоих. — Такие преосвященные люди, в таком высокопреосвященном обществе, и вдруг — «вор» да «вор», — что вы это?!. Помилуйте!
— A-а, так я крал хина?!. Я крал хина?.. Вы можете этово доказать? Вы имеете сшвидетелюв? — горячо вступился за себя Гюнцбург. — Гасшпада! будьте пожалуйста сшвидетели!.. Что я крал хина, этого гасшпадин Передернин не докажет! А что он нажил в управе два дома, этого всему свету зжвестно!
— Молчать!!! — стукнул Ермолай кулаком по столу так, что задребезжали все стаканы и ложечки на блюдцах.
— Молча-ать?.. Это перед вами-то молчать?.. Хо-хо!.. За- чиво это? — нахально хорохорился расходившийся Гюнцбург, в уповании все на ту же поддержку. — Вы думаете, так я и сшпугался?.. Нет, позвольте вам выразить, что этово только подлец может сказать, что я крал хина!.. Да, подлец! Подлец! — вот кто! — кричал он, вызывающе глядя в глаза Передернину.
— Эй, жид, не дразни! Плохо будет! — погрозил ему тот пальцем по краю стола, продолжая, однако, сидеть на месте.
— Сшьто таково?.. Ви, кажется, мне вгрожаете?.. Пфссс!.. презрительно усмехнулся провизор. — Любопытен был бы я очень посмотреть, как это может быть мне плохо!
Ермолай Касьянов — все так же руки в боки — не торопясь, подступил к нему поближе, молча смерил его в упор налитыми кровью глазами, да как развернется — и трах его прямо в физиономию.
Гюнцбург кубарем полетел на пол, но тотчас же поднялся на ноги и, подпрыгнув, с диким визгом, как кошка, стремительно вцепился обеими руками в бороду Ермолая. Началась жестокая драка: один, молча, тузил по чем ни попадя кулаками, другой, нападая, визжал, царапался и кусался. Агрономский с Гольдштейном кинулись было разнимать их, но тотчас же, как ошпаренные, отскочили в стороны, схватясь рукой — один себе за левый глаз, другой за ухо.
В слепом азарте, не разбирая уже кому и куда накладывает, Ермолай ненароком закатил здорового туза в подглазье Агрономскому, а Гюнцбург нечаянно куснул за ухо, вместо Ермолая, подвернувшегося Гольдштейна. И чуть только оба миротворца успели отскочить в сторону, как Передернин, схватив своего противника за горло, пихнул его от себя с такой силой, что тот вторично повалился на пол. Пользуясь этим моментом, Ермолай насел на него верхом, как медведь на колоду, и принялся довольно спокойно и неторопливо кормить лежащего навзничь Гюнцбурга размеренными пощечинами, приговаривая за каждым ударом:
— Вот тебе мой дом!.. Вот тебе другой!.. А вот тебе «вор»!.. Вот те «подлец»!.. Не любишь?.. Ага!., не ругайся вперед, нe наскакивай!.. Не будь «любопытен»!..
На суматошливый шум и крик, сопровождаемый хлестким звуком этих пощечин, сбежались сюда, из любопытства и скандала ради, все земцы, винтёры и танцоры, учителя и «мадамши», и общими усилиями, среди общего гвалта, успели кое-как вытащить из-под Передернина злополучного жидка и увести его из столовой. На самого Ермолая насели при этом несколько человек, старавшихся ухватить его сзади — кто за локти и руки, а кто за шиворот и плечи; но он все-таки успел, понатужась и кряхтя, подняться с колен и, здорово встряхнувшись, разом сбросил с себя весь этот живой груз, а затем, как ни в чем не бывало, отошел к столу и сел насвое место, оправляя себе маленько бороду и прическу.
— Фу, окаянные!.. Ажно взопрел с ними, ей-Богу!
— Это безобразие! Это черт знает, что таково!.. Ми не позжволим! Ми претестуем!.. Ми вам покажем еще!.. Ми требуем претокол!.. Претокол! — шумели между тем, выглядывая из-за чужих спин, остальные жидочки.
— Арники! Арники!.. Воды холодной! Компресс скорее! Где у вас арника? — суетилось окаю Агрономского несколько дам, тогда как сам Агрономский, морщась от боли, пассивно сидел в конце стола, прикрывая облокоченной рукой свое подглазье.
— Медный пятак приложить надо, — озабоченно советовал Ратафьев. — Поскорее пятак, пока не вздулось, а то разнесет во как!.. Нет ли у кого пятака, господа?
— У меня двугривенный, разменять можно, — предложил, не поняв в чем дело, досточтимейший.
Из смежной комнаты доносились всхлипывания и хныканье «потерпевшего» Гюнцбурга. Этим своим хныканьем он рассчитывал привлечь к себе сочувствие общества, но обществу было не до него. Одни ухаживали за Агрономским, другие за доктором Гольдштейном, который растерянно-прикладывал себе к уху носовой платок, беспрестанно рассматривая, много ли на нем крови. Крови, однако, на платке было гораздо меньше, чем испуга на лице доктора.
— Ай, бедный доктор, и вам тоже досталось! — сочувственно качал перед ним головой г-н Семиоков и дружески предлагал залепить ему ухо английским пластырем. — Давайте, я вам наклею!
Остальные приставали к волостному с расспросами, из-за чего и как все это случилось, — вы-де были тут с самого начала и видели, — но Сазон Флегонтович более резонерствовал, чем рассказывал. — Помилуйте, — рассуждал он, разводя руками. — Я ж им и говорю, — такие преосвященные господа, говорю, и вдруг таперича, забымши всю свою великатность… где бы, скажем так, по примеру священной уважаемой столицы, чтобы все это в порядке благочиния, а они — на-ко-сь — вор да вор! да друг дружке трах, значит, в зубы!.. Словно сицилисты какие, яи-Богу!
— Этово дела так осштавить нельзя! — «благородно» галдел, между тем, «благороднейший» еврейчик Коган. — Это цело общественное!.. Да, общественное! В лице насшево Гюнцбург вешкорблено все общество! И ми вотируем виражение негодованию!
— Виражение общественного презрению! — подхватывал в лад ему Миквиц.
— Претест уфсех счестно мыслящих! — горячился Лифшиц.
— Гасшпада! Виражение зачувствия к доктору Гольдштейн!.. Адрес к Алоизию Марковичу!.. Адрес и к насшему бедному Гюнцбург! — раздавалось одновременно из разных еврейских уст, все с большим и большим задором. — Ми порицаем безобразнаво поступка гасшпадина Передернина!.. Ми желаем предавать его гласшностю!.. К позорный сштолб! На сшюд общественного мнению!
— Тфу!.. — энергично плюнул в их сторону Ермолай Касьянов, подымаясь с места. — Ну вас к ляду!.. Пойду луч ше спать.
И он, несколько пошатываясь от разобравшего его хмеля равнодушно направился к двери.
Жидочки тотчас же, как зайцы, шарахнулись перед ним е стороны и, расступясь как можно шире, совершенно очистилг ему выход из комнаты.
На этом пока и закончился протест «счестно мислящих».
Тамара с ее временной сожительницей, не желая быть свидетельницами дальнейших скандалов, которые, судя по общему возбужденному состоянию всей этой публики, легко могли возобновиться, поспешили загодя убраться к себе домой, хотя бы даже пешком, лишь бы поскорее. Но на их счастье, у крыльца ожидала уже лошадь Агрономского, запряженная в санки под своз квартирантов шкалы. Этими санками они первые и воспользовались. Обе были убеждены, что съезд теперь расстроился и больше не возобновится. Да и как, в самом деле, продолжаться ему после такой скандальной истории? Все гости, вероятно, сегодня же в ночь поспешат разъехаться по домам, тем более, что Агрономскому надо лечить свое подглазье, и ему; конечно, уже не до съезда, после такого госгинца. Вскоре явились с гамом и топотом на ночлег все четверо подгулявших учителей, и обе девушки ясно слышали через стену их громкии возбужденный говор и толки о происшсстпии.’Там тоже были уверены, что съезд безвременно покончил свое существование, и обвиняли — одни Передернина, другие Гюнцбурга и завзятых жидочков: ожидали, что в газетах наверное появится теперь какая-нибудь занозистая, обличительная статейка, и заранее уже смаковали всю прелесть того скандального интереса, какой сна возбудит во всем бабьегонском захолустье.
— Мамзюрочки, вы спите! — послышался, вместе со стуком в стену, пьяненький голос кашлатого учителя. — Ходьте ко лучше к нам, или мы к вам… потолкуемте… у нас пиво есть.
Девушки не отвечали, но это не остановило кашлатого, который продолжал время от времени адресоваться к ним через стену со своими стуками и «товарищескими» предложениями, — нужды нет, что остальные уговаривали его оставить учительниц в покое и не затевать скандалов. Из-за этого возник среди учителей даже спор с кашлатым, дошедший до крупной руготни и чуть было не до драки, но, слава Богу, успели как-то помириться между собой, перейдя на почву женского вопроса вообще и прав женщины на уважение, в частности… Затем будили старого Ефимыча и заказывали ему раздобыть, как знает и где хочет, четыре пары пива, а потом кашлатый стал орать песни. — «Ах, ты, Домна, Бог с тобой!» — раздавался на весь дом достаточно уже нахрипший баритон его. — «Неужели еще ты мной недовольна»?
«Я к тебе со всей душой,
Ты же все ко мне спиной,—
Это больно!»
Наконец квартирантка Тамары, выведенная из последнего терпения, решительно и сердито объявила ему через стену, что если он сейчас же не перестанет безобразничать и не оставит их в покое, то они пожалуются Агрономскому. Угроза подействовала, и хотя кашлатый поворчал еще что-то насчет их «кисейности» и «недотрожества», однако больше не приставал и прекратил свою серенаду, да и остальные продолжали разговоры между собой уже вполголоса. Вообще, в обеих половинах школы долго не могли успокоиться от впечатлений сегодняшнего вечера, а в классной комнате говор сменился храпом уже чуть не под утро. Как в той, так и в другой полопине общее убеждение остановилось на том, что съезд покончен, и завтра же, стало быть, можно будет всем убираться подобру-поздорову восвояси.
Но каково же было удивление Тамары, когда в десять часов утра подкатили ко крылечку школы санки Агрономского, и сидевший в них за кучера работник заявил ей, что барин-де просят нa съезд!.. Сперва-де приказали барышень привезти, а потом за господами опять приехать.
Благодаря ли медному пятаку, или компрессам с арникой, следы вчерашнего побоища ограничились для Агрономского и Гольдштейна лишь неизбежными кровоподтеками и ссадинами. Оба появились в зале со своими трофеями: у одного повязка прикрывала подбитое подглазье, у другого укушенное ухо было залеплено черным английским пластырем, но оба имели при этом совершенно спокойный вид, точно бы вчера у них ровно ничего «такого» не случилось. Но удивление и недоумение Тамары возросло почти до крайних пределов, когда она увидела входящих в ту же залу Гюнцбурга с припухшими щеками и Передернина с исцарапанным лицом и носом, но тоже улыбающихся и даже дружески беседующих между собой, как ни в чем не бывало.
— Что ж это такое? Они здесь? И оба вместе?! — обратилась она к своей квартирантке, ровно ничего уже не понимая.
— Как видите, — улыбнулась учительница.
— Да как же это?.. Неужели помирились?!
— Разумеется, помирились, а то что же!
— Но как же так, однако? Друг другу надававши пощечин?!..
— Вот именно потому-то, что друг другу. Вы удивляетесь? — спросила она, сама не без удивления взглянув на товарку. — Ничего, это у нас бывает… знаете, по пословице, милые дерутся только тешатся.
— Значит, «свои» люди — сочлися, — иронически заметила Тамара.
— Непременно сочлися, а то как же? Вчера подрались — сегодня помирились, или сегодня подерутся — завтра помирятся: дело заурядное! — пояснила учительница и сослалась, кстати, на Марью Антоновну Шпицбарт, которая рассказывает-де, что Алоизий Маркович с друзьями все утро уговаривали сегодня обоих извинить друг друга за взаимностью оскорблений, потому что если даже и до суда дойдет, то и мировои не решит им иначе, — ну, и уломали-таки, урезонили, поцеловаться заставили и по водке пройтись, в знак примирения. — Да и что им ссориться? — прибавила она. — Из-за чего? Пустяки одни, а интересы-то ведь общие… Только партию земскую расстраивать!.. Да и управские ради Гюнцбурга Передерниным не пожертвуют, а Гюнцбург тоже местом своим дорожит: и жалованье там, и доходишки — все это у них в соображении… Ссориться-то, значит, не выгодно, — понимаете?
— Ну, нравы, однако! — озадаченно покачала головой Тамара.
— А что же нравы? — нравы, как нравы, ничего себе! — заступилась за бабьегонцев учительница. — В других земствах разве не то же? Почитайте-ка газеты, — везде то же самое, когда не хуже… Есть уезды, где редко которое собрание без этого обходится: перепьются и подерутся, проспятся и помирятся. Не на дуэль же выходить, и в самом деле!.. Чего там?!.
Но Тамара никак не могла помириться с такой сущностью дела: ведь если это и не «лучшие люди», как сами себя они называют, то все же люди, более или менее, образованные, интеллигентные, общественные, — как же так-то?!.
— Это вам, душечка, еще с непривычки кажется так ггранно, — утешила ее сожительница. — А вот, пообживетесь я перестанете удивляться.
Между тем, почетные гости и учителя с учительницами заняли, по-вчерашнему, свои места, — и Агрономский объявил заседание открытым.
На этот раз шли разговоры о законе Божьем. Руководитель конференции доказывал, что закон Божий, по-настоящему, следовало бы, по примеру Франции и Бельгии, совершенно исключить из предметов преподавания в училищах, удержав, вместо него, один только «курс морали», что «религиозные предрассудки вообще стесняют жизнь, и от этих стеснений необходимо освободить наконец страждущее человечество». — Конечно, — говорил он, — я совершенно разделяю мнение барона Корфа, что «закон Божий в руках талантливого человека, любящего детей, представляет собой ученикам ряд художественных картин прошлого, передает занимательные притчи Христовы, посвящает учащихся в прошлое, то есть в историю своего и других народов, переносит их воображение в интересные страны, преисполненные для ребенка чудесами природы», но для этого учитель непременно должен быть талантлив, чтобы под предлогом закона Божия, он, в сущности, мог бы знакомить слушателей со всеобщей историей и географией, этнографией и статистикой, физикой и химией, геологией и вообще с естественными и даже, пожалуй, с политическими и политико-экономическими науками.
Далее он охотно соглашался и с мнением одного из наших современно ученых иереев, что, пожалуй, и «Христос достойная подражания личность», — почему ж бы и нет, если взять Его, в особенности, за образец стойкости за идею! — но что, во всяком случае, нужно «спасти нашу школу от духовенства», нужно «навсегда оттолкнуть духовенство от школы», нужно уничтожить в ней «обучение неосмысленному, хотя и выразительному, церковно-славянскому чтению и тому подобным прелестям, за которые якобы так стоит русский народ…» А чтоб лишить духовенство возможности открывать на церковные средства свои особые церковно-приходские школы, просвещенному нашему земству следует «ходатайствовать перед правительством о том, чтобы доходы и расходы церкви и прихода ведались не причтом, а приходскими попечительствами», которые тоже следовало бы «реорганизовать просто в волостные попечительства», ибо только при таких условиях земская народная школа может свободно достигнуть высоты своего назначения.
Затем были сделаны предложения заменить на будущее время, согласно Паульсону, нынешние грамматические термины новыми «народными», как наиболее отвечающими народному духу и пониманию, и потому впредь называть имя существительное — «предметным словом», глагол — «дейным словом», предложение — «сказом» и т. д. Решено отложить вопрос до общего, большого съезда.
После этого оыло предложено учителям и учительницам, не желает ли кто из них высказаться по каким-либо педагогическим вопросам сельско-народной школы? — И на это одна из стриженых заявила, что «ввиду желательного распространения среди крестьян естествознания, необходимо приобрести для сельских школ экспериментальные физические приборы и инструменты: магнит, лейденскую банку, электрофор, термометр, барометр, небольшой волшебный фонарь и т. п., а для упражнений в химии, столь необходимой в настоящее время, выписать реторты, холбы, ванны, печи и разные, необходимые для опытов, составы». — Предложение это принято к сведению и к исполнению в будущем, «как в высшей степени симпатичное», особенно в надежде, что кто-либо из просвещенных радетелей школьного дела («тонкий» намек на Пихимовского), может быть, пожелает осуществить его на собственные средства.
Наконец, в заключительном своем «слове» руководитель «занятий» съезда выразил, что «ученик сельской школы должен вынести из нее понятие об истинном, а не квасном гражданском долге, научиться уважать симпатичных общественных деятелей и ненавидеть и презирать несимпатичных, сочувствовать гонимым за независимые, честные убеждения, разделять их стремления к общему делу», — вот-де ваша задача! — А без этого вы нам будете не воспитывать, а только портить в лице детей хороший материал для будущего, за который история строго спросит с нас ответ перед грядущими поколениями. Всю эту тираду Агрономский патетически закончил выдержкой из Некрасова:
«Сейте разумное, доброе, вечное,
Сейте… Спасибо вам скажет сердечное
Русский народ!»
Вслед за этим напутствием, задача съезда была объявлена исполненной, и заседание закрыто. Последовал опять общий обед «из питательных продуктов», а затем, по-вчерашнему, пение и танцы, но на сей раз уже без дивертисмента драки.
— Однако, ведь это все стало-таки в копейку Агрономскому! — заметила Тамара своей квартирантке.
— Ему? — удивилась та. — С какой стати?
— Да как же, ведь все эти угощения, обеды, елка, подарки… ведь это же чего-нибудь да стоит!
— Нимало! — засмеялась учительница. — Вы заблуждаетесь: он делал все это вовсе не на свои деньги.
— Как не на свои? Так на чьи же?
— На земские: управа, просто, согласилась ассигновать ему аванс из сумм на непредвиденные надобности, вот и только.
— Так вот оно что! — удивилась в свой черед Тамара.
— А вы думали иначе?.. Как же, станет он тратиться! Самый из таковских! — И учительница при этом сделала даже предположение, что он за всю эту телятину с огурцами и бутерброды, пожалуй, еще аптекарский счет в управу представит, из которого добрая половина расходов останется в его собственном кармане.
— Так это значит, что все эти господа, под предлогом сьезда, устраивают сеое маленькие пикники для собственного удовольствия?
— Именно, это и значит, — подтвердила учительница, — а потому можете считать себя нисколько не обязанной благодарностью господину Агрономскому.
Но как раз в эту самую минуту сияющий Агрономский появился в зале и, потребовав себе общего внимания публики, громогласно объявил, что досточтимейший Нестор Модестович Пихимовский, желая освободить земский сундук от расхода, ассигнованного на устройство настоящего съезда, со свойственным ему великодушием, выразил свое согласие принять все вообще расходы по этому полезнейшему предприятию на свой собственный счет, вследствие чего, все участники съезда приглашаются принести маститому меценату в особом адресе выражение общественного сочувствия и благодарности.
Все тотчас же бросились к Пихимовскому, окружили его тесной гурьбой и принялись качать, с криками «ура» и превеликим гамом.
— Вот видите, как все прекрасно устроилось, — обратилась к Тамаре ее квартирантка. — Стоило лишь уломать этого младенца!
— Это-то, кажись, не трудно, — заметила та, — но как же быть теперь с аптекарским счетом? Посократить придется?
— О, об этом не беспокойтесь! Аптекарский счет может быть хоть утроен, — Пихимовский спорить не станет.
Спустя недели полторы после этого «маленького сьездика», бабьегонские земцы читали уже в «Голосе Петербурга» идиллическую корреспонденцию, где повествовалось, между прочим, следующее…
«Все было очень мило и весело. Общежития приглашенных лиц учебного персонала были обставлены такими возможными удобствами, как хорошие постели, чистое белье, чай и проч. Заведывание хозяйственной частью было поручено лицу, избранному всеобщим доверием бабьегонского земства, и лицо это вполне оправдало возложенные на него многосложные заботы. Впрочем, к чему излишняя скромность! Воздадим лучше должное должному, лицо это — сам руководитель съезда, наш многоуважаемый передовой и симпатичный земский деятель, А.М. Агрономский, — да простит он нам нашу нескромность! На съезде было много посторонних посетителей и посетительниц из числа выдающихся, высокоинтеллигентных лиц, сочувствующих широким и светлым задачам и рациональной, в духе времени, постановке русской народной школы, и именно не иным чем, как этим присутствием общественного представительства следует в значительной мере объяснить успех Гореловского съезда. В четыре часа дня все лица учебного персонала и все приглашенные сходились к общему обеду из трех блюд, питательных и хорошо приготовленных, а затем, окончив дневные занятия, собирались в просторных помещениях г. Агрономского для вечернего чая, который сопровождался пением и танцами, ровно как и живой, дружеской беседой. Таким образом, учителя и учительницы, собравшиеся на Гореловский съезд, были избавлены от всяких забот и хлопот о квартире, обеде и т. п., и прожили несколько времени в Горелове совершенно спокойно и удобно, имея полную возможность сосредоточиться. Они целый день были вместе, и это много способствовало их сближению между собой, установлению дружеских отношений, обмену мыслями. С другой стороны, для представителей нашего передового земства удовольствие сближения с учительницами и учителями принесло ту несомненную пользу, что дало им возможность познакомиться с личными качествами, характером и направлением, и оценить по заслугам деятельность наших скромных тружеников. Присутствовавший на всех заседаниях съезда, наш просвещеннейший деятель и создатель известной образцовой школы специально женского, рационального мыловарения, многочтимейший Н.М. Пихимовский, выехал из Горелова с твердым намерением принять всевозможные меры к устройству подобных же съездов и в других уездах нашей губернии, не щадя для этого своих собственных и немалых издержек». Далее воздавалась дань похвал Пихимовскому, Агрономскому, де Казатису и всем прочим бабьегонским земским деятелям и сеятелям поименно. Не забыт был даже и волостной старшина Сазон Флегонтов, — «этот истинный друг народного просвещения».
При чтении этой идиллии в уезде, «по секрету» передавалось между друзьями и знакомыми, что составлял корреспонденцию сам Агрономский, и только заставил своего кашлатого любимца переписать и подписать ее своим именем, приличия ради.
— Господи! Что ж это за сумасшедший дом такой! И что они делают с этими несчастными детьми! — сокрушенно восклицал отец Макарий, когда Тамара рассказывала ему все, чему была свидетельницей на съезде.